Клеандриду, приговорённому в Спарте за измену и за получение денег от Афин к смертной казни, удалось бежать. Говорили, что он сначала скрывался в Египте, у царя Кирены, а затем перебрался в Сарды, к персам. Убежал из Спарты и молодой царь Плистоанакт, но не от смерти — приговорить к смерти царя Спарта не решилась, — а от огромного штрафа, в размере той суммы, которую он якобы получил от Перикла. Ему не поверили, что все деньги достались Клеандриду. С помощью подкупа он бежал из тюрьмы и вскоре, как и Клеандрид, оказался в Сардах.

Тайным эмиссарам, прибывшим из Спарты в Афины для выяснения, был ли совершён подкуп Клеандрида и Плистоанакта, Перикл сообщил, что был. Более того, он сказал, что готов ежегодно выплачивать Спарте из афинской казны десять талантов, если Спарта заключит с Афинами длительный мир. Впрочем, деньги он обещал не всей Спарте, не для передачи в государственную казну, а лично тем из спартанских архонтов, от которых будет зависеть подписание мирного договора и его соблюдение. Тайные эмиссары передали это предложение кому надо, мир со Спартой (с соблюдением всех правил и законов, разумеется) был заключён, и Афины вздохнули с облегчением. Софокл сказал, что в Аттику возвратился золотой век — век мира, мудрости и процветания. Золотой век Перикла, добавил кто-то, и эти слова вскоре стали повторять всюду, где собирались друзья Перикла. Враги же пророчили скорое наступление железного века. Что такое «железный век», знали все афиняне. И что такое золотой век, и каков век серебряный, и каков медный век греков — об этом триста лет тому назад рассказал беотийский пастух Гесиод в своей поэме «Труды и дни», которую афиняне изучают в школах, как и гомеровские поэмы.

Итак, сначала был золотой век, когда все люди жили счастливо и весело. Никто не трудился — земля сама щедро одаривала их своими плодами, всего было вдоволь, и всё было лучше, чем теперь. Одна была у людей забота — шумные пиры и развлечения. Впрочем, и это не отнимало у них много сил — в организации пиров и развлечений им помогали боги. А для богов, как известно, всё просто: пожелал — и вот всё готово. Люди любили богов, а боги любили людей и никогда с ними не ссорились. И вот что важно: люди в том золотом веке никогда не болели и не знали, что такое старость, всегда оставались молодыми, как боги. Но в отличие от богов — должно же быть какое-то отличие — люди всё-таки умирали. Правда, без страха и без страданий — спокойно и незаметно, во сне. Но умирали. Тут боги, вероятно, позаботились о том, чтобы людей на земле было не слишком много. Большую ораву трудно прокормить даже богам.

Всё было хорошо, но одного боги не учли — каждое новое поколение людей от безделья и пьянства становилось хуже предыдущего. И дух слабел, и тело становилось более хилым. К тому же, едва повзрослев, люди забывали мудрые наставления своих родителей, сочинения их не читали и в историю не заглядывали — всё пировали да веселились. Правда, жили они по-прежнему очень долго: сто лет у них длилось детство, сто лет матери вскармливали их грудью. Но, едва оторвавшись от материнской груди, они начинали хлестать вино, не зная меры. Как тут можно помнить о наставлениях родителей? И о богах они забывали, не слушались их, не приносили им жертвы, вообще не помнили их имён. Таким был серебряный век — не очень хороший, но и не слишком плохой. Зевсу, однако, эти новые люди не нравились, и однажды он так разгневался на них, что взял да и уничтожил.

Но без людей на земле стало совсем скучно: спустятся боги с Олимпа на землю, чтоб повеселиться, а там никого нет — только звери, птицы да всякие насекомые. Стали боги просить Зевса, чтобы он вновь населил землю людьми. Зевс внял их просьбам и опять создал людей — из древка своего копья. Естественно, что, возникнув из копья грозного бога, люди обрели могучую силу и воинственность. А воинственный человек сразу же хочет обзавестись оружием — чтобы воевать. В то время умели делать оружие только из меди — и меч из меди, и нож, и наконечник копья. И лемех для плуга. И дома тогда строили из медных кирпичей. Война стала постоянным занятием людей. Они воевали с утра до вечера и с вечера до утра, каждый день, много лет подряд и в конце концов перебили друг друга.

Но Зевс и на этот раз не оставил землю безлюдной, повелев богам соединяться со смертными женщинами. Так от смертных женщин стали рождаться герои — с виду люди, но с божественной кровью в жилах. Полубоги. Могучие, смелые, благородные, справедливые. Но и они прожили на земле недолго: одни погибли под Троей, куда их водил Агамемнон, другие сложили головы у семивратных Фив, третьи были погублены коварством своих соперников — так Клитемнестра убила славного Агамемнона...

Остались на земле только мелкие и ничтожные люди — несчастное пятое поколение, о котором Гесиод так сказал:

Если бы мог я не жить с поколением пятого века! Раньше его умереть я хотел бы иль позже родиться. Землю теперь населяют железные люди. Не будет Им передышки ни ночью, ни днём от труда и от горя. И от несчастий. Заботы тяжёлые боги дадут им... Правду заменит кулак. Городам суждено разграбленье... И не разбудит ни в ком уважения ни клятвохранитель, Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею Станет почёт воздаваться. Где сила, там будет и право. Стыд пропадёт. Человеку хорошему люди худые Лживыми станут вредить показаньями, ложно кляняся... К вечным богам вознесутся тогда, отлетевши от смертных, Совесть и стыд. Лишь одни жесточайшие, тяжкие беды Людям останутся в жизни. От зла избавленья не будет.

   — Старик Гесиод всё это выдумал, — говорил Периклу Анаксагор, — и про богов, и про людей. Старикам всегда кажется, что прежде было лучше, и не зря кажется, прежде они были молоды, полны сил, всё им было внове, путь радостного познания жизни только начинался... Люди стареют и умирают, а человечество — нет. Путь в будущее у него бесконечен. С каждым шагом, с каждым новым поколением оно обретает новые знания и, стало быть, становится лучше, совершеннее, добрее, совестливее, справедливее. Не было золотого века — мы к нему идём. И, может быть, он уже наступил. Афины, кажется, тому доказательство.

   — Мы купили мир и процветание, — ответил Анаксагору Перикл. — Мы пришли к нынешнему положению не в результате совершенства, а приобрели его за деньги.

   — Тогда тем более боги здесь ни при чём, — сказал огорчённый словами Перикла Анаксагор: он не любил, когда Перикл столь упрощённо, без похвалы оценивал людей и события, хотя и знал, что в Перикле это напускное.

   — Золотым век делает только золото, — усмехнулся Перикл, видя, что его учитель злится. — Боги здесь, разумеется, ни при чём. Они и вообще-то не имеют к нам никакого отношения — ведь это твои слова. Они, кажется, и вовсе не существуют. Всё — материя, а над нею — Разум, возникший, как возникает огонь, от удара камня о камень. Пламень всё сжигает, переплавляет, освещает, согревает, твёрдое делает жидким, жидкое газообразным. Достаточно, кажется, одного пламени, чтобы мир стал разнообразен. Верховный разум — не пламя ли, Анаксагор? Вот и сияющее солнце, бог мира и всего живого — только раскалённая каменная глыба — твои слова.

Присутствовавший при этом разговоре Фидий сказал, обращаясь к Периклу:

   — Вели Софоклу выдать мне наконец золото, слоновую кость и самоцветы — каркас статуи уже готов, настало время облечь её в плоть.

   — Подожди ещё немного, — ответил ему Перикл. — Ты видишь, что мы собрали плохой урожай, мало пшеницы и ячменя. Впереди голодное время, о котором пока никто не думает. Надо удвоить доставку хлеба из Скифии, из Ольвии и Пантикапея — как бы что-нибудь не помешало этому, враждебность Византия, штормы на Евксинском море или измена правителей на Боспоре Киммерийском и в Херсонесе. Надо проложить путь в Египет — на тот случай, если Скифия станет труднодоступной. И сейчас нам предоставляется такая возможность: царь Инар Ливийский поднял восстание против персов и призывает нас на помощь. Если мы выбьем персов из Египта и поставим там дружественное нам правительство, мы всегда будем с хлебом — плодородие нильской долины неиссякаемо. Царь Инар, желая видеть в нас своих союзников, уже послал нам сорок тысяч медимнов пшеницы, которую мы раздадим гражданам Афин. Инар помогает нам, мы должны помочь Инару, послать к нему наш флот и выбить из Египта проклятых персов. Лепить золото, драгоценные камни и слоновую кость на каркас статуи богини в голодный год — не самое удобное время, Фидий. Ещё немного подождём.

   — Значит, снова война, — вздохнул Фидий. — Хоть и далеко от Афин, но война.

   — И мир — благо, и война — благо, если она победоносная, — сказал Перикл. — Победоносная война — большее благо, чем мир. В годы мира мы расслабляемся, теряем боевой опыт, умение защищаться и наступать. Война собирает нас в кулак, держит в полной боевой готовности и, будучи победоносной, приносит добычу. Не так ли, Анаксагор?

Анаксагор учил, что война — всегда зло, ибо в конце концов заканчивается поражением. Победоносных войн не бывает, все победы временны, поражение же преследует всех, ибо брошенный вверх камень в конце концов падает, вода высыхает, огонь угасает, человек умирает...

   — Впрочем, я знаю, что ты ответишь, — не дал сказать Анаксагору Перикл. — Жаль, что здесь нет Протагора. Он наверняка поиграл бы словами, в том духе, пожалуй, что мир заканчивается войной, войны — поражением, поражение — восстанием, восстание — либо поражением, либо победой, победа — возрождением, возрождение — миром, мир — войной и так далее. Не будем спорить об этом. Я поведу флот в Египет, — сказал Перикл. — Флот стоит на Кипре, двести кораблей.

Узнав о решении Перикла начать войну в Египте, Сократ сказал ему:

   — Ты не выполнил наш уговор: после победы на Эвбее ты обещал пойти вместе со мной к Аспасии. Пока мы воевали, она обустроила свой дом, у неё прекрасные танцовщицы и музыканты, она успела сделать своими друзьями многих из наших друзей — спроси об этом Анаксагора, Софокла, Протагора, Геродота, Фидия: все они теперь бывают у этой прелестницы, чтобы лицезреть её красоту и восхищаться её умом. А ты — опять на войну, в Египет... Так ты будешь придумывать одну войну за другой, войны будут длиться годы и годы, и за это время Аспасия, очаровательная Аспасия, состарится. Или полюбит другого. Завтра же мы пойдём к ней, Перикл. Или завтра — или никогда. Если не пойдёшь — изменишь своему слову, а я обижусь.

