Аспасия вернула дом проксену Каламиду и перебралась к Периклу. Пир по этому поводу был непродолжительным, — пировали всего одну ночь, — но весёлым и щедрым: Эвангел выставил на столы всё самое лучшее, что было у него в подвалах и кладовых и что удалось купить на деньги, которые вручил ему Перикл, — сумму совершенно небывалую, Эвангел никогда ещё не тратил так много.

О том, сколько денег было потрачено на пир, вскоре узнал Ксантипп, старший сын Перикла, и устроил отцу скандал во время обеда, когда за столом была вся семья: Перикл, Аспасия, Парал, младший сын Перикла, сам Ксантипп и его жена. Речь зашла о деньгах — жена Ксантиппа купила себе золотое ожерелье, — Перикл сделал по этому поводу замечание, сказав, что тратить деньги на дорогие безделушки — не самое лучшее занятие; и тогда взбешённый этим замечанием Ксантипп встал из-за стола и закричал так громко, что его голос был слышен во всём доме:

   — Ты из-за этой шлюхи, — при этом он указал рукой на Аспасию, — потратил на пирушку столько денег, сколько я и моя жена не тратили за год! А ещё ты купил ей платья, оплатил все её долги, отдал ей лучшие комнаты в доме, позволяешь ей потчевать дорогим вином всех ваших дружков...

   — Замолчи! — потребовал Перикл. — И убирайся отсюда! Буду рад, если ты покинешь этот дом.

   — Один? Один покину? А моя жена пусть остаётся? Тебе мало одной шлюхи, так ты ещё ходишь по ночам к моей жене?..

Это была чудовищная ложь, придуманная Ксантиппом для того, чтобы поссорить Перикла с Аспасией. Ради этой цели он, человек ничтожный и злобный, не пощадил доброе имя своей жены, а может быть, сделал это с её согласия.

Аспасия поперхнулась молоком, которое пила, уронила чашку.

Перикл молча поднялся с ложа, взял невестку за руку и повёл её к сыну, к Ксантиппу.

Ксантипп бросился в дверь наутёк, всё ещё что-то крича. Жена побежала за ним. Перикл вернулся к столу, сказал Аспасии:

   — Не верь Ксантиппу. Денег я ему даю достаточно, а всё прочее — ложь.

   — Разумеется, — ответила Аспасия. — Я подарю жене Ксантиппа часть своих нарядов и украшений.

   — Хорошо, — согласился Перикл. — Продолжим обед.

Парал, которому было не больше десяти лет, протянул отцу кусок фруктового пирога — лакомство, которое он сам любил больше других.

Народное собрание приняло решение о возвращении Кимона. Фукидид обрадовался этому решению и должен был бы, казалось, поблагодарить Перикла — он выступил с речью, оправдавшей Кимона, — но вместо этого обрушил на него новый поток обвинений.

   — Посмотрите на него! — начал он свою речь, едва взойдя на Камень. — Он прогнал свою старую жену, мать двух детей, и привёл в дом милетскую гетеру!

Эпистат Совета — в этот день эпистатом был избран друг Перикла Периламп — попытался было остановить Фукидида, призвать его к сдержанности в выражениях, но Фукидид — толпа тут же поддержала его — отмахнулся от Перилампа и продолжал:

   — Вот вам пример высокой нравственности, приверженности золотым обычаям отцов. Если это не распущенность закоренелого сластолюбца, то что же тогда это? Мать своих детей он прогнал из дома, как надоевшую собаку, и ради кого? Ради гетеры, ради чужестранки, в доме которой Перикл и его друзья устраивали весёлые пирушки!

«Ну хорошо же, — подумал, слушая Фукидида Перикл. — Пришло время показать тебе, как это делается. Ты пожалеешь о сказанном, Фукидид!»

Услышав эти обвинения Фукидида в адрес Перикла, народ радостно зашумел: афиняне обожали скандальные речи ораторов.

