Аспасия не приняла деньги от Перикла для уплаты штрафа и вообще не пожелала видеться с ним, запёрлась на женской половине дома. Так продолжалось три дня. К вечеру третьего дня, когда мужа не было дома, Аспасия вместе с сыном, кормилицей и тремя служанками перебралась в дом Феодоты, откуда уже следующим утром на конной повозке, взяв с собой ребёнка и служанок, отправилась в Ахарны, что в шестидесяти стадиях от Афин, в имение Перикла, которое находилось в плодородной долине у горы Парнас. Она побывала там раньше, когда Перикл находился в Понте, имение ей очень понравилось. Тут стоял добротный дом с десятком комнат, двор которого, где находились склады, погреба, конюшня, птичник, овчарня, кузница и плотницкая мастерская, был обнесён высокой каменной стеной. К дому примыкала большая оливковая роща, фруктовый сад и огород. За оливковой рощей простирались хлебные поля, а за полями начиналось лесистое предгорье Парнаса, где также были сенокосы и выпасы. Ахарнское имение Перикла считалось одним из самых богатых и с давних пор принадлежало роду Алкмеонидов, из которого происходил Перикл. Отсюда в афинский дом Перикла доставлялось всё необходимое: хлеб, мясо, оливки и оливковое масло, сыры, овощи, вино, шерсть и шерстяные изделия, шкуры, дрова, древесный уголь, зерно и сено для лошадей, льняные ткани и всякого рода изделия из дерева, железа и кожи. Приказчиком в имении был старший сын Эвангела, главного эконома Перикла, которого звали Пифодор. В распоряжении Пифодора было двадцать рабов, которые выполняли все работы. Пифодор встретил Аспасию с радостью, как и подобает встречать хозяйку, отвёл ей самые лучшие комнаты, предоставил в распоряжение её поварихи чистую хозяйскую кухню и ключи от погребов и кладовых, где хранились продукты, приставил к ней возничего, чтобы Аспасия могла в любое время проехаться по полям и сенокосам — для отдыха, разумеется, а не для того, чтобы следить за полевыми работами, — или совершить поездку в Афины, дорога до которых при умеренной езде занимала не больше часа.

Уплатить штраф в тысячу драхм Аспасия поручила Лисиклу. Деньги эти предоставили в её распоряжение Софокл, Фидий, Полигнот, Геродот и Гиппократ — верные друзья. Она могла бы и сама внести эту сумму — деньги у неё были, но друзья настояли на том, что она должна принять их помощь, как в своё время они принимали помощь от неё. Штраф мог бы внести и Перикл, это была его обязанность и его право, но Аспасия сразу же после суда сказала ему:

— Ты слишком многим пожертвовал ради меня вопреки моему желанию и моим настоятельным просьбам. Больше не приму от тебя ни слова в защиту, ни обола в поддержку. Ты лишил смысла мою жизнь, которую я хотела посвятить тебе. Ты утопил её в своих слезах перед продажными судьями и неблагодарным народом. Ты вывалял в пыли мою гордость вместе с собственной. Больше мне от тебя ничего не надо. Мне лучше было бы умереть.

Перикл выслушал её тогда молча. Глаза его всё ещё были наполнены слезами, а из искусанных губ сочилась тёмная кровь.

Конечно, ей следовало бы уехать не в Ахарны, а в какое-нибудь другое место, может быть, остаться у Феодоты, а ещё лучше — уплыть на родину, в Милет, чтобы уж никак не быть связанной с Периклом. От такого шага, как она теперь понимала, её остановил сын, Перикл-младший —• он принадлежал не только ей. Его судьбу ей предстояло обсудить с отцом — так требовал не только закон, но и уважение к прошлой жизни, по которой супруги прошли рука об руку, как страстные любовники и друзья.

В первые дни она ждала, что Перикл приедет в Ахарну — это было бы разумным с его стороны. Но прошла декада, другая, весь месяц пролетел, а он всё не приезжал, хотя от Афин до Ахарны — рукой подать. Конечно, не расстояние останавливало Перикла, а нечто другое. Аспасия не могла сказать, что разлюбила мужа — старое чувство ещё теплилось в ней, а по ночам он ей снился: и душа и тело Аспасии во сне тосковали по нему. Разум продиктовал ей жестокое решение: отдалиться от любимого, загасить все чувства к нему, забыть о нём. Он наставлял: ты трудилась для его возвеличения и славы, готова была отдать ради этого жизнь, а он швырнул эту славу и величие в пыль, под ноги судьям, полагая, что твоя жизнь стоит больше, чем его слава и величие, не поняв тебя, оскорбив тебя, отвергнув твою жертву, как нечто ненужное и пустяковое. Его слава и величие должны были называться твоим именем. Теперь твоим именем будут называться его позор и унижение. Тебе этого не перенести, а потому беги от него и забудь о нём.

Так требовал разум. А разум — это всё, что есть в человеке человеческого. Будь она только самкой, она бы осталась с ним и, наверное, благодарила бы за то, что он спас ей жизнь своим унижением. «Он унизился ради меня, — кричала бы самка о своей победе, торжествуя, — он так любит меня, что не пожалел себя». Но она — не самка, она — и это прежде всего, это главенствует над всем, что есть в ней, — человек.

Не только Перикл не ехал, не навещали её и друзья. Друзья, наверное, думали, что не следует нарушать её одиночество, которое так полезно для заживления душевных ран. А что думал Перикл? Только ли то, что думали её друзья — о пользе одиночества? Уляжется боль, уляжется страх, улягутся обиды — осядут, как оседает туман в поле или пыль на дороге. А чему суждено стоять, то будет стоять, прояснится, освещённое солнцем, — деревья, горы, дома, скирды, копны. А в душе — любовь, привязанность, долг, сочувствие. Но не об этом же думает он, не потому не может хотя бы на час-другой расстаться со своими возлюбленными Афинами, а потому что разлюбил её. А если ещё и не разлюбил, то уже приказал себе разлюбить. За что? Да вот за это: он искал в ней нежную, любящую женщину, чтобы создать семью, а нашёл строптивого соратника, готового ради принципов разорвать с ним все связи.

Нет, одиночество не лечит, а лишь ожесточает сердце.

Аспасия так обрадовалась приезду Лисикла — нашёлся всё-таки человек, который решился навестить её, — что, не дожидаясь, когда возничий заложит для неё повозку, отправилась на встречу с Лисиклом пешком: он прислал к ней мальчишку-посыльного сообщить о месте свидания, так как побоялся появиться в имении, опасаясь накликать на себя впоследствии гнев ревнивого Перикла. Местом их встречи стала кипарисовая рощица близ кладбища у дороги к Парнасу.

Она хотела обнять Лисикла на радостях, но он отстранился, опасливо озираясь, и сказал:

— Нас могут увидеть. Что подумают?

   — Что подумают?

   — Подумают, что это тайное любовное свидание.

   — И что же?

   — Донесут Периклу.

   — И?

   — И он тебя прогонит, как прогоняют неверных жён.

   — Ты всё ещё мыслишь, как дикарь: для тебя всякое свидание мужчины и женщины является только любовным свиданием. А я тебя учила: между мужчиной и женщиной может быть дружба, сравнимая с дружбой Ореста и Пилада.

   — Я плохой ученик, — сказал Лисикл. — А когда встречаюсь с тобой, то и вообще становлюсь дикарём.

   — И комплименты твои по-прежнему грубы, — вздохнула Аспасия.

   — Но речи я уже произношу складно.

   — Хоть что-то. Но мы узнаем о твоих ораторских успехах лишь после того, как ты выступишь на Экклесии. Там тебе придётся сдавать экзамен.

   — О-хо-хо, — почесал себя за ухом Лисикл. — Боюсь Экклесии. Кстати, об Экклесии: в начале прошлой декады после выступления Перикла Экклесия отменила закон, по которому поэтам запрещалось выводить в стихах стратегов, архонтов, членов Буле, судей и других конкретных людей. Первый раз Перикл попросил Экклесию отменить закон, который был уже принят. Это тот самый закон, который через стратега Фукидида предложила ты.

   — Да, — посуровела Аспасия, — это тот самый закон. То-то они теперь разгуляются, я говорю о поэтах, о Кратине, Гермиппе и других. Не нужны сикофанты, довольно и поэтов, чтобы оклеветать честных людей. Отменив этот закон, Перикл убьёт многих. Когда обвиняли Анаксагора, самыми убедительными доказательствами его вины были стихи поэтов, и Протагора обвиняли с помощью поэтов, и моим обвинителем был поэт Гермипп, сочинивший обо мне много гадостей. Поэтов следовало бы изгонять из государства, где правит не разум, а безмозглая толпа, падкая на сплетни и клевету. Ну да не об этом речь. Речь о том, что Перикл отменил закон, который предложила я. Он не хочет, чтобы в его государстве были не его, а чьи-либо законы, тем более мои.

   — Это печальная весть? — пригорюнился Лисикл.

   — Конечно, печальная. А нет ли добрых вестей?

   — Нет.

   — Зачем же ты приехал?

   — Чтобы повидать тебя и спросить, не надо ли чего.

   — Надо. Нужны хорошие вести из Афин. Впрочем, не знаю, какие вести могли бы обрадовать меня. Нет, ничего не надо: ни вестей, ни чего-либо другого.

   — А, вспомнил! — хлопнул себя по лбу Лисикл. — Но это случилось так давно, ещё в конце первой декады, что я уже и забыл. Вот что тебя обрадует: по суду остракизма из Афин изгнали Фукидида, вождя олигархов.

   — Да?! — удивилась Аспасия. — И кто же настоял на том, чтобы Экклесия назначила суд остракизма?

   — Да всё твой же Перикл. О, он метал громы и молнии, как разъярённый Зевс. Он обвинил Фукидида в том, что тот хочет отнять власть у народа. Народ ему, как всегда, поверил и набросал кучу черепков против Фукидида. Олигарха выставили из города в тот же день. Говорят, что он подался в Лакедемон. Это тебя радует? — спросил Лисикл.

   — Прежде — обрадовало бы, а теперь — нет. Теперь мне всё равно. Я больше не участвую в афинских делах. Вот, катаюсь по окрестностям, гуляю с сыном, собираю полевые цветы — их так много, что я едва ли знаю названия десяти из них. Да и здешние люди их никогда не называют. Приходится самой придумывать названия...

   — Будешь ли ты меня ещё учить? — прервал Аспасию вопросом Лисикл.

   — Буду, — ответила Аспасия, чем несказанно обрадовала Лисикла: её ответ означал, что она не покинет Аттику и, может быть, вскоре вернётся в Афины — это было главным и самым радостным для Лисикла в ответе Аспасии.

   — Тогда дай мне задание, — попросил Лисикл, — задай урок.

   — Хорошо. Вот тебе задание: напиши защитительную речь для Фидия, как если бы ему пришлось защищать себя от обвинения в хищении золота и слоновой кости при создании скульптуры Афины Парфенос.

   — Против него будет выдвинуто такое обвинение?

   — Не знаю. Но такие сплетни уже появились. Появился дым, будет и огонь. А ты напиши речь так, будто такое обвинение против него уже выдвинуто. Да видел ли ты Фидия? — спросила Аспасия. — Идут ли работы на Акрополе?

   — Видел. Идут. И Софокла видел. Он, правда, не здоровается со мной, словно не узнает меня. Говорят, что Софокл попросил Совет освободить его от должности казначея и собирается в Дельфы.

   — Зачем?

   — Может быть, за оракулом. А ещё я видел Сократа на Агоре. Он там спорил о чём-то с заезжим софистом, которого... забыл, как звали этого софиста, то ли Горгий, то ли ещё как-то. Теперь мы не собираемся, не пируем, не спорим, все разбрелись кто куда. Вернулась бы ты в Афины, Аспасия, собрала бы нас снова — вот был бы праздник! Без тебя нет никаких праздников. Очень нужно, чтобы ты вернулась ещё и потому, что некоторые из нас скоро уедут: я, Сократ, Алкивиад, Перикл, Геродот.