   — Завтра — Народное собрание, где я должен буду отчитаться о деньгах, которые ты передал Клеандриду и Плистоанакту. И если Народное собрание не осудит меня за подкуп спартанцев, я предложу ему закон о гражданстве: гражданином Афин считается только тот, кто рождён в браке афинянином и афинянкой.

   — Зачем тебе этот закон? — спросил Сократ.

   — Чтобы справедливо разделить пшеницу, которую царь Инар прислал нам из Египта, — чтобы она досталась только гражданам Афин — и ни медимна тем, кто примазался к афинскому гражданству.

   — Стало быть, я получу свою пшеницу, поскольку и мой отец Софрониск, и мать Фенарета — афиняне, из дема Алопеки... Но не об этом речь, — спохватился Сократ, — не об этом же речь! Собрание не осудит тебя за подкуп спартанцев, утвердит твой закон о гражданстве ещё задолго до захода солнца, ты успеешь надеть свой лучший наряд, умаститься благовониями и отправиться — я зайду за тобой! — к Аспасии. Завтра там будут только твои друзья, я это знаю. Это удивительно, но у Аспасии собираются только твои друзья.

   — Да? — удивился Перикл.

   — Да! — подтвердил Сократ. — И жертвуют ей большие деньги, чтобы в доме её ни в чём не было недостатка.

   — Значит, и я должен буду принести ей деньги? — нахмурился Перикл: он не любил бросать деньги на ветер, деньгам в его доме вёлся строгий учёт, и вообще всем расходам. Эвангел, его эконом, следил за тем, чтобы продукты покупались только в необходимом количестве и не самые дорогие. А те, что запасали впрок — масло, соления, мёд, чеснок, фрукты, — отпускал поварам по установленным меркам. Такой порядок завёл сам Перикл, когда после смерти отца стал главою дома. Имения его были небогаты, да он и не старался путём выгодных сделок прибавить к ним что-либо, считая, что умеренный достаток, середина между богатством и бедностью, наилучшее. «Ни прибавлять к отцовскому наследству, ни убавлять что-либо от него я не намерен», — говорил он Эвангелу и детям, не позволял приобретать предметы роскоши, принимать дорогие подарки и участвовать в каких-либо предосудительных, с его точки зрения, сделках. Свадьбу старшему сыну Ксантиппу устроил скромную и содержание назначил такое же, как и себе, младшего сына Парала не посылал к модным учителям, которые заламывают за обучение баснословные цены, будто каждое слово их отлито из золота, грамоту и науку жизни преподавал ему сам, в остальном доверял его Анаксагору, своему учителю. Никогда не тратил деньги на гетер — такой статьи расходов в его доме не было.

   — Я уплачу за тебя Аспасии, — сказал Сократ и добавил, смеясь: — Ты дашь мне деньги, а я уплачу.

Перикл давно привык к колкостям Сократа, научился как бы не замечать их, пропустил мимо ушей слова Сократа и на этот раз, спросил:

   — Сколько же нужно денег?

   — Столько, сколько даст тебе Эвангел, — хохоча, ответил Сократ.

Народное собрание было назначено на Пниксе, на лысом каменном холме, куда ещё во времена Демосфена затащили огромную известняковую глыбу и высекли из неё трибуну — пять ступенек вели в нишу, где была площадка для ног из деревянных досок и доски на подлокотниках. Трибуна защищала оратора спереди и с боков, если бы граждане Афин собрались забросать его гнилыми яблоками, а то, чего доброго, и камнями, которые они подбирали с земли, поднимаясь на Пникс. Правда, во времена Кимона решением Народного собрания бросание в оратора камнями или чем-либо другим было запрещено после того, как одному незадачливому говоруну выбили камнем глаз — голову говорящего каменная трибуна всё-таки не защищает.

Перикл поднялся на трибуну лишь после того, как был утверждён закон о гражданстве — представленный собранию эпистатом Совета Пятисот, он был принят без пререканий, — одобрена клятва афинян, их обязательства по отношению к покорённым эвбейцам, назначены сроки докимасии, проверки на право получения присланной из Египта пшеницы уже в соответствии с новым законом о гражданстве — решено было разделить пшеницу только между гражданами Афин.

День был светлый, тихий. Череда белых облаков тянулась от горизонта со стороны Саронийского залива, то наползая на солнце, то открывая его, не давая ему разъяриться в полную силу и выжечь прохладу, свежесть, которой дышал залив. Народ был бодр и добр — его не донимала жара, не мучила жажда и духота, оттого решения принимались быстро, без перепалок и лишних речей.

Когда эпистат Совета вынес на обсуждение Собрания вопрос об отправке военной экспедиции в Египет, первым на трибуну поднялся Перикл. Он знал, что решение о походе в Египет будет принято — сорок тысяч медимнов пшеницы, присланные из Ливии царём Инаром, были тому надёжным залогом — и что будут утверждены денежные расходы на этот поход, если Собрание утвердит суммы, потраченные ранее на поход в Эвбею и на войну со Спартой, на Элевсинскую кампанию.

О военной помощи ливийскому царю Инару Перикл сказал кратко: двести триер стоят на Кипре, он возглавит экспедицию, победа над персами будет быстрой, Египет станет надёжным союзником Афин и той страной, откуда в Афины потянутся караваны судов с пшеницей, папирусом, слоновой костью, благовониями и золотом.

   — Принимается ли решение о военной экспедиции в Египет? — обратился к Собранию эпистат.

Тысячеголосое «Да!» взвилось над Пниксом, казалось, до самых облаков: мстить персам за прошлые беды — давняя страсть афинян, а жажда хлеба и богатства — ещё более давняя.

Перикл запросил на поход в Египет сумму в пятьдесят талантов.

Едва он назвал эту цифру, к трибуне приблизился Фукидид, предводитель аристократов, сменивший на этом посту своего тестя Кимона, важный, чванливый, громогласный, облысевший ещё в юности — одни говорят, что он облысел от большого ума, другие — что оставил свои кудри на подушках многочисленных любовниц. Указывая рукой на Перикла и обращаясь к афинянам, он потребовал:

   — Пусть Перикл назовёт сумму, которую он потратил на Эвбейскую и на Элевсинскую кампании!

   — Двадцать талантов, — ответил Перикл. — Эпистат, обратись к казначею Софоклу, пусть он подтвердит, что именно такая сумма потрачена по моим отчётам.

Эпистат позвал Софокла, тот вышел к трибуне и сказал, что Перикл назвал правильную сумму — двадцать талантов.

   — Сумма-то правильная! — замахал руками Фукидид, требуя тишины. — Но не в сумме дело. Восемь талантов потрачено на Эвбею, два таланта — на сбор, вооружение резервистов и поход навстречу спартанцам к Элевсину — итого десять талантов. А на что потрачены ещё десять? — В голосе Фукидида уже зазвенело торжество, предчувствие победы. — Куда ты девал ещё десять талантов, Перикл? Ответь народу, ответь!

Фукидид, как и все афиняне, собравшиеся на Пниксе, конечно же знал, на что были потрачены десять талантов, о которых он спрашивал, — на подкуп Клеандрида и Плистоанакта. Об этом не было объявлено афинянам открыто от имени Перикла, Софокла или Совета Пятисот, но, по слухам, все знали, почему Плистоанакт и Клеандрид не пошли дальше Элевсина, хотя путь к Афинам был плохо защищён. Нельзя было лишь громогласно произносить слово подкуп — это запятнало бы перед всем эллинским миром афинскую честь и честь Перикла. Но именно этого хотел Фукидид. Вождь демократов совершил подкуп, и не важно, что это был подкуп врага, важен сам принцип — демократы способны подкупить ради своих выгод кого угодно, они не могут находиться у власти, их надо — вместе с Периклом, разумеется, — гнать из Афин, как они прогнали Кимона. Вот какого результата ждал, нападая на Перикла, Фукидид.

   — Ответь же народу, ответь! — снова потребовал Фукидид, видя, что Перикл медлит с ответом.

Помедлить Периклу стоило: не открывать же рот по первому требованию Фукидида. Но и долго молчать нельзя было: афиняне могли подумать, что вопрос Фукидида о десяти талантах смутил и даже испугал Перикла, что он чувствует за собой вину, растерялся, не знает, что сказать. Долгое молчание было опасно. Среди граждан уже начался ропот: афиняне не прощают своим вождям испуг и робость, только наступающие вожди надёжны и достойны поддержки народа. Перикл уже уловил слова ропщущих: «Смотрите, смотрите, Фукидид берёт верх над Периклом!» Он поднял руку и чётко, твёрдо, без запинки, как нечто обычное и всем понятное, произнёс:

   — Я потратил эти деньги на нужное дело! — В его словах не было ни грана сомнения в своей правоте.

Фукидид проиграл. Собрание взорвалось мощным гулом одобрения, Фукидиду не дали больше говорить, заглушали его слова криками, эпистату с большим трудом удалось добиться тишины, и, когда Собрание успокоилось, он объявил, что пора расходиться по домам, что все вопросы решены.

Софокл подошёл к Периклу и сказал:

   — Эту твою победу надо отпраздновать. Сократ сказал мне, что мы встретимся у гетеры Аспасии, правда ли это?

Перикл посмотрел направо, налево, убедился, что их никто не подслушивает, и ответил:

   — Правда.

   — И это отпразднуем, потому что и это победа, — улыбнулся Софокл. — Будет отличное наксийское вино, позаботился Протагор. Хотя для тебя вино — пустой звук.

   — Ну почему же пустой? — возразил Перикл и, подражая самому Софоклу, добавил: — Вино и женщин соединили боги.

   — Вот и я чему-то научил тебя, — засмеялся Софокл.

В доме Аспасии гостей встречали с почётом: служанки вымыли и натёрли им ноги душистыми маслами, зал был освещён десятком лампионов, горящие фитили которых не коптили, а источали, горя, аромат цветов; ложа были устланы белыми пушистыми козьими шкурами чистейшей выделки; в подушках под локтями похрустывали сушёные пахучие травы; всем гостям на выбор предложили венки из цветов; столики возле лож были сервированы расписными кубками, блюдами и чашами с ароматной водой для ополаскивания рук; флейтистки встречали каждого входящего в зал гостя громкой музыкой, а хозяйка дома — поцелуем.