   — Он призывал вас вернуть Кимона не потому, что убедился в его непогрешимости, в его любви к Афинам, в чём вы, надо думать, никогда не сомневались, хотя под влиянием речей Перикла проголосовали против Кимона. Кимон — наш друг, наш защитник, наша слава. Аплодируйте этим словам, аплодируйте! — закричал Фукидид. — Кимон заслужил вашу любовь! А вот он, — Фукидид указал рукой на Перикла, — заслуживает того, чтобы занять нынешнее место Кимона — он заслуживает вашего осуждения и изгнания, потому что ведёт всех нас к гибели. Перикл решил возвратить Кимона не потому, что любит его, а потому, что страшится Спарты. Он не хочет отправляться в экспедицию против Пелопоннеса, боится поражения, такого, как при Танагре, такого, как в Египте. Стратег послал Каллия к Артаксерксу, а Кимона собирается послать в Лакедемон, чтобы Каллий и Кимон защищали там мир, пока Перикл будет здесь пировать с друзьями в домах гетер и тратить деньги союзной казны — он ограбил союз, перетащив казну с Делоса в Афины, и опозорил нас перед всем миром — тратить деньги союзной казны не на укрепление нашего военного могущества, не на военные экспедиции против варваров, а на украшения для города, без которых обходились наши отцы и мы можем обойтись... Следует отстранить Перикла от власти, — потребовал в заключение Фукидид. — И отдать её лучшим из афинян во главе с Кимоном! Эпистат, пусть народ проголосует за моё предложение.

Собрание голосовать за предложение Фукидида не стало: эпистат сказал, что предложение Фукидида должен сначала рассмотреть Совет Пятисот и уже потом, если Совет одобрит это предложение, вынести его на обсуждение Экклесии, Народного собрания. Собрание с ним согласилось, хотя могло бы, проявив строптивость, сразу же проголосовать за или против Перикла.

   — Фукидид подталкивает тебя всё ближе к пропасти, — сказал после собрания Периклу Периламп. — Пора действовать, иначе будет поздно: что, если Каллий не заключит договор с Артаксерксом, а Кимон не умерит воинственность Лакедемона? Не послать ли нам кого-нибудь в Дельфы за оракулом?

— Нет, — ответил Перикл. — Всё решится быстрее, чем посольство успеет съездить в Дельфы и вернуться. Я заставлю Фукидида замолчать.

   — Как?

   — Он будет изгнан из Афин.

   — Силой?

   — Нет, по суду остракизма. Я ещё не разучился разговаривать с Афинами и убеждать их в моей правоте.

Парал, младший сын Перикла и Каллисфены, хоть и относился к Аспасии настороженно, всё же нет-нет да и выказывал ей доброе расположение: позволял заботиться о нём, приводить в порядок его одежду, стричь — у него были, как у отца, курчавые и жёсткие волосы, росли они быстро и дыбились на голове копной. Аспасия перевязала ему ссадину на колене, потом прикладывала к ней всякие мази, когда ссадина загноилась. А однажды, жалуясь на учителя, который пожурил его за невыученный урок и тем сильно обидел, потому что сделал это при других мальчиках, Парал обнял Аспасию, уткнувшись ей в грудь и всхлипывая. Случай сам по себе пустяковый, но после этого Аспасия и Парал сблизились, стали друзьями. Это быстро заметили Перикл и Ксантипп. Перикл — с радостью, он очень любил Парала и не хотел огорчать его тем, что привёл в дом новую жену. Ксантипп же возненавидел Аспасию ещё сильнее, ходил мимо неё, не замечая, не здороваясь, а при случае делал ей мелкие гадости и распространял грязные слухи, будто она изменяет Периклу с молодыми скульпторами, работающими в мастерской Фидия на Акрополе, где она часто бывает. Перикл купил для Ксантиппа и его жены дом и настаивал на том, чтобы они поскорее перебрались туда, но Ксантипп продолжал жить в отцовском доме, заявляя, что покинет его только тогда, когда отец либо даст ему денег — он потребовал десять талантов, сумму, которой у Перикла отродясь не было, — либо собственноручно вытолкает его силой, чего Перикл сделать не мог, тем более что Ксантипп грозился устроить драку и таким образом опозорить отца.