   — Куда? — удивилась Аспасия и вдруг почувствовала, как сильно заколотилось в груди сердце — предчувствие беды.

   — Я, Сократ, Алкивиад и Перикл — в Потидею, что на Халкидике, Геродот — в Вавилон.

   — Зачем? Зачем вам плыть в Потидею? — Сердце колотилось, не унимаясь. — Что случилось?

   — Коринф и Македония склонили Потидею к выходу из Афинского союза, она отказалась платить форос и выполнять требования Афин. Перикл отправляет в Потидею флот из тридцати кораблей и тысячи гоплитов, меня, Сократа и Алкивиада в том числе... И сам возглавит поход. Геродот едет в Вавилон...

   — О Геродоте — потом. Когда отправляется флот в Потидею?

   — Через три дня. Так что я не напишу речь в защиту Фидия, не успею. Я приехал проститься. И спросить: не хочешь ли ты сама проститься с Сократом, Алкивиадом и с Периклом, конечно?

   — С Периклом? — переспросила Аспасия.

   — Да, с Периклом. Он не может приехать, он всё время на ногах, с утра до ночи, занят. Ты ведь не знаешь, что произошло. О Потидее я тебе сказал, но до Потидеи было другое — едва не началась война со Спартой. А может быть, и началась. Я не знаю. Одни говорят, что началась, другие, что ещё не началась, но обязательно начнётся. Виной всему Керкира и Коринф. У Перикла нет времени даже для сна — такая опасность нависла над нами. Опасность того, что греки станут воевать с греками, пока не уничтожат себя в этой войне. Есть страшные предсказания. И всё это случилось за то время, пока тебя не было в Афинах, пока ты здесь... А здесь так спокойно, так хорошо.

   — Ладно, остальное доскажешь мне в дороге, — сказала Аспасия. — Я поеду с тобою в Афины. Вот только предупрежу кормилицу и служанок. Они останутся с сыном здесь, а я отправлюсь с тобой...

Месяц назад у Сиботских островов, что возле Керкиры, произошло морское сражение, о котором стратег Фукидид сказал, что оно было величайшим из всех, какие когда-либо происходили между эллинами: в битве сошлись сто пятьдесят пелопоннесских кораблей и сто десять кораблей керкирян. В этой битве участвовали также десять афинских триер под командованием Лакедемона, сына Кимона.

Керкиру основал Коринф, но уже вскоре после основания Керкира перестала повиноваться Коринфу, разгромила коринфский флот, который был послан, чтобы наказать и вернуть Керкиру, и стала самостоятельной. Она очень разбогатела, построила для своей защиты мощный флот, который по численности уступал только афинскому. И стала вредить Коринфу, где только появлялась возможность. Коринф попытался ещё раз вернуть себе Керкиру, но неудачно — флот Коринфа снова был разбит керкирянами. Тогда Коринф обратился за помощью к своим союзникам, к Пелопоннесу прежде всего, собрал сто пятьдесят триер и направил к Керкире. Поняв, что обречена, Керкира обратилась за помощью к Афинам, к Периклу, обещая в ответ на поддержку вступить в Афинский союз — до этого Керкира ни к каким союзам не примыкала — и, таким образом, в случае войны Афин со Спартой, присоединить к афинскому флоту свой флот, равного которому не будет в мире. О том, что Афины в скором времени вступят в войну со Спартой, керкиряне не сомневались.

После долгих колебаний Перикл, опасаясь вызвать войну со Спартой, решил всё же оказать Керкире помощь, если на неё будет совершено открытое нападение, и послал с этой целью в Ионическое море для защиты Керкиры десять кораблей под командованием Лакедемона, сына Кимона.

Сражение у Сиботских островов было кровавым, но безрезультатным — победа никому не досталась: Коринфу не удалось покорить Керкиру, Керкире не удалось полностью уничтожить коринфский флот и обезопасить себя на будущее. Об одном лишь можно было сказать с уверенностью: неприязнь между Афинами и Пелопоннесским союзом, в который входил Коринф, давний соперник Афин на суше и на море, заметно возросла.

Афины давно с завистью смотрели на Коринф, у которого, как сказал некогда Фемистокл, есть всё для счастья: богатство и могущество. Богатство Коринфу принесли торговля и колонии, могущество — опора на Пелопоннес. Уже Гомер называл Коринф великим и богатым. Раньше Афин Коринф стал республикой, освободившись от тиранов, раньше Афин основал свои многочисленные колонии во всех концах света — в Сицилии, Этолии, Акарнании, Эпире, Иллирии, — раньше Афин понял, кто его настоящий враг. Настоящим и опасным врагом Коринфа, как, впрочем, и всего Пелопоннесского союза, возглавляемого Спартой, были Афины, жаждущие превосходства во всём и над всеми, в том числе над Коринфом, и над Спартой. Равновесие между Пелопоннесским и Афинским союзом было очень шатким и непременно должно было нарушиться, что и сделали Афины.

Аспасия сказала Периклу:

   — Война со Спартой неизбежна. И победит в этой войне тот, кто начнёт её первым, заранее подготовившись к ней. Мы должны начать войну первыми. И победить. Иначе мы погибнем.

Никто толком не знает, как происходит примирение между людьми. Афиняне называют примирение амнистией, то есть забвением. И хотя знают, что полного забвения не бывает, после объявления амнистии примирение всё-таки наступает. Люди не забывают — они и вообще-то ничего не забывают, — что вызвало вражду между ними, какие обиды они нанесли друг другу. Скорее забывается доброе, чем злое. Но, приказав себе забыть всё плохое, они отходят душой, перестают кипеть взаимной ненавистью и жаждой мести, прощают противников и подают им руку для примирения. Примирению способствует также общая беда, общие опасения, общая тревога, предстоящая разлука, которая может оказаться вечной, как смерть.

Они плакали, обнимая друг друга, каждый винил себя и каждый благодарил судьбу за то, что они снова вместе.

   — Ты простила меня? — спросил Перикл.

   — Ты простил меня? — в свою очередь спросила Аспасия.

Не отвечая друг другу, они целовались. Да и следовало ли отвечать на такие вопросы? Конечно же они простили друг друга.

   — Ты правильно поступаешь, — сказала Периклу Аспасия. — Следует проучить Потидею: нельзя безнаказанно выходить из Афинского союза, подавая дурной пример другим. Пока союз будет расширяться и крепнуть, он будет жить. Всякое же ослабление союза подобно смерти: наши враги будут питаться его отвалившимися кусками и доберутся до нас. И царя Пердикку, этого неотёсанного македонца, следует проучить, присоединить к нашему союзу другие города Халкидики. И сделать так, чтоб неповадно было Коринфу посылать ежегодно в Потидею своего эпидемиурга. Всякие связи Потидеи с Коринфом надо обрубить раз и навсегда.

   — Коринф — союзник Пелопоннеса, — напомнил Аспасии Перикл. — Как бы Пелопоннес вместе с Коринфом не бросился на помощь Потидее. Да и Пердикка тоже.

   — Потом займёмся Пелопоннесом и Коринфом.

   — Тебе бы стать стратегом, — засмеялся Перикл. — Весь мир лежал бы у твоих ног.

   — Запомни: или весь мир у наших ног, или мы окажемся перед ним на коленях.

Лучше было бы не напоминать Периклу о том, как он стоял на коленях перед судьями на Ареопаге. Перикл мгновенно посуровел и отстранился от Аспасии.

   — Ты говоришь о том, в чём пытались убедить афинян аристократы из партии Фукидида, — сказал Перикл. — Они кричат на каждой Экклесии, что война — благо, что она принесёт нам новые богатства, новые земли и всеобщее благополучие.

   — Сторонники Фукидида снова подняли голову? Изгнание вождя их не испугало?

   — Нет.

   — Если потеряем Потидею, они осмелеют ещё больше.

   — Не потеряем, — уверенно сказал Перикл. — Но надо торопиться. Тысяча гоплитов и тридцать кораблей уже готовы к походу. Мы разрушим крепостные стены Потидеи и возьмём заложников. Другим городам Халкидики пригрозим тем же, а Пердикку загоним в его логово.

Она не провожала Перикла в Пирей: ей не хотелось лишний раз напоминать о себе афинянам и тем самым давать им повод для пересудов о ней и о Перикле. Никакая тень не должна сейчас ложиться на Перикла — впереди трудный поход, битва за Потидею и победа, которая так нужна. Аспасия осталась дома, простившись с Периклом у ворот, а на следующий день вернулась в Ахарну, к сыну, решив, что там ей будет легче дожидаться возвращения мужа.

Перикл был прав: следовало торопиться с походом на Потидею. И он торопился. Но Потидея всё же опередила его, сделала то, чего Перикл опасался: за несколько дней до прибытия афинского флота в Халкидику она успела заручиться военной поддержкой Коринфа, Спарты и городов Халкидики. Две тысячи добровольцев и наёмников из Пелопоннеса и Коринфа и тысяча добровольцев из соседних городов поджидали афинян у Потидеи. Потидея отвергла все требования Перикла — не разрушила крепостные стены, которыми была обращена к морю, не выдала заложников, объявила о выходе из Афинского союза и приготовилась к обороне. Перикл не решился на штурм, запросил ещё сорок кораблей и две тысячи гоплитов, дождался их прибытия, организовал осаду Потидеи и вернулся в Афины: в городе стало неспокойно, пошли разговоры о скором нападении Спарты, о большой войне, которая должна вот-вот начаться. Разговоры были не напрасными: Спарта стала бряцать оружием.

...Едва вернувшись домой, Перикл послал в Ахарны за женой. Аспасия поспешила приехать, оставив, как и в прошлый раз, Перикла-младшего на кормилицу и своих служанок, иначе слишком долгими были бы сборы. Примчалась налегке, кинулась в объятия мужа. Ночь прошла в любовных ласках и разговорах. Ласки были страстными, разговоры — тревожными: Коринф, Мегары и десятки послов из союзных Спарте городов, собравшихся в Лакедемоне, требуют, чтобы Пелопоннес пошёл войной на Афины. Перикл узнал об этом, ещё будучи в Потидее.

   — Что будешь делать? — спрашивала Аспасия. — Будешь готовиться к войне?

   — Я пошлю в Мегары, в Коринф и в Спарту глашатаев.

   — Зачем? Ты хочешь вступить с ними в переговоры? Или объявить войну?

   — Вступить в переговоры.

   — Коринф тебя ненавидит. Мегары оскорблены твоей псефизмой, твоим запретом торговать с Афинами, хотя заслужили большего наказания, помогая нашим врагам. Я слышала, что они претендуют на часть священной земли в Элевсине. Переговоры с Коринфом и Мегарами ни к чему не приведут, мы лишь потеряем время. Война же со Спартой неизбежна. Ты знаешь: неизбежна. Не ищи других путей победить. Что неизбежно, то случится. Победить Спарту мы можем только в войне.

   — Я пошлю глашатая. Я знаю, что война неизбежна, но я не хочу начинать её первым, быть зачинщиком и виновником войны эллинов с эллинами. Это будет братоубийственная бойня — позор всей Эллады.

На следующий день Перикл отправил в Мегару стратега Антемокрита, поручив ему в переговорах с мегарянами найти путь к примирению. Мегарцы не пустили Антемокрита в город и убили его. Узнав об этом, афиняне тотчас же созвали Народное собрание и по предложению Харина, друга, изгнанного из Афин Фукидида, приняли постановление, по которому мегаряне отныне и навсегда объявлялись врагами Афин. «Наша вражда с коварными мегарянами, — говорилось в этом постановлении, — отныне будет продолжаться вечно, без перемирия и без переговоров. Каждый мегарянин, вступивший на землю Аттики, подлежит смертной казни. Афинские стратеги, принося присягу, должны отныне прибавлять к ней клятву, что они по два раза в год будут вторгаться в Мегариду и разрушать её!»