На Аспасии было голубое полупрозрачное платье, которое облегало грудь и бёдра и падало прошитыми золотой нитью складками до самых пят. Голову украшала затейливая причёска, в которую были вплетены живые цветы и ленты, на обнажённых смуглых от загара руках сверкали камнями и золотом цепочки, браслеты и перстни, а на груди позвякивало золотыми и серебряными пластинками и шариками искусной работы колье. Ничего из этого наряда не могло удивить или восхитить Перикла, восхитила же его сама Аспасия: он не помнил, чтобы когда-либо таким огнём обожгли его женские руки, обвившиеся вокруг его шеи, чтобы таким пьянящим был поцелуй, а прекрасные глаза, приблизившиеся к его глазам, так заворожили его неведомо чем, накатились на него, как морская волна. Дыхание её было нежным и сладким, аромат — незнакомый, но чудный, от которого закружилась голова. Он ощутил прикосновение её груди, когда она обняла его, и не смог дальше дышать, пока хозяйка не отстранилась от него, поцеловав и взяв за руку, чтобы отвести к назначенному ему ложу.

Она сказала:

   — Здесь будет удобно, я ещё приду.

Голос девушки был чистый, певучий. Слегка поклонившись Периклу, она пошла встречать следующего гостя. Следующим был Фидий.

   — Хайре! — поприветствовал он всех поднятием руки.

Несколько голосов ответили ему. Перикл промолчал — так он был смущён чувствами, охватившими его при встрече с Аспасией. Но постепенно вождь всё же успокоился и огляделся, будто спал и вдруг проснулся: справа от него, приветственно кивая, устраивался на своём ложе Фидий, слева подрёмывал на ароматных подушках Софокл, за Софоклом о чём-то уже спорил с Протагором Сократ, с другой стороны, за Фидием, было ложе Анаксагора — Анаксагор сидел, закутавшись в одеяло, он недавно перенёс простуду, — его сосед историк Геродот рассказывал что-то Перилампу, другу Перикла. «Ах, хитрец, — подумал о Перилампе Перикл, — по всему видно, что он здесь не первый раз, да не признавался в этом». Геродот и Периламп весело смеялись. В зал вошёл Продик, ставший уже знаменитым софистом, ученик Протагора. Этот Продик утверждал, что всё полезное для людей — божества: солнце, реки, источники, огонь, металлы, леса, пища, вино. Невысокого роста, худощавый, кудрявый, он был похож на мальчика, если бы не низкий зычный голос.

   — Продик приветствует всех великих! — забасил он, едва появившись на пороге. — Вина Продику!

Аспасия подошла к нему, обняла и поцеловала. У Перикла невольно задрожал подбородок — так его обескуражил этот поцелуй, доставшийся не ему, Периклу, а какому-то Продику. Но делать было нечего: Аспасия равно дарила поцелуи всем. А может быть, и не равно, может быть, разные поцелуи: Продику или, скажем, Сократу — так, мимолётный, без чувства, как некое простое приветствие, а ему, Периклу, — нежный, страстный, долгий. И неповторимый. Да, неповторимый, только для него, единственного. Это могло утешить Перикла, но не утешило. Он ещё больше разволновался, когда Аспасия подарила поцелуй очередному гостю — это был архитектор Калликрат, занимавшийся постройкой Парфенона. Когда Аспасия обняла Калликрата, Перикл соскочил со своего ложа и, наверное, бросился бы к Аспасии, чтобы предотвратить поцелуй, но Софокл, наблюдавший всё это время за ним, остановил его словами:

   — Ревность, Перикл, дурное чувство. Уймись! Все в равной мере заплатили Аспасии деньги за этот поцелуй.

   — За поцелуй? Деньги?

   — Может, и что другое достанется, — ответил Софокл. — Здесь будет много девушек. Посмотри на флейтисток. Каждая из них достойна любви.

   — Фу, ты! — отмахнулся от него Перикл. — Да я ничего, пить хочется.

   — Сейчас подадут, — пообещал Софокл. — Помни, будет наксийское.

Последним пришёл старик Полигнот, художник, изобразивший в Стое Пойкиле отъезд греков из покорённой Трои, когда они, весёлые и сильные победители, увозят оттуда богатую добычу. Один лишь Менелай на этой картине не веселится — он ведёт за руку сбежавшую от него с Парисом в Трою свою неверную, но прекрасную жену Елену.

«Прекрасная, но неверная» — вот что подумал об Аспасии Перикл, когда она поцеловала Полигнота, но потом всё же здраво рассудил, что Аспасию нельзя назвать неверной — ведь она не приносила ему, Периклу, клятву верности и вообще ни в чём не клялась, ни в чём не признавалась — в любви, например, — ничего не обещала. Она и сказал a-то ему всего шесть слов: «Здесь будет удобно, я ещё приду».

Перикл никогда не обращался с молитвами к богам, а тут вдруг попросил их сделать так, чтобы Аспасия ещё хотя бы раз подошла к нему. «И чтоб поцеловала!» — добавил он к словам молитвы и повторил просьбу мысленно несколько раз.

Она не ушла, когда подали вино и фрукты, сказала:

   — Сейчас девушки для вас спляшут, а вы посмотрите.

Девушки разливали гостям вино и разносили закуски, порхая между лож, как весенние бабочки или как лепестки цветов, которыми играет ветерок, — в разноцветных нарядах, благоухая, одаривая всех улыбками и поцелуями. Эти девушки ушли, когда появились танцовщицы — прекрасные нимфы. Они водили хоровод внутри круга, составленного ложами пирующих, от их движения колыхались язычки пламени на лампионах и всё, казалось, покачивалось, завораживало, убаюкивало, погружало в сладкие грёзы. И музыка, сопровождающая танец нимф, была такой же — лилась, как ручей по камням-самоцветам, с колокольчиками, птичьими трелями, вздохами, плачем и смехом. Так приятно было плыть в миражах грёз, что не хотелось думать об окончании танца. Но танец кончился. Правда, музыка осталась, другая, тихая, чтоб не мешать говорящим.

Аспасия сказала, присев на ложе возле Сократа:

   — В молчании бывает много мыслей, но о них никто не знает, кроме того, кто молчит. В разговоре бывает меньше мыслей, потому что не все готовы высказать сокровенное, тайное, но зато о высказанных мыслях могут узнать все. Не правда ли, Сократ?

   — Ты говоришь как богиня: и красиво и правду, — ответил Сократ.

   — И ты, наверное, понял, что я хочу, к чему я вас призываю?

   — Понял: ты хочешь, чтобы мы затеяли общий разговор, не прерывая главного занятия, — чтобы мы говорили и пили прекрасное наксийское вино.

   — Ты угадал моё желание, — похвалила Сократа Аспасия и в награду поцеловала его в щёку. — Теперь угадай другое моё желание, и ты получишь ещё один поцелуй, — предложила она.

   — Как же я угадаю? Ведь душа твоя глубоко. Дай мне хоть ухом прижаться к твоей груди. — За эти слова Перикл, наверное, убил бы Сократа, когда б тот следом за ними не произнёс другие: — Или хотя бы сделай намёк на то, что ты хочешь.

   — Сделаю намёк: одни народы хвастаются перед другими, говоря, что они лучше других, и этому спору нет конца, потому что никто не знает доподлинно, что тут лучше и что тут хуже. Некоторые вещи, разумеется, очевидны: невежество, жестокость, жадность, лживость, коварство, заносчивость не могут украсить ни один народ. Но о таких народах мы и говорить не станем. А вот о каких станем — о тех, которым свойственны и знания, и доброта, и щедрость, и правдивость, и верность, и скромность, и ещё много известных нам похвальных качеств. Какому же из таких народов мы присудим золотой венок наилучшего, за что? Теперь ты понял мой намёк, Сократ? — звонко засмеялась Аспасия, и смех её отозвался в душе Перикла таким благодарным чувством к ней, что он едва не заплакал. И оттого, конечно, что она говорила умно, а он так боялся узнать вдруг, что она глупышка — красивая юная глупышка. Но нет же, нет! — судьба делает ему щедрый подарок: Аспасия не только прекрасна, но ещё, кажется, и умна. Ему теперь хотелось, чтобы она говорила не умолкая...

Но тут он услышал голос Сократа:

   — Я предложил бы лишь упростить задачу: судить не о народе, а о человеке. Ведь очевидно, что сумма наилучших людей составляет наилучший народ. И если мы решим, какого человека мы можем назвать наилучшим, а потом определим, в каком народе наилучших людей больше, то так мы и найдём наилучший народ.

Сократ, этот несносный сатир, получил в награду второй поцелуй Аспасии. Нет, третий! Ведь она наверняка, — Перикл, правда, этого не видел, — поцеловала его при входе в дом. Ах несносный сатир, ах счастливый болтун!

Протагор сразу же бросился в атаку на Сократа:

   — Один человек — это одновременно и множество людей: один он такой, каким сам себе представляется, и ещё много таких, каким он представляется другим людям. Мы увязнем в десятках и даже в сотнях мнений, определяя одного человека, и никогда не придём к общему определению. Если же учесть, что народ состоит из тысяч людей, то мы наберём мириаду определений. Безнадёжное дело! — замахал Протагор руками. — Безнадёжное!

   — Почему же безнадёжное? — нисколько не смутившись, заступилась за Сократа Аспасия. — Давайте сначала решим, что такое человек, и все согласимся с этим определением, затем найдём, совокупность каких качеств делает его наилучшим или наихудшим, и тоже согласимся с этим, а потом приложим эту мерку к живым людям и поищем, где наилучших людей больше, в какой стране. Всегда из частных мнений можно сложить общее, если они не противоречат истине. Правильно, Анаксагор?

Анаксагор крякнул от удовольствия, будто выпил одним духом бокал неразбавленного вина. Из чего Перикл понял, что Анаксагор уже успел приложить руку к образованию Аспасии, а то, что сказала в ответ Протагору Аспасия, — лишь повторение одного из уроков, преподанных ей Анаксагором, который и ему, Периклу, не раз твердил: совокупность мнений, если они намеренно не извращают правду, составляет истину. Или: тысяча наблюдений, подтверждающих какое-либо явление, говорят, что это явление существует на самом деле. Ещё короче: большая сумма установленных фактов напрямую ведёт нас к истине. Истина в сложении фактов. И в вычитании ошибок. Анаксагор боготворил арифметику.

Теперь Перикл догадался, почему в последнее время Анаксагор часто пропускал уроки, которые должен был давать его сыну Паралу, сказываясь то и дело больным, простуженным — в это время он, несомненно, занимался с Аспасией. И только ли наукой занимался он с ней? Нет, нет! Думать так — просто недопустимо, это уже навязчивая идея... И тут, сидя на ложе, демонстративно кутался в одеяло, когда Перикл смотрел на него, всё ещё хотел убедить Перикла, что он мёрзнет, болеет. Ах прохвост! Ах обманщик!