Сплетня, будто Перикл спит с женою Ксантиппа, быстро распространилась по Афинам — постарался сам же Ксантипп. Фукидид и его друзья с радостью подхватили эту сплетню, украсили её всякими пикантными подробностями, например, будто Аспасия однажды застала мужа с женой Ксантиппа, когда те были в постели, и стала силой отрывать его от неё, а он никак не поддавался, из-за чего возникла потасовка между женой Ксантиппа и Аспасией. А то ещё рассказывали, будто Перикл спит сразу с двумя женщинами, с женой Ксантиппа и Аспасией. Перикл знал, что афиняне сплетничают о нём, а Фукидид намерен воспользоваться клеветой в предстоящей речи на Пниксе, но ничего не мог предприняв — слухи ведь остановить нельзя, — только сильнее злился на Ксантиппа, который так гнусно предавал его. Аспасия долго не решалась вмешаться в эту историю, чтобы осадить Ксантиппа, но в конце концов, видя, что Перикл страдает всё сильнее, не находя способа унять сына, решилась поговорить с Ксантиппом.

Встретившись с ним в перистиле, она остановила его и сказала:

   — Ты пакостишь отцу так, будто он твой враг, а между тем он правитель Афин, вождь народа, слава всей Эллады. Да и я не заслужила твоей мести, хотя не обо мне речь.

   — Отец для меня — только скряга, а ты — шлюха, из-за которой он прогнал из дома мать.

   — Будто тебе так уж дорога мать? Ты и ей досаждал своим распутством и пьянством.

   — Не твоё дело, — окрысился Ксантипп.

   — Нет, это моё дело: я жена твоего отца.

   — Жена! — захохотал Ксантипп, хватаясь за живот и перегибаясь от хохота в поясе. — Она — жена! Да ты просто его ночная грелка!

Аспасия шагнула к Ксантиппу и ударила его по лицу. Удар пришёлся по носу. Ксантипп взвыл, схватился за нос, между пальцев его руки показалась кровь.

   — Ты что?! — отскочил он, гундося и прикрывая кровоточащий нос. — Будешь драться? Да я тебя раздавлю, как муху!

   — Только попробуй, — пригрозила Аспасия. — Тогда я пущу тебе кровь не только из носа.

Ксантипп был лет на пять старше Аспасии, выше её и, конечно, сильнее, но смелости в нём едва ли хватило бы на воробья. Подличать он научился, и в этом успел превзойти многих, но ведь подлость рождается лучше всего из трусости, из страха, из других пороков, а не из смелости и благородства.

   — Я отдала твоей жене все мои драгоценности и наряды — это стоит больших денег. Продай это всё, если хочешь, и ты сможешь купить столько вина, что тебе хватит на всю жизнь.

А мне этого мало, — утирая подолом рубахи нос, ответил Ксантипп. — Мне надо больше.

   — У меня больше ничего нет.

   — Есть, — сказал Ксантипп, ухмыляясь. — У тебя ещё кое-что есть.

   — Что же? — спросила Аспасия.

   — Приходи ко мне в спальню, я тебе скажу, что у тебя есть.

   — Ах вот ты о чём?! Не стыдно?

   — Не стыдно. Ты развлекала многих, позабавь и меня. Это и будет плата за то, чтоб я убрался из этого дома.

   — Я жалею, что заговорила с тобой, — сказала Аспасия. — Ты — ничтожество. Странно, что у великого отца столь ничтожный сын. И горько. Да и не сын ты ему, а пасынок.

На этом разговор закончился. Но не закончились подлые проделки Ксантиппа. Одна из них вывела Перикла из равновесия, он схватил меч и замахнулся на сына. И быть бы беде, когда б Аспасия не бросилась между ними и не остановила руку Перикла. Ксантипп убежал.

   — Да, — сказал Перикл, с трудом переводя дух. — Ты права. Гнев помутил мой разум. Первый раз, кажется. Первый раз. — Лицо Перикла покрылось каплями пота. Он отбросил меч и сел, обхватив руками голову. — Спасибо тебе, Аспасия.

Она села рядом с ним, обняла, поцеловала в лоб. Лоб был холодный, как камень, вынутый из воды.

   — Я тоже не смогла бы сдержаться, — сказала она. — Не знаю, как мы теперь исправим положение. И дело не в том, чтобы вернуть деньги Финею...

