Если бы люди не причиняли друг другу зла, не нужны были бы законы. Там же, где нет нужды в законах, нет нужды и в государстве. Увы, вся ойкумена поделена на государства, стало быть, всюду нужны законы, и, значит, люди не могу жить, не причиняя друг другу зла. Законы указывают на зло, какое люди способны причинить друг другу, и определяют меру наказания за причинённое зло. Тот, кто составляет законы, должен хорошо знать, что есть зло и в чём оно проявляется. Убийство, кража, ложь — вот три кита, на которых держится зло. Смерть, душевные и телесные мучения и изгнание — вот на чём зиждутся все наказания.

Пишущий законы невольно погружается в чёрный и зловонный омут человеческих отношений и желает лишь одного: воспрепятствовать людям в их стремлении к злу. Зная, однако, что тут он бессилен, что он способен лишь призвать общество к наказанию тех, кто творит зло, он порою впадает в отчаяние и пишет: «За все преступления — смерть, за любое преступление — смерть», призывая тем самым себе в союзники страх, ужас, невыносимое. Он думает, что люди пуще всего боятся смерти, что страх смерти остановит их, едва они замыслят что-либо злое, отвратит их от самой мысли о преступлении. Он говорит: там, где закон устанавливает за все преступления смертную казнь, там не будет казней, потому что люди не станут нарушать закон. И ошибаются: страх смерти не останавливает преступников, многие совершают преступления, не успев подумать о наказании, которое грозит им, в порыве страсти, в порыве отчаяния, внезапного гнева или безумия; другие надеются, что об их преступлении никто не узнает; третьи готовы умереть, но совершить задуманное... Много казней совершается там, где каждый закон заканчивается словами: «За нарушение закона — смерть».

Другие люди, пишущие законы, полагают, что более страшным наказанием, чем смерть, является позор или вечные мучения. Это правда, что для иных людей позор хуже смерти и мучения, медленно приближающие смерть, страшнее самой смерти. Но и здесь действует то, что мешает смерти остановить преступление — неосознанность преступного действия, надежда на то, что преступление не будет раскрыто, и готовность вынести любые мучения, но отомстить обидчику и врагу. Кроме того, некоторые люди лишены стыда, и потому позор для них — пустое слово, другие же бесчувственны к мучениям.

Но и те, кто признает за лучшее наказание смерть, и те, кто призывает на головы преступников страх позора и мучений, надеются, что смерть преступника, если уж страх смерти не остановил его, и обрушившийся на него невыносимый позор или мучительные истязания души и тела оправдываются не столько тем, что преступник несёт заслуженное наказание, сколько тем, что его несчастная судьба служит уроком для многих других людей. Те, кто видит, как преступника побивают камнями или палками, не хотят оказаться на его месте.

   — Но уроком для людей служат и добрые дела, добрые поступки. Кто совершает подвиг мужества, преданности, щедрости, тот становится примером для сотен других. Полагаю, что более счастливо то государство, где люди совершают подвиги из любви к добру и желания получить почести, чем то, где они лишь соблюдают законы из страха смерти, позора и мучений, — сказал Протагору Перикл, когда они уже подъезжали к Пирею, где Протагора, Геродота и Перикла ждала триера «Саламиния», готовая отплыть в Великую Грецию, в Фурии.

Повозка катилась с холма, и возничему приходилось придерживать лошадей, чтобы они подпирали собой повозку.

   — Сойдём, — предложил Перикл, — лошадям тяжело.

Все сошли с повозки и весело зашагали под уклон, любуясь открывшейся с холма панорамой порта. Отсюда были видны все три гавани — торговая и военные, прямые гипподамовы улицы города, сбегающие по холмам к заливу, красные и белые крыши домов, стоящие в бухтах суда. Время было весеннее, тёплое и тихое. Холмы уже покрылись сочной зеленью, спокойная гладь залива сверкала солнечными бликами, кричали чайки, приветствуя светлое утро.

   — В Фуриях, как и в других наших городах, действуют афинские законы, — сказал Перикл в продолжение разговора, который вели Протагор и Геродот. — И всё в Фуриях было бы так же, как в Афинах, когда б не одно обстоятельство: в колонии, желая получить землю, уезжают бедные люди, беспокойная толпа, на которую мы возлагаем к тому же важные государственные обязанности — блюсти военные и экономические интересы Афин в чужих краях. Одни внезапно разбогатеют, другие, ничему не учась в Афинах, займут важные должности. И конечно же поэтому не всё будет так, как в Афинах, где многим законам и обычаям сотни лет. Это нас побуждает приглядеться к жизни в Фуриях, — сказал он, обращаясь к Протагору, — и подумать о новых законах или о пересмотре старых, афинских. Вот и подумайте о том, как ввести побольше почестей, наград и поощрений за дела добрые и благородные, возбуждайте новыми законами добро. Каждый добрый поступок должен быть отмечен — так все потянутся к добру. Надо, чтобы добрыми делами можно было достичь самого желанного и высокого, чего не достичь ни обманом, ни хитростью, ни воровством. Поставьте добро против зла. Будет славно, если добро победит.

   — Ты знаешь, что не победит, — возразил Протагор. — Человек состоит из двух половин: доброй и злой. И никогда не бывает так, чтобы целым стала половина. Но ты прав, настаивая на добрых законах. Мы знаем только те законы, которые запрещают и наказывают. Могут быть, наверное, и такие законы, которые зовут к добру и награждают.

Они спустились с холма и снова уселись на повозку.

Геродот сказал:

   — Я не видел ни одной страны, хотя бывал во многих, где были бы добрые законы. Я хочу побывать в такой стране.

На «Саламинии» их уже ждали: собрались все те, кто отправлялся вместе с Периклом в Фурии.

Перикл вместе с Протагором и Геродотом поднялись на палубу триеры. Их шумно приветствовали. Первым, кого увидел стратег, был Гипподам, архитектор.

Милетянин Гипподам построил по своему плану Пирей, разделив весь город четырьмя продольными и тремя поперечными улицами, полагая, что в первой трети города, прилегающей к морю, должны жить военные, во второй — ремесленники, в третьей же, за которой начинаются сады и поля, — землепашцы. Так и земля делилась в городе: военные жили на священной земле, ремесленники — на общественной, землепашцы — на частной. Теперь он намеревался так же разделить Фурии — на три части, на три сословия, полагая, что это поможет обеспечить городу разумный порядок, безопасность и покой. Гипподам был ровесником Перикла. До двадцати лет он жил в Милете и помнил, кажется, отца Аспасии.

Перикл и Геродот вернулись из Фурий через десять дней, а ещё через десять отплыли с эскадрой в тридцать кораблей к Геллеспонту и далее — к Понту Эвксинскому, намереваясь вернуться до осенних штормов.

Перикл не сделал того, на чём настаивала Аспасия: он не удалил из Афин Фукидида, хотя у него была такая возможность — за пять дней до его отплытия Совет созвал Народное собрание, на котором было принято решение о строительстве Пропилей и Одеона на Акрополе. Это решение было принято по настоянию Перикла. Фукидид и его сторонники рьяно воспротивились этому, выступили на Пниксе со злыми речами, обвиняя Перикла в напрасной и незаконной трате государственных — и союзных! — средств на строительство роскошных сооружений, без которых можно обойтись.

   — Пока я жив, пока жив Полигнот, пока жив Фидий, пока живы Иктин, и Калликрат, и Мнесикл, пока не истощился мрамор в Пентеликоне, — сказал в заключительной речи Перикл, — Пропилеи и Одеон должны быть построены. При вашей жизни, афиняне! А если вам жаль средств на их сооружение, я велю на этих зданиях написать, что они построены на мои средства, я сам оплачу их строительство...

Экклесия громогласно закричала: «Нет!» Тут же послышались со всех сторон требования:

   — Пора изгнать из Афин Фукидида! Мы устали от его речей! Он печётся о наших деньгах так, как будто они его собственные. Они и станут его собственными, если он доберётся до власти! Фукидиду — остракизм!

Тут бы и принять решение о суде остракизма над Фукидидом, Экклесия была полномочна сделать это, но Перикл сказал:

   — Фукидид делает вас лишь бережливее и зорче, афиняне! Не станем мешать ему в этом.

Собрание зааплодировало: афинянам нравилось благородство вождей.

Дома Перикл сказал Аспасии:

   — Когда Экклесия готова решить что-то по собственному хотению, а не по моей воле, я препятствую этому, так как могут быть приняты глупые решения. Экклесия опередила меня, пожелав изгнать Фукидида. В следующий раз я постараюсь опередить её. Когда вернусь...

Слова Перикла «когда вернусь» вдруг болью отозвались в сердце Аспасии. Он произнёс их как-то странно, будто подумал при этом, что не вернётся, а если и вернётся, то неизвестно когда. Продолжать разговор о Фукидиде Аспасии больше не хотелось. И думать о том, что Перикл, возможно, не вернётся из плавания или вернётся против обещанного не скоро, тоже не хотелось.

Перикл почувствовал перемену в её настроении и сказал:

   — Постарайся, чтобы наш сын к моему возвращению научился ходить. А ещё научи его произносить слово папа — это меня очень обрадует.

   — Да, — пообещала Аспасия, — я научу его ходить и говорить.

Огорчения Аспасии после отплытия Перикла начались с того, что поэт Кратин сочинил комедию, — она теперь ходила в Афинах по рукам, — в ней он называл Аспасию то новой Омфалой, которая, как известно, была царицей Лидии, купила Геракла, сделала его своим рабом, обрядила в женскую одежду и держала постоянно «под башмаком», то Деянирой, погубившей Геракла тем, что дала ему надеть платье кентавра Несса, отравленное его кровью; то Герой — богиней-ревнивицей, преследовавшей своих соперниц и их детей. В этой комедии были такие стихи:

Геру Распутство рождает ему, Наложницу с взглядом бесстыдным. Имя Аспасия ей.

Наслышанная об этом сочинении Кратина, Аспасия попросила Сократа, а потом и Протагора, который к тому времени вернулся из Фурий, достать список комедий Кратина для неё. Она думала, что первым комедию Кратина принесёт Сократ, и дала ему денег, чтобы он мог купить её. Сократ нашёл комедию, но не купил — сказал, что за неё запросили слишком большую дену, тогда как она, на его взгляд, не стоит и обола. Поэтому получилось, что первым стихи Кратина принёс Протагор — не пожалел своих денег — и вручил их Аспасии с печальным выражением лица и словами сочувствия. Вскоре, однако, со столь же печальным лицом и словами сочувствия пришлось обращаться к Протагору Аспасии: она вручила ему копию жалобы, какую выставил против Протагора в портике царя-архонта некто Клитон, оратор из Пирея, и, как позже выяснилось, друг Зенодота, чьими стараниями был осуждён Анаксагор. Протагор, как и Анаксагор, и почти теми же словами, что и Анаксагор в жалобе Зенодота, обвинялся Клитоном в кощунстве и измене.

   — Где взяла? — спросил Протагор, побледнев.

   — Лисикл принёс, списал с подлинника в портике царя-архонта.

   — Лисикл? Какой Лисикл?

   — Сын скототорговца, он бывает в нашем доме. Тот, что хочет стать оратором. Я просила тебя о нём, чтобы ты дал ему несколько уроков.

   — Ах да, вспомнил. Красивенький такой мальчик. Когда он принёс это? — Протагор подбросил навощённую дощечку на ладони, словно хотел взвесить, насколько тяжёл донос на него.