   — Ты права, Аспасия! — громогласно заявил Анаксагор, сбросив с себя одеяло. — Ты права, моя детка! Если слушать Протагора, то два человека не смогут договориться даже о том, видят ли они друг друга.

Аспасия оставила Сократа и направилась к Анаксагору — яркий голубой цветок плыл между луговых трав.

Она присела на ложе Анаксагора, позволила тому взять себя за руку и сказала, обращаясь к Фидию:

   — Фидий поможет решить нам задачу: тот, кто изваял своими руками Зевса Олимпийского, знает, что такое божественное совершенство и уж, конечно, что такое совершенство человеческое.

   — Говорить ли мне о совершенстве женщины, о красоте или о совершенстве мужчины, воина? — отозвался Фидий, поставив на столик недопитую чашу с вином. — Говорить ли мне о совершенстве розы или о совершенстве шипов, защищающих эту розу?

По лицу Аспасии скользнула тень досады — Фидий, сам того, вероятно, не замечая, мог увести разговор от темы, которую она задала гостям, к разговору о мужчине и женщине, который, как известно, не имеет ни начала, ни конца и может длиться вечно, во всяком случае, до той поры, пока мужчинам подают вино. Она сказала с заметной настойчивостью в голосе:

   — Если мы и будем говорить о мужчине и о женщине, то как о представителях своего народа, а не пола. Сократ мне рассказывал, что мужчина и женщина прежде жили неразделённо, составляли одно существо, которое и называлось человеком. А теперь в каждом человеке только половина человека. Давайте объединим и красоту и воинственность, и розу и шипы. Говорят, что твой Зевс, Фидий, соединяет в себе мощь и доброту, ум и нежность, величие и участливость, блеск и тепло, отрешённость и озабоченность. Говорят, что он видит одновременно и человека, и то, что далеко за ним, его судьбу. Так?

   — Ты сказала лучше, чем сказал бы я, — ответил Фидий. — Я лишь добавлю, что я стремился к совершенству форм и пропорций, соотнесённых с человеком, к такому переплетению выпуклых и вогнутых поверхностей, в которых бы свет, соприкасаясь с золотом и слоновой костью, трепетал, как на живом теле.

   — Ты забыл сказать о цвете, — подсказал Фидию Полигнот. — Я несколько часов простоял перед твоим Зевсом, Фидий. Я видел изумрудное мерцание в глубине его глаз — это образ мысли, я видел голубые отблески на его губах — так светятся слова небесной чистоты, слетающие с его губ. Я видел золотые и зелёные искорки на его бровях и в его бороде — будто на них наша сладкая земная роса при восходе солнца. На его руках — красные прожилки червонного золота: там струится живая кровь. Щёки его белы, и эта белизна — от крайней озабоченности судьбою мира и человека. Он не сидит, откинувшись на спинку трона, как сидят чванливые тираны или уставшие цари, — он слегка подался вперёд, он слушает стоящих перед ним, он полон участия. За его спиной — чернота для несотворённых звёзд. Впрочем, одна звезда вдалеке уже родилась, она слабо мерцает — это надежда, которую твой Зевс дарит каждому, кто стоит перед ним с молчаливой молитвой.

   — Наше счастье не в будущем, а в прошлом, — сказал, как показалось, невпопад Геродот. — В прошлом мы находим все знания, все испытанные пути, все характеры, чувства, представления, выбираем для себя, словно товар в лавке, самое подходящее, и этот выбор — наша судьба, счастье или несчастье.

   — Ты о чём это, Геродот? — остановил его Продик. — Мы говорим о сене, а ты о соломе.

   — Нет, — возразил Геродот. — Я хотел лишь сказать, что достоинства народа определяются главным образом его историей, а достоинства каждого отдельного человека — его прошлыми поступками и, стало быть, выбором, который он сделал в прошлом. Говоришь о прошлом народа или человека — и вот он весь перед тобой. История — всё, что нам надо знать, сравнивая народы и отдельных людей.

Когда заговорил Полигнот, Аспасия пересела к нему, когда заговорил Геродот, она присела на край его ложа. Перикл решил, что наступил черёд и ему что-нибудь сказать, но его опередил Софокл:

   — Мы знаем, ибо все читали Гомера, что судьбу народов и людей вершат боги. Они управляют войнами, дают нам мир, хлеб и свет, насылают мор и гибель. У разных народов разные боги. У нас — одни боги, у персов — другие, у египтян — третьи. Каковы эти боги, таковы и народы. Стало быть, оценивая достоинства или недостатки народа, мы прежде всего должны оценить достоинства и недостатки их богов. Нынешние боги греков совершенны: Зевс, Аполлон, Гера, Афина, Артемида, Афродита. Боги египтян — темны, боги персов — злобны. Вот и всё решение задачи, прекрасная наша хозяйка, — закончил свою короткую речь Софокл и получил в награду поцелуй Аспасии.

   — Легко решает задачи Софокл, ибо он славен мудростью, — заговорил Перикл, едва Софокл произнёс последнее слово. — Он видит, подобно Гомеру, только богов: боги ненавидят, боги любят, боги мстят, боги соперничают, ссорятся, испытывают верность и преданность своих народов, показывают им свою мощь, щедрость и гнев, судят и наставляют людей на путь истины и совершенства. А что же сами люди, Софокл? Песчинки, которые перемалывают ветры и волны божественной воли? — Говоря это, Перикл следил за Аспасией, пытаясь угадать, намеревается ли она пересесть на его ложе. Ко всем говорившим садилась, а к нему? — Воля народа воплощается в его вождях, — продолжал Перикл. — Вожди народа олицетворяют его качества и подают ему пример во всём. Вожди таковы, каков народ, а народ таков, каковы его вожди. Судить о вождях — значит судить о народе. Это сложнее, чем судить о богах — боги не меняются, они не знают, что такое время, они не становятся ни хуже, ни лучше. А вожди и народы меняются. Их изменяют время и обстоятельства. Так они становятся или хуже, или лучше. Если не согласиться с этим, а судить о богах, то о народах надо забыть и не сравнивать их друг с другом: неизменны боги, неизменен и народ, у него нет своей воли, нет заслуг и грехов. — Перикл хотел закончить на этом свою речь, но Аспасия, кажется, и не помышляла оставить ложе Софокла. Тогда он обратился к ней, спросив: — Согласна ли ты, Аспасия, с моим мнением и заслуживаю ли я твоего поцелуя?

   — Мы мало знаем о своих вождях, — ответила Аспасия, — о чужих — и того меньше, чаще лишь имена, а то и имён не помним. И о чужих богах мы знаем мало, — продолжала она, не глядя на Перикла — взгляд её привлекал Продик, который вращал, держа на одном пальце, пустой килик, удивляя свою соседку, одну из девушек-« бабочек », которые обслуживали пир. — Я присоединяюсь к Геродоту, — сказала Аспасия. — История народа и жизнеописание человека — вот всё, на что мы можем опираться, когда судим о достоинствах народа или человека. Историк — вот подлинный судья. — С этими словами Аспасия направилась к Геродоту.

«Он моложе и красивее меня», — только так Перикл мог объяснить себе то, почему, покинув ложе Софокла, Аспасия пошла к Геродоту, а не к нему, говорившему не меньше и не хуже, чем этот мальчишка Геродот — он был на пятнадцать лет моложе Перикла, — ив чьих словах было не меньше истины, чем в словах Геродота, ибо история народа — это всего лишь история его правителей: Ликурга, Солона, Ксеркса, египетских фараонов. Смысл истории — это их законы и деяния. Если спартанец, по законам Ликурга, не может стать богатым, то афинянин, по законам Солона, не может оставаться бедным. Фараоны строили себе надгробия до небес, где и поныне пребывают их набальзамированные мумии, Агамемнона же, великого царя Микен и героя Троянской войны, опустили в глиняную яму, обложили дровами и сожгли...

   — Хорошо, — сказал Перикл, — поговорим об истории.

   — Я скажу об истории, — к удивлению всех объявила, Аспасия: когда красивая и умная женщина руководит беседой мужчин, чтобы их мысль не ускользала от намеченной темы — это ещё куда ни шло, приемлемо, хотя и необычно. Но когда женщина наравне с мужчинами намеревается участвовать в споре — это уже нечто из ряда вон выходящее, удивительное и недопустимое. Правда, тут было одно обстоятельство, которое меняло всё в пользу Аспасии: она была хозяйкой дома, она была красавицей и, несомненно, умницей. Но какова дерзость: она не позволила говорить Периклу, первому и прославленному стратегу Афин, заявив, что произнесёт речь сама, вместо него.

   — Что ж, говори, — не стал ей перечить Перикл. — Ты говори, а мы послушаем.

В последних его словах многие уловили некоторую угрозу, точнее, предупреждение: дескать, ты пока поговори, а мы потом оценим, чего стоят твои слова...

У одного лишь Геродота намерение Аспасии не вызвало удивления. Он воспринял её заявление с восторгом и в порыве восхищения даже обнял её. Это-то больше всего и не понравилось Периклу: мало того, что он молод, красив, что Аспасия приняла его точку зрения, он ещё и нагл, бросается со своими объятиями к девушке, которая ему не принадлежит. Она никому не принадлежит, хотя, если вспомнить, Сократ прочил её ему, Периклу, его заманивал к ней всеми правдами и неправдами, а остальные все пришли без чьего-либо принуждения, по доброй воле, остальные — только гости, а он, — тут дело не обошлось без сговора между Сократом и Аспасией, — избранный.

Сначала он слушал её напряжённо, внутренне противореча ей, пока в его сердце не улеглась обида, пока блистательная речь Аспасии, — о да, это была блистательная речь, — не захватила его.

Подобно опытному оратору, Аспасия, приступив к восхвалению Афин и афинского народа, его достоинств, — именно этому она посвятила свою речь, поставив перед собой задачу доказать, что афинский народ надо считать лучшим в мире, — начала с предков. Заявив, что они заслуживают всяческих похвал, ибо были мудрыми, деятельными и дальновидными, Аспасия сказала, что ещё больших похвал заслуживает нынешнее поколение афинян, которые разгромили персов и создали могучее государство, на свободу и независимость которого никто не смеет посягнуть, разве что безумец, ищущий своей смерти.