   — Разумеется, — вздохнул Перикл. — Дело в том, что Финей — друг Фукидида, в этом всё дело...

В этом как раз и заключалась причина того, что Перикл едва не убил сына: Ксантипп взял взаймы у Финея, ближайшего друга Фукидида, огромную сумму денег, которую Финей теперь потребовал вернуть. Взял без ведома отца, хотя, как теперь выяснилось, сказал Финею, что деньги нужны отцу. Хуже того, он от имени отца пообещал Финею, что должность, на какую давно претендовал Финей, будет ему предоставлена взамен на услугу. Финей был не дурак и сразу же понял, что Ксантипп всё врёт, что деньги нужны ему, а не отцу, но деньги сразу дал, радуясь тому, что Ксантипп ставит под удар Перикла — вовремя вернуть долг он не сумеет, да и вообще, наверное, не сумеет, Финей подаст на него иск в суд, где и обнародует вранье Ксантиппа, будто деньги попросил стратег взамен на должность для Финея. Так будет опорочен неподкупный Перикл, который-де на самом деле принимает взятки даже от своих политических врагов, едва ли не от самого Фукидида — ведь Финей друг Фукидида, об этом все давно знают.

   — И денег нет, — сказал Аспасии Перикл. — Придётся продать отцовское имение.

   — Какую должность хочет получить Финей? — спросила Аспасия.

   — Должность казначея в Фуриях.

   — Дай ему эту должность. Как человек подлый, он скоро проворуется. Это и будет ему наказанием.

   — Финей, конечно, человек подлый, но хитрый. Я верну ему деньги.

Одно из отцовских имений Периклу пришлось срочно продать, чтобы вернуть долг Финею, не доводя дело до суда. Но слухи о том, что Перикл принял взятку от Финея, поползли по Афинам, и Совет Пятисот уже намеревался — по настоянию Фукидида — допросить Финея, а затем и Перикла, если Финей подтвердит, что ссужал тому деньги, но тут произошло непредвиденное: у Финея случился запор от большого количества яиц, съеденных им на спор с друзьями, отчего он и умер. Повезло Периклу и в другом — Ксантипп наконец переехал в купленный для него дом и оставил отца в покое. Только после этого Аспасия вздохнула с облегчением, почувствовав себя полновластной хозяйкой в Перикловом доме. Впрочем, свою роль она определила так: жена — это, конечно, так, само собой разумеется, её горячую любовь к мужу ничто не в состоянии охладить, да и он так любит её, что целует при каждой встрече или расставании и каждую ночь дарит ей ласки, жена — это несомненно, это на первом месте, и на первом же месте — помощница, соратница, верный друг.

   — Рядом с другими твоими помощниками и соратниками, — сказала она Периклу. — Или во главе их, — добавила она, смеясь. — Если позволишь.

   — Позволяю, — ответил он, целуя её.

   — В таком случае я открою для них дом. Пусть приходят днём или ночью, пусть обсуждают наши общие дела, пусть спорят, уча друг друга и нас. Мне так хочется быть не только приятной, но и полезной тебе.

   — Это удваивает моё счастье.

Единовластные правители имеют обыкновение приглашать к своему двору выдающихся поэтов, скульпторов, архитекторов, механиков, врачей, философов, чтобы они трудились ради их славы. Перикл — не единовластный правитель в Афинах. Единовластный правитель Афин — народ, Народное собрание, Экклесия. Перикл лишь служит народу, он у народа при дворе. До той поры, пока служит. Сократ, как и многие другие, преувеличивает его власть, его влияние на афинян. Да, он не потакает их необдуманным желаниям, он знает, в чём состоит польза Афин, и ради этой пользы не только возбуждает в афинянах добрые порывы, но и гасит дурные, вредные, опасные, опираясь на силу своего ораторского искусства и мощь законов. Он служит у народа его правителем, такую роль афиняне отвели ему в своей жизни. И эту роль конечно же должны разделить с ним его друзья. Не придворные, а друзья. Не ради его личной славы, а ради славы афинян. Анаксагор, Фидий, Калликрат, Софокл, Геродот, Протагор, Сократ, Продик, Полигнот, скоро вернётся Гиппократ, часто наведывается Эврипид... Ах, ещё Аспасия! Он забыл про Аспасию, которая хоть и не может заменить ему всех его друзей, но так же дорога ему, как и все его друзья. Как она сказала? Во главе их? Прекрасно! Пусть будет во главе. Она их уже приручила, они слетаются в его дом по первому её зову. Им даже кажется, будто это их собственный дом.