   — Только что, — ответила Аспасия. — Я едва успела прочесть, как ты пришёл.

   — Значит, за мной ещё слежки нет, этот Клитон, этот подлый мерзавец, ещё не успел нанять скифов, чтобы схватить меня, если я решу убежать из Афин.

   — Я тоже подумала об этом. Ты ещё успеешь убежать.

   — Но куда, куда? — Протагор, нервничая, заходил по комнате. — Куда мне бежать? И нет Перикла. Он подсказал бы.

   — Я подскажу, — сказала Аспасия. — Тебе следует бежать туда, откуда ты приплыл — в Фурии.

   — Да, в Фурии! — обрадовался совету Аспасии Протагор. — А не в Абдеры, откуда я родом. В Фурии! Там у меня теперь много друзей. Они спрячут меня, если Клитон настигнет меня и там. Но как же я туда доберусь? Где взять корабль? Надо скорее бежать! Скорее! — снова разволновался Протагор. — Иначе мне смерть! Смерть! И позор!

   — Думаешь, ты не смог бы оправдаться на суде? — спросила Аспасия, послав служанку за вином для Протагора: ему надо было выпить, чтоб хоть немного успокоиться.

   — Не смог бы, нет! Куда мне? И измена! — вдруг рассмеялся он. — Как же без измены? Раз ты не афинянин, значит, персидский шпион! Это же всем ясно! И про богов ясно. Я сказал, что они, пожалуй, умерли ещё во времена Гомера.

Служанка принесла кружку вина. Протагор выпил её, не переводя дыхания. Вернул пустую кружку служанке, вытер губы и бороду рукой, сказал:

   — Надо бежать сегодня же, ночью. Утром будет поздно — Клитон приставит ко мне скифов... Но где же раздобыть корабль?

   — Я послала за нашими друзьями. Надеюсь, что они скоро придут. Послала за Фидием, Софоклом и Сократом. И ещё за стратегом Фукидидом. Перикл посоветовал мне, уезжая, обращаться к нему, если будет трудно.

Протагор, должно быть, не расслышал, что Аспасия назвала Фукидида стратегом, а поскольку на устах у всех был другой Фукидид, шурин покойного Кимона, вождь олигархов и противник Перикла, вытаращил глаза и спросил, задыхаясь:

   — Послала за Фукидидом? Я не ослышался? Как можно? Думаю, что как раз Фукидид и подговорил Клитона написать на меня донос!

   — Я о другом Фукидиде, о стратеге, — успокоила Протагора Аспасия. — О том, который, если помнишь, споря однажды с Геродотом, едва не довёл дело до драки. Геродот тогда настаивал на том, что историк должен описывать всё, что видит и слышит, а Фукидид на том, что надо исследовать закон, по которому всё совершается.

   — Ладно, вспомнил, — ответил Протагор. — Он командует кораблями?

   — И кораблями.

Пришли все, кого Аспасия позвала: первым прибежал Сократ — он уже знал, что против Протагора выставлена жалоба, за ним пришёл Фидий, затем Софокл и, наконец, стратег Фукидид, за которым Аспасия посылала Лисикла. Он и пришёл вместе с Лисиклом, сообщившим ему о жалобе Клитона против Протагора.

Устроившись в библиотеке Перикла, стали обсуждать случившееся. И вот к какому пришли решению.

Поскольку, как заявил Софокл, есть острая необходимость в том, чтобы срочно отправить в Фурии пятьдесят талантов золота из общей казны для тамошних нужд, для Гипподама, который развернул в Фуриях строительство порта, то Фукидид отдаст приказ о том, чтобы уже завтра утром послать в Фурии быстроходную триеру на вёслах и с парусами, на которой и переправится — тайно! — в Великую Грецию Протагор. Сократ проводит Протагора в Пирей, а Фидий подарит ему из своей коллекции парик, который не только скроет обширную лысину Протагора, но и превратит его из старика в юношу.

Так всё и устроили. Когда Аспасии сообщили — всё тот же юный Лисикл, — что триера с золотом для Фурий и Протагором на борту покинула Пирей, она вышла за ворота и облила герму белым вином. Гермес, как известно, покровительствует мудрецам, ораторам, гимнасиям, а также всем странникам. Значит, он, как никто другой, мог помочь Протагору — этому несчастному мудрецу и невольному страннику.

Умилостив вином Гермеса, Аспасия верила, что беда отстанет от Протагора. Отстанет от Протагора и пристанет к Периклу, как она пристала уже к Периклу, отстав от Анаксагора. Так накапливается несчастье — порция за порцией, пока не перетянет на свою сторону человека, всегда идущего по краю пропасти. О том, что жалоба Клитона на Протагора была задумана как очередной удар по Периклу, Аспасия не сомневалась.

На другой день после бегства Протагора она снова послала Лисикл а за стратегом Фукидидом и, когда тот пришёл, сказала ему:

— Перикла нет в Афинах. Враги Перикла наглеют. Поход Перикла в Понт Эвксинский хоть и важное дело — нужно расчистить путь хлеба Скифии в Элладу, — но не такое громкое, как если бы это была очередная победа над персами или финикийцами. Триумфального возвращения не последует, будет просто счастливое возвращение домой. Тем легче врагам Перикла наброситься на него с очередной клеветой, которую они заранее готовят. Я знаю, Фукидид, что ты верный друг Перикла и что он тебе друг, что тебе он доверил Афины, отправившись в поход. Стало быть, ты и должен защитить Перикла в его отсутствие, нанести удар по обнаглевшим врагам. Они кинули камень в Протагора, чтобы посмотреть, кто заступится за него, чтобы затем взять на прицел заступников. Но Протагор убежал, они скоро выберут для той же роли другую мишень. Впрочем, они знают, кого надо убрать с пути, чтобы приблизиться к Периклу с мечом или копьём. Вот тебе формула, Фукидид: Фукидид против Фукидида, стратег против вождя олигархов, друг Перикла против врага Перикла. Что ты скажешь на это, Фукидид? Не обсудить ли тебе моё предложение со своими друзьями?

   — Одобрит ли Перикл наши действия, возвратившись домой? На последней Экклесии он сказал о Фукидиде так, что не следует подвергать его суду остракизма, поскольку он делает афинян бережливее и зорче.

   — Перикл одобрит наши действия, — сказала Аспасия убеждённо.

   — Тогда начнём, — согласился Фукидид. — Мне, признаться, тоже надоел этот Фукидид. Два Фукидида для Афин — непозволительное излишество, — улыбнулся он. — Вот если бы было две Аспасии, вторую я взял бы себе.

   — Аспасию-Омфалу, Аспасию-Деяниру, Аспасию-Геру? — усмехнулась Аспасия.

   — Да, я читал комедию Кратина, — признался стратег. — Следовало бы наказать Кратина за нанесённое оскорбление, но поэтов наказывать нельзя — они любимцы богов, говорят.

   — Так о поэтах говорят сами поэты. А боги о них молчат... Вот мысль, которая достойна стать законом: нужно запретить поэтам выводить на сцену афинских граждан под их собственными именами. Мне рассказывали, что этот Кратин в другой комедии, которая называется «Фракиянки», называет Перикла «сыном Смуты», говорит, будто он строит храмы, театры, дороги, арсеналы, верфи и статуи только на словах, а не на деле. Там актёр, изображающий Перикла, появляется в дурацком головном уборе, который должен напоминать макет Одеона, а хор при этом объясняет, что это Перикл тащит на макушке Одеон, стараясь задобрить народ, который мечтает изгнать его из Афин... Найди людей, которые собрали бы в сочинениях поэтов всё, что порочит наших граждан, и пусть эти люди предложат Совету и Экклесии закон. Эти два подарка мы должны подготовить ко времени возвращения Перикла: изгнать вождя олигархов и запретить поэтам порочить своих сограждан. Мы можем это сделать, Фукидид? — спросила Аспасия стратега.

   — Мы постараемся это сделать, — ответил Фукидид.

Закон против поэтов был принят уже на следующей Экклесии, а предложение об остракизме Фукидида собрание не поддержало: самым веским доказательством в защиту Фукидида были слова Перикла, сказанные им на прошлой Экклесии — будто Фукидид учит афинян бережливости и делает их зорче.

   — Ну-ка, промой нам глаза! — потребовала от Фукидида Экклесия. — Поучи нас бережливости! Оправдай похвалу Перикла!

Фукидид не заставил себя долго упрашивать, поднялся на Камень и произнёс речь, которую пожелала услышать Экклесия. Речь против Перикла. Он сказал:

   — Осада Самоса стоила вам, афиняне, тысячу талантов. Строительство Пропилей будет стоить две тысячи талантов. Огромные деньги сожрало строительство Длинных стен, роскошных храмов, водопровода, мощёных дорог. Каждому малоимущему, а проще, каждому бездельнику и лентяю вы платите триста драхм. Огромные деньги Перикл тратит на чиновников, на театральные представления, на празднества и на награды. Я уже не говорю о том, что мы продолжаем строить корабли и содержать десятки военных гарнизонов в союзных городах, хотя давно нет войны, хотя мы живём и намерены ещё долго жить в мире со Спартой и Персией. Ни одно государство не может выдержать таких расходов, афиняне! Не выдержат и Афины! Однажды лопнет терпение союзников, наполняющих нашу казну, которых мы бессовестно грабим, тогда Афины рухнут! Перикл морочит вас тем, что вы обладаете свободой, что вам доступны знания, что вам обеспечено денежное содержание. Откройте же глаза и посмотрите, чем являются эти блага на самом деле! Вот что вы увидите: свобода оборачивается всеобщей распущенностью, знания — непочитанием отечественных богов, выплаты и раздачи — праздностью, дармоедством.

Будьте бережливыми и зоркими! Это я вам говорю — Фукидид, которого некоторые хотели бы видеть молчащим!

Аспасия не присутствовала на этой Экклесии, но получила подробный отчёт о ней от стратега Фукидида.

— После удара, который мы нанесли врагам Перикла, следует ждать ответного удара. Бить врагов надо так, чтобы они не могли подняться, лучше — насмерть. К сожалению, не удалось. Приготовимся отразить удар. Хорошо бы знать, кому он будет нанесён в этот раз. Кому? — глядя на Фукидида, спросила Аспасия.

Стратег в ответ только пожал плечами.

Аспасия сама могла бы сказать, кому будет нанесён очередной удар, но не стала — пока это было всего лишь предчувствие, не лишённое, впрочем, расчёта. Расчёт же был таков: удары, нанесённые Фукидидом Анаксагору и Протагору, были направлены прежде всего против Перикла. Таким же будет и третий удар. И он должен быть более болезненным для Перикла, чем предыдущие, если не смертельным. Фукидид понимает, что следующая атака на него может стать решающей, а потому будет бить наверняка. Если не сможет почему-либо нанести удар самому Периклу, то вот другая подходящая мишень — жена Перикла, то есть она, Аспасия. Уничтожить её — значит уничтожить самого Перикла, не вступая с ним в открытый бой. Безопасно для Фукидида и в то же время смертельно опасно для Перикла. Если правда, конечно, что Перикл так любит её, так дорожит ею, как о том говорят. Да, он любит её. Лучше бы не любил, если предчувствие её не обманывает, если Фукидид на самом деле выберет её своей очередной мишенью...