На этой же Экклесии было решено похоронить Антемокрита с почестями на кладбище у Триасийских ворот. Ещё до похорон Антемокрита в Афины примчался глашатай из Мегар, который сообщил Совету, что мегаряне непричастны к убийству Антемокрита, что сделали это бандиты, промышляющие грабежами, и просил прислать в Мегары другого посла в сопровождении вооружённой охраны. Совет не поверил мегарскому глашатаю, вручил ему постановление Экклесии и выдворил из города. Через два дня из Мегар прибыл новый глашатай в сопровождении двух послов из Спарты с просьбой отменить постановление Экклесии по Мегарам и начать переговоры о примирении. Два обстоятельства способствовали тому, что Перикл отказался созывать Народное собрание для рассмотрения просьбы мегарян и спартанцев: накануне Перикл узнал, что в Спарте на совещании с союзными послами царь Архидам принял решение потребовать от афинян, чтобы те очистили свой город от скверны, которая всё ещё гневит богов и побуждает их настраивать афинян против других эллинских городов, война с которыми станет наказанием для афинян и несчастьем для остального эллинского мира. Эта скверна, или миазма, как понимал Перикл и все, кто знал о ней, существовала в Афинах в лице самого Перикла. Очищение Афин от миазмы означало изгнание Перикла из Афин.

Поразила же скверна Перикла следующим образом. Некто Килон, победитель тридцать пятой Олимпиады и очень знатный человек, запросил перед состязанием дельфийский оракул. Пифия изрекла ему прорицание, истолкованное таким образом, что во время Диасий, праздника Зевса, который отмечается в начале анфестериона, он овладеет афинским Акрополем. Это время наступило как раз во время Олимпийских игр, когда Килон стал победителем, он тут же собрал большой вооружённый отряд — ему помог мегарский тиран Феаген, на дочери которого он был женат, — и двинулся на Афины. Килон без труда захватил Акрополь и объявил себя тираном. Афиняне воспротивились этому и осадили Акрополь. Килон и его приверженцы стали страдать от голода и жажды. Килон не вынес этих мучений и тайно покинул Акрополь, бросив своих соратников на произвол судьбы. Те собрались у алтаря в святилище Афины и стали молить богиню о защите. Видя, что Килоновы друзья могут умереть в святилище и тем осквернить его, афиняне предложили им выйти из храма, пообещав не причинять вреда. Но как только они покинули святилище, горожане набросились на них и стали убивать. Нескольким приверженцам Килона при этом удалось убежать и укрыться неподалёку от храма Афины в святилище Евменид. Но разъярённые убийствами афиняне ворвались туда и добили остальных, осквернив святилище. С той поры они стали считаться нечестивцами и были изгнаны из города. Но некоторые из них со временем вернулись. Перикл — потомок этих осквернителей и святотатцев по материнской линии: предком его матери Агаристы был афинский архонт Алкмеонид Мегакл, который участвовал в убийстве людей Килона в святилище Евменид.

Архидаму очень хотелось избавиться от Перикла до начала войны.

Вторая причина, по которой Перикл не стал созывать Экклесию для рассмотрения просьбы мегарян и спартанцев, заключалась в том, что накануне приезда послов мегарцы похитили двух молодых служанок Аспасии из имения в Ахарне в отместку за то, что афинские молодые люди во время одной из пирушек в Мегарах похитили девку Симефу, танцовщицу и гетеру.

Перикл обиделся на пелопоннесцев за требование об очищении города от скверны, Аспасия обиделась на мегарян за похищение служанок. Обида Аспасии конечно же прибавилась к обиде Перикла.

Он сказал послам Спарты и Мегар:

   — Есть закон, по которому я не могу созывать Экклесию для отмены её же постановлений. Этот закон написан на доске. Кто уничтожит эту доску, тот совершит преступление против Афин.

   — А ты не уничтожай доску, — посоветовал ему один из пелопоннесских послов. — Ты только переверни её: ведь нет закона, запрещающего это.

   — Твои слова остроумны, — ответил послу Перикл, — но не более того.

Экклесия была созвана через три дня, когда мегарских и пелопоннесских послов в Афинах уже не было. Она приняла ответ дарю Архидаму на его требование об очищении Афин от скверны — афиняне решили потребовать от пелопоннесцев, чтобы те очистились от скверны сами: у пелопоннесцев тоже были грехи, связанные с умерщвлением людей в святилищах, — и выслушали речь коринфского посла в Спарте, запись которой была тайно доставлена в Афины. Коринфский посол произнёс её на собрании пелопоннесских союзников в присутствии царя Архидама. Коринфянин старался уговорить всех проголосовать за войну с Афинами. Там были такие слова: «Союзники, выбирайте не мир, а войну, в которой мы непременно победим, ибо на нашей стороне численное превосходство и военный опыт, мы склоним к восстанию афинских союзников и этим лишим Афины всех доходов, дельфийский бог изрёк нам свой оракул и обещал своё заступничество, вся Эллада на нашей стороне».

Заканчивалась же речь коринфянина словами: «Нет сомнения, что Афины, ставшие тираном Эллады, одинаково угрожают всем: одни города уже во власти Афин, над другими они замышляют установить своё господство. Поэтому давайте немедленно выступим против этого города и поставим его на место, чтобы впредь не только самим жить в безопасности, но и освободить порабощённых ныне эллинов!»

Пелопоннесское собрание послов союзных городов после речи коринфянина проголосовало за войну.

Речь коринфянина на Экклесии прочитал эпистат. Сразу после этого к Камню бросились несколько ораторов. Одни из них были за немедленное объявление войны Спарте, другие за отмену мегарской псефизмы и за мир. Последним на Камень поднялся Перикл.

   — Я держусь, афиняне, такого мнения, что не следует уступать пелопоннесцам, хотя и знаю, что люди с большим воодушевлением принимают решение воевать, чем на деле вести войну, и меняют своё настроение с переменой военного счастья. Но я и теперь вижу, что должен вам посоветовать то же или почти то же, что и ранее, и считаю справедливым, что те из вас, кто согласится с общим решением, поддержат его, даже если нас постигнет неудача, а в случае успеха не припишут его своей проницательности. Ведь исход событий так же нельзя предвидеть, как проникнуть в человеческие мысли. Поэтому мы и непредвиденные бедствия обычно приписываем случайности.

Афиняне не поняли из этих слов, что предлагает им Перикл, а потому молчали. Когда же он сделал паузу, кто-то крикнул:

   — Говори яснее! И короче!

   — Хорошо, — ответил на выкрик Перикл. — Скажу яснее и короче. Лакедемоняне уже давно открыто замышляют против нас недоброе, а теперь — особенно. Хотя они согласились улаживать взаимные притязания третейским судом и признали, что обе стороны должны сохранять свои владения, но сами никогда не обращались к третейскому суду и не принимали наших предложений передать спор в суд. Они предпочитали решать споры силой оружия, нежели путём переговоров. И вот ныне они выступают не с жалобами, как прежде, а с повелениями. Действительно, они приказывают нам снять осаду Потидеи, признать независимость Эгины и отменить мегарское постановление. И наконец, требуют признать независимость эллинов, распустить Афинский союз и отказаться от всех колоний! Они хотят уничтожить нас без войны, афиняне, силою только одних требований! «Выполняйте наши приказы, — говорят они, — и тогда войны не будет». И вот я говорю: если мы решительно отвергнем требования лакедемонян, то докажем, что с нами следует обращаться как с равными.

   — Говори же, война или нет! — прокричал прежний голос. Теперь Перикл увидел, кому он принадлежал: это был горбун из Пирея, охранявший склады с пшеницей. — Объявляй войну! — потребовал горбун.

   — Обдумайте, афиняне, желаете ли вы идти на уступки лакедемонянам и таким образом избежать войны, — продолжал Перикл, — или мы будем вести войну.

   — Будем вести войну! — закричала Экклесия на разные голоса. — Объявляй войну, Перикл!

   — Мне думается, — сказал Перикл, — что война лучше, чем идти на уступки из страха войны. Война, афиняне, война! Вопрос лишь в том, кто победит в этой войне?

   — Мы победим! — закричала Экклесия.

   — Победа зависит от силы, а сила — от наличия средств, афиняне. Мы не слабее пелопоннесцев. Вот из чего я заключаю. Пелопоннесцы — земледельцы и живут трудами своими от урожая до урожая. Денег у них нет, ни в частных руках, ни в казне. Поэтому на долгую войну, да ещё в чужой стране, они никогда не решатся. У них нет кораблей. Они не могут отправиться в долгий поход по суше, так как им нельзя надолго оставить своё хозяйство, которое только и кормит пелопоннесцев. К тому же союз Лакедемона с другими городами непрочен, потому что у них нет единой союзной власти. Но главное — у пелопоннесцев нет денег на ведение долгой войны в чужой стране. Конечно, Лакедемон попытается захватить сокровища Олимпии и Дельф и постарается высоким жалованьем переманить на свою сторону наших наёмных солдат и моряков. Но мы наберём необходимую армию среди наших граждан. У нас есть и другие преимущества, афиняне! Если пелопоннесцы пойдут на нас по суше, то мы нападём на них с моря, и тогда опустошение даже части Пелопоннеса будет для них гибельным: у них не останется другой земли, тогда как мы, даже потеряв Аттику, будем располагать землёю на островах и на материке. Мы должны быть готовы к тому, что нам однажды придётся покинуть свои земли, ограничиться обороной города и не вступать в порыве гнева в бой с далеко превосходящими сухопутными силами пелопоннесцев. Мы будем бить их с моря и у стен Афин!

   — Что ты говоришь?! Что ты говоришь?! — послышались гневные голоса со всех сторон. — Бросить наши имения?! Наши земли? Ты рассуждаешь как трус!

Друзья Перикла были правы. Они предвидели такую реакцию Экклесии и просили его не говорить о планах отступления, сдачи всех земель пелопоннесцам, об отказе от прямых столкновений с пелопоннесцами на суше, о долгой войне на море и у стен осаждённых врагами Афин, о войне, в которой афиняне победят пелопоннесцев, как предполагал Перикл, измором. Друзья и вообще-то были против такой стратегии. Стратег Фукидид сказал Периклу, когда он изложил ему свой план войны с Пелопоннесом:

   — Ты хочешь предложить афинянам стать трусами и спрятаться от пелопоннесцев за стенами города, бросив все земли, которые нас кормят, на разграбление врагам. Не предлагай этого афинянам. Ты боишься, что пелопоннесцы разобьют нас в открытом бою на суше. Я допускаю, что на суше они сильнее нас. Они отважны и не боятся смерти. Их к тому же много. Не дай же им собраться. Нанеси удар первым! Давай вторгнемся на Пелопоннес и разобьём их. Или встретим их на марше, если успеем. Высадим десант в тыл, на Истм, и ударим в лоб. Не предлагай афинянам стратегию трусов даже в том случае, если она действительно принесёт нам мучительную победу.

Перикл ответил Фукидиду, что предложит афинянам то, что считает нужным. Обиделся на резкие слова, которые тот сказал ему. А ещё более на те, которые не сказал, но мог бы сказать, на те, что следовали за сказанными, как тень следует за человеком, — на слова о том, что он, очевидно, стареет, теряет силы и отвагу, что тяжкий груз опыта делает его робким, что он не видит в нём прежнего Перикла, отважного и молодого. Аспасия поддержала стратега Фукидида.

Перикл ушёл из дому, не простившись с Аспасией, не поцеловав её на прощание. Он обиделся. И считал, что прав он, а не Фукидид и Аспасия: отвага не должна предшествовать расчётам, отвага должна быть следствием всесторонних расчётов. Только тогда она чего-нибудь стоит. Безрассудная же храбрость не стоит ничего.

Собрание продолжало кричать всё яростнее. И слово «трус» было в этих криках самым частым...

   — Если мы даже победим пелопоннесцев в открытом бою, — напряг голос Перикл, — и отбросим их за Истм, то ведь это ненадолго. Они соберут новые силы и снова бросятся на нас. При этом наши потери даже в случае победы будут большими, чем потери пелопоннесцев: они умеют воевать!