Аспасия сказала ему:

   — Завтра весь вечер мы посвятим Парфенону. Ты будешь?

   — Непременно, — ответил он, радуясь предстоящей встрече с приятными ему людьми, тем более приятными после многодневных деловых разговоров с Кимоном, который вернулся в Афины после многих лет изгнания и с завидным жаром сразу же принялся оправдывать своё возвращение тем, что с жадностью ухватился за порученную ему поездку в Лакедемон для переговоров о мире, собрав необходимое посольство и обсуждая с ним — и с Периклом, разумеется, — принципы и пункты будущего договора со Спартой. Кимон за эти годы заметно постарел, избавился от многих своих привычек — не пошёл гулять по дружеским пирам и «домам радости», — отчего его деловое рвение только возросло: он готов был обсуждать мирный договор со Спартой без перерыва днём и ночью. Периклу приходилось тратить каждый вечер немало усилий, чтобы выпроводить Кимона и его посольство домой до следующего утра.

   — Кимон намерен заключить со Спартой мирный договор на десять лет, — сказал Перикл Аспасии.

   — Десять лет — это мало, — заметила Аспасия. — Я уверена, что и ты и Кимон проживёте дольше десяти лет, да услышат меня боги. Договор надо заключать на всю жизнь, тем более мирный договор. Конец жизни — и конец договора. Пусть Кимон скажет об этом Архидаму, спартанскому царю. Я думаю, что Архидаму это понравится. А потом и суеверие заест: кончится мир — кончится и жизнь. Скажи об этом Кимону.

   — Сегодня же и скажу, — пообещал Перикл. Он не знал, понравится ли предложение Аспасии Кимону и Архидаму, ему же оно понравилось, особенно её слова о том, как возникают суеверия, как переворачиваются, меняются местами причины и следствия, которые не являются ни причинами, ни следствиями.

   — Правильно! — сказал Кимон, когда Перикл рассказал ему о предложении Аспасии. — На всю жизнь! И кто умрёт первый, тот первый и проиграет: я умру — Архидам пойдёт на нас войною, Архидам умрёт — мы пойдём на Спарту.

   — Ты старше Архидама, Кимон, — заметил ему кто-то из членов его посольства.

   — Это не значит, что я умру раньше, — ответил Кимон. — В детстве я думал, что буду среди людей первым, кто никогда не умрёт. Я и теперь иногда так думаю.

К вечеру текст договора со Спартой был готов и одобрен. Теперь предстояло обсудить его в Буле и утвердить на Пниксе. В нём сохранилась строка о том, что договор заключается на срок жизни того из подписавшихся под ним, кто проживёт дольше — если дольше проживёт Кимон, то на срок жизни Кимона, если же дольше проживёт царь Архидам, то на срок жизни Архидама.

Выходя из Пританеи вместе с Периклом, Кимон сказал:

   — Я подумал, что в случае, если договор будет заключён, я и Архидам тем самым подпишемся под своим смертным приговором: чтобы начать войну досрочно, спартанцам и афинянам придётся убить нас.

   — Наоборот, — ответил Перикл, — чтобы не началась война, спартанцам и афинянам придётся оберегать ваши жизни пуще собственных.

   — Ты меня простил? — спросил Кимон впервые за всё это время.

   — Простил, — ответил Перикл. — А ты?

   — И я простил, — сказал Кимон и обнял Перикла.