Стратегу не следовало об этом знать. Во-первых, потому, что это конечно же только предчувствие, а во-вторых, если предчувствию суждено сбыться, стратег Фукидид не сумеет ни предотвратить удар олигархов, ни помочь тогда, когда удар будет уже нанесён. Тут ей сможет помочь только Перикл, если не окажется сражённым вместе с ней... О, Зевс, пошли чуму на дом Фукидида! И верни поскорее Перикла...

Предчувствия не обманули Аспасию, и расчёты её оказались верными: Фукидид на этот раз избрал мишенью жену Перикла. В одном лишь она ошиблась: это случилось не так скоро, как могло бы случиться — через два месяца после того, как она сказала себе: «Я готова принять удар Фукидида». Готовность эта заключалась в том, что Аспасия перестала появляться на публике, не созывала друзей, не делала ничего такого, чтобы афиняне могли о ней посудачить — сидела дома, деля досуг между ребёнком и библиотекой мужа. С сыном она была учительницей, а в библиотеке — ученицей. Хорошей учительницей и весьма прилежной ученицей. Сын приносил крепость чувствам, библиотека — мыслям. Ради любви к Периклу-младшему и к Периклу-старшему она готова была вынести всё и сражаться как львица. Знания могли стать её самым сильным оружием. Она сказала себе: «Я готова принять удар Фукидида», когда поняла, в чём будет заключаться этот удар, что он непременно будет походить на те, какие Фукидид нанёс Анаксагору и Протагору. Фукидид традиционен, его действия похожи на действия машины — они повторяются, они однообразны. Аспасия решила, что Фукидид найдёт людей, которые напишут на неё донос архонтам.

И когда всё произошло так, как ожидала, ей вдруг стало весело. Она позвала друзей — Сократа, Фидия, Софокла, Полигнота, Продика, Лисикла, Калликрата, стратега Фукидида, юного Алкивиада, своего племянника, Гиппократа. Алкивиад пришёл с тремя друзьями, которых называл поэтами. Эти поэты, по словам Алкивиада, упросили его показать им самую красивую и самую умную женщину Афин. Калликрат привёл архитектора Мнесикла, приступившего к сооружению Пропилей, человека со столь пышными курчавыми волосами огненного цвета, что все невольно обращали на него внимание, а Сократ сказал:

— Анаксагор ошибался, говоря что солнце — это раскалённый камень. На самом деле это чья-то рыжая голова. Взгляните на Мнесикла — вот вам образец такой головы.

Друзья уже знали о судебной жалобе на Аспасию: весть о том, что в портике архонта-царя выставлен донос на жену Перикла, за несколько часов облетела все Афины — донос был выставлен утром, а к обеду у портика уже гудела огромная толпа. Имена Аспасии и её обвинителей — это были Гермипп из дема Алопеки, поэт, и Диодот из Пеанийского дема, живописец, — не сходили в этот день с уст афинян, прилипли к ним, как прилипают мухи к медовым лепёшкам.

Донос Гермиппа и Диодота гласил: «Аспасия, дочь Аксиоха из Милета, обвиняется в том, что занимается сводничеством, совращая свободных афинянок, побуждает посещающих её дом к кощунственным речам, сама произносит такие речи и покровительствует святотатцам».

После того как Дионит за год до суда над Анаксагором внёс в Экклесию предложение о том, чтобы людей, не верящих в богов или оскорбляющих их, привлекали к суду как государственных преступников, а Экклесия приняла это предложение, обвинение в кощунстве или святотатстве, если таковое признавалось судом, влекло за собою смертную казнь обвиняемого. Совращение свободных афинянок, жён и дочерей свободных граждан, каралось большим штрафом или позорным изгнанием из города.

Вот что ждало жену стратега в случае признания её виновной.

Друзья Аспасии знали об этом, ходили с печальными лицами, говорили тихими голосами, как принято говорить, когда в дом пришла беда, сутулились от печали, как под тяжкой ношей, не решались прикоснуться к чашам с вином и к еде, вздыхали и бродили по двору как тени.

Но когда собрались все, кто был приглашён, Аспасия первой подняла чашу с вином, плеснула на пол — богам подземного царства, произнесла хвалу Зевсу, Аполлону, Дионисию и сказала:

— Не печалиться позвала я вас, друзья, а веселиться. Что станется со мной — о том знают мойры, дочери Зевса и Фемиды, а нам знать не дано. Ох уж эти боги! Чтобы держать нас в узде, они постоянно скрывают что-то от нас, вершат нашу судьбу у нас за спиной, какое дивное развлечение — прихлопнуть человека врасплох!.. Но не об этом речь. Речь о том, что у нас есть право быть непокорными и есть силы, чтобы защищаться. Справедливость, говорят, в чести и у богов. Будем полагаться на наши силы и на справедливость. И веселиться! — Аспасия осушила чашу и разбила её о каменный пол. Осколки разлетелись по всему залу, прозвенев под столами и ложами.

Все дружно выпили, а молодые поэты, которых привёл Алкивиад, что-то громко прокричали, мешая друг другу, так что слов было не разобрать — кричали, не сговариваясь. Но по их восторженным лицам было понятно, что они приветствуют Аспасию, восхищены её словами.

   — А на душе, наверное, кошки скребут, — сказал про Аспасию Сократ, наклонясь к Софоклу. — Чем бы её на самом деле развеселить или хотя бы успокоить?

   — Такое средство есть, — ответил Софокл. — Но оно у Перикла, а Перикл далеко. Если он всё ещё у берегов Тавриды, нет смысла посылать за ним: даже самый быстроходный корабль будет в пути не менее месяца. А суд состоится уже через неделю. И вот что ужасно, о чём ты не знаешь: архонты постановили арестовать Аспасию ещё до суда, чтобы она не убежала, как убежал наш друг Протагор.

   — О боги! Кто тебе об этом сказал? И знает ли об этом Аспасия?

   — Кто сказал, о том я умолчу. Аспасия же о предстоящем аресте, — прошептал в самое ухо Сократу Софокл, — ещё ничего не знает. И я боюсь сказать ей об этом.

   — Каков мерзавец этот Гермипп!

   — Не в Гермиппе дело. Арестовать Аспасию потребовал Фукидид — он был нынче эпистатом на заседании Совета Пятисот.

   — Бедная Аспасия, — только и сказал Сократ, припадая к чаше с вином.

   — Этот живописец Диодот — он из твоего цеха? — спросил Полигнота Фидий.

   — Да, из моего, — сокрушённо вздыхая, ответил Полигнот. — Он сколачивал для моих картин доски.

   — Больше не сколачивает?

   — Я его сегодня выгнал из мастерской, хотя следовало выгнать давно: он плохо пригонял друг к другу доски, бездарный человек. — Полигнот помолчал и добавил: — Одна беда Аспасии вышла из моей мастерской, другая — из твоей.

   — Ты о чём это? — насторожился Фидий.

   — Слышал, что болтают люди у портика, где выставлена жалоба. Говорят, что Аспасия водила к тебе женщин, в твою мастерскую, там присматривалась к ним, а уж потом предлагала этих женщин Периклу.

   — Какая ложь! — воскликнул, не сдержавшись, Фидий.

   — Какая есть, — ответил Полигнот.

Хмель быстро овладел Продиком, что, впрочем, и неудивительно, потому что он пил вино как воду, не дожидаясь тостов — так сильно мучила его жажда, и надо думать, что только по этой причине он сказал вдруг совершенно крамольные слова.

   — Надо, чтобы Перикл немедленно объявил себя тираном или самовластным царём! — выкрикнул он, стоя на своём ложе. — Сегодня же! Сейчас! — Продик, видимо, забыл о том — ах, что делает с человеком вино! — что Перикла нет в Афинах. — И пусть он распустит эту баранью Экклесию, разгонит эти продажные суды и отменит эти глупые законы, по которым людей наказывают за слова. А что такое слова? Это только звук! Глупые законы! Очень глупые... — Продик плохо держался на ногах, покачнулся, но не упал — подоспевший Алкивиад успел поддержать его и мирно уложил на подушки. Подушек на ложе было в избытке: зная о том, что Продик любит понежиться, Аспасия не забывала распорядиться, чтобы на ложе Продика их было не меньше пяти.

   — Гермипп обиделся за поэтов, которые в своих анапестах не могут обойтись без того, чтобы не высмеять кого-нибудь из граждан, — сказал Сократу Софокл. — Сам Гермипп таков — над многими смеётся, многих оскорбляет в своих парабазах, чего я не приветствую: существуют более достойные предметы для поэзии. Но откуда этот Гермипп мог знать, что закон о запрете для поэтов придумала и предложила стратегу Фукидиду Аспасия? Только стратег и знал об этом.

   — Стратег не проболтался, нет, — отвёл от стратега Фукидида подозрение Сократ. — Просто не составляет труда догадаться, что к закону причастна Аспасия: в нынешних комедиях и Кратина и Гермиппа она появляется так же часто, как и Перикл. Но Перикла сейчас в Афинах нет, — значит, закон придумала Аспасия. Гермипп глуп и сам не додумался бы подать жалобу фесмофетам на Аспасию. Вождь «прекрасных и лучших» его на это подтолкнул...

   — А кто подтолкнул Диодота? Чем ему насолила Аспасия?

   — Да ничем! — ответил Софоклу Сократ. — Просто он ничтожный человек и по природе своей доносчик. Ему бы сикофантом стать, а он сколачивает доски в мастерской Полигнота и получает за это гроши. Довольно было дать ему несколько драхм, чтоб он подписал донос. Донос составил Гермипп, а Диодот лишь подписался под ним. Ничтожный человек... Ничтожества всегда набрасывались на людей достойных и гадили им, как могли, — эта страсть у них в природе, ничтожных людей много или, как написано на стене Дельфийского храма, «худших большинство». Надо либо приноравливаться к ним, либо готовиться к гибели, когда не станет Перикла. Город убьёт нас, если Перикл не защитит...

Тут им пришлось прервать разговор, потому что заговорил, обращаясь ко всем, асклепиад Гиппократ.

   — У беды родня из тысячи несчастий, — сказал он, подняв чашу с вином выше головы. — Потому она и не ходит одна, а всегда в сопровождении родни: где объявится беда, там жди ещё всяких несчастий. От беды защиты нет, её посылает сама судьба, а от несчастий нас избавляют друзья — гонят их пинками прочь да улюлюкают им вслед. Аспасия, я предлагаю тост за твоих друзей, которых у тебя больше, чем родни у беды.

Когда выпили за друзей, встал Софокл и сказал:

   — От судьбы защиты нет, она слепа и донимает свою жертву, пока сама не умрёт, пока у неё ноги не подкосятся и руки не отсохнут. Человек живёт сто лет, а судьба — тысячу, так что и смерти её не дождёшься. Но есть одно средство, о котором мудрые люди говорят: вода течёт по земле, а птица летает в воздухе. Нужно стать выше судьбы, пойти по дороге, по которой она не ходит, выключиться из судьбы. Ни сила, ни власть, ни хитрость, ни богатство человеку здесь не помощники. Но помощник против судьбы есть — это разум! Надо стать умнее судьбы — и тогда она становится бессильной. Пусть она, подобно воде, течёт по земле, а ты лети, как птица. Ты прекрасная, мудрая, белая птица, Аспасия! — сказал Софокл так громко, как только мог. — Лети высоко!

Аспасия поднесла руку к глазам: должно быть, слова Софокла тронули её.

   — Но от смерти не избавиться, — тихо сказал Софоклу Сократ, когда все выпили. — Тут никакой ум не поможет. Так что судьба всё равно возьмёт своё — не сегодня, так завтра. И мучения будут, и смерть — такова вообще беда.