   — Где же истоки могущества Афин? — задалась вопросом Аспасия, глядя на Перикла, будто спрашивала его. А он и готов был уже ответить, торопливо складывая в уме слова и мысли, но Аспасия опередила его. Она сказала, что истоки величия и процветания Афин — в государственных установлениях и образе жизни афинян.

   — Никто не принёс афинянам законы, никто не учил их, как надо жить, не было и нет такого образца. Афины — сами образец для других народов и государств.

Было весело, что такая серьёзная речь слетает с уст очаровательной девушки. Гости радовались каждому её слову, как радуются каждому глотку густого наксийского вина, так что возгласы одобрения и хлопанье в ладоши сопровождали всё, что ни говорила Аспасия.

   — Что главное в нашем строе? — продолжала между тем Аспасия — она сказала «в нашем», будто тоже была афинянкой, хотя все знали, что она милетянка, но кому же из мужчин не хочется считать своей соотечественницей красавицу? — Главное в нашем строе то, что Афинами управляет не горстка людей, знатных своей родовитостью, богатством или какими-то прошлыми заслугами, а большинство народа. Для повседневного же управления делами города народ избирает тех, кто честно служит ему. Афиняне терпимы к различного рода склонностям своих сограждан в частной жизни, но строго соблюдают общественные законы из уважения к ним, а не из страха. У нас много праздников. Афины — город сильный, красивый, добрый и весёлый. Оттого все стремятся побывать в Афинах, оттого сюда стекаются со всего мира товары — Афины богаты. Сильны, богаты, свободны и прекрасны. Мы сильны, хотя не закаляем отвагу юношей со спартанской суровостью. Мы сильны не закалкой, а мужеством. Мы богаты, но без похвальбы и употребляем богатство с пользой. Но и бедность не является у нас позором, порицания заслуживает лишь тот, кто не стремится избавиться от бедности трудом. Афиняне открыто обсуждают все государственные дела и решают их по доброй воле сообща. Мы склонны к прекрасному, но без расточительства.

   — Скажи о добросердечности афинян! — выкрикнул Геродот и тем выдал себя, то, что он участвовал в составлении этой речи Аспасии.

   — Да, — совсем не смутилась подсказке Аспасия. — Афиняне — добросердечны. Но они понимают добросердечие совсем не так, как другие люди: они ценят друзей не за то, что друзья дают им, а за то, что сами дают друзьям, оказывают им помощь из приязни к ним, без расчёта на собственную выгоду.

Речь Аспасии приблизилась к своему концу, когда Перикл, подобно Геродоту — не одному Геродоту позволено такое! — решился вставить своё слово. Он приставил ладони ко рту и крикнул:

   — Про школу! Скажи теперь про школу!

   — Про какую школу? — спросила его Аспасия, совсем не сетуя на то, что он прервал её.

   — Ты говорила, что афиняне — во многом образец для других народов. Это самая ёмкая мысль, которая была заявлена тобой в начале речи. Теперь же, по законам ораторского искусства, ты должна повторить эту мысль, уже доказанную тобой всей речью, повторить более ярко, чтоб она запомнилась всем. Ведь ради неё одной ты потратила столько слов, она одна нужна тебе в сердцах слушателей. И я подумал, слушая тебя, что ты должна завершить речь словами о школе, где нам преподают лучшие образцы поведения и знаний. Вот эти слова: Афины — школа всей Эллады!

   — Ты даришь эти слова мне? — спросила Аспасия.

   — Дарю, — ответил Перикл, смеясь.

   — В таком случае я хочу закончить мою речь словами: Афины — образец для всех народов и государств, Афины — школа всей Эллады, афиняне — наилучший народ!

Теперь все бросились целовать Аспасию. Первым ухитрился сделать это Продик. Геродот с трудом оторвал его от Аспасии, чтобы тоже подарить ей свой поцелуй. Не преминули устремиться к Аспасии Протагор, Сократ, Калликрат, Фидий и Софокл. Предпоследним приковылял к ней, опираясь на свой кривой посох, Полигнот. Перикл подошёл к ней последним.

   — Тебе понравилась моя речь, Перикл? — спросила его Аспасия.

   — Твоя? Разве она твоя? Разве не Геродот постарался для тебя? — ещё не закончив говорить, Перикл пожалел о сказанном. «Ах, разрази меня гром! — проклял он себя и свою привычку к язвительности. — Неужели ты не мог промолчать, а ещё лучше сказать: «Да, понравилась, да, прекрасная речь!»? И ведь хотел сказать так, чтобы увидеть если не любовь, то хотя бы благодарность в её глазах».

Лицо Аспасии стало строгим и таким прекрасно-правильным, как лицо мраморной Афины под резцом Фидия. Она сказала:

   — Если ты помогал мне закончить речь, то почему Геродот не мог мне помочь начать её? Добиваясь моей благодарности, друзья бросаются помогать мне во всём. Разве не по этой же причине и ты помогал мне?

Ах, опять он сказал не то, что хотел, и опять всё по той же склонности противоречить собеседнику.

   — Нет, не по этой причине, не потому что добиваюсь твоей благосклонности, а из одного лишь уважения к законам ораторского искусства.

На этом его препирательства с Аспасией закончились, потому что между ними вдруг появился невесть откуда Каламид, милетский проксен, которого Перикл здесь прежде не видел. Каламид стал обнимать Аспасию, горячо говоря:

   — Это была прекрасная речь! Я заслушался. Ты поразила меня!

Перикл вернулся к своему ложу и выпил полный килик вина. При этом он бранил Каламида, но больше, кажется, самого себя.

Снова появились танцующие девушки, а Аспасия вдруг ушла, ни с кем не простившись. Перикл надеялся, что она скоро вернётся, но она так и не вернулась, хотя пир продолжался до самого рассвета.

Они вышли, озираясь по сторонам как нашкодившие юнцы — всё же провели ночь в доме гетеры, и теперь им не хотелось, чтобы кто-либо из знакомых увидел их.

Сократ и Геродот проводили Перикла до его дома. Сократ спросил Перикла:

   — Понравилась ли тебе Аспасия?

   — Нет, — ответил Перикл, чем вызвал усмешку Сократа: он произнёс это «нет» так, как если бы хотел пожаловаться на невнимание Аспасии к нему.

   — Я видел: она ни разу не села к тебе на ложе, не поцеловала, не дала произнести речь, когда ты хотел, ты не сумел поздравить её, когда она закончила речь, этот проклятый Каламид втиснулся между Аспасией и тобой, ты напрасно ждал её возвращения, прокутив с нами до рассвета... Значит, не понравилась? — переспросил Сократ.

   — Нет, — подтвердил Перикл, и на этот раз его «нет» прозвучало совсем как «да», потому что он вздохнул при этом, не сдержался, и этим выдал своё подлинное чувство.

Прощаясь с Сократом, Перикл хотел сказать ему, что не возьмёт его с собой в Египетскую экспедицию, что оставит его в Афинах с тем, чтобы он мог постоянно быть при Аспасии, помогать ей, конечно, во всём, но пуще всего следить за тем, чтобы никто не посмел соблазнить Аспасию, чтобы она дождалась его, Перикла, возвращения из Египта — внушить ей это желание и при случае сказать, что он, Перикл, питает к ней нежное чувство. Хотел сказать, но не сказал — Геродот был рядом, при Геродоте вряд ли стоило говорить о таком, да и вообще стоило ли? К тому же он не сегодня отправляется в Египет, а потому ещё успеет сказать всё Сократу.

Эскадра уходила из Пирея через два дня. Два дня для сборов, напутствий, наказов пролетели как один час, а потому, взойдя по сходням на палубу триеры, Перикл лишь тогда вспомнил, что ничего не сказал Сократу, да и не вспомнил бы, наверное, когда б не увидел его на берегу в толпе провожающих. Рядом с Сократом была Аспасия. Она махала рукой, в которой держала венок из полевых цветов — собрала их, наверное, по дороге из Афин в Пирей, — и что-то кричала, но слов её было не разобрать среди сотен других голосов: вместе с «Саламинией», триерой Перикла, Пирей покидали ещё десять триер, которым предстояло влиться в большую эскадру, поджидавшую их на Кипре.

Сократ и Аспасия пришли проводить конечно же его, Перикла: среди отбывающих на Кипр других друзей у них не было — Перикл подумал об этом сразу же, как увидел их, поздно спохватившись, что оставил Сократа без своего наказа беречь и блюсти Аспасию. И эта мысль в какой-то мере утешила его: Сократ для него привёл Аспасию, ему он её показывает на прощание и, стало быть, для него будет беречь её для будущей счастливой встречи. Когда эта встреча состоится? Скоро. Теперь лето, а осенью он снова будет дома, и дельфийский оракул это подтверждает: «Когда лоза наполнит грозди соком», когда нальётся и созреет виноград.

В первую ночь после посещения дома Аспасии Перикл спал беспокойно. Он часто просыпался, его тревожили сны. Теперь ему кажется, будто в каждом сне к нему являлась Аспасия. В снах он был смелее, чем тогда, когда был в доме Аспасии: и обнимал её, и целовал, и чувствовал всем телом её тело, любил её, был счастлив и страдал, потому что были и такие сны, в которых он терял её, в которых что-то неотвратимое разлучало их, и тогда он плакал, просыпался со слезами на щеках, с болью в сердце, с тяжёлым дыханием, с намерением продолжать поиск, бежать к ней среди ночи. И каково же было его ликование, когда уже в следующем сне он находил её, снова обнимал и целовал, как после долгой и несчастной разлуки. Утром, проснувшись и освежив себя холодной водой, он думал о том, что не был минувшей ночью у жены, хотя так полагалось — навещать жену в ночь перед долгой разлукой. Он и вообще-то давно не посещал женскую половину дома, не заходил в спальню супруги — она его не звала, а он охладел к ней, может быть от постоянных забот, с той поры как стал во главе государства. О ласках её не вспоминал, хотя и других ласк, других женщин не искал — может быть, постарел, может быть, кровь остыла... А тут вдруг так разбушевались чувства. Возможно, что он всё-таки заглянул бы в спальню жены, чтобы соблюсти обычай, когда б не одно обидное обстоятельство: в то утро, когда он возвратился домой из дома Аспасии, Эвангел, его слуга, сказал ему, говоря о вчерашних посетителях, что приходил Филократ.

Эвангел сказал: «Опять приходил этот болтун и принёс подарки: благовония и прошитую золотом ткань».