И в этих боях мы истощим силы быстрее, чем пелопоннесцы. А если мы потерпим неудачу, то погибнем! Кроме того, против нас восстанут наши союзники, которых мы сегодня удерживаем силой оружия, в чём мы должны признаться себе. Поэтому... Поэтому, афиняне, нам не следует жалеть о жилищах и полях, когда мы укроемся за неприступными стенами города. Надо думать о нас самих! Ведь вещи существуют для людей, а не люди для них. Если бы я мог надеяться убедить вас в этом, то предложил бы добровольно покинуть нашу землю и самим опустошить её, чтобы доказать пелопоннесцам, что из-за разорения земли вы не покоритесь. Но мы ещё вернёмся к этому разговору, когда дело действительно дойдёт до войны. — Ему пришлось долго ждать, прежде чем эпистат успокоил Экклесию: все поняли, что он предлагает не начинать войны с Пелопоннесом, чему одни радовались, а другие по-прежнему противились, осыпая Перикла оскорбительными словами. — А теперь, — предложил Перикл, — давайте проголосуем за такое постановление: мы отменяем мегарскую псефизму, открываем мегарцам наш рынок и гавани, если лакедемоняне также перестанут изгонять нас, афинян, и наших союзников из своих городов и гаваней; мы признаем независимость наших союзников, если лакедемоняне также предоставят своим городам управляться по их собственному усмотрению, а не только по произволу лакедемонян. Войны мы не начнём, но в случае нападения станем защищаться. Это справедливый и достойный нашего города ответ, афиняне!

Все поняли, что Перикл закончил речь, и теперь молчали, ожидая, когда эпистат объявит голосование. И были в некотором недоумении, видя, что Перикл не уходит с трибуны.

   — Что стоишь? — спросили его из передних рядов. — Всё сказал — и уходи.

   — Я не всё сказал. Думал, скажу после голосования, но теперь вижу, что лучше сделать это сейчас. Вот что я хотел добавить к сказанному, афиняне: война неизбежна. И чем охотнее мы примем вызов, тем менее яростным будет нападение врагов. Помните, что там, где величайшие опасности, там и величайшие почести для города и для каждого отдельного гражданина. Наши отцы выдержали натиск персов — хотя и начали войну, не обладая столь великими средствами, как мы, и им даже пришлось бросить всё своё имущество, переправившись на Саламин. И тем, что предки возвысили нашу державу до её теперешнего величия, они обязаны более своей мудрости, чем слепому счастью или безрассудной отваге, и более своей моральной стойкости, чем материальной силе. Мы должны быть достойны их и всеми силами противостоять врагам, с тем чтобы передать потомству нашу державу не менее великой и могущественной.

Экклесия долго шумела, но когда эпистат спросил, каково же будет её постановление, — то ли, какое предложил Перикл, или другое, предложенное иными ораторами, Экклесия криками и аплодисментами одобрила предложение Перикла.

В эту ночь Перикл не пришёл домой, проведя её в Толосе со стратегами за обсуждением предстоящих действий. Было решено немедленно приступить к снаряжению флота и укреплению гарнизонов в городах союзников. Софокл сообщил стратегам о состоянии казны, поскольку, как сказал Перикл, казна важнее всего для военного успеха. Софокл сказал, что сумма союзнической дани по-прежнему составляет шестьсот талантов в год, а прочие доходы равны четырёмстам талантам в год; на Акрополе в Парфеноне хранится шесть тысяч талантов серебра в чеканной монете, общая же сумма денег в афинской казне равна десяти тысячам талантов, хотя часть этих средств уже определена на строительство Пропилей, Парфенона, Одеона, Телестериона в Элевсине и на осаду Потидеи.

   — Кроме того, — добавил Софокл к общему удовольствию стратегов, — в казне на Акрополе хранится нечеканное золото и серебро и всякая священная утварь, драгоценные предметы из индийской добычи на сумму в пятьсот талантов. Есть также сокровища в других святилищах — около восьмисот талантов. На статуе богини Афины — золотое облачение. Его стоимость — сорок талантов.

   — Сколько предстоит потратить на Пропилеи, на Потидею, на Телестерион в Элевсине, на Одеон? — спросил Софокла Перикл.

   — На строительство Пропилей — две тысячи талантов, во столько же обошлась уже осада Потидеи, Одеон стоит также две тысячи талантов, Телестерион в Элевсине — тысячу.

   — Это дорого, — сказал стратег Фукидид. — Надо остановить строительство.

   — Останавливать нечего, — ответил Фукидиду Софокл. — Строительство уже завершено. Афина в Парфеноне, в Одеоне готовятся к состязанию музыканты, паломничество в Телестерион можно начинать хоть завтра, Пропилеи освящены. И деньги израсходованы. Казна оплачивает сейчас только осаду Потидеи и строительство боевых кораблей.

   — Стало быть, в казне десять тысяч талантов за вычетом этих расходов? — уточнил Фукидид.

   — Да, за вычетом, — ответил Софокл.

   — Денег достаточно, — заключил эту часть обсуждения Перикл, — чтобы продержаться, изматывая силы Пелопоннеса, и год, и два, и три. К тому же мы будем увеличивать наш флот: сейчас у нас на плаву триста триер. Армия, за вычетом той, что находится под Потидеей, насчитывает тринадцать тысяч гоплитов — это в Афинах. Пять тысяч гоплитов в гарнизонах союзных городов и в пограничных крепостях. Наши городские стены уже завтра будут охранять шестнадцать тысяч бойцов ополчения. У нас тысяча двести всадников и тысяча восемьсот лучников. Из всего этого следует вывод, что никогда пелопоннесцам не взять Афины, а с прилегающих к Афинам земель мы должны вывезти всё ценное — всё имущество с полей, запасы зерна и овощей, домашнюю утварь. Овец и вьючных животных надо переправить на Эвбею и на другие соседние острова. Для людей мы найдём место в городе, потеснимся. Их приютят родственники, друзья, знакомые, мы предоставим в их распоряжение гимнасии и палестры, храмовые постройки и всё, что окажется пригодным для жилья. Думаю, что нам хватит терпения на несколько месяцев — дольше война не продлится.

   — Она ещё и не началась, — заметил Фукидид.

   — Но непременно начнётся, — ответил Перикл.

Он вернулся домой только к вечеру и узнал новость — из-под Потидеи вернулся Алкивиад, раненный в одной из стычек. Вместе с ним вернулся Сократ, который не только сопровождал Алкивиада из Халкидики домой, но и, о чём рассказал Алкивиад, спас его в том бою, когда он был ранен, — Сократ, прокладывая себе путь мечом, вынес Алкивиада с поля боя, где отряд афинян попал в окружение.

   — По этому случаю я позвала друзей, — сказала Периклу Аспасия. — Надо отпраздновать возвращение Алкивиада и подвиг Сократа. О решении Экклесии и о твоей речи мне рассказал уже Лисикл, — добавила она. — Пелопоннесцы не примут твоё предложение и начнут открытую подготовку к войне.

   — Мы — тоже, — ответил Перикл коротко, дав этим понять Аспасии, что не желает продолжать разговор на эту тему.

   — Я думаю, что пелопоннесцы нападут на нас уже следующей весной, — продолжила Аспасия, словно не заметила протестующий тон Перикла. — Так что у нас в запасе девять месяцев.

   — Тем лучше.

   — Мы могли бы начать войну уже через месяц — я прикинула...

   — Вот и начинай, — не скрывая раздражения, ответил Перикл.

   — Ты хочешь сказать, что не моё это дело? — спросила Аспасия.

   — Да, не твоё!

   — Меня судят, меня поэты высмеивают в стихах, обо мне сплетничают все Афины, будто я держу тебя под каблуком, против меня готовят новые козни твои враги — и я всё это должна терпеть, не смея высказать тебе своё мнение?

   — Я знаю твоё мнение, — сказал Перикл. — Но я не намерен к нему прислушиваться. Стратег я, а не ты.

   — Это мне известно. Мне известно также и то, что я твоя жена, которая думает о твоей безопасности и чести, а также о безопасности и будущем нашего сына, Перикла-младшего.

Перикл на это ничего не сказал.

   — Ты будешь на вечеринке в честь возвращения Алкивиада? — спросила его Аспасия.

   — Кто придёт? — в свою очередь спросил Перикл.

   — Алкивиад, конечно, — Аспасия стала загибать пальцы на руке, — Сократ, Фидий, Мнесикл, Софокл, Калликрат, стратег Фукидид, Гиппократ, Геродот, который вернулся из Фурий. — Теперь она загибала уже пальцы на другой руке.

   — Лисикл, — подсказал Перикл, усмехнувшись.

   — Да, Лисикл. Тебе это не нравится?

   — Мне это не нравится, — подтвердил Перикл.

   — Почему? Потому что он молод, красив и берёт у меня уроки?

   — Да.

   — Молодость пройдёт, красота увянет, а хороший оратор и друг останется. Он нам понадобится. Как Сократ, как Фидий, как Геродот и Гиппократ, как Софокл...

   — Ладно, я приду на вечеринку, — ответил со вздохом Перикл. — Но при этом я хотел бы, чтобы вопросы, связанные с предстоящей войной, не обсуждались.

   — Хорошо, я остановлю всякого, кто попытается заговорить о войне, — пообещала Аспасия.

За долгие месяцы, что он провёл под Потидеей на Халкидике, Сократ так стосковался по друзьям, по Аспасии и по её дому, что пришёл первым, не дождавшись назначенного часа, когда в экседре, обращённой к саду, где были уже поставлены ложа и столы для гостей, ещё никого не было, кроме Эвангела, который давал указания слугам, что и куда поставить, что и куда положить.

— Говорят, что на Халкидике так холодно, что там лежит, не тая, снег, а ты будто бы простоял на этом снегу босым несколько часов, пока тебе не раздобыли обувь, которую ты потерял, убегая от врагов, — сказал Сократу Эвангел, посмеиваясь, — с Сократом он мог так шутить и потому, что знал его давно, и потому, что был слугой Перикла, самого великого человека в Афинах, и потому, что был богаче Сократа во много раз, хотя являлся всего лишь слугой, и просто потому, что любил Сократа, который, кажется, питал к нему такие же чувства.

   — Да, — ответил Сократ, присаживаясь на ложе, которое указал ему Эвангел. — Стоял на снегу. Несколько часов. На посту. Но не потому, что у меня не было обуви. А потому что много выпил, был очень горяч от выпитого, не чувствовал холода, снег подо мной растаял, как от горящих углей, шипел, а про обувь я забыл всё из-за того же вина. Вино спасает от холода, — сказал Сократ. — Избавляет от простуды.

   — И, кажется, от ума, — добавил Эвангел.

   — А ты налей мне вина, проверим, — предложил Эвангелу Сократ. — Поставим такой эксперимент. А то мне скучно от моего ума: все серьёзные и серьёзные мысли, скучные, а хочется лёгких и весёлых.

Эвангел налил чашу вина и подал её Сократу.

   — Не стоило так рано приходить, — сказал он Сократу. — До назначенного времени ещё целый час.

   — Скажи это кому-нибудь другому, — ответил Сократ.

   — Кому?

   — А вот этому человеку, — указал он на появившегося Лисикла.

   — А, этому! — махнул рукой Эвангел. — Этот и не уходил. Едва рассветёт, как он уже здесь. И целый день торчит, будто тут живёт.

   — Здравствуй, Сократ, — сказал Лисикл, усаживаясь рядом с Сократом и похлопав его по плечу. — Рад тебя видеть живым и здоровым.

   — Здоровым я буду, когда выпью это вино, — ответил Сократ, поднося чашу к губам. — Не отвлекай меня, — попросил он и жадно выпил вино.

   — Так пьют под Потидеей? — спросил с насмешкой Лисикл.

   — Так пьют под хорошую закуску, — ответил Сократ и потянулся за яблоком — фрукты, орехи и сыр уже были на столиках.

   — Сейчас тебе расхочется закусывать, — сказал Лисикл. — Сейчас я сообщу тебе такую новость, которая посильнее всякой закуски и всякого вина.