   — Это правда, — согласился Софокл, но, помолчав, добавил: — А быть может, и нет! Душа воспаряется силою разума, а невежество и глупость губят её. Как вода уходит в песок, так невежественная душа исчезает без следа. А мудрая воспаряет, как птица. Разум — крылья души.

   — Что-то ты сегодня много говоришь о воде и птицах, — заметил Сократ. — Будто только что сошёл с корабля. К чему бы это? Нет ли в этом какого-нибудь предсказания?

   — Предсказания нет, но объяснение есть: я всё время думаю о Перикле, который стоит на летящем по волнам корабле, устремив взгляд к берегам родной Аттики. Мне кажется, что он возвращается. Посмотри, — толкнул рукой Сократа Софокл. — Вон туда, — указал он подбородком. — Этот молодой торговец скотом тоже, кажется, намеревается произнести тост, — сказал он о Лисикле, который уже стоял с чашей в руке, сойдя со своего ложа. — Сейчас посмеёмся, — предвкушая, что Лисикл непременно скажет какую-нибудь глупость, хохотнул Софокл.

Лисикл и на самом деле произнёс тост. У него был сочный баритон, и сам он был недурен собой, хотя на лице его постоянно читалась заурядность: и улыбка всегда получалась постной, и живости никакой, как на деревянной маске.

   — Есть женщины, которые станут свидетельствовать против тебя, Аспасия, — сказал Лисикл, вертя чашу в руках. — Они станут говорить, будто ты водила их к Периклу.

   — Вот болван! — выругался Софокл. — Зачем же говорить такое?!

   — Подожди, — успокоил его Сократ. — Не совсем он и болван. Тут есть один прекрасный ход, послушаем, воспользуется ли он им.

   — Но ты скажешь: «Посмотрите на меня, граждане судьи!» — продолжал Лисикл. — А потом укажешь на свидетельствующих против тебя женщин и добавишь: «А теперь посмотрите на них!» И тут судьи увидят, что ты прекрасна, а женщины всего лишь хороши, как многие женщины, судьи увидят, что ты очаровательна, а другие лишь привлекательны, что ты божественна, а они обыкновенны, что ты молния, а они лишь отблеск угасающего костра. Далее ты скажешь: «Если бы вам предложили выбрать между мною и ими, кого бы вы выбрали? Вы выбрали бы прекрасную, очаровательную, божественную, подобную молнии. Почему же вы думаете, что Перикл предпочёл бы этих женщин мне? Вы очень ошибаетесь, граждане судьи. Истцы думают, что вы слепы!»

   — Вот видишь, — сказал Софоклу Сократ, воспользовавшись короткой паузой в речи Лисикла. — Он нашёл прекрасный ход. Клянусь собакой, что Аспасия сделает из него со временем отличного оратора.

Лисикл, словно в подтверждение слов Сократа, продолжал уверенно — гости внимательно слушали его и тем добавляли ему смелости:

   — Ксенофонт Коринфский, который много лет назад был победителем на Великих играх в Олимпии, подарил храму Афродиты сотню прекрасных девушек — в преддверии борьбы. Другой коринфянин Махон, тоже победитель игр, подарил храму лишь одну девушку. Когда Махону сказали, что он скуп, что боги не подарят ему победу в Олимпии, так как он подарил только одну девушку, а не сотню, как Ксенофонт, Махон ответил, что одна его девушка стоит сотни Ксенофонта. Ксенофонта оскорбили слова Махона, и он подал на него жалобу в суд. Судьи во время разбирательства велели привести сотню девушек Ксенофонта и одну девушку Махона. Все они были красавицами. Судьи спросили Махона: «Чем же ты докажешь, что одна твоя девушка стоит сотни девушек Ксенофонта?» Махон ответил: «Я утверждаю, что даже не вся моя девушка, а только одна её часть стоит всех девушек Ксенофонта». — «Докажи!» — потребовали судьи. И тогда Махон велел своей красавице обнажить грудь. Судьи закрыли глаза, так как боялись ослепнуть от несказанной красоты, а девушки Ксенофонта с криками разбежались, поняв, что не смогут соперничать с девушкой Махона.

   — Уж не предложит ли он Аспасии обнажить перед судьями свою ослепительную грудь? — хихикнул Софокл.

Лисикл сказал в завершение своего тоста:

   — Прекрасную женщину любят боги и не велят её карать, прекрасную женщину любит муж и не станет изменять ей с дурнушками. За прекрасную Аспасию!

Молодые поэты прыгали на ложах, поливали себя вином и восторженно орали.

Распорядитель пира и главный эконом дома Эвангел призвал их к спокойствию и подарил им венки из ночных фиалок, которые, как известно, смиряют буйство и навевают на пирующих мечтательную дрёму.

Проснулся Продик. Слуги подали ему мокрое полотенце, он вытер лицо, прокашлялся — громким кашлем он обратил на себя внимание гостей — и сказал ещё более низким голосом, чем прежде:

   — Асебия свойственна лишь безумцам, а здравомыслящие не могут быть безбожниками. Безумцев судить нельзя — они больны, а здравомыслящих не за что. Кто видит гору и говорит: «Это гора», тот признает бога гор, кто видит море, тот признает бога морей, видящий реку — бога реки, видящий небо и звёзды — богов неба и звёзд. Так боги предстают перед нами — горой, морем, рекой, лесом, небом, планетами, звёздами, землёй. Как можно отрицать или оскорбить гору или море? Только безумец способен на это. Но о безумцах я уже сказал. А здравомыслящие, видя этот мир, не отрицают его. Не отрицают они и богов. Асебия — это бессмыслица. И Диопит, предложивший Экклесии закон об асебии, — глупец. Конечно, глупцы утвердили закон глупца. Умные же должны его отменить. Пусть Перикл это сделает.

   — Перикла нет в Афинах, — напомнил кто-то Продику.

   — Нет?! — удивился Продик. — Ах да, нет, он в Тавриде... Тогда пусть это сделает кто-нибудь другой, — предложил Продик. — Есть у нас хорошие и здравомыслящие ораторы или нет?

Ему ответили, что до суда над Аспасией никто не успеет предложить Экклесии отменить закон об асебии.

   — А что касается сводничества, то это хорошее дело: и женщинам приятно, и мужчинам развлечение. Когда всех заедает скука из-за того, что нет войны, сводничество надо поощрять, — сказал Продик — явную глупость, конечно — и снова принялся жадно пить вино.

   — Веселитесь, друзья! — напомнила гостям Аспасия. — Оставим темы, которые навевают грусть. Будем веселиться и говорить о весёлом.

   — Да, людям свойственно веселиться, — поддержал её Гиппократ. — Человек веселится, когда его жизнь не омрачают заботы, беспокойство, тревоги, беды, болезни, когда здоровы и счастливы его родные, друзья, когда он свободен в своём свободном и процветающем государстве.

   — Очень многое портит нам веселье, — заметил Гиппократу Фидий. — Боюсь, что веселье просто невозможно.

   — Возможно, — возразил ему Гиппократ. — В двух случаях. Человек по природе своей существо весёлое, и когда эта природа не ущемлена, он веселится. В двух случаях она бывает не ущемлена: когда у человека нет причин для печали и когда он забывает о том, что его преследуют печальные обстоятельства. Если первого достичь нелегко, то второе, забвение всех тревог, достигается легко — все тревоги, друзья, тонут в вине. Я предлагаю: выпьем за вино, избавляющее нас от тревог и возвращающее нам нашу истинную природу!

Арестовать и отвести Аспасию в тюрьму фесмофеты не решились, но поставили у ворот дома двух вооружённых скифов, запретив выходить на улицу. Все другие же — и домочадцы и гости — пользовались свободой, так что могли приходить и уходить когда захочется, отправляться куда угодно с поручениями Аспасии и приносить ей всякие новости.

Периламп — человек добродушный и немного странный. Странность его заключалась в том, что он разводил в саду своего дома павлинов и продавал этих красивых, но крикливых птиц всем, кто хотел купить. Больше всего павлинов, как судачили в портиках на Агоре, купил у него Перикл. Но купил их не для себя, не для своего сада — в саду Перикла действительно не было ни одного павлина, — а в подарок женщинам, с которыми находился в близких отношениях и с которыми его свела Аспасия. Таких птиц, говорили сплетники, Перикл уже подарил Афродисии, жене бывшего стратега Мениппа, Калликсене, жене архонта Тимократа, Дикее, жене владельца кораблей Паппия, Гермоксене, жене поэта Гиеронида, Аристолохе, жене наварха Сострата, и Ксанфе, дочери эпистолевса Эпархида. Аспасия знала всех этих женщин — встречалась с ними на праздниках и водила их в мастерскую Фидия на Акрополь.

Аспасия послала Сократа к Перилампу спросить, точно ли он продавал павлинов Периклу и посылал затем по его поручению к женщинам, о которых афиняне судачат на Агоре. Сократ вернулся с сообщением, что все эти разговоры о птицах — ложь: Перикл павлинов у Перилампа не покупал и никому не велел их посылать. Так сказал Сократу сам Периламп. Другая новость, которую принёс Сократ, была скверной: в портике архонта-царя афиняне называли тех женщин, которые якобы согласились быть свидетельницами Гермиппа. Это была прежде всего Афродисия — она, дескать, не только соблазнена Периклом, но и обижена: он отказался поддержать её мужа Мениппа во время прошлых выборов стратегов, хотя обещал — в оплату любовных ласк, разумеется. Среди свидетельниц Гермиппа в портике называли также Калликсену, жену архонта Тимократа, против которого Перикл выступил на Экклесии, обвинив его во взяточничестве, а обещал не выступать, если хорошенькая и юная Калликсена проведёт с ним ночь. Калликсена провела с ним ночь, а он не выполнил обещания. С Аристолохой, женой наварха Сострата, уверяли сплетники, Перикл спал на своём корабле, куда она приходила как бы к мужу, а на самом деле — к Периклу. Перикл обвинил наварха Сострата в бездействии и трусости во время войны с Самосом, обещал Аристолохе не отстранять его от командования флотом, но отстранил, хотя Аристолоха отдавалась ему чаще, чем мужу. Так говорили злые языки.

   — Не послать ли тебе кого-нибудь за Афродисией, Калликсеной и Аристолохой? — предложил Аспасии Сократ. — Уверен, они не станут свидетельствовать на стороне Гермиппа и Диодота.

   — Против кого свидетельствовать? Против меня или против Перикла? Ведь получается, что против Перикла, хотя судить собираются меня.

   — Ты их свела с Периклом, — значит, прежде всего против тебя. Жалобы против Перикла нет. Ох как всё это гадко. Позови этих женщин. Я уверен, они не будут свидетельствовать — ведь всё это выдумка и ложь. Хотя правда то, что Перикл не поддержал на выборах Мениппа, обвинил во взяточничестве архонта Тимократа и отстранил от командования флотом наварха Сострата.

   — Видно, мне всё-таки придётся обнажить на суде грудь, — сказала со вздохом Аспасия, — грудь, которую так любит мой маленький Перикл. Знаешь, он уже самостоятельно делает несколько шагов и говорит два слова: «мама» и «папа». Как я обещала его отцу, которого всё нет...

Она послала за Афродисией, Калликсеной и Аристолохой. Женщины сразу же пришли. Долго охали, сочувствуя Аспасии, смеялись, когда она рассказала им о сплетнях, распространяемых на Агоре и в портике архонта-царя, пообещали прийти на суд и вместе с Аспасией обнажить перед судьями свои груди.