Филократ доводился Перикловой жене дальним родственником и имел такое право — приносить ей подарки по праздничным дням, а вчера был как раз такой день, к тому же Филократ, что давно было всеми замечено, был влюблён в жену Перикла, тайно, конечно, будто не мог найти себе другой предмет для сердечных воздыханий. Филократ был богатым судовладельцем, вёл торговлю с Финикией и Сиракузами, построил за свой счёт несколько боевых триер для афинского флота и был главным жертвователем храма Тесея у Ахарнских ворот. У него был богатых! дом и всё, что следовало иметь богатому человеку, но в одном он испытывал постоянный недостаток — в уме, а потому был болтлив и назойлив, как осенняя муха.

Жену Перикла звали Каллисфеной, в молодости она действительно была прехорошенькой, то есть обладала той самой силой красоты, из-за чего ей было дано имя Каллисфена. Увы, к зрелым годам она потеряла эту силу, раздобрела, как многие гречанки, живущие в покое и достатке, но нрав сохранила добрый, ко всем в доме относилась участливо, в том числе и к своим близким и дальним родственникам. Конечно же и к Филократу. Возможно, что он больше других нуждался в её женском участии, так как не имел семьи, никогда не был женат из-за своего, надо думать, неказистого вида: был он толст, лыс, прихрамывал на левую ногу и левый глаз у него был меньше правого — результат увечья, полученного в юности во время драки со сверстниками. Каллисфена жалела Филократа и всегда оказывала ему знаки внимания: справлялась о его здоровье, шила ему кое-что из одежды — тёплое, зимнее, на случай холодов, — снабжала лекарственными настойками и наливками — от кашля, от насморка, от болей в желудке, от затруднения дыхания и от прочих болезней, на которые Филократ имел обыкновение постоянно жаловаться. Когда-то это раздражало Перикла — ему хотелось, чтобы жена делила с ним его высокие государственные заботы, но со временем он понял, что этого никогда не будет: интересы Каллисфены, женщины простой и сердечной, не могли подняться столь высоко.

В то утро, после взбудораживших чувства снов, Перикл неожиданно для себя и как бы даже не по-настоящему, не всерьёз подумал: «А не отдать ли Каллисфену Филократу? Счастливы будут оба».

Теперь он вспомнил об этой мысли, стоя на палубе «Саламинии» и глядя на машущую ему венком из пёстрых полевых цветов Аспасию, красивую, юную и умную и дополнил мысль словами уже о самом себе: «И я был бы счастлив, взяв себе в жёны Аспасию». Он поднял руку и помахал ей в ответ, ей и Сократу. Хотя они, наверное, не поняли, что этот прощальный жест предназначался им: вокруг стояли сотни людей.

Путь до Египта был долгим и трудным и состоял из дневных перебежек от острова к острову вдоль Киклад, от них — к Спорадам, на Родос, с Родоса мимо Сароса и Касоса на Кипр. На Кипре была передышка, подготовка к последнему переходу в Африку. Сначала это была Кирена, издревле заселённая греками, затем ливийские берега и, наконец, западный рукав дельты Нила и Навкратис, некогда основанный милетцами и разорённый персами. Персидский гарнизон в Навкратисе был уничтожен в течение дня. Так началась война в Египте.

К Навкратису подошла лишь часть афинской эскадры под командованием Перикла. Остальные корабли проникли в другие рукава Дельты и, выбивая персов из береговых и островных поселений, устремились вверх, к Мемфису. Соединение всей эскадры было намечено на подходах к Мемфису, у храмов близ Больших пирамид. Оно произошло в намеченный срок, через семь дней после подхода к Дельте, и было отмечено большим торжеством, благо, удалось запастись провизией — на богатых египетских землях было всего вдоволь: и хлеба, и мяса, и овощей, и фруктов, и вина.

Эскадра причалила к западному берегу, к храмовым пристаням, сооружённым из прочного камня ещё во времена строительства пирамид — здесь приставали к берегу суда и плоты с каменными блоками, вырубленными в каменоломнях восточных гор, из этих блоков были сложены храмы и пирамиды. Огромные храмы и гигантские пирамиды, вокруг которых жизнь замерла после вторжения в Египет персов, этих диких варваров, которые ничего здесь не пощадили: вырубили сады, разорили фонтаны, сожгли всё, что могло гореть, повалили обелиски, полагая, что на их вершинах сверкает золото, а не окованные медью священные камни бен-бен. Следы копоти и пламени виднелись на стенах пустующих храмов, у божеств были вырваны глаза из драгоценных камней, сбиты с рук и ног золотые украшения, расколоты головы, увенчанные ранее коронами, всё было осквернено и разграблено. Точно так выглядели афинские храмы после того, как персы были изгнаны из Афин. Варвары — бич всего святого и прекрасного. Жестокость, жажда наживы и разрушений — вот чем одарили персов их боги, проклятые боги проклятых племён. Сравнивать разноплеменных людей, их богов, их историю, их правителей — необходимо. И не только для того, разумеется, чтобы сказать: «Этот народ лучше, а этот народ хуже». Сравнение — предвидение судеб народов, их столкновений, войн, побед и поражений. А быть может, и братства. Но до сих пор братство народов — всего лишь мечта. В жизни достижим лишь временный союз. И здесь сравнение народов — предвидение времени разрушения союза, враждебного разрыва. И только сравнивая народы, можно вынести им приговор или благословение от имени Добра, Красоты и Справедливости.

У подножия пирамид валялись разбитые и сорванные с граней облицовочные плиты — грабители и завоеватели искали входы в пирамиды, которые могли бы привести их к спрятанным там сокровищам. Геродот же, помнится, говорил, что пирамиды ограблены так давно, что никто уже и не помнит, когда это было и что в них было. Да и было ли вообще? По словам Геродота, в чреве пирамид, кроме пустых саркофагов, нет ничего — только камень, только тьма и тайна. Нездешняя тайна, потому что и пирамиды сооружены, кажется, не людьми, а богами — так они огромны, мрачны и бессмысленны.

Перикл прижал руки к одной из каменных глыб основания Большой пирамиды и долго стоял так, будто надеялся, что вместе с теплом камня к нему перетечёт если не сама тайна, то хотя бы намёк на то, как приблизиться к этой тайне. Он стоял у северной грани, в тени, которая тянулась конусом по каменистому плато к дальним колючим кустарникам. Не тень ли это гигантского гномона, солнечных часов, которые отмеряют не часы, не дни, не годы и даже не столетия, а тысячелетия? И потому так крохотен здесь человек, у этих камней и отбрасываемых ими теней. Крохотен, как пылинка.

Если тайна пирамид не обращена к людям, то к кому же? К звёздам, к планетам? Пирамиды — послание земных богов иным мирам?

Как коротка жизнь человека и как мало ему дано совершить! И всё же теперь людьми правят люди. Но что делали люди, когда ими правили боги? Говорят, что Египтом много тысяч лет управляли боги — так древние египетские жрецы рассказывали Солону. И пирамиды, наверное, дело их рук...

Впереди — Мемфис, столица Нижнего Египта. А за Мемфисом — Верхний Египет, которым, как и Нижним, теперь управляют персы из стовратных Фив, как называл столицу Верхнего Египта великий Гомер. Мемфис — такое название дали городу греки, сами же египтяне называют его иначе: то Мен-нефер, что означает «Постоянная красота Бога», то Анх-Тауи — «Жизнь Обеих Земель», то Ху-Ка-Птах — «Дворец Двойника Птаха». Фивы тоже имеют древнее название — Уасет, но до Фив ещё далеко, а Мемфис, говорят, виден с вершины Большой пирамиды. В Мемфисе стоит самый большой персидский гарнизон, он не только держит в своих руках столицу Нижнего Египта, но и запирает проход в Верхний Египет. Не уничтожив персидский гарнизон в Мемфисе, нельзя двигаться вверх по Нилу дальше, даже если бы удалось проскользнуть по реке мимо Мемфиса — тогда осталась бы опасность, что персы, опомнившись, ударят в спину или навсегда запрут эскадру в верховьях Нила.

Перикл дождался появления войска ливийского принца Инара и вместе с ним начал штурм Мемфиса. Штурм был многодневным, но успешным: Мемфис пал, весь Нижний Египет теперь был в руках Перикла и Инара. Был открыт также путь к Фивам, которые пали под ударами греков и ливийцев через несколько дней. Бросок к Фивам был так стремителен, что никто не успел сообщить персам о приближении греко-ливийского войска. Ворота Фив оказались открытыми, а персидский гарнизон не готовым к отражению неприятеля. Впрочем, сражение с персами на улицах города, в крепостях, дворцах и храмах продолжалось почти четыре дня, но город от этих боев не пострадал, разве что сгорели некоторые лавки, склады да скот вырвался из загонов и бродил теперь по улицам без присмотра к радости солдат и бездомных фиванцев. Во всех храмах пылали жертвенные огни, запах горелого мяса висел в воздухе, нищие и бездомные щедро кормились у алтарей.

Пленных персов Перикл велел отпустить. Их посадили на плоты и отправили вниз по Нилу в сопровождении четырёх триер. Персам — их было несколько сот — разрешалось причаливать к берегу для пополнения запасов пищи, но высаживаться где-либо, до самого моря, запрещалось.

Перикл задержался в Фивах лишь на несколько дней, чтобы установить новое управление и порядок — разумеется, по афинскому образцу — и осмотреть дворцы и храмы, где, как рассказывал ему Геродот, зародилось всё хорошее и дурное, что потом распространилось по земле. Персы и здесь, в древнейшей столице древнейшего народа, ничего не пощадили: дворцы, за исключением одного, где жил наместник персидского царя, были превращены в казармы и загажены солдатами до такой степени, что в иных местах нельзя было пройти, не закрывая нос. При храмах остались жрецы и нищие, но в самих храмах мало что сохранилось от былых времён процветания. Прежние кварталы богатых фиванцев теперь ничем не отличались от кварталов, где ютилась беднота: ограды, окружавшие усадьбы, были проломлены — так сирийским солдатам было удобнее патрулировать город, сады за оградами запущены и частью вырублены, цветочные клумбы поросли бурьяном, беседки превращены в отхожие места.