   — Боги покинули Олимп и поселились во дворе твоего дома? Только эта новость могла бы заменить мне чашу вина, да и то лишь одну. Говори, что у тебя там за новость?

   — Фидия арестовали, — ответил Лисикл. — Менон написал на него жалобу архонтам, обвинил его в краже золота, которое отпускалось ему из казны для одеяния Афины, и в святотатстве: он сделал лицо Афины похожим на лицо Аспасии, а на щите богини изобразил себя и Перикла. Жалоба Менона выставлена в портике архонта-царя, я видел её собственными глазами. Если не веришь мне, пойди и посмотри.

   — Ты сказал уже об этом Аспасии? — спросил Сократ, кладя яблоко обратно в деревянное блюдо. — А Перикл знает?

   — Я боюсь сказать об этом Аспасии: кто первым сообщает дурную весть, того перестают любить. Перикл, наверное, тоже не знает. Но и ему я не скажу об этом: он и без того смотрит на меня косо.

   — Менон — это кто? Тот самый, что был помощником Фидия?

   — Тот самый, — утвердительно покивал головой Лисикл. — Так что пирушки сегодня, наверное, не будет, а жаль — давно не собирались.

Пришёл Софокл, заглянул в экседру, увидел Сократа и Лисикла, сказал:

   — Пойду мыть ноги. Целый день сегодня ходил по разным святилищам, проверял сокровищницы — получил такое поручение от стратегов. Ноги черны от пыли и гудят.

   — О чём же они гудят? Не о том ли, что арестовали Фидия? — спросил Лисикл: не решаясь сообщить эту новость Аспасии и Периклу, он готов был поделиться ею не только со всяким встречным, но и с каждым придорожным камнем. Софоклу он рассказал об аресте Фидия и жалобе Менона едва ли не с радостью.

   — Арестован?! Что он совершил?

   — Менон обвинил его перед архонтами в краже золота, которое ты ему отпускал на облачение Афины Парфенос!

   — Вздор! — сказал Софокл. — Всё облачение Афины — съёмное. Его всегда можно снять и взвесить.

   — Я тоже так сказал, когда прочёл жалобу Менона в портике царя. Но там были большие знатоки дела, которые сказали, что Фидий мог украсть золото, подмешав в то, что ты отпустил ему из казны, всякие добавки — медь, олово, всякие камни и соли. При плавке. Когда он добивался, чтобы золото было разных цветов и оттенков. Ведь делал же он это — переплавлял, правда? Как в одно вино добавляют другое, в дорогое — дешёвое. Иногда же просто воду добавляют. Ты понял, Софокл?

   — А если допустить, что я отпускал ему золото уже с добавками? Какое я ему отпускал, такое он и плавил, и ковал, делая из него облачение для богини. Никто не докажет, что было не так.

   — Придётся раздевать нашу богиню и взвешивать её одежды — это первое. Придётся доказывать, что золото не подменено сплавами — это второе. А камни! — хлопнул себя по лбу Лисикл. — Совсем забыл про драгоценные камни! Говорят, что он и камни раздавал всяким красоткам. — При этих словах Лисикл испуганно огляделся, подумав, должно быть, о том, что его могла услышать неожиданно вошедшая Аспасия, одна из красоток, о которых он сказал, но тут же успокоился, увидев, что страх его был напрасным — Аспасии в экседре не было, — и продолжил: — И слоновую кость придётся взвешивать, и серебро, и медь, и красное дерево, и жемчуга... А чтобы всё это снять с богини и взвесить, нужно постановление Экклесии. Все Афины скоро узнают, что Фидий — вор. Но и это не всё. — Лисикл причмокнул от удовольствия, какое ему доставлял этот рассказ про жалобу на Фидия. — Менон обвинил Фидия ещё и в кощунстве! На щите Афины — лица самого Фидия и Перикла, а лицо богини — это лицо, — Лисикл перешёл на шёпот, — это лицо Аспасии!

   — Ты как будто радуешься всему этому? — спросил Софокл, насупившись. — Прямо пляшешь от радости.

   — Ты что? Я волнуюсь. Такое для всех несчастье, — начал было оправдываться Лисикл, но тут в дверях, ведущих из гинекея в экседру, появилась в сопровождении служанок Аспасия.

   — Какое несчастье? — спросила она, услышав последнее слово Лисикла. — Ну, Лисикл! Какое несчастье?

Лисикл побледнел и прижал ладонь ко рту: получалось так, что всё-таки он должен будет сообщить Аспасии дурную весть. Он с мольбой посмотрел на Сократа, затем на Софокла, которые могли бы ему сейчас помочь — ответить на вопрос Аспасии вместо него. Выручил его Сократ. Правда, рассказывая Аспасии о жалобе Менона, он не забыл сказать о том, что услышал о ней от Лисикла.

Выслушав Сократа, Аспасия повернулась и молча ушла. Служанки последовали за ней, как цыплята за наседкой.

   — Что теперь будет? — спросил Лисикл, переводя взгляд с Софокла на Сократа и обратно. — Вечеринка не состоится? Ах, я мог бы промолчать, а никто другой, возможно, о жалобе ещё не слышал — я говорю о гостях.

   — Позднее раскаяние подобно кашлю после неприличного извержения звука из нижней части тела, как говорил Эзоп, — сказал Лисиклу Сократ.

Аспасия вечеринку не отменила. Сказала, когда были наполнены чаши после возлияния богам:

   — Фидий не одобрил бы, когда б мы разошлись, не испив вина, в печали. Завтра друзья навестят его и продолжат этот пир вместе с ним в тюрьме. Там не так удобно пировать, как здесь, но вино от этого не испортится.

Едва были осушены чаши за счастливое возвращение Алкивиада, за его спасение от верной гибели на поле боя и за спасителя его Сократа, как в экседре появился Перикл вместе с Эврипидом, трагедийным поэтом, который с некоторых пор стал состязаться с Софоклом. «Алкестиду» Эврипида несколько лет назад поставил Перикл — был хорегом этой драмы, в которой рассказывалось о том, как Алкестида, жена фессалийского царя Адмета, пожертвовала собой ради спасения мужа и была вырвана из рук Танатоса, демона смерти, Гераклом, которого восхитила любовь Алкестиды к Адмету. Эврипид, человек богатый и знатный, жил на Саламине и посещал Афины редко, но при этом непременно встречался с Периклом, считая его своим другом.

   — Вот Эврипид, великий поэт, — сказал Перикл, представляя саламинца, хотя все знали его и видели в театре не одну его тетралогию.

Эврипид остался с Периклом, хотя Софокл звал его к себе, а Сократ, чьё ложе находилось рядом с ложем Софокла, готов был уступить Эврипиду своё место и перебраться к Алкивиаду, в компанию молодых людей.

Все ждали, что скажет Перикл, но он отказался от своего права произнести тост в собственном доме, заявив, что очень устал и хочет, прежде чем сказать что-либо, освежить свои мысли вином.

   — Вот и Эврипид утверждает, — сказал он, извиняясь, — что лёгкие мысли всплывают в вине на поверхность, а тяжёлые в нём тонут. Утоплю тяжёлые и печальные, дам всплыть лёгким и радостным — тогда поговорим! Что ты скажешь, Аспасия? — передал он жене право на тост.

Аспасия была в красном, но при слабом освещении лампионов, которые к тому же стояли далеко от ложа Аспасии, её одежды казались почти чёрными, а лицо светилось как луна. Сверкнули камни на браслетах и ожерелье — Аспасия встала, поправила рукой искусно сделанную высокую причёску, украшенную булавками с самоцветами, и сказала:

   — Геродот рассказал мне о древнем египетском обычае: во время пира хозяин время от времени напоминает гостям о смерти, которая неминуема, и тем как бы призывает их веселиться с новой энергией, пока все они живы. Я правильно всё рассказала? — обратилась Аспасия к Геродоту.

   — Правильно, — подтвердил тот.

   — И вот я тоже хочу, чтобы мы веселились, радуясь тому, что ещё живы, но помня о том, что это не вечно. Давайте напомним себе о краткости бытия, поговорив о неизбежности смерти и о том, что для нас эта неизбежная смерть.

   — Не слишком ли печальным будет разговор? — заметил Перикл.

   — Тем сладостнее покажется нам вино, — ответила Аспасия. — Смотрите, вот уже Фидию отказано сегодня в праве веселиться вместе с нами, хотя это ещё не смерть, а только тюрьма, а завтра не придёт на наш пир кто-то другой, затем третий, четвёртый... Это тем более неизбежно, что впереди — война, страдания и гибель многих людей, среди которых можем оказаться и мы.

Перикл неодобрительно взглянул на Аспасию, но она продолжала:

   — Война войной, но есть ещё одно, что удручает не менее войны: впереди у каждого из нас старость и то неизбежное, что приходит вместе с нею. Я знаю, что мудрецы не любят говорить об этом, а женщины — и думать боятся. Приятнее и слаще беседовать о любви, о красоте, об истине, о высоких наслаждениях мудрости и искусства. Таким беседам мы посвятили уже много ночей. Но сегодня давайте поговорим о смерти и посмотрим, к чему нас это приведёт. Вот Геродот, вот Продик, вот Эврипид, там Софокл и Сократ, вот Лисикл, вот Гиппократ, Калликрат, Мнесикл. Там наши молодые люди. Славный стратег Фукидид дремлет, а Полигнот уже крепко спит. Но сон — это не смерть. Смерть лишь подобна сну. Не так ли, Эврипид? И жизнь подобна сну. Коль жизнь и смерть подобны третьему, то не сходны ли они между собой, Сократ? Что родиться, что умереть — одно и то же, Продик? Так говорят твои герои, Эврипид, великий наш саламинец. А юная фессалийка Алкестида, идя на добровольную смерть, признается, что нет ничего более приятного, чем жизнь. Что ты думаешь об этом сам, Эврипид? Осуши чашу и ответь.

Вместе с Эврипидом осушили свои чаши и другие гости — никто не пропустил удобный случай сделать это.

   — Цену жизни человек узнает в час смерти, — сказал Эврипид, ставя чашу на стол. — А цену смерти не знает никто из живых.

Эврипид замолчал, задумавшись. Кравчий наполнил его чашу вином, Эврипид взял её и выпил — всё это машинально, без тоста, продолжая о чём-то сосредоточенно думать.

   — Ты всё же продолжи свою мысль, Эврипид, — прервала его задумчивость Аспасия.

   — Да, да, — словно пробудившись, откликнулся на её слова Эврипид. — Конечно. Если бы я был Сизифом, убежавшим из Аида, я смог бы рассказать вам, что такое смерть после жизни или жизнь после смерти. А поскольку я ещё не был в Аиде, то придерживаюсь об этом предмете тех же мыслей, что и Ахилл у Гомера, который сказал, что лучше быть живым и служить подёнщиком у бедного пекаря, чем быть царём в стране мёртвых. Думаю, что и вы все разделяете это мнение, иначе зачем же мы оплакиваем мёртвых, если смерть лучше жизни. И почему боги отказались от смерти, отдав её людям? Хотя в преданиях бытует и этот взгляд на смерть. Говорят же, что братья Агемед и Трифоний, построившие храм Аполлона в Дельфах, попросили у бога плату за свой труд, и тот пообещал им, что они получат её через восемь дней. На восьмой день... братья тихо и безболезненно умерли. Здесь смерть — награда за труды. Своим любимцам боги даруют смерть в молодости. Так было, кажется, с сыновьями жрицы Кадиппы в храме Геры Аргосской, о чём написал наш славный друг Геродот. — Эврипид указал рукой на Геродота, который наслаждался зажаренным дроздом, похрустывая его тонкими косточками. — Но вот что удерживает меня от ужасного вывода, — продолжал медлительный саламинец, — если смерть есть подарок богов своим любимцам, то почему же они сами, как я уже сказал ранее, отказались от неё? Если смерть есть благо, конец земных страданий и начало лучшей жизни, то любая смерть, отчего бы она ни приключилась, не является, таким образом, наказанием, а убийца, лишивший другого человека жизни, не может быть назван преступником, но скорее — благодетелем. И почему бы нам всем, зная об этом, не покончить жизнь самоубийством? Почему мы медлим? Почему цепляемся за эту жизнь? Ведь впереди, как сказала несравненная и ныне печальная Аспасия, война, страдания и гибель людей, неизбежная старость и мучительная смерть. Мы можем избрать для себя лёгкую и быструю. Зачем наш отважный Сократ спас нашего бесстрашного Алкивиада? Законы Афин запрещают убивать, осуждают самоубийц, преследуют того, кто не защитил товарища в бою от смерти. Мудры ли наши законы?