   — Твои полны молока, они вздымаются, как холмы, наши с твоими не сравнятся. Ты ещё дай судьям попробовать, какое сладкое у тебя молоко, — хохоча, посоветовала Аспасии весёлая Аристолоха. — Слаще всякого мёда, думаю, и пьянее самого крепкого вина.

О том, что ни Афродисия, ни Калликсена, ни Аристолоха не собираются свидетельствовать против неё, Аспасия сказала Сократу на следующий день, когда он снова пришёл к ней.

   — Не будут свидетельствовать. Ты слышишь? Слышишь, что я говорю? Они не будут свидетельствовать против меня. И не собирались. Да слышишь ли ты меня? — Аспасия видела, что её слова не производят на Сократа никакого впечатления, словно проносятся мимо него, не касаясь его слуха.

   — Да, я слышу, — ответил Сократ.

   — И не радуешься?

   — Так ведь нечему радоваться. Обвинение в сводничестве — не самое страшное. Да и оправдаться тут не составляет труда. Но как ты защитишь себя от обвинения в богохульстве, в асебии? Учитель Перикла и твой учитель Анаксагор обвинён в асебии, твой друг Протагор обвинён... Присяжные скажут, вспомнив известную басню: если свиньи едят из одного корыта, то и хрюкают одинаково. Вот что они скажут. А это государственное преступление. Продик был прав: надо отменить закон об асебии. Но его не отменят: глупый народ любит глупые законы. Думаю, что и меня когда-нибудь осудят по этому закону: он направлен против всех, кто мыслит. Тебе показалось, что я не слушаю тебя. Конечно, не слипаю! — вдруг повеселел Сократ. — Ведь меня просто распирает от радостной вести: вчера Перикла видели у берегов Андроса! При ветре и без ветра Перикл будет в Пирее завтра, если не нынче к вечеру!

Аспасия закрыла лицо руками и затихла. Потом посмотрела на Сократа потемневшими от тайной тревоги глазами и спросила:

   — Думаешь, он поможет мне?

   — Конечно! Но почему ты сомневаешься?

   — Прошло столько времени. Он мог разлюбить меня.

   — Тебя нельзя разлюбить. Тебя можно лишь полюбить ещё сильнее. И ещё сильнее, и ещё! Пока не сгоришь, как ночная бабочка в пламени факела. Ты мать его сына!

Аспасия подошла к Сократу и обняла его.

   — Ты мой лучший друг, — сказала она ему. — И самый первый.

   — И навсегда, — добавил он. — Я встречу Перикла и первый расскажу ему обо всём, что здесь случилось. Чтоб другие не наговорили ему глупостей.

   — Хорошо. Сейчас же отправляйся в Пирей. Я велю заложить повозку. Или дать тебе коня?

   — Я хожу так быстро, что обгоняю повозку и всадников. Сейчас же и пойду. До Пирея всего сорок стадиев. Я буду в порту ещё до заката.

Сократу пришлось ночевать в Пирее, потому что эскадра Перикла вошла в бухту Зеи только на следующее утро.

Сократ встретил Перикла у трапа, переброшенного с берега на триеру стратега. И хотя его то и дело оттесняли — желающих встретить Перикла собралось несколько сот человек, философу всё же удалось протиснуться к нему как раз в тот самый момент, когда он ступил на берег.

Сократ схватил Перикла за опоясок меча и уже не отставал от него, как его ни толкали, поднялся вместе с ним на колесницу и только тогда отпустил его, сказав:

   — Я должен предупредить тебя о том, что поэт Гермипп и живописец Диодот подали фесмофетам жалобу на Аспасию, обвинив её в сводничестве и асебии. Суд состоится через два дня.

   — Гони, — сказал Перикл возничему. — К моему дому. Без остановок. — Он обнял одной рукой Сократа и спросил: — Она в отчаянии?

   — Она ждёт тебя, — ответил Сократ. — На тебя все наши надежды. Если ты не спасёшь, никто не спасёт.

   — Я сожгу этот город, если это будет нужно для её спасения.

   — Проще пролить несколько слёз перед судьями, бия себя кулаками в грудь от отчаяния, — сказал Сократ. — Когда судьи увидят могучего и великого Перикла рыдающим перед ними на коленях, они почувствуют себя богами. И в благодарность за это чувство простят Аспасию.

   — Ты так поступил бы?

   — Ради друга, ради любимой — да.

   — А ради кого ты не поступил бы так? Ради врагов?

   — Нет, — ответил Сократ. — Ради себя.

От Пирея до Афин они домчались за полчаса.

Сбросив с себя во дворе шлем, меч и эгиду, Перикл вбежал в дом и заключил в объятия Аспасию.

   — Моя единственная, моя любимая! Моя желанная! — говорил он, обнимая её. — Я здесь! Я с тобой! Всё будет хорошо, нас никто не одолеет. Только смерть. А до смерти — мы вместе, неразлучно. Я здесь. — Потом спросил: — Как сынок? Здоров ли?

   — Как обещала, — ответила Аспасия. — Уже ходит и говорит «па-па». И «ма-ма» говорит. Он похож на тебя.

Вместе с Периклом из Понта вернулся и Геродот. Весть о предстоящем суде над Аспасией глубоко опечалила его, и он не сразу решился повидаться с Аспасией: боялся, что не найдёт нужных слов сочувствия или по неловкости своей чем-либо оскорбит её. Но она сама послала за ним, желая услышать его рассказ об экспедиции в Понт. Об экспедиции ей мог бы рассказать и Перикл, но на Перикла свалилась гора забот: он бросился в город, в Пританею, в Буле, к фесмофетам, к друзьям, пытаясь предпринять всё возможное для спасения Аспасии. Словом, ему было теперь не до рассказов о плавании в Понт, да и неуместно, наверное, выглядели бы его речи о путешествии теперь, когда нужно думать о другом.

Аспасия сразу же предупредила Геродота, как только он поприветствовал её:

   — О Понте, о Тавриде, о Геллеспонте — об этом будем говорить. Другие разговоры мне уже надоели.

   — Хорошо, — согласился Геродот, мучаясь всё же мыслью о том, что не успел, как намеревался, выразить сочувствие и предложить помощь. Впрочем, какую? Не ту же, что он оказал Анаксагору, отправив его на корабле своего приятеля в Лампсак? Аспасия от Перикла не отдалится ни на шаг, даже если ей будет угрожать смерть — в этом Геродот был уверен.

   — Рассказывай, — потребовала Аспасия, когда они вышли в сад, где осень уже срывала с деревьев пожелтевшие листья, устилая ими дорожки. — Всё ли выполнили, что было задумано?

   — Да, всё. Мы победно прошли Геллеспонт, Пропонтиду и Понт, были в стране колхов, в Санатории и Пантикапее, я же по Борисфену проник в самое сердце страны скифов...

   — Вы были в Лампсаке и видели Анаксагора? — перебила Геродота Аспасия. — Как он?

   — Да, мы видели его. Он заметно постарел, но стал ещё твёрже в своих взглядах на этот мир. Он говорит, что Разум — это душа мира, его тонкая мыслящая материя, которая состоит из тысяч и тысяч кристалликов, которые, вращаясь, поворачиваются друг к другу разными гранями и обмениваются лучами света. Мысль — это свет! Замечательно, правда?

   — Он встретил вас радушно?

   — Да, он едва не задушил нас в объятиях.

   — Он вспоминал обо мне?

   — Ох, как же я не сказал об этом сразу! — хлопнул себя ладонью по лбу Геродот и зарделся: он так и знал, что попадёт из-за своей неуклюжести в неловкое положение — о том, что Анаксагор при встрече сто раз произнёс имя Аспасии, надо было сказать сразу же, а он только теперь вспомнил, да и то лишь потому, что Аспасия спросила его об Анаксагоре. — Я видел, как губы Анаксагора ласкали твоё имя, когда он произносил его. Он сказал: «В ваших Афинах Аспасия — самое прекрасное из всего, что в них есть».

   — Спасибо, — сказала Аспасия. — Пойдём дальше. Из Лампсака вы поплыли куда?

   — В Византий, а затем в Синопу.

   — В Византии не будем останавливаться, сразу же войдём в бухту Синопы? — улыбнулась Аспасия, и эта улыбка сняла с души Геродота всю тяжесть. Он расправил невольно плечи, выпрямился, поднял голову — а до того всё смотрел себе под ноги, будто считал опавшие листья на тропе.

   — Да, сразу же в Синопу. Кстати, это ваша колония, милетская. В Синопе всё было дурно: ею правил жестокий тиран Тимесилай, продавшийся персам. Перикл приказал: «Деспота свергнуть, персов изгнать, установить в городе афинский порядок!» Такой приказ он отдал стратегу Ламаху, когда наш флот остановился на рейде Синопы. Ламах с тринадцатью кораблями вошёл в бухту Синопы, высадился с гоплитами на берег и в течение дня сделал всё, что приказал Перикл: Тимесилай был свергнут, персы бежали, ликующий народ собрался на Экклесию и восстановил демократию. Благодарные синопцы решили поставить памятник Периклу на центральной площади города у храма Зевса. Земли бежавших персов достанутся афинским клерухам. Потом мы пошли дальше, к Амису...

   — И Перикл приказал Ламаху: «Тирана свергнуть, персов прогнать, установить в Амисе афинский порядок!»

   — Да. Он рассказал уже тебе об этом?

   — Нет, — засмеялась Аспасия. — Я просто догадалась. Было именно так?

   — Именно так.

   — Затем вы поплыли в Котиору, Гермонассу и Трапезунт. Затем в Фасис, Диоскуриаду и Питиунт. Из Питиунта в Фанагорию, а из Фанагории в Пантикапею.

   — Да ты всё знаешь! — восхитился Геродот. — Ты помнишь все города на нашем пути.

   — Я плыла с вами, — ответила Аспасия. — Мысленно, конечно. Но была как бы глухая и слепая — ничего не слышала, ничего не видела. Теперь ты — мои уши и глаза. Наполняй их словами и образами. Жажду!

   — Почти то же самое сказал нам Спарток, боспорский царь, восседающий на троне в Пантикапее: он никогда не бывал в Афинах и просил нас быть его афинскими ушами и глазами. Мы пировали во дворце Спартока три дня и три ночи и всё это время рассказывали ему об Афинах.

   — И обо мне?

Геродот взглянул на Аспасию и опустил глаза: он мог бы рассказывать боспорскому царю о красоте и мудрости Аспасии не три ночи и три дня, а всю жизнь, но рядом с ним был Перикл, которому это, наверное, не понравилось бы — ревнив Перикл, и, когда имя Аспасии слетает с чужих уст, у него тёмной влагой наливаются глаза.

Чей-то голос позвал Аспасию. Они обернулись и увидели бегущую к ним служанку Антию. Антия сказала, что возвратился Перикл и желает видеть жену.

   — Ты иди, а я останусь, — сказал Аспасии Геродот. — Выйду через садовую калитку: не хочу раздражать Перикла тем, что прогуливался с тобою наедине.

   — Ладно, — махнула рукой Аспасия. — Не раздражай, если так любишь Перикла. Об экспедиции поговорим в другой раз. После суда, — добавила она и пошла, не оборачиваясь: молодая, сильная, красивая, как Афродита, а может быть, и красивее Афродиты — Парис отдал бы яблоко Аспасии.