«Брак справляй без пышности». Так сказал спартанец Хилон, великий мудрец, чей девиз «Познай самого себя» высечен на мраморной плите Дельфийского храма Аполлона и с некоторых пор стал также девизом Сократа. Тем с большей охотой Сократ готов был следовать совету Хилона, относящемуся к браку. Впрочем, все знали, что Сократ лукавит, говоря, что во всём намерен следовать Хилону: скромность предполагаемой свадьбы — Сократ женился на Марто — объяснялась главным образом тем, что жених и невеста были бедны. Правда, отец Мирто собрал для дочери кое-какое приданое, а Сократ приготовил выкуп, горсть серебра — без приданого и выкупа какая же свадьба? — но это крохи, которыми, как говорят, и воробья не накормишь. Друзья хотели устроить сбор денег для Мирто и Сократа — на этом больше других настаивали Аспасия и Перикл, — но Сократ сказал:

   — Подавайте нищим, а я богат. — И добавил, что обидится, если кто-нибудь принесёт ему хоть обол. Критон расплакался, когда Сократ отказался принять от него подарок к свадьбе — новый гиматий, коричневый, с синей полосой по подолу, и кожаные эндромиды, сапоги, зашнуровывающиеся спереди. В новом плаще и дорогих сапогах Сократ был бы похож на настоящего жениха, а так — в одном белом хитоне и старых сандалиях, которые чаще всего забывал надевать, он скорее походил на завсегдатая рыночных рядов, где продавали дешёвое вино. Но один подарок — от Софокла — Сократ всё-таки принял: это были два цилиндрических ларца, изготовленные из керамики, в которых находились папирусные свитки с сочинениями Пифагора Самосского, великого мудреца, чья слава растеклась по всей Элладе задолго до рождения Сократа. Софокл потом рассказывал, что Сократ, приняв его подарок, поцеловал каждый ларец, потом прижал их к груди, как мать прижимает младенцев-двойнят, унёс в дом и не выходил из него трое суток — пока не прочёл каждый свиток до «пупа», до палки, на которую наматывался папирус. Из-за этого могла сорваться свадьба, так как пока Сократ сидел над свитками, в доме не велось никаких приготовлений — очаг не был вычищен и побелён, полы не устланы свежей травой, а стены и двери не украшены цветами, не было сколочено брачное ложе. То, на котором обычно спал Сократ, только именовалось ложем, на самом же деле это были всего лишь связанные верёвками прямые стволы молодых деревьев, покрытые старыми бараньими шкурами, — на таком сооружении более приличествовало отправиться в плавание по морю — как на плоту, чем в плавание по семейной жизни. И конечно же ничего не было куплено для пира, хоть и предполагалось, что он будет очень скромным — пятеро приглашённых со стороны невесты, братья и сёстры её отца, и столько же со стороны жениха — Критон, Перикл, Фидий, Анаксагор и Софокл. Сократ пригласил, разумеется, и Аспасию, но та сказала, что придёт на свадьбу не как гостья, а как распорядительница пира в доме Сократа — в доме Мирто распорядителем свадьбы мог быть только её отец. У Сократа же для роли распорядителя никого не было — ни родителей, ни даже дальних родственников. Аспасии было даже на руку то, что Сократ, забыв обо всём на свете, и о свадьбе в том числе, погрузился в чтение сочинений Пифагора: он не мешал ей заниматься приготовлениями к брачным торжествам. По её распоряжению — и на её деньги — были сделаны все закупки для пира: мясо, вино, овощи, фрукты. Привезены и поставлены во дворе пиршественные ложа и столы, куплено брачное ложе — настоящая кровать и все постельные принадлежности, приглашены повара и ещё несколько богатых гостей — Протагор, Геродот, Перилам, Калликрат и Полигнот, которым предписано было — ведь они ничего не знали о том, что Сократ отказывается принимать свадебные подарки от друзей, — явиться на пир с серебром для невесты и жениха, которым их будут обильно посыпать у ворот Сократова дома, а не только финиками, орехами и фигами, как принято. Да и тем, кто знал об упрямстве Сократа, Аспасия посоветовала запастись серебряными монетами. Талам, брачный покой, куда Сократ не заглядывал, Аспасия приказала украсить накануне свадьбы ветвями деревьев и цветами, пригласила нескольких молодых людей — юношей и девушек, с которыми разучила эпиталамы, свадебные гимны, часть из них, шутливые и весёлые, она сочинила сама. Критон пригласил своих музыкантов и рабов, знавших, как обслуживать свадебное торжество. Словом, когда Сократ оторвался наконец от чтения сочинений Пифагора — а это произошло лишь в канун свадьбы, — он обнаружил вдруг, что двор его неказистого дома превращён в роскошный сад, украшенный зелёными ветвями и цветами, что в нём стоят пиршественные ложа, которые не сразу удалось сосчитать, и столы, где уже расставили посуду, а у ворот дымят костры под треножниками с котлами и в них что-то варится, жарится, булькает и шипит, наполняя воздух аппетитными ароматами.