   — Не следует связывать истину и законы государства, — сказал в ответ на вопрос Эврипида Продик. — Не следует связывать их таким образом, что, если законы противоречат истине, то они глупы, или отметать истину по той лишь причине, что она противоречит законам. Законы пишутся для пользы государства, раз уж оно существует. Но полезность законов и государства преходяща. А истина — вечна. Государству полезна жизнь граждан, а не трупы. А что полезно душе? Эврипид сказал, что когда бы мы, подобно Сизифу, побывали в Аиде и вернулись оттуда, мы знали бы, что есть смерть! Но мы там не бывали. Свидетельства же других людей, сохранённые в преданиях, противоречивы. Словом, у нас нет ни личного опыта, ни достоверных свидетельств других людей. И потому мы ничего не знаем о предмете нашего спора. Как сказал наш незабвенный Протагор: и предмет тёмен, и жизнь наша коротка. Не так ли, Эврипид?

   — Ты меня правильно понял, — скорее похвалил за понятливость, чем просто ответил Продику Эврипид. — Ты ничего не добавил к тому, что сказал я. У тебя нет личного опыта, ты не был в царстве мёртвых, в Аиде, свидетельства преданий не являются для тебя основательными... Так не прекратить ли нам этот спор? — обратился Эврипид к Аспасии. — Ведь и другие, думаю, станут говорит о том же, о чём уже сказал я и Продик. Стоит ли толочь воду в ступе?

   — Давай так и поступим, Аспасия, прекратим эту беседу, — поддержал Эврипида Лисикл.

   — Нет! — крикнул Продик. — Спор только начинается. Не позволяй Лисиклу вмешиваться в него. Но выпить, прервавшись на минуту, конечно, следует.

   — Лисикл не будет больше вмешиваться в спор, — приказала Лисиклу Аспасия. — Продолжим беседу о смерти после того, как выпьем за жизнь.

Лисикл первый стал пить вино так, что слышали все гости — большими и звучными глотками, как пьют воду запалившиеся лошади.

   — Я продолжаю, — сказал Продик, указывая пальцем в сторону Лисикла. — Ибо, как утверждают древние, есть начало, середина и конец всего сущего. Бог приводит в исполнение свои благие замыслы, но не все поспевают за ним. И потому за богом всегда идёт правосудие. Оно мстит тем, кто отстаёт от бога. Кто хочет быть счастливым, тот не должен отставать от бога, но следовать за ним смиренно и во всём исполнять его законы — делать всё в свой час и на своём месте. Если же кто-то из-за своей надменности безмерно кичится своим богатством, — Продик снова ткнул пальцем в сторону Лисикла, — будто он сам себе бог, тот остаётся без бога, служит своим прихотям и дурным наклонностям, вносит в нашу жизнь смятение и творит зло. Разрушить и уничтожить то, что не создано тобой, можно лишь по знаку или приказанию бога. Тогда ни бог не покарает тебя, ни общество. Иначе же ты преступник, тебя никто не защитит. Доверимся богам и всё узнаем. Так соединяются или разъединяются воля бога, истина и законы государства.

   — Продика, кажется, так напугала участь его друга Протагора, что он теперь через слово вспоминает о богах, — сказал Сократ. — Не о бессмертных богах речь, дорогой Продик, а о смертных людях.

   — Но следует как можно чаще говорить о богах, чтобы они видели нашу любовь к ним, нашу проницательность, наше желание познать с их помощью истину и утвердить на земле справедливость.

   — Пусть так, — не стал перечить Продику Эврипид. — Твоё дело — лобызайся с богами. Но скажи мне, Продик, чем смерть по прихоти злодея хуже смерти по воле бога?

Если не хуже, то злодея казнить нельзя. А если всё же его казнят, то, значит, не за само преступление, не за убийство, а за то, что он совершил его не по воле бога. Если же смерть от руки злодея всё же хуже смерти, дарованной богом, то, стало быть, смерть смерти рознь и нам следует страшиться её в любом случае, так как мы не знаем, по чьей воле она пришла, хорошая эта смерть или плохая.

Кто-то из молодых друзей Алкивиада прокричал:

   — Смерть от руки злодея болезненна, тогда как смерть по воле бога приходит во сне!

   — Нет! — возразил Продик. — Смерть от выпитого яда, поднесённого злодеем, наступает тоже без мук. Не здесь различие. Различие в том, что одну душу бог ожидает, а другая прилетает к нему неожиданно, когда у бога другие дела на очереди. Нежданная душа, как нежданный гость, доставляет неудобство и себе и хозяину, хотя в конце концов всё образуется, — махнул рукой Продик. — Смерть смерти равна.

   — Значит, Продик, мы казним злодеев не за сами преступления, а за нарушение божественного порядка? Так? — спросил Эврипид.

   — Так, — ответил Продик.

   — А когда мы казним злодеев, то не нарушаем ли мы тем самым божественный порядок? Разве, назначая казнь злодею, мы ждём божественных знаков или приказаний?

   — Это право, Эврипид, нам дано в законах государства.

   — Прекрасно! Стало быть, мы убиваем злодеев по воле богов. То есть злодеи умирают смертью, дарованной богами. Смертью, которой боги награждают своих любимцев. И вот получается, мой мудрый Продик, что все злодеи — любимцы богов. Остаётся лишь добавить к этому, что они совершают преступления по воле богов. Смерть смерти равна. Нет преступников. Всё свершается по воле богов.

Перикл шумно вздохнул и сказал:

   — Надо выпить, друзья. Хочется выпить после такого спора. За всеобщую благодать. Мы справились с задачей, которую поставила перед нами Аспасия: оттеним сладость вина горечью смерти. Но вот что странно: мы вели беседу так, будто намереваемся кого-то убить и оправдать убийство. Это странно. Убийца — любимец богов...

Продик, как ты мог привести нас к такому выводу? Как ты мог такое сказать? И зачем?

   — Я этого не говорил, — ответил Продик, пьяно улыбаясь. — Это всё великий саламинец...

   — Он этого не говорил, — заступился за Продика Сократ. — К тому же и быть такого не может, чтобы злодеи были любимцами богов. Если боги и даруют злодеям смерть через законы государства, то не для того, чтобы принять злодейскую душу в объятия, а для того, чтобы ввергнуть её в Тартар. Тех, чья жизнь была осквернена злодеяниями, Эринии ведут через Тартар в обитель нечестивцев, где Данаиды бесконечно черпают воду и наполняют ею бездонный сосуд в наказание за убийство своих мужей, где Сизиф безысходно катит в гору свой камень. Там они, облизываемые дикими зверями и обжигаемые пламенем, мучимые всевозможными истязаниями, терпят вечную кару.

Продик при этих словах Сократа вдруг начал рыдать и повалился лицом в подушку, вызвав у присутствовавших весёлый смех.

   — Выпьем друзья! — предложил Перикл.

Все дружно выпили.

Сократ продолжал:

   — Те, кому в жизни сопутствовал добрый гений, поселяются в обители благочестивых душ, где в изобилии созревают всевозможные плоды, где текут чистые воды и узорные луга распускаются многоцветьем душистых трав, где слышны беседы философов, где в театрах ставят сочинения поэтов, где постоянно звучит музыка и устраиваются славные пиршества, где беспримерна беспечальность и жизнь полна наслаждений. Там нет ни резких морозов, ни палящего зноя, но струится здоровый и мягкий воздух, перемешанный с нежными солнечными лучами. Гесиод называл это место Островами Блаженных, а Гомер — Елисейскими полями.

   — А я назвала бы это место Афинами, — сказала Аспасия, хлопая в ладоши.

   — Ты ведь не сам всё это видел, Сократ? — спросил Эврипид.

   — Не сам. То, что я сказал — лишь отзвуки речей Продика. Первое из этого — про Тартар — куплено за полдрахмы: Тартар, думаю, большего не стоит. Другое куплено за драхму — благоухающие Елисейские поля. Я думаю, что и Продик почерпнул эти сведения не из личного опыта, так как ни в Тартаре, ни на Островах Блаженных он не был, а у Гесиода, Гомера и Пиндара. Они же, в свою очередь, получили их от ещё более древних авторов. И оттого, что мы их теперь повторяем, они не становятся ни истинными, ни ложными. Кто-то когда-то сказал — вот и вся их цена. Более достойно повторять за мудрецами древности другое: я знаю лишь то, что ничего не знаю. Да и что может прельстить нас на Островах Блаженных или испугать в Тартаре сверх того, чем прельщает и пугает нас жизнь?

   — Вот в этом ты прав, Сократ, — сказал Софокл. — Нынешнее наше пиршество вполне сравнимо с тем, какое обещано нам богами на Островах Блаженных. А земные наши муки так сходны с муками в чёрных безднах Тартара. Но! Но после смерти мы попадём либо в Тартар, либо на Острова Блаженных. А здесь, на земле, нам всё дано одновременно. И, значит, жизнь лучше, чем смерть. Но насколько же она лучше, друзья, если нет на самом деле ни Тартара, ни Островов Блаженных, если смерть — ничто. Ничто против всего — зло. Смерть против жизни — зло. Жизнь — благо. За жизнь, друзья! — поднял он свою чашу.

   — За жизнь! — закричали друзья Алкивиада да и сам Алкивиад тоже: им явно надоел этот спор мудрецов.

Когда чаши возвратились на столики к кратерам, из которых кравчие черпали вино и тотчас наполняли им опустевшие чаши для нового тоста, Геродот сказал:

   — Что станется с нами после смерти, узнаем после смерти. Там у нас будет для этого много времени: ведь жизнь, говорят, даётся нам на время, а смерть — навсегда.

Перикл сказал, что вынужден оставить гостей, так как уже в первом часу дня, с рассветом, намерен отправиться в Пирей, чтобы лично осмотреть Длинные стены, проверить, всё ли там оборудовано для обороны, надёжно ли охраняются пирейские укрепления и как идёт подготовка флота к предстоящему нападению на прибрежные города Пелопоннеса.

   — Война обязывает меня быть при деле, а дело требует сил, — сказал он, уходя.

Вместе с ним, пообещав вскоре вернуться, ушла и Аспасия, приказав флейтистам и приглашённым танцовщицам развлекать гостей. Она отсутствовала не менее часа. Это время ушло на разговор с Периклом. Они говорили о Фидии.

   — Мне всё это очень надоело в твоём государстве, — сказала Аспасия Периклу. — Опять по милости мерзавцев нам станут публично перемывать косточки. Аспасия — шлюха, Аспасия принимала дорогие подарки от Фидия, который присвоил часть отпущенного ему золота и драгоценных камней, она позировала ему при создании Афины Парфенос, у богини теперь лицо шлюхи, безбожницы и воровки. И ты в этой же компании — покрываешь вора, лезешь со своим лицом на священный щит богини, желая увековечить себя столь недостойным образом, вместо того чтобы стереть с лица земли ненавистную Спарту и тем прославить себя... Если страсти раскалятся, продолжением суда над Фидием станет Экклесия, где твои враги постараются, к радости Спарты, покончить с тобой. И со мной, конечно. Какая судьба будет ждать тогда нашего сына?