У Перикла было серое, осунувшееся лицо. Увидев его таким усталым и подавленным, Аспасия ощутила ноющую боль в сердце. И чуть было не упала перед ним на колени с мольбою о прощении: она была причиной его усталости и подавленности. Это так обидно и горько, потому что она нашла его, чтобы возбуждать в нём любовь, радость, стремление к подвигам, к прекрасному и мудрому, а тут — отчаяние, горе, тоска и смертельная усталость в глазах.

Он сел, облокотясь, за стол, уронил голову на ладони и сказал, не глядя на Аспасию:

   — Я ничего не добился. Ничего. Я сам создал эту систему, которую не могут прошибить ни деньги, ни власть. И все мои заслуги ничего не стоят перед законом. Я не знаю, какая фила будет судить тебя и кого из фесмофетов назначат эпистатом на суде. Гермипп не возьмёт свою жалобу обратно. Он речист и нагл. Меня допустят в качестве твоего свидетеля, да ещё Фидия и, может быть, Сократа. На суд тебя поведут скифы и будут всё время при тебе до завершения суда. Суд состоится в назначенное время на холме Ареса, поскольку зал суда не сможет вместить всех желающих поглазеть на тебя и меня... Теперь обсудим, как мы будем вести себя на суде. И всё остальное — если тебя приговорят к изгнанию, если к смертной казни — говорят, будто Гермипп хочет, чтобы тебя побили камнями, — Перикл не сказал «как шлюху и неверную жену», но Аспасия мысленно сама произнесла эти слова, — или к выплате большого штрафа... А если оправдают, — Перикл поднял голову и натянуто улыбнулся, — мы устроим вселенский пир. Тебя оправдают, — быстро заговорил он, словно боялся не успеть, — тебя обязательно оправдают, никто не поверит Гермиппу, этому жалкому стихоплёту. — И вдруг снова уронил голову на руки и заплакал, сдерживая рыдания и задыхаясь.

   — Перестань! — приказала Аспасия и уже тише, погладив мужа по голове, заговорила: — Не плачь, не надо. То, что происходит, — это неизбежная борьба. Мы всё время выигрывали в этой борьбе. Но беда, если один раз проиграем. Но я уверена — не проиграем. У нас хватит сил, чтобы и на этот раз победить. Неужели правда против лжи бессильна в нашем прекрасном государстве? Тогда это не то государство, ради которого мы боремся...

   — Сократ сказал мне: «Ползай в пыли на коленях перед судьями и рыдай — только так ты спасёшь Аспасию».

   — Никогда! — откачнулась и выпрямилась Аспасия. — Нет, нет, никогда! Что за глупость тебе сказал Сократ! Я накажу его. Как у него только язык повернулся: ползай в пыли и рыдай... Чтобы такое да сделал Перикл?! Так унизиться? Никогда, Перикл, никогда! Я отдала тебе жизнь, и я приму смерть ради твоей гордой славы. Ты велик, ты мудр, ты создал великое эллинское государство... Ты уйдёшь из жизни с этой славой, ни разу не споткнувшись. А чтоб в пыли и рыданиях предстать перед неблагодарной толпой — не смей! Или я покончу с собой. До суда. Нет Аспасии, нет суда, нет позора. Я говорю это серьёзно.

   — Но другого способа спасти тебя нет, — сказал Перикл, опустив голову ещё ниже, так что кисти рук его оказались на затылке, большие кисти сильного мужчины, привыкшего держать в руках оружие.

   — И не надо, — ответила Аспасия.

Утро начиналось плохо — с мороси, с тумана, и ветер был холодный, с северных гор. Перикл всю ночь не спал, Аспасия слышала, как он бродил по дому, она же спала и не спала, поднялась задолго до рассвета, разбудила служанок, приказала готовить горячий сытный завтрак — не брать же было с собой на Ареопаг узелок с едой, хотя многие так и поступят: суд будет длиться с утра до вечера. Сама возилась на кухне, поджаривая лепёшки с сыром и вталкивая в солёные оливки ореховые ядрышки — такие оливки любил есть Перикл, запивая их козьим молоком.

Из дома Перикл и Аспасия вышли вместе. У ворот их уже поджидали два вооружённых скифа, которые должны были сопровождать Аспасию до места суда, до Ареопага. Здесь же их ждали друзья — Гиппократ, Геродот, Сократ, Фидий, Лисикл и Полигнот.

И скифы, и друзья выступили из тумана, как только супруги вышли за ворота, хлопнув калиткой. Их сопровождали двое слуг — они несли с собой раскладные стулья, подстилки под ноги и тёплые плащи для хозяев на тот случай, если задождит, и кувшины с питьём: для Перикла вино, для Аспасии — сладкую медовую воду. Слуги сопровождали и друзей Перикла и Аспасии. Кроме дифров, одежды и питья, они прихватили и съестное: орехи, лепёшки, жареные каштаны, оливки. Слуги Полигнота взяли из дому даже медный котелок с кашей, намереваясь, очевидно, разогреть эту кашу на костре где-нибудь на холме Ареса. Из всех пришедших не было слуг только у Сократа, потому что их у него не было. Сократ сам нёс свёрток с ячменными лепёшками, которые испекла ему накануне Мирто.

   — Вот славно, — сказал Сократ, указывая на скифов. — Они нас охраняют, никто на нас не нападёт.

Было ещё рано, время третьих петухов, рассвет едва пробивался сквозь густой туман.

   — Хорошая погода! — пробасил, выныривая из тумана, Продик. — Туман и дождь в начале дня — к удаче.

Едва они вышли из переулка на улицу, которая вела к Агоре и к Акрополю, как их догнал Алкивиад, от которого, как все заметили, сильно пахло вином и благовониями, из чего нетрудно было заключить, что он только что покинул пир. Алкивиад крепко обнял и расцеловал свою тётку — он, должно быть, ещё плохо соображал, что перед ним его родственница, а не просто прелестная женщина.

   — Хватит, — сделал ему замечание Перикл и обратился к Сократу: — Ты бы, Сократ, взял его себе в ученики: Алкивиад мало что знает из наук, разве что науку владения оружием. Нынешние молодые люди тем только и занимаются, что упражняются в палестрах, а по ночам устраивают попойки. — Перикл сделал паузу, поняв, что говорит с излишним раздражением, что было неуместно, и добавил, обращаясь по-прежнему к Сократу: — Обещай также, что будешь ему наставником, когда меня не станет. Словом, будь его учителем. Я стану тебе платить за это. — Сказав это, Перикл выполнил просьбу Аспасии: минувшим вечером, когда разговор о предстоящем суде был исчерпан, она сказала Периклу, что хотела бы сделать что-нибудь приятное для друзей перед возможным расставанием. «Сократ так беден, что уже целый год носит один и тот же плащ. Хорошо бы назначить ему какое-нибудь достойное содержание. Фидию надо бы для отдыха устроить длительное путешествие — он так много трудится, что может заболеть. Так утверждает Гиппократ. Самому же Гиппократу нужен хороший дом — он ютится у бедных друзей. Софокла надо избавить от службы в казначействе, которой он отдаёт слишком много времени и терпит из-за неё всякие обидные нарекания. Боюсь, как бы и его не привлекли к суду по какому-нибудь обвинению. А между тем он великий поэт. Творцам нужен обеспеченный досуг для творчества. Следует позаботиться об этом. Обещай, Перикл».

Перикл обещал. Аспасия попросила также, чтобы для Полигнота привезли откуда только можно хорошее дерево, которое было бы вечным, и хорошие стойкие краски. «Его картины должны увидеть наши самые далёкие потомки», — сказала Аспасия. Для Геродота она попросила найти побольше переписчиков, чтобы его сочинения могли читать по всей Элладе. Не забыла она и архитекторов, сказав, что их имена должны быть увековечены на гранитных досках, прикреплённых к тем сооружениям, которые ими созданы, — к Парфенону, Эрехтейону, Пропилеям, Одеону, Телестериону в Элевсине, храму Аполлона в Бассах и к другим храмам, возведённым ими на священной земле Эллады. Она пожелала также, чтобы Феодота, которая приютила её в Афинах, была похоронена в Керамике рядом с могилами почётных граждан. «Феодота подарила афинянам столько истинных наслаждений и веселья, что заслуживает долгой и доброй памяти о ней», — сказала Аспасия.

Продика она велела отправить в Фурии к Протагору или в какой-либо другой город уже сейчас, чтобы не делать этого второпях потом, когда его привлекут, как Анаксагора и Протагора, к суду. «А Протагору и Анаксагору посылай деньги и подарки, пока жив», — попросила она Перикла.

«Ты говоришь так, будто собираешься умереть, — заметил ей тогда Перикл. — Сама и сделаешь всё, о чём просишь меня».

«Спасибо за желание утешить меня», — ответила Периклу Аспасия.

Итак, попросив Сократа стать учителем и наставником своего племянника Алкивиада и пообещав ему за это оплату, Перикл выполнил первую вчерашнюю просьбу Аспасии. Он положит Сократу за учительство хорошие деньги — и сам не беден, и племяннику досталось после смерти отца богатое наследство: несколько табунов лошадей в имении за Пниксом, земли в Ахарне, серебряные рудники.

   — За деньги? — переспросил Перикла Сократ. — Как Протагор, как оратор Лисий, как все эти бездарные логографы?

   — Как Сократ, — сказала ему Аспасия.

   — Как Сократ я не возьму ни одного обола, ни пол-обола. Мне мои науки достались даром, потому что я никому не платил, когда беседовал с мудрыми людьми, с тобой, например, Перикл, или с Софоклом, или с Протагором, или с Фидием.

   — И со мной, — напомнил о себе Полигнот. — Ты отнял у меня уйму времени, так ничего и не заплатив мне. Когда-нибудь я взыщу с тебя все долги. — Это была не очень весёлая правда — для острых шуток Полигнот был староват, но все обрадовались ей, засмеялись: очень нужно было шутить и веселиться, чтобы поддержать дух Аспасии и Перикла.

   — И со мной, — пробасил Продик. — Каждое своё слово я ценю в один обол. Получил моё слово — давай в ответ обол. Думаю, что Сократ получил от меня мириаду слов и, стало быть, должен мне мириаду оболов. Это сколько же драхм? — Он поднял глаза к небу и принялся считать: — Если в одной драхме шесть оболов, то, разделив мириаду на шесть, мы получим...

   — Тысячу шестьсот шестьдесят шесть драхм и ещё четыре обола, — подсказал Продику Гиппократ.

   — Вот! Спасибо, Гиппократ! Отдай мне сейчас хотя бы четыре обола, Сократ, я куплю себе кувшин доброго вина и выпью его, когда оправдают Аспасию.

Сократ приблизился к Продику и что-то шепнул ему на ухо. Продик зашёлся смехом, хватался за живот и чуть не упал. Все стали требовать, чтобы Сократ сказал вслух то, что прошептал Продику на ухо.

   — Мы тоже хотим посмеяться! — настаивал больше других Фидий. — Я уже давно не смеялся, забыл, что это такое. Говори!

   — Не скажу, — упёрся Сократ. — Я сказал Продику нечто неприличное. Я не думал, что это так развеселит его. Вероятно, в нём уже играло дурное веселье, а я лишь показал палец, как это делают, чтобы развеселить детей.

   — Ты хотел сказать — не детей, а дурачков, — набросился на Сократа Продик. — Признайся! Сейчас же признайся! Иначе я потребую и остальные деньги — тысячу шестьсот шестьдесят шесть драхм!