Завоевать страну и разорить — не варварство ли? И не ощутить присутствия чужих богов, не понять иноплеменных нравов, не принять искусства сооружения дворцов и храмов по законам величия и красоты, на совершенствование которого ушли века и тысячелетия... Завоевать, чтобы ограбить и уничтожить — вот звериный облик варварства, его суть, его первейший признак. И кто противопоставляет варварам благоразумие, справедливость, доброту — тот истинный наследник божественных деяний на земле. Вот завораживающие взор и ум храмы, в которых нынче поселились сумрак и гулкая пустота, вот величественные гробницы царей-богов и царей-людей, осквернённые варварской рукой. Утрачено прошлое, изгнано таинственное и великое, но след остался и по следу можно вернуться, чтобы наказать разрушителей и святотатцев. Так Зевс уничтожал людей, разочаровываясь в них. Или, как говорит Анаксагор — и здесь он, кажется, прав, — так люди сами уничтожали себя, ибо нарушалось равновесие праздности и труда, власти и свободы, богатства и бедности, уродства и красоты, зла и добра. Жизнь — это равновесие, прекрасная жизнь — это гармония, вечная жизнь — воплощённая истина. Воплощение истины добра, истины красоты и справедливости — это история эллинов. Путь вражды, разрушения, порабощения, путь зла — история варваров. Здесь решение вопроса о лучшем народе и государстве. «Ах, Аспасия! Думая обо всём этом, я, оказывается, думаю о тебе...»

В Мемфисе Перикл вновь встретился с Инаром. Приехал на встречу с ним и царь болотистой низменности в дельте Нила Амиртей. И Амиртей и Инар, которым предстояло поделить между собою власть в освобождённом от персов Египте, благодарили Перикла за помощь и просили оставить в Мемфисе часть греческого войска, опасаясь, что самим им не справиться с персами, если те предпримут новый поход. Взамен они обещали союзническую поддержку и щедрую помощь хлебом.

Перикл оставил в Египте несколько тысяч гоплитов, часть флота и по западному рукаву Дельты отправился в обратный путь, неся в Афины весть о новой победе над персами, злейшими врагами Эллады. Ночь перед отплытием он, подобно Солону, провёл в беседе с жрецами, хранителями истории, древнейших преданий и мудрости. Жрец Семерхет, знавший греческий язык — он провёл несколько лет в Сардах, где общался с греками, — был при этом переводчиком. Никого другого, кроме Перикла, жрецы принять не согласились. Беседовали с ним в Доме Бенбен у Великих Пирамид. Главным собеседником Перикла был Великий созерцатель, верховный жрец бога Ра в Гелиополе. Это была тайная беседа, беседа посвящённых с чужестранцем, который, подобно богу, принёс в Египет избавление от врагов, и потому посвящённые могли доверить ему часть тайны, только часть, ибо вся тайна даже посвящёнными постигается лишь в Доме Вечности, за пределами земного горизонта.

   — Спрашивай, — сказал Периклу Великий созерцатель, когда огонь над чашей с маслом, распространяя аромат, набрал силу и осветил лица присутствующих.

   — Что он сказал? — спросил Семерхета Перикл.

   — Он сказал: «Спрашивай», — ответил Семерхет, забывший, должно быть, о том, что его позвали сюда как переводчика, а не как жреца-сема, каким он не был. Жрецы-семы, высокие жрецы, сидели справа и слева от Великого созерцателя на скамье, покрытой козьими шкурами. Огонь осветил не только их суровые лица, но и выбритые наголо головы. Только Великий созерцатель был в чёрном колпаке с золотым диском у лба, который светился гранями красных и зелёных камней. Лицо его было бледным, сухим, над глубоко посаженными глазами свисали седые брови.

   — Кто создал всё? — спросил Перикл.

Семерхет перевёл его вопрос.

   — Тот, кто проснулся, открыл глаза и чей взгляд стал светом для целого мира. Он увидел всё и всему дал имя, — ответил Великий созерцатель.

   — Он увидел то, что уже было?

   — Пока он спал, не было ничего.

   — Кто разбудил его? — спросил Перикл.

   — Безмолвие, — ответил Великий созерцатель. — Проснувшись, он сотворил самого себя, осветил своим взором себя, а мир — его тень.

   — Это трудно понять, — сказал Перикл.

   — Да, — согласился Великий созерцатель, — но об этом можно думать. Размышляющий об этом приближается к богу. Бог пробудился в самом себе. И ты размышляй в душе своей, сотворённой богом. Живёт тот, кто познает бога. Познание — путь к богу и вечности.

   — Не вера, а познание?

   — Вера — это чувства, а чувства — от страдания, соприкосновения с миром тел, света, звука, запахов и вкусов. Мир — члены бога. Верующий соприкасается с богом, но не знает его и не знает себя. И камни верят, когда их обжигает солнце или поливает дождь, и звери страдают. Умопостижение мира — удел человека. Человек участвует в сотворении и усовершенствовании мира своим знанием, которое он приносит богу вместе со своей бессмертной душой. С помощью человека бог узнает себя и мир. Сопровождай чувства рассудком — это первая заповедь бога для человека, в этом сам человек и присутствие бога в нём. Смотри и мысли. Истины бога — истины света, а не тёмных наваждений. Человек рождён из чистой слезы Создателя, в которой, как в капле росы, отразился Создатель и весь мир его. Так и в Создателе во всём величии отражается он сам и его творение — мир. Мы видим всё, что видит создатель, и мыслим, как мыслит он, ибо его мысли — это движение Вселенной, которая у нас перед глазами.

   — Зачем Создатель населил землю людьми? — спросил Перикл.

   — Он хотел иметь малый образец Вселенной для предварительного исследования своих космических замыслов. — Великий созерцатель опустил голову.

   — Неудачные или уже воплощённые чертежи и вычисления люди смывают с пергамента или стирают с навощённой дощечки. Так ли и бог поступает с тем, что наносит своей рукой на нашу землю? — спросил Перикл.

   — Так, — ответил Великий созерцатель. — Всё, что уже вчера, он стирает, всё, что будет завтра, рисует. Не трогает только Египет, ибо здесь его калам, тростниковая палочка для письма, здесь его краски, здесь его папирус и формулы для вычислений, высеченные на камнях Тотом, богом мудрости, письма и счета, рождённые из его уст. Но всё созданное — временно. Вечно только несотворённое. Не сотворено — творящее. Египет — храм и жилище сотворённых Создателем богов, его сотрудников. Создатель — первый, боги — вторые, человек — третий. Есть предел и Египту, как и всей земле. Тот оставил нам часы, которые укажут конец всему земному.

   — Где эти часы? — оживился Перикл.

   — Хочешь знать? — чуть заметно усмехнулся Великий созерцатель. — Многие хотели бы знать, где эти часы, но Тот сказал: «Приговорённый к смерти умирает, когда слышит из уст судей приговор».

   — Ты знаешь, где эти часы? Спроси, спроси, — поторопил Перикл Семерхета. — Семерхет спросил и перевёл ответ Великого созерцателя:

   — Эти часы видят все. Их нельзя не увидеть, они огромны. Часы — вся Вселенная. А указатель пределов — Великие пирамиды, которые там. — Великий созерцатель указал рукой в сторону пирамид.

   — И ты знаешь предел всему земному?

Великий созерцатель долго не отвечал, переговариваясь о чём-то с другими жрецами. Перикл попросил Семерхета перевести ему разговор со жрецами, но Семерхет, казалось, не услышал его. Ответ же Великого созерцателя был таков:

   — Да, я знаю. Этот предел — число лет. Ты не доживёшь до рокового часа, и твои потомки не доживут до него. И мы не доживём. Но когда придёт время, жрецы бога Ра сообщат об этом людям. Они пойдут на казнь, зная о своём смертном часе. И, может быть, найдут способ избежать казни. Бог Тот знал о таком способе, он привёл в Египет людей, обречённых на гибель в других краях и землях.

   — Значит, есть надежда?

   — Пока храмы стоят на земле, есть надежда. Главный храм Создателя — Египет. Но есть грозное пророчество: чужестранцы наводнят нашу страну, храмы будут разрушены, а сами боги покинут Египет — тогда уже никого и ничто не спасёт. Камбиз, проклятый перс, разрушил Египет и напустил огонь на наши храмы. Но многие священные камни и книги уцелели, и народ не умер — пришёл ты, Перикл. Мы сообщим тебе из благодарности две формулы: одна — о пределе времени, другая — о точке на земле, где можно будет спастись. Мы знаем число предела — это двенадцать тысяч пятьсот лет от начала. Начало там, где начало Египта. Мы знаем эту точку на земле. Это Египет... — Произнеся эти слова, Великий созерцатель встал. Встали и другие жрецы. Перикл последовал их примеру, не зная, означает ли это, что окончена беседа, или ещё что-либо.

   — Это всё, — подсказал Периклу Семерхет. — Ты должен удалиться. Они не требуют клятвы, что ты будешь молчать, полагаясь на твой ум, — перевёл он обращённые к нему слова Великого созерцателя, — на то, что ты понимаешь, как важно хранить тайну о пределе, который ещё далеко от нас, чтобы не погубить людей прежде, чем будет вынесен приговор. Если выдать тайну, мы придём в уныние, а это та же смерть, но преждевременная.

   — Спроси у него ещё об одном, — попросил Семерхета Перикл, — от какого начала считать число предела. Сколько с той поры уже минуло лет?

Семерхет перевёл Великому созерцателю слова Перикла, на что последовал ответ:

   — Десять тысяч лет и ещё немного.

Утром, уже на триере, засыпая под мерный скрип уключин, Перикл подумал, что следовало бы, пожалуй, записать беседу с Великим созерцателем, чтобы затем показать запись Анаксагору и Протагору, а быть может, и Сократу, взяв с последнего слово, что он никому не разболтает о ней. Потом решил, что пока он в пути, записывать ничего не станет, а сделает это уже дома, в Афинах.

Но и в Афинах он своё намерение не исполнил: вести, пришедшие в Афины из Египта, надолго вышибли его из привычной колеи. Экспедиция Перикла в Египет, закончившаяся полной победой, вскоре обернулась для греков неожиданным поражением. Артаксеркс, персидский царь, едва узнав об экспедиции, отправил в Спарту посольство с крупной суммой денег, чтобы склонить спартанцев к нападению на Аттику и на Афины. Такое нападение, конечно, заставило бы Перикла срочно возвратиться из похода в Египет, как недавно он вернулся с Эвбеи, когда спартанцы подошли, к Элевсину. Мегабазу, возглавившему персидское посольство, не удалось склонить спартанцев к войне с Афинами, ему сказали: «Недавно Перикл подкупил нашего царя Плистоанакта, чтобы тот ушёл от Афин, а Артаксеркс хочет купить за деньги наш поход на Афины. Спартанцы за деньги не продаются».