Хорошо, что Аспасия напомнила ему о сыне, о том, что она мать, а он — отец, потому что с некоторых пор он перестал видеть в ней жену, мать его сына — эта женщина представала перед ним лишь как соратник с жёсткими и не всегда выполнимыми требованиями. Они как бы поделили между собой две роли: ему досталась роль демократа, вождя народа, а ей — роль тирана, самовластного деспота. Иногда, впрочем, они менялись ролями, а порой даже вспоминали, что он — мужчина, а она — женщина, но ненадолго и без всяких видимых последствий. Иногда же ему казалось, что они — одно, один ум, одно сердце, одна душа. И это одно клокочет в самом себе и разрывается на части.

   — Нельзя допустить, чтобы состоялся суд над Фидием, — сказала Аспасия в том же тоне, в каком начала разговор: жёстко и не желая слышать какие-либо возражения. — Я уверена: если суд состоится — мы будем уничтожены. Вместе с твоим государством, где каждая сволочь может уничтожить вождя.

Он молчал, вперив взгляд в темноту ночи, — они стояли на выходящем во двор балконе спальни. И когда понял, что она сказала всё, что хотела, спросил:

   — Что ты предлагаешь? Как мы можем отменить суд над Фидием?

   — Доказать, что Фидий невиновен: по решению Экклесии раздеть Афину, взвесить всё её золотое одеяние, пересчитать драгоценные камни и всё, что на ней есть, сверить это с тем, что было выдано Фидию из казны и ткнуть Менона носом в лживость его мерзкого доноса, оштрафовав его на огромную сумму, а то и изгнав из Афин за подлую клевету. Это первый способ. — Аспасия перевела дух: она говорила быстро и нервничала, её прекрасные ноздри вздрагивали, а губы кривились от напряжения.

   — А второй? — спросил Перикл.

   — Первый способ хорош, но он потребует много времени, и результат его непредсказуем: а вдруг да окажется, что золота на Афине меньше, и так далее.

   — Ты не веришь в невиновность Фидия?

   — Я верю в невиновность Фидия, но не верю в честность тех, кто будет взвешивать золото и считать камни. Второй способ: Фидий должен исчезнуть до суда — уехать, уплыть, убежать. Словом, исчезнуть. Нужно немедленно устроить ему побег из тюрьмы, проломить стены, перебить стражу — всё равно как, только бы он исчез. В конце концов, можно всех подкупить. В твоём государстве это очень надёжный способ. Если Фидий не согласится на побег, увести его силой, как это мы сделали с Анаксагором.

   — Я помню, — сказал Перикл. — Что ты хочешь предложить ещё?

   — Ещё: надо немедленно начать войну со Спартой, поднять всех, кто может ходить и держать в руках оружие, этих архонтов, присяжных — всех. Пусть идут воевать. Хватит заседать и тратить на это народные деньги. Все на войну. Некому будет судить. Да и не до судебных разбирательств, когда идёт война. Военное положение — никаких собраний, заседаний, совещаний. У тебя чрезвычайные полномочия, ты один решаешь всё. В том числе и судьбу Фидия. И судьбу этого мерзавца Менона. Вот что ты можешь сделать. Для себя, для меня и для Афин.

   — Для Афин, для тебя и для себя, — поправил Аспасию Перикл. Она на это его замечание не ответила.

   — Два первых шага я предприму уже завтра: потребую созвать Экклесию по делу Фидия — для решения о снятии одежд со статуи — и подумаю о бегстве Фидия, поговорю с ним и с нужными людьми. Хотя второе меня удручает, и я предпочёл бы не делать это. Я верю, что Фидий невиновен.

   — А третий способ? Он тоже для тебя приемлем? — спросила Аспасия.

   — Он за пределами моих возможностей, — ответил Перикл.

   — А зря. Он самый быстрый и самый надёжный. И в другом отношении правильный: надо немедленно разгромить Спарту. Немедленно. И ты станешь полновластным властителем Афин, где все будут трепетать перед тобой и исполнять твою волю.

   — Мы уже говорили об этом.

   — Да, говорили, — вздохнула, согласившись, Аспасия. — Я вернусь к гостям. Спокойной ночи.

   — Не могу пожелать тебе того же: вы будете пировать до рассвета?

   — Не стану же я устраивать всем постели, а возвращаться домой в темноте никто не захочет. Поневоле придётся пировать до утра.

   — Тогда хорошего тебе веселья, — сказал Перикл, хотел взять Аспасию за руку, но она резко повернулась и ушла.

Был ещё четвёртый способ предотвратить суд над Фидием и, стало быть, над ней, над Аспасией, и над Периклом. О нём, сами того не зная, весь вечер толковали гости. Этот способ — смерть. Смерть решает все проблемы не только того, кто умирает, но при этом и проблемы многих других. Для безгрешных смерть — подарок богов, избавление от невзгод жизни, прямой путь на Острова Блаженных, путь к жизни после смерти, к жизни вечной и приятной в прекрасной стране Кроноса и Радаманта, где обитают герои, праведники и все благочестивые люди. Правда, находясь там, уже ничего нельзя сделать для людей, оставшихся по эту сторону смерти, на бренной земле. Но самим уходом за грань смерти можно сделать для людей многое. Не каждому дано умереть с пользой для других. И для себя: ибо подвиг — верный шаг к бессмертию. А потому, видя, что судьба даёт тебе шанс совершить подвиг — умереть с пользой для людей и для себя, воспользуйся им, призови на помощь разум, мужество, благородство, пожертвуй собой ради блага друзей и любимых, ради отечества, ради собственного бессмертия, наконец, соверши подвиг духа, обрадуй Зевса, творца твоего, своим совершенством. Иные думают, что подвиг — это когда в руках разящий меч, когда хлещет вражеская кровь, когда ты бросаешься в огонь или в ледяную воду, чтобы спасти человека, когда ты убиваешь кинжалом тирана, насильника или предателя... Тихая и невидимая смерть тоже может быть подвигом. И тот, кто поможет тебе умереть, — не друг ли тебе, не добрый ли посланец богов, не рука ли судьбы?

Кто причиняет зло Периклу, тот причиняет зло Афинам и, может быть, всей Элладе. Суд над Фидием, несомненно, задуман с тем, чтобы нанести удар стратегу, коварный удар и, быть может, смертельный. Всё, что делал Фидий, он делал по плану и при поддержке Перикла. Все враги и завистники Фидия — это прежде всего враги и завистники Перикла. Сколько их? Любовь афинян переменчива и не всегда сопровождается мыслями о собственной пользе: афиняне могут любить и тех, кто приносит им очевидный вред, и ненавидеть тех, кто приносит добро. Это заметил уже Фемистокл, герой и благодетель афинян, которого они, разлюбив безрассудно, изгнали из города. Фемистокл сказал, покидая город: «Почему вы, афиняне, устаёте получать добро от одних и тех же людей?» Говорят, будто он, произнося эти слова, горько заплакал... Когда Менон сидел на площади и обращался к афинянам с мольбой позволить ему безнаказанно сделать донос на Фидия, афиняне благосклонно выслушивали его и давали ему советы, как лучше написать эту бумагу, чтобы архонты поверили ему и привлекли Фидия к суду. А следовало бы изгнать Менона с позором из Афин как подлого клеветника, потому что Фидий — это олицетворение самих Афин, а Менон — жалкий каменотёс, злобный завистник, продажная тварь. Менон родился на каком-то острове, названия которого никто не помнит, а предки Фидия были слеплены богами из афинской земли. Его отец был скульптором, но Фидий превзошёл отца в искусстве ваяния, как и должно поступать детям по отношению к родителям — превосходить их во всём лучшем.

«О боги, даруйте это умение моему сыну Периклу-младшему», — коротко помолилась Аспасия.

Первую золотую статую Афины Фидий сделал, когда ему было двадцать лет. Она стоит в храме Афины на Паллене, на полуострове в Халкидике, где недавно был ранен Алкивиад, вблизи Потидеи. Затем, когда Фидию было тридцать, он сделал скульптурную группу для подарка Дельфийскому храму от афинян в память о Марафонской битве, искусно изваяв Афину, Аполлона, героя Марафонской битвы Мильтиада, Тесея, Кодра, Эрехтея, Кекропса, Пандиона, Леоса, Антиоха, Эгея и Анама — героев-эпонимов афинских племён. Небольшая мраморная копия этой скульптурной группы стоит в мастерской Фидия на Акрополе. Под руками Фидия получили земную жизнь в золоте, слоновой кости, в бронзе и мраморе изваяния Афины Арейи — она стоит в платейском храме богини Афродиты Урании — для святилища богини любви в Афинах, бронзового Аполлона и Гермеса Пронаоса в Фивах, амазонки Эфесской.

Для украшения Парфенона, — к этой работе Фидия привлёк ещё Кимон, — Фидий сделал так много, что впору было бы поставить прижизненный памятник ему самому. Обогнувши мыс Сунион, мореплаватели видят гребень шлема и сверкающее на солнце остриё копья величественной Афины Промах ос на Акрополе.

Статуя Афины Парфенос перенесена в храм совсем недавно. Перенесена по частям, сначала каркас, затем золотое одеяние и пластины слоновой кости, из которых сделаны лицо, шея и обнажённые руки богини. Из слоновой кости вырезана также голова медузы на груди Афины. В глазницах Афины — драгоценные камни, горящие голубым небесным огнём, «как твои глаза, прекрасная милетянка», говорил Аспасии Фидий.

Он отлил из бронзы Афину Лемносскую — её заказали ему колонисты Лемноса и подарили Афинам. Она менее величественна, чем Афина Парфенос, но более нежна и прекрасна. «Она такая, — говорил Аспасии Фидий, — какой я увидел тебя впервые, когда тебе было шестнадцать».

Фидий велик. Он соединил в себе самое лучшее, чем может только обладать афинянин и художник. Его работам не было и нет равных. Бронза, перелившись в его статую, становится более ценной, чем золото, а золото не имеет цены. Что касается драгоценных камней — то они как осколки божественных звёзд, мрамор — как нежная кожа младенца. Мужчины и старцы, эфебы, метэки и молодые девушки на его фризах — такие, каких он видел в жизни, это настоящие афиняне и афинянки, лица которых камень пронесёт сквозь времена, чтоб поражать их живостью и красотой будущие поколения. Этим будущим поколениям конечно же захочется увидеть лицо Перикла и лицо Фидия, которые запечатлёны на щите Афины. И, может быть, её лицо, лицо Аспасии...

То, что сделано Фидием из мрамора, бронзы, слоновой кости, драгоценных камней и золота — подвиг художника. Теперь ему судьба дала возможность совершить ещё и подвиг гражданина — сохранить для Афин Перикла, первого человека во всей Элладе. Это тем более необходимо сделать, что впереди небывалая война. Будь Фидий воином на поле битвы, когда бы Периклу, вождю Афин грозила гибель, он, несомненно, бросился бы на врагов, чтобы защитить Перикла и, если потребуется, погибнуть, защищая его. Гибель грозит Периклу и сейчас. И никто не сможет защитить его лучше, чем Фидий... Смерть как подвиг во имя спасения Перикла и Афин. Кто сможет внушить Фидию эту мысль? Кто рискнёт подступиться к нему с этой мыслью? Кто скажет ему: «Цена твоей смерти, Фидий, это цена жизни Перикла и спасения Афин».

Сама она, пожалуй, смогла бы сказать об этом Фидию, забыв о том, что боги — выдумка, что нет Островов Блаженных, нет Бессмертия после смерти, что человек не повторяется ни на небе, ни на земле, что жизнь его коротка, единична и не имеет цены. Ничего нельзя покупать жизнью отдельного человека — ни благо другого человека, ни благо города, ни благо народа, но сам человек может по доброй воле сделать это, пожертвовав на алтарь отечества, на алтарь дружбы и любви свою жизнь... Не по чьему-то внушению, но сам. Стало быть, и разговор этот с ним затевать нельзя — преступно. Преступно для того, кто понимает это. А тому, кто не понимает, такой разговор вообще доверить нельзя — коль он ничего не понимает, то и внушить ничего не может. Но вот что он может — поднести Фидию яд в чаше с вином, не ведая о яде. Или зная о нём? Что лучше? И для кого лучше? Для Фидия — всё равно. Для подносящего чашу с ядом знать о яде — хуже, чем не знать. Для пославшего к Фидию человека с ядовитым вином равно плохо и равно хорошо, потому что он совершает преступление, виня себя в этом...