   — Получишь, когда я уплачу тебе четыре обола, — ответил Сократ.

   — И когда же ты мне их отдашь?

   — Никогда!

   — Тогда я их возьму у Перикла — и оболы и драхмы. Из тех денег, которые он приготовил тебе за учительство.

   — Теперь серьёзно, — сказал, обращаясь к Периклу, Сократ. — Никаких денег я не возьму. Да и не учитель я, а всего лишь собеседник. Я буду беседовать с Алкивиадом, если он станет приходить ко мне, но учить ничему не стану.

   — Вот видишь, — сказал Аспасии Перикл. — Придётся тебе потрудиться, уговаривая Сократа, на что, думаю, понадобится не день, не месяц и не год. Так что готовься к долгим разговорам с Сократом. И с Фидием, и с Геродотом, и с Гиппократом, и с Софоклом... Там, где за добро расплачиваются деньгами, там нет друзей.

На Акрополь, до строящихся Пропилей, поднимались медленно — щадили силы Фидия и Полигнота. Шли по тёмной тропе среди густых олив, с которых капало, скользили на раскисшей опавшей листве. Пахло мхом и увядшим подлеском. Только у самого Ареопага прибавили шаг: сзади их стада подпирать говорливая толпа — афиняне спешили на представление, чем и был для них суд над Аспасией.

У ступенек, ведущих на холм Ареса, к зданию судилища, именуемого по названию холма Ареопагом, их ждал Софокл. Софокл поздоровался со всеми, кивая каждому головой, подошёл к Аспасии, обнял её и сказал:

   — Не бойся. Боги позабавятся и отпустят с миром. Мне был сон с таким предсказанием.

Туман начал рассеиваться, пожелтел, заклубился, задвигался, разрываясь на клочья, и вскоре уплыл с Ареопага, оставив его мокрым и сверкающим от росы в свете первых утренних лучей.

Аспасия вздохнула с облегчением.

   — Я уж думала, что солнца не увижу, — сказала она. — Аполлон меня пожалел.

Пологий склон Ареопага вместил всех, хотя людей собралось так много, будто предстояло собрание Экклесии, а не заседание суда. Стол и скамью для председателя суда и его секретаря вынесли из здания верховного судилища. Суд Ареопага состоял из бывших архонтов — так некогда установил Солон — и прежде ведал всеми подсудными делами афинян, касались ли они уголовных, государственных или религиозных преступлений, и мог отменить любое решение Буле или Экклесии. Древнее здание Ареопага и теперь ещё приводило афинян в душевный трепет — в нём были вынесены тысячи смертных приговоров. Казалось, что оно только для того и было построено, чтобы карать оступившихся граждан. Приговоры в Ареопаге выносились без присутствия народа. Несколько судей, подсудимый да стража — вот все, кто присутствовал на его заседаниях, а потому здание было небольшим, крепким и мрачным. Друг Перикла Эфиальт отнял у Ареопага все исключительные права, оставив лишь одно — судить убийц.

Аспасия, слава небожителям, не была убийцей, но то, что стол и скамью председателя суда и секретаря вынесли из Ареопага и что судить её будут у стен Ареопага, навевало мрачные мысли не только Аспасии, но и Периклу, и всем их друзьям.

Перед столом председателя скифы поставили деревянную ограду, чтобы никто не мог подойти к столу во время суда — ни гелиасты, ни рядовые афиняне. Для гелиастов отвели место перед оградой — они рассаживались кто на скальных уступах, кто на принесённых с собою дифрах, кто на циновках или подушках, сшитых специально для таких случаев.

Судить Аспасию предназначено было гелиастам филы Эрехтеиды, о чём председательствующий архонт объявил в начале суда. Архонт тоже принадлежал к этой филе, его звали Гегесий.

Секретарь суда и сопровождавшие его скифы вынесли из Ареопага клепсидру, урну для голосования, увесистую керамическую шкатулку с документами, относящимися к делу Аспасии, и кувшин с водой для клепсидры — водяных часов, которые станут отмерять время для речей Гермиппа, Диодота, Аспасии и свидетелей. Скифы наполнили водой верхний сосуд клепсидры, секретарь зажал пальцем отверстие, по которому вода станет перетекать из верхнего сосуда в нижний, и кивнул архонту Гегесию. Этот кивок означал, что можно начинать.

Гегесий поднял над головой обе руки, призывая всех к тишине, которая наступила не сразу — скифам пришлось покричать, чтобы афиняне наконец успокоились. Да и потом, когда Гегесий читал обычную в таких случаях молитву, обращаясь к верховным богам и Фемиде, на холме то там, то сям раздавались голоса — люди всё ещё устраивались, выбирая места поудобнее, откуда было бы хорошо видно и слышно всё, что будет происходить во время суда.

Потом Гегесий прочёл клятву гелиастов, чтобы напомнить её присутствующим присяжным из филы Эрехтеиды:

   — Я буду подавать голос сообразно законам и постановлениям афинского народа и Совета Пятисот! — произнёс он громко, на что все гелиасты, поднимая над головой руку, дружно ответили:

   — О-о-о!

Так слышалось — «О-о-о!», хотя гелиасты отвечали «Да!»: их было слишком много, чтобы слово «Да!» прозвучало чётко, — пятьсот человек. К тому же охотно кричали «Да!» и люди из публики, разместившейся на холме сразу же за гелиастами — их разделяла лишь натянутая на кольях верёвка да стоящие вдоль верёвки скифы.

   — Я буду голосовать, следуя моей совести, без пристрастия и без ненависти.

   — О-о-о! — снова отозвались на слова клятвы гелиасты.

   — Я буду голосовать только по тем пунктам, которые составят предмет преследования, — продолжил чтение клятвы архонт Гегесий. — Я буду слушать истца и ответчика с одинаковой благосклонностью. Я клянусь в этом Зевсом, Аполлоном и Деметрой!

   — О-о-о!

   — Если я сдержу клятву, пусть на мою долю выпадет много благ!

Тут гелиасты особенно постарались, кричали долго и громко — ведь речь шла об их благах, хотя одно из них им было уже обеспечено — по окончании суда каждый из них — по закону Перикла — получит два обола.

   — Если я нарушу её, — закончил чтение клятвы Гегесий, — пусть я погибну со всем моим родом.

Ответ гелиастов был вялый и короткий:

   — О!

   — Пусть истцы и ответчики выйдут из публики и подойдут к ограде, — потребовал архонт.

Секретарь громко повторил его приказание.

Гермипп и Диодот подошли к ограде первыми, затем скифы подвели к ней Аспасию.

Архонт велел секретарю суда прочесть жалобу истцов. Секретарь сорвал восковую печать со шкатулки, в которой были документы, достал листок папируса величиной в две ладони и прочёл:

   — «Гермипп и Диодот возбуждают дело о преследовании по законам Афин милетянки Аспасии, которую обвиняют в том, что она занимается сводничеством, совращая свободных женщин, и оскорбляет отечественных богов, поддерживая и поощряя кощунственные разговоры о них, каковые ведутся в её доме и в тех домах и местах, которые она посещает».

Пока секретарь читал жалобу, Аспасия искала глазами Перикла. Он помахал ей рукой, стоя у верёвки, разделявшей публику и гелиастов. Она кивнула ему головой. Тут и чтение жалобы закончилось. Секретарь объявил, что теперь слово предоставляется истцу Гермиппу, что оно ограничено одним сосудом клепсидры и что он остановит истца, как только время его истечёт. Он убрал палец с отверстия трубки, и все, кто был близко к столу архонта, услышали звук капающей воды — так вдруг стало тихо.

Аспасия подняла глаза на Гермиппа и презрительно улыбнулась — ничего другого в отместку доносчику она сделать не могла.

Гермипп был плохим поэтом, но хорошим оратором — артистичным и остроумным. Он начал с того, что назвал Аспасию прекрасной гетерой, вольнолюбивой милетянкой, которая не только не признает афинские законы, но и знать о них ничего не хочет, потому что обладает тремя всесильными свойствами: молодостью, красотой и богатством.

   — Счастье, которое ей доставляют эти три свойства, — сказал Гермипп, — так значительно, что она пожелала поделиться им с другими молодыми, прекрасными и богатыми женщинами. Она их повела за собой по пути супружеских измен и любовных наслаждений.

Публика закричала, то ли выражая восторг по поводу действий Аспасии, приписываемых ей Гермиппом, то ли возмущение.

   — Прочти показание художника Диодота, — сказал секретарю Гермипп.

Секретарь вновь запустил руку в шкатулку, достал следующий лист папируса и прочёл:

   — Диодот, художник, свидетельствует: «Указанная Аспасия, наложница Перикла, пользуясь своим чрезвычайным влиянием на свободных женщин, приводила их в мастерскую Фидия под предлогом, что те хотят полюбоваться скульптурой и попозировать Фидию, вынуждала их обнажаться перед присутствовавшими там мужчинами, из-за чего они теряли стыдливость, позволяли мужчинам близко подходить к ним, заводить любовные разговоры и договариваться о тайных встречах. Самых красивых женщин Аспасия отводила в пристройку мастерской, где они перед тем обнажались и где их уже поджидал Перикл. Вот эти женщины, чьи имена я запомнил: Афродисия, жена бывшего стратега Мениппа, Калликсена, жена архонта Тимократа, Аристолоха, жена наварха Сострата. Были там и другие женщины ».

   — Продолжай, — сказал секретарь Гермиппу, закончив читать показание Диодота, и открыл отверстие клепсидры, которое заткнул перед тем, как читать документ.

   — Прикажите позвать для показаний Афродисию, Калликсену и Аристолоху, — обратился к Гегесию Гермипп.

Это был хитрый ход — Гермипп знал, что позвать Афродисию, Калликсену и Аристолоху не удастся, так как их нет на Ареопаге — не пришли, чтобы избежать позора, и, стало быть, виновны в распутстве.

   — Нет нужды, — ответил Гегесий. — Показания Диодота принимаются. Говори дальше.

Дальше Гермипп говорил об асебии: Аспасия, как и Анаксагор, отвергает существование богов как на земле, так и под землёй и на небе, о чём не раз говорила в беседах с Анаксагором во время пиров, устраиваемых в своём доме в присутствии многих лиц, среди которых были совсем молодые люди — Алкивиад и его друзья-эфебы, так и в частных беседах во время многочисленных встреч с указанным Анаксагором, а также с бежавшим от судебного преследования Протагором и другими софистами. Она утверждает, что нашими желаниями и мыслями управляют не боги, а тепло, свет, холод, приятные и неприятные цвета небес и земли, ароматы, ветер и движения предметов, пища и напитки.

   — Прочти показание, — снова обратился к секретарю Гермипп.

Следующее свидетельское показание принадлежало Таллу, помощнику Полигнота, который, как и Диодот, сбивал и шлифовал для художника доски и растирал краски:

   — «В месяце боэдромионе, в четвёртый день Аспасия посетила художника Полигнота и вместе с ним рассматривала его картины, говоря, что он правильно поступает, не изображая на картинах богов, так как боги не имеют отношения к судьбам людей по той простой причине, что их нет. Вместо богов на людей действуют жара, холод, красный цвет (как жара) и чёрный цвет (как холод), свет и тьма, запахи, из которых одни побуждают к действиям, а другие отвращают от них, сытость и голод, молодость и старость, здоровье и болезнь. Подверженный всем эти влияниям, утверждала она, человек совершает те или иные поступки, из поступков же складывается его поведение и, стало быть, судьба. Было сказано также многое другое в осмеяние веры в богов и божества, а над всем были поставлены разум и воля, которые приобретаются учением и тренировкой».