Узнав о провале миссии Мегабаза, Артаксеркс призвал к себе полководца Вагабухшу, велел ему собрать войско и идти в Египет. Вагабухша с огромным войском двинулся по суше в Египет, когда Перикл уже отплыл из Мемфиса. Персы выбили греков и ливийцев из Мемфиса, уничтожили их корабли и заперли на острове Просоптиде, образованном двумя рукавами Нила и каналом, соединяющим эти рукава ниже Мемфиса. Потом персы переправились на остров и в жестоком сражении уничтожили большую часть греко-ливийской армии, остальным грекам и ливийцам удалось уйти, сначала в Ливию, затем — грекам, разумеется, так как ливийцы остались дома, — в Кирену, откуда на посланных за ними кораблях они перебрались в Афины. Царь Амиртей скрылся в своих Болотах в Дельте, принц Инар попал в плен, подписал условия полной капитуляции, но, едва освободившись из плена, попытался снова восстать против персов, был ими схвачен и распят на кресте.

Сторонники Перикла пришли в уныние, враги же, радуясь его поражению, бросились, как они думали, добивать стратега. Был момент, когда и сам Перикл подумал было, что Фукидид и аристократы вот-вот одолеют его и привлекут к суду гелиэи за то, что, как говорил Фукидид, «покинул позиции и армию, не упрочив победу», или подвергнут суду остракизма и добьются его изгнания из Афин. Перикл позвал Сократа и спросил:

   — Нельзя ли устроить пир у Аспасии?

   — В честь какой победы или поражения? — поинтересовался Сократ.

   — В честь любви, великий сводник! В честь любви! — ответил ему Перикл. — Надеюсь, Аспасия ещё помнит обо мне?

   — С чего бы это? Разве ты...

   — Молчи! — потребовал Перикл. — Пир устроим сегодня же!

   — Так не терпится услышать из уст Фукидида, что ты торопился покинуть Египет ради встречи с гетерой?

   — Не стыдно? — спросил Перикл. — Ты ведь видишь, что я страдаю, но своими словами только усиливаешь мои страдания. Ты — овод, ты жалишь в больное место.

   — А тебе хотелось бы, чтобы я пожалел тебя? И чтобы Аспасия пожалела?

   — Да, хотелось бы, — не стал отрицать очевидное Перикл. — Посмотрел бы я, как скулил бы ты на моём месте, Сократ.

   — Ладно, — сдался Сократ, — устроим пир у Аспасии. Я жалею тебя. И Аспасия тебя, наверное, пожалеет. Она помнит о тебе. И ждёт. Только я не решался все эти дни сказать тебе об этом — ты был мрачен, как Зевсова туча над Олимпом.

Вечер был осенний, тихий, звёздный. Земля ещё хранила дневное солнечное тепло, а с небес уже опускались прохладные воздушные потоки, овевая плечи, шею, руки.

Перикл и Сократ не торопились. Впереди них Перикловы слуги несли тяжёлую амфору с вином и корзины с фруктами, с виноградом и яблоками, привезёнными сегодня из имения.

   — Вижу, твой скупой Эвангел сегодня расщедрился, — сказал Сократ. — А что же твоя жена, не воспрепятствовала ему?

   — Не воспрепятствовала, — ответил Перикл. — Ты лучше расскажи мне, как вы тут жили, чем занимались?

   — Фидий поручил мне высечь из мрамора Силена, хочет, чтоб он был похож на меня, чтоб я смотрелся в зеркало, когда буду его высекать. Обещал приладить моего Силена на Пропилеях Акрополя. Прославлюсь. Но Софокл, который столь же жаден, как и твой управляющий Эвангел, не даёт мне денег на покупку камня и за работу вперёд платить не хочет. Калликрат набрал в Пирее приезжих плотников и каменотёсов, строит для них бараки на скале Ареопага. Геродот поссорился с Анаксагором, не сошлись мнениями относительно твоей войны в Египте — Анаксагор тебя оправдывает, как всегда, а Геродот судит иначе. Говорят, что Полигнот изобрёл новую краску — из румянца юных девиц, — засмеялся Сократ, но, увидев, что его слова о новой краске Полигнота не вызвали у Перикла даже улыбки, сам стал серьёзен и сказал: — Я понимаю, что твой вопрос о том, как мы тут жили без тебя, касается не всех нас, а лишь одного человека — Аспасии. Правильно ли я тебя понял?

   — Правильно, — ответил Перикл.

   — Хорошо, всё об Аспасии. Она ежедневно брала уроки то у Анаксагора, то у Протагора, то у Геродота.

   — У Геродота? — переспросил Перикл.

   — Да, а что?

   — Ничего. Продолжай. Кстати, а у тебя она не брала уроки?

   — Брала.

   — Какие? — с едва скрываемой угрозой в голосе спросил Перикл.

   — Нет, нет, совсем другие, а не те, о каких ты подумал. Она строга с мужчинами, как богиня девственности.

   — Есть такая богиня?

   — Есть, Афина Парфенос, — ответил Сократ и продолжал: — Анаксагор старательно прочёл ей все свои труды об устройстве мироздания, так и не сообщив, однако, как это его Нус, Верховный Разум, не имея ни рук, ни ног, ни помощников, ни строительного материала, соорудил этот огромный мир.

   — Он сначала создал строительный материал, — подсказал Перикл.

   — Из чего? Я понимаю: Фидий получает из хранилища золото, слоновую кость, драгоценные камни, бронзу, красное дерево и из всего этого готовит пластины, отливает формы, шлифует кристаллы, сооружает каркас статуи. А где взял сырье для изготовления строительного материала Нус?

   — Ты ещё спроси, откуда появился сам Нус, кто его создал.

   — И спрошу.

   — Напрасно: ты же знаешь, что это бессмысленные вопросы, детские.

   — Бессмысленных вопросов не бывает, Перикл.

   — Ладно. Я тоже задам тебе бессмысленный вопрос: ты мешал Анаксагору, когда он читал Аспасии свои сочинения?

   — Да, мешал.

   — Стало быть, ты присутствовал на уроках Анаксагора?

   — А вот это действительно бессмысленный вопрос: ведь как бы я мешал Анаксагору, если не присутствовал при этом?

   — Тогда расскажи, как вела себя Аспасия, слушая Анаксагора: всё ли она поняла, задавала ли Анаксагору вопросы?

   — О да! Мне иногда казалось, что она знает больше, чем Анаксагор, что она умнее его.

   — Неудивительно: ты и себя считаешь более знающим и более умным, чем Анаксагор. Впрочем, известно ведь, что ты мудрее Эврипида и Софокла. Куда уж какому-то Анаксагору соревноваться с тобой в мудрости. Ладно, продолжай, — попросил Перикл. — Про Аспасию. А чему её учили Протагор и Геродот?

   — Протагор — умению спорить, Геродот преподал ей всякие истории, которых не перечесть, — он, кажется, всё знает от древнейших времён до наших.

   — А ты? Ты чему её учил?

   — Я гулял с нею по Афинам и рассказывал обо всём, что попадалось на глаза: о храмах, дворцах, театрах и, конечно, о людях. Главным образом о людях. О тебе в том числе.

   — И что же ты рассказывал ей обо мне?

   — То, чего ты и сам не знаешь, потому что ведь мало думаешь о себе, а больше о других, о славном народе афинском, — начал дурачиться Сократ, — о его благе, покое, безопасности, славе. — При этом он пританцовывал и размахивал руками.

   — Остановись, — попросил его Перикл. — И ответь мне ещё на один вопрос: ради чего вы все так стараетесь, давая уроки Аспасии? Она хорошо вам платит?

   — Да, она хорошо платит.

   — Чем? — насторожился Перикл.

   — Деньгами, деньгами. Милетский проксен Каламид продал в Милете дом и имения её покойного отца. Она не только оплатила Каламиду дом, в котором теперь живёт, но и стала очень богатой. У неё есть деньги, чтобы расплатиться с учителями. Протагор заламывает огромные суммы, да и Анаксагор не уступает ему. Только Геродот не берёт ни обола.

   — Это почему же?..

   — Не хочет. Аспасия ему очень нравится, он готов сам платить ей.

   — За что?

   — За то, что она слушает его истории.

   — А ты сколько берёшь?

   — Тоже ничего: не в моих правилах брать деньги за уроки, тем более — у женщин. Но вот ответ на твой предыдущий вопрос: не мы стараемся, а она старается. И, как я думаю, ради тебя. Она — красавица, она — умница, она стремится стать на одну ступеньку с тобой в своих познаниях, в умении мыслить, оценивать и спорить. Я даже опасаюсь, что она поднимется выше тебя, Перикл. Она прочла все твои речи.

   — Да?!

   — Да. Она готовит себя для тебя. И поверь, никто не станет осуждать тебя, если ты расстанешься со своей женой и возьмёшь себе в жёны Аспасию. Все будут лишь завидовать тебе, даже твой злейший враг Фукидид, потому что такая женщина, как Аспасия, ему даже не приснится.

   — Ты сводник, Сократ, — сказал Перикл.

   — Да, сводник. Так многие говорят, да я и сам так думаю, потому что стараюсь сводить вместе красоту и красоту, ум и ум, истину и истину. Подобное само стремится к подобному, как утверждает Демокрит из Абдеры. И хотя Абдеры — город глупцов, этот Демокрит, кажется, прав: подобное стремится к подобному, как Аспасия стремится к тебе. На этом пути сближения есть, конечно, препятствия, и я стараюсь их убрать. Если всё лучшее соединится с лучшим...

   — ...А худшее с худшим... — вставил слово Перикл.

   — ...То мы получим... Да, что же мы получим? — остановился Сократ, прижав ладони ко лбу. — Ты совсем сбил меня с толку, не могу сразу сообразить.

   — Мы получим огонь и лёд, свет и тьму, камень и молот, — подсказал Перикл, — мир разделится на враждующие половины, они сойдутся в борьбе и уничтожат друг друга, превратив ясное в неясное, разделённое в неразделённое. Но это, как сказали мне египетские жрецы, произойдёт через две с половиной тысячи лет. У нас ещё есть время порезвиться в своё удовольствие. А потом — хаос, из которого со временем снова возникнет всё. Но уже не для нас, Сократ.

   — Не для нас этот мир будет уже через каких-нибудь пятьдесят — шестьдесят лет. А пока он наш. Будем веселиться.

Аспасия ждала их, стоя на крыльце дома. Яркий факел, укреплённый на колонне, освещал её. Она колыхалась в свете факела, как выплывающая на свет из мрака наяда — розовая, сверкающая камнями-самоцветами и золотыми украшениями, стройная, изящная, обворожительная.

   — Это она? — почему-то шёпотом спросил у Сократа Перикл.

   — Это она, — подтвердил Сократ.

   — Это не видение? Она настоящая?

   — Она настоящая!