Аспасия вернулась в экседру к своему ложу и была встречена общим ликованием.

Лисикл, этот выскочка, тут же предложил тост:

   — За Аспасию, которая светит нам и согревает нас, словно солнце! — сказал Лисикл, вскочив на ноги при появлении Аспасии. Его дружно поддержали все гости, кроме Геродота, потому что Геродот сам хотел произнести тост в честь Аспасии, но опоздал из-за этого выскочки Лисикла.

   — Подойди ко мне, — позвала Лисикла Аспасия. — Ты предложил тост, ты и чокнись со мной.

Лисикл бросился к ней, расплёскивая из кружки вино.

   — И оставайся здесь, при мне, — сказала Лисиклу Аспасия. — Прежде всего я хочу похвалить вино, которое ты принёс для этого пира, — оно такое тёмное, такое сладкое и густое. И кое-что предложить тебе, дать тебе возможность оказать мне услугу, какую может оказать мне только верный и близкий друг.

   — О! — воскликнул Лисикл, опускаясь перед ложем Аспасии на колени. — Я счастлив. Я счастлив!

   — Подари и нам такое счастье, — сказал Геродот. — Прикоснись своей золотой чашей к нашим глиняным, — попросил он, обводя рукой всех гостей. — Спустись к нам, богиня!

Аспасия обошла всех гостей, каждому сказала доброе слово, каждому дала отпить глоток вина из своей золотой чаши. Потом, возвратясь к своему ложу, сказала, обращаясь ко всем:

   — Мы встретим восход солнца здесь, чтобы Аполлон увидел, как мы счастливы, когда вместе!

Экклесия, собравшаяся через три дня, не смогла принять решения о взвешивании одеяний Афины Парфенос — другим постановлением Экклесии, принятым в те дни, когда статую богини переносили из мастерской Фидия в Парфенон, было запрещено снимать с неё одеяние чаще, чем один раз в четыре года, накануне Великих Панафиней, когда оно должно было подвергаться чистке и всякого рода исправлениям по настоянию служителей храма. Одеяние Афины разрешалось снимать также в случае беды, когда Афинам могло бы понадобиться золото богини. До Великих Панафиней оставалось ещё два года, никакой нужды в золоте город, благодарение богам, пока не испытывал. К тому же разобрать статую мог только сам Фидий или обученный им для этой работы человек. Фидий находился в тюрьме, а человека, который мог бы заменить его, он не успел ещё обучить.

   — Значит, первый способ предотвратить суд над Фидием не осуществим, — сказала Периклу Аспасия, когда тот вернулся с Пникса. — Остаётся испробовать второй — устроить Фидию побег из тюрьмы.

   — Есть ещё надежда, что Ареопаг сможет принять решение о взвешивании одеяния Афины тайно, не оповещая о том народ, для установления размеров хищения, а не для того, чтобы убедиться в невиновности Фидия.

   — Если я правильно поняла, Ареопаг, прежде чем принять решение о тайном взвешивании одеяния Афины, должен убедиться в виновности Фидия, в том, что он похитил часть золота.

   — Да, ты правильно меня поняла, — подтвердил Перикл. — Сначала он должен убедиться в том, что хищение было, а уж потом путём взвешивания установить размер хищения. Короче, Ареопаг примет такое решение только после суда над Фидием, если он будет признан виновным в хищении.

   — Перикл, тебе не стыдно, что в твоём государстве существуют столь неразумные законы? — начала злиться Аспасия. — Как же можно установить виновность Фидия, не взвесив одеяние Афины? Каким способом?

   — Для этого существуют свидетели, — ответил Перикл.

   — Да ведь надо верить не словам свидетелей, а фактам, Перикл?

   — И словам свидетелей. Факты не всегда очевидны, а порой их нельзя проверить!

   — Ты создал плохое государство!

   — Не я, а народ. Все законы принимает Народное собрание.

   — Всё глупо, всё! — повысила голос Аспасия. — Народ не может принять решения в отмену своего решения, хотя такие случаи были: вспомни закон о запрете поэтам вставлять в свои сочинения живых людей... Ареопаг не может принять решения в оправдание человека, а только для установления меры его вины...

   — Завтра я навещу Фидия, — сказал, чтобы прервать этот тяжёлый разговор, Перикл. — Я велел договориться со стражей, тайно договориться, чтобы не было разговоров о том, что Перикл навещал Фидия в тюрьме.

   — Это хорошо. Никто не должен знать, что ты был у Фидия. Иначе все станут утверждать, что ты его сообщник и тайно договаривался с ним о чём-то. Но лучше не ходи к нему. Да, не ходи. Пусть пойдут другие. С кем ты собираешься навестить Фидия?

   — С Софоклом и Сократом. Софокл — мудр, а Сократ — мудрее, — вспомнил он с иронической усмешкой оракул дельфийской Пифии. — Они мне помогут договориться с Фидием, как лучше защитить его в суде.

   — Возьми Эвангела и рабов — надо отнести узнику вина и всякой снеди.

   — Конечно, — согласился Перикл.

   — Но ты всё же не ходи к нему. Софокл и Сократ уговорят его и без тебя. Без тебя, может быть, даже скорее. И не о том надо говорить с Фидием, как лучше защитить его в суде, а о том, как устроить ему побег.

   — Если я пойму, что на суде он будет вредить себе, признаваться в том, чего не совершал, или в том, что совершил... Если я пойму это, я поговорю с ним о побеге.

   — Значит, всё-таки пойдёшь к нему?

   — Да, — ответил Перикл. — Это долг чести.

Аспасия тяжело вздохнула и ушла. А через минуту пришёл Эвангел и спросил Перикла, что бы он хотел передать Фидию из продуктов — какое вино, какие соления, сыры и фрукты.

   — Спроси у Аспасии, — ответил Перикл. — Она лучше знает. Я слышал, будто Фидия донимает кашель, будто он простудился, хотя мудрено простудиться летом...

Словом, надо бы отнести ему чего-нибудь горячего и каких-нибудь настоек. Иди.

Эвангел передал разговор с Периклом Аспасии.

   — Хорошо. Горячее вино я приготовлю для Фидия сама, — сказала Аспасия. — С травами. Понесёшь его в кувшине, завернув в овчину.

Аспасия не спала, дожидаясь возвращения Перикла из тюрьмы. Велела своим слугам вынести постель в перистиль, к цветущим лианам, легла не раздеваясь, сразу же заворожённая открывшимся ей звёздным небом. О чём человек думает, когда смотрит на звёзды? О том, где же конец этому звёздному миру, и о том, какое отношение к нему имеет человеческая душа? Пришла ли она на землю оттуда и вернётся ли туда? И если вернётся, то где же станет обитать, на какой из бесчисленных звёзд? И зачем это? Зачем человеку столь огромный звёздный мир и зачем человек этому миру?

Думая о звёздах, она задремала, а когда проснулась, увидела, что звёзд нет, что её постель стоит под крытой колоннадой, за лианами, а по листьям лианы шуршит мелкий дождь — слуги, заботясь о своей хозяйке, перенесли её вместе с постелью под колоннаду, оберегая от дождика.

Услышала голос Лисикла, который спросил:

   — Могу ли я видеть хозяйку?

Кто-то из слуг ответил ему:

   — Приказано никого не принимать.

   — И меня? — возмутился Лисикл.

   — И тебя, — ответил слуга. — Никого.

Аспасия мысленно похвалила слугу — она действительно велела никого не принимать, и Лисикла в том числе, хотя в другие дни Лисиклу, как ученику Аспасии, разрешалось бывать в её доме в любое светлое время, а то и по вечерам, когда ночи становились по-зимнему длинными.

Днём она посылала Лисикла к аптекарю за травами, среди которых была одна малоизвестная — синий цветочек, милетская незабудка, средство от бессонницы. Если растереть лепестки этого цветка в порошок и залить горячим красным вином, то вот и получится средство от бессонницы — сон наступает после одного глотка такого вина. После двух глотков сон становится длиннее, а выпив кружку настойки, рискуешь не проснуться никогда...

Аспасия строго-настрого наказала Эвангелу никому, кроме Фидия, не наливать горячего вина из кувшина, а остатки, если таковые окажутся, вылить, кувшин вернуть домой и вымыть.

   — Я в нём тотчас же приготовлю другую настойку, — сказала она Эвангелу. — Отнесёшь её Фидию через три дня — трава должна настояться.

Было прохладно, шум дождя навевал тоску, стало неуютно. Аспасия поднялась по лестнице на балкон, прошла на свою половину, приказала принести лампаду.

Села у лампады, глядя на её светящийся язычок. Он колыхался от дыхания, потрескивал время от времени, источал запах, привычный с детства: запах оливкового масла, в которое было добавлено несколько капель другого масла — лавандового.

Огонь — это бог, говорит Продик, потому что в каждой своей части он одинаков. Самая малая искра — огонь, и самое огромное пламя — огонь. А многое другое, что не бог, делится на части, которые разнятся между собой. Человек — не бог: ухо человека, например, нельзя назвать человеком, и ногу человека, и глаз его, и сердце. А огонь — в любой точке огонь. Это бог. И вода — бог. И воздух — бог. И вино — бог, — этими словами про вино Продик обычно заканчивает своё рассуждение о богах, и это всем нравится: огонь — бог, воздух — бог, вода — бог, вино — бог. А всё остальное распадается на разные части.

Вино — бог... Она не может не думать о вине, которое послала Фидию с Эвангелом. Оно избавит Фидия от позора, Перикла — от смертельного удара, Афины — от всех возможных несчастий, Элладу — от внутренних раздоров и разрушений. Если бы только Фидий додумался до этого сам...

Вернулся Перикл. Он промок под дождём, долго переодевался. Аспасия приказала поставить для него горячий ужин.

Спросила, когда он утолил первый голод:

   — Что сказал Фидий?

   — Он сказал, что отказывается от побега, так как молва назовёт его тогда виновным в хищении золота и трусом. Он уверен, что сумеет защититься в суде, хотя чистосердечно признается, что действительно изобразил на щите Афины меня и себя, что, создавая изваяние, держал тебя за образец величия и красоты, что платил скульпторам и художникам больше, чем было назначено, но не из казны, а из своих денег, что истинный вор — Менон, что ему пришлось покрыть все хищения Менона, о чём тот, наверное, не знает и намерен приписать свои хищения ему, Фидию.

   — Я так и думала, — сказала Аспасия. — Нужно насильно выкрасть Фидия из тюрьмы. Или немедленно начать войну со Спартой, запретив на время войны всякие собрания и судебные разбирательства. И не возобновлять их никогда.

   — Мне жаль, — ответил Перикл. — Но я не могу этого сделать.

   — И мне жаль, — сказала Аспасия, вставая из-за стола. Спросила, постояв в молчании: — Фидий вспоминал обо мне?

   — Да, вспоминал. Он очень хвалил твоё горячее вино, которое сразу же помогло ему от мучившего его кашля. Выпил кружку и перестал кашлять. Говорил, что такого вкусного вина никогда не пробовал. Чего ты туда подмешала? Эвангел не позволил нам попробовать, всё отдал Фидию.

   — Разных трав, — ответила Аспасия. — Рецепт моей покойной матери.

   — Ещё он сказал, что если я — сила и власть Афин, то ты — чистая и совершенная душа. Да, именно так и сказал: чистая и совершенная душа.

   — Спасибо. Что же ты намерен теперь делать? Войну ты объявить не хочешь, надеешься, что Спарта либо вовсе не нападёт, либо нам удастся измотать её силы и финансы... Что с Фидием делать?

   — Не знаю, — ответил Перикл. — Ещё есть время поразмыслить над этим.

Утром Лисикл принёс весть, что Фидий в тюрьме скончался без видимых причин — умер во сне.

Война началась через девять месяцев, весной.

Дельфийская Пифия напророчила победу Лакедемону.