   — Посмотрите на её лицо, — продолжал Гермипп. — На нём нет и тени раскаяния или страха. Она — воплощённая гордость, самодовольная красота и свободная воля. Она давно вышла из круга людей, соблюдающих отеческие верования и законы государства. Само по себе это является преступлением, которое нуждается в суровом и немедленном пресечении, ибо это нарыв, который грозит гниением всему телу общества и государства.

Он говорил ещё многое другое в этом же духе, потратив всё отведённое ему время.

Диодот не добавил к речи Гермиппа ничего нового, кроме того, что он, как и Талл, был свидетелем разговора Аспасии с Полигнотом, но не в мастерской Полигнота, а в доме гетеры Феодоты, где Аспасия, говоря о женском теле, рассказывала, в какой его части (а не на Олимпе или Парнасе) помещается какой бог, и будто бы выразилась так: «Верховный бог — это женщина. Названия богов соответствуют названиям различных частей её прекрасного тела».

Свидетельское показание, которое было прочитано по требованию Диодота, принадлежало парикмахеру Менору, у которого Аспасия делала причёску. Оно гласило:

«В месяце анфестерионе в десятый день Аспасия, сидя в моей парикмахерской рядом с другими женщинами, когда ей делали причёску, громко рассуждала о женщинах, об их правах — и это слышали все другие, находящиеся в парикмахерской по случаю предстоящего праздника Анфестерий. Она говорила, что нет никаких божественных установлений для женщин, что все таковые установления — выдумки мужчин, которые они подтверждают то словами Гомера, то словами Гесиода, которые тоже были мужчинами и выдумщиками. Женщины должны обладать теми же правами, что и мужчины, говорила она, и что было бы славно, когда б женщины однажды сговорились, собрали свою Экклесию, назначили свои суды и всё такое, где приняли бы решения в свою защиту от мужского произвола».

   — Готова ли ты защитить себя, женщина? — спросил Гегесий, когда Диодот закончил свою обвинительную речь.

   — Да, готова, — ответила Аспасия. — Да, готова! — повторила она громко, так, чтоб всем было слышно, и повернулась лицом к гелиастам, некоторые из которых, заскучав во время речи Диодота, уже достали свои узелки и сосуды с водой и вином и принялись подкрепляться. И понятно: встали чуть свет, не позавтракали, а тут, на свежем воздухе, где так пахнет чабрецом и мятой, аппетит пробуждается с удвоенной силой. Но после первых же слов Аспасии гелиасты торопливо отставили свои кружки и отложили узелки со съестным, отряхнулись от сонливости и устремили взгляды на неё:

   — Красивая гетера не может сводничать, — сказала она, — потому что она не потерпит возле себя соперниц. Молодая и красивая гетера не знает усталости. Желаниям же молодой, красивой и богатой гетеры нет предела. Могут ли подтвердить это присутствующие здесь мужчины?

В ответ она снова услышала это «О-о-о!», громогласное, долгое, ревущее, как водопад в горах. Многие вскочили на ноги и замахали руками, что-то крича, другие стали кататься по земле от обуявшего их чувства, третьи застыли в восторге, как каменные изваяния, как гермы. Всех поразила правда слов Аспасии и чувства, которые эта правда возбудила в них, будто они выпили одним духом кружку крепкого хиосского вина.

А она плеснула в эти кружки ещё, да не раз, да из других бочек: эфесского, месогисского, книдского, смирненского, мессенского.

   — Я и есть красивая, молодая и богатая гетера, которая пожелала безраздельно обладать самым лучшим мужчиной, самым достойным и самым прославленным. И я обладаю им. Это мой муж, это Перикл, которого даже под страхом смерти я ни с кем не желаю делить. И пусть приведут сюда женщин, о которых говорил здесь Гермипп. Пусть приведут Афродисию, Калликсену и Аристолоху. Они здесь. Вели, Гегесий, им подойти ко мне! — потребовала Аспасия. — Как моим свидетельницам.

Пока Афродисия, Калликсена и Аристолоха пробирались к ней из публики, она сбросила с головы покрывало и плащ с плеч, представ перед архонтом и гелиастами — да и перед всей публикой, разумеется, — во всей своей обворожительной красе. Она стояла лицом к солнцу, так что её отовсюду видели, сверкала перстнями, браслетами, заколками, серьгами и брошами, зелёными, красными и переливчатыми камнями. Её голубое платье светилось как небо, а лицо, шея и руки превосходили белизной благородную слоновую кость фидиевой Афины Парфенос. Ах, ей бы сейчас в левую руку копьё и щит, а в правую — крылатую богиню Нику, она бы превзошла красотой и великолепием небесную покровительницу города.

Афродисия, Калликсена и Аристолоха стали рядом с ней, также освободившись от покрывал и плащей. Они были как звёзды рядом с Луной, как маков цвет рядом с алой нумидийской розой.

   — Позволит ли архонт задать им вопросы? — спросила Аспасия.

   — Да, — ответил Гегесий.

   — Скажите этим людям о свидетельстве Диодота.

   — Ложь! — ответила Афродисия.

   — Ложь! — в один голос сказали Калликсена и Аристолоха.

Надо ли доказывать, что ты веришь или не веришь в богов, что ты признаешь их или не признаешь. Вера — это как аппетит. Она либо есть, либо её нет. Насытившаяся достоверными знаниями душа теряет аппетит к богам, отводя преданиям о них место для древних и наивных сказок. Душа в познании отдаляется от этих сказок, находя объяснения смутному и чудесному в очевидном и реальном. Предания — это семя, которое произрастает и распускается на почве познания и труда тучным колосом истин. Двигаясь вперёд, познавая и совершенствуясь, ты становишься безбожником. Приближаясь к могиле, старея и дряхлея, ты возвращаешься к смутным верованиям, не имея сил на иную надежду. А не развиваясь, не учась, остаёшься непроросшим зерном врождённых преданий, бегаешь с дарами к жертвенникам, выпрашиваешь блага у тех, кого нет ни на Олимпе, ни на Парнасе, ни на звёздах, ни за пределами Млечного Пути, ибо они лишь образы твоего духа. Человек происходит из семени, согретого любовью и лаской, и душа его происходит из семени, оживляемого размышлениями и поисками истин. Кто станет обвинять человека в том, что он родился и растёт? Кто станет осуждать его за то, что душа его видит богатый солнечный мир, а не грезит старыми сказками? Но и сказки прекрасны. Кто же станет топтать зерно, если хочет, чтобы оно проросло, став цветком или колосом?

Аспасия говорила ровно столько, сколько было отведено ей клепсидрой времени, и сказала всё, что намеревалась, что обдумала, записала и выучила наизусть. За помощью к логографам она не обращалась, хотя выслушивала все советы Перикла и друзей. Перикл накануне суда пожелал услышать, какой будет её защитительная речь, но Аспасия сказала:

   — Пусть моя речь убедит или не убедит тебя на суде. Моя речь — это правда, как я её понимаю, а не плачь о прощении или прыжок в бездну.

Перикл не стал настаивать, хотя, кажется, обиделся, ушёл, ничего не сказав.

И вот что из всего этого получилось — она сказала в заключение своей речи:

   — Я родилась с верой и, возможно, умру с ней. Но теперь, в зрелом возрасте, научившись судить о многом с помощью мудрых, я свободна. И не является ли свобода высшим благом для познающего духа? Где нет свободы, там нет знаний, там нет человека. Судите меня за жажду к свободе, которой только и прославился в мире греческий народ. Если свобода отменена нынче, то лучше и не жить!

Гегесий объявил, что прения сторон окончены, что гелиастам следует приступить к голосованию и определить, виновна ли ответчица.

   — Чёрные и белые камешки вам розданы при входе, теперь опустите в этот сосуд, — он указал рукой на урну, — тот из камешков, какой найдёте нужным: белый — за оправдание, чёрный — за признание вины.

Скифы убрали ограду, отделявшую стол архонта от гелиастов, и гелиасты шумно устремились к урне. Истцам и ответчице велено было оставаться на прежнем месте, скифы оградили их от желающих подойти к ним, чтобы высказать свою поддержку или возмущение. Но кричать никому не было запрещено. Одни кричали, обращаясь через головы скифов к Аспасии:

   — Виновна! Примешь чашу с ядом!

Другие пытались поддержать, говоря:

   — Умница! Ты победила!

Как только закончилась толчея гелиастов у стола, председатель взял урну с камешками и опрокинул её со стуком на стол. Горка камешков показалась Аспасии чёрной. Она закрыла глаза и села на принесённый для неё скифами стул.

Гегесий принялся считать чёрные и белые камешки, перебирая их, как перебирают горох или бобы — хорошие в одну сторону, плохие в другую. Вскоре образовались две кучки — белая и чёрная. Белая была явно меньше чёрной, в ней-то и стал считать камешки архонт. А к чёрной даже не прикоснулся, не было нужды: достаточно было узнать, сколько брошено белых камешков, чтобы узнать, сколько камешков чёрных — число гелиастов филы Эрехтеиды было известно: пятьсот. Гегесий, закончив считать, объявил:

   — Аспасия признана виновной!

То ли стон, то ли громкий вздох пронёсся по холму Ареса: виновна, стало быть, до наказания — один шаг, ещё одно голосование после коротких прений о том, какую меру наказания предлагают истцы и какую меру наказания желает избрать для себя ответчица.

Гермипп сказал, а Диодот его поддержал:

   — Я требую для Аспасии смертной казни!

Теперь уж явно по холму пронёсся стон, потом загремел из публики хорошо знакомый всем афинянам голос стратега Перикла:

   — Я хочу сказать! Я хочу определить меру наказания! Позвольте!

   — Пропустите Перикла, — сказал Гегесий, насупясь. Он поступил вопреки правилам: выступления из публики позволялись только при обсуждении вины, а не меры наказания для ответчика. Но не пропустить к столу Перикла он не мог: холм взорвался бы от негодования.

Перикл остановился прямо против Гегесия, поклонился ему, потом повернулся к гелиастам, опустился на колени и затрясся от рыданий.

Аспасия закрыла лицо руками. Закрыла бы и уши, когда бы могла.

   — Афиняне! — борясь с рыданиями, проговорил Перикл, ударяя ладонями по земле, словно призывая на помощь подземных богов. — Афиняне, пощадите её! И меня пощадите! Если вы убьёте её, вы убьёте и меня! Умоляю вас. Лучше возьмите мою жизнь — я сейчас же лягу на меч, если вы этого захотите, если так будет спасена жизнь Аспасии. Дайте мне меч, афиняне, или не убивайте Аспасию! У нас маленький сын, он только что научился ходить и произносить слово «мама». Аспасия кормит его грудью, как установлено богами, создавшими нас. У неё нежное сердце — по божественным заветам она предана Афинам, по божественным заветам она никому не причинила зла, а делала только добро — и это по божественным заветам! И только некоторые слова... Но это — ветер! Ветер! Простите её, простите. — Перикл лёг на землю, рыдая, — в пыль, на камни, к ногам гелиастов, которые повскакивали с мест, чтобы лучше видеть небывалое — поверженного в прах великого Перикла.

Другую меру наказания для Аспасии предложил сам Гегесий — штраф в тысячу драхм.

Гелиасты проголосовали за штраф.