Первым, кого Сократ увидел, выйдя во двор, был Критон. Не дав Сократу протереть глаза — после комнатного сумрака и продолжительного усердного чтения его ослепило яркое солнце, — он схватил его за руку и потащил в умывальню, где их уже поджидали обнажённые рабы Критона — в умывальне было жарко натоплено, стоял густой пар, пропитанный запахами патрона и благовоний.

   — Меня будут мыть? — спросил Сократ. — Зачем? — Он всё ещё не мог понять, что происходит.

   — Затем, что ты завтра женишься, — ответил Критон. — Жених должен быть ароматным, как букет цветов со склонов Гиметты.

На этой вечеринке, по правилам, могли присутствовать лишь друзья-холостяки, и, разумеется, только мужчины, хотя этот обычай часто нарушался и на «мальчишник» приглашались также друзья, уже успевшие к тому времени жениться, но никогда не приглашались женщины.

Аспасия сказала:

   — Я надену мужской наряд, если обычай для вас так свят, и боги не заметят, что я женщина. Ведь они смотрят на нас сверху, — добавила она, смеясь, — а сверху что увидишь, кроме головы? Причёску я прикрою мужской шапочкой, припасённой для этого случая.

Из всех мужчин, присутствовавших на вечеринке, а были на ней Критон, Перикл, Фидий, Геродот, Продик, Анаксагор, Калликрат и Протагор — вся честная компания, которую не раз уже собирала Аспасия в своём прежнем доме, не были женаты лишь пятеро: Фидий, потому что не нашёл для женитьбы времени, Геродот и Продик — по молодости, Анаксагор же оставил свою жену в Клазоменах, где она и умерла, не дождавшись его возвращения из Афин, несколько лет назад. Критон и Перикл женились уже по второму разу, а Калликрат и Протагор были верны первым жёнам, что, впрочем, не означало, что у них не было любовниц или что они не навещали дома афинских гетер — это было в обычае едва ли не всех мужчин и не осуждалось, хотя и не поощрялось открыто. Среди мужчин, разумеется. Женщины же только тем, кажется, и занимались на своих женских пирушках, что гневно судачили о неверных мужьях, хотя и без видимого успеха в исправлении мужских нравов.

Мужчины провожали Сократа из жизни холостяцкой в жизнь семейную, обременённую тяжкими брачными узами, а проще — обязанностями содержать и кормить семью, жену и детей.

   — Ты будешь каждую ночь спать дома! — поднимая бокал, сказал Геродот. — Выпьем за то, чтоб тебе это не надоело.

   — Ты будешь приносить в дом каждый обол, вместо того чтобы тратить деньги на вино и развлечения, — сказал Продик. — Выпьем за то, чтобы, отдав деньги жене вечером, ты утром обнаружил, что за подкладкою твоей шляпы остались несколько серебряных монет!

   — Зимой ты будешь согревать своё ослабевшее от тяжких забот тело у семейного очага, а не на груди прекрасной гетеры, — сказал Калликрат. — Выпьем за то, чтобы дрова не были сырыми, а гетеры холодными!

   — Завтра ты перенесёшь на руках молодую жену через порог своего дома и всю жизнь будешь чувствовать её тяжесть на своих руках, но более — на своей шее, — сказал Анаксагор — это была старая шутка, смысл которой понимали только те, кто уже женат. — Выпьем же за то, чтобы на твоей шее могла повиснуть не только твоя жена, но и прекрасные «бабочки», которые порхают вокруг нас.

Перикл сказал, что Мирто — прекрасна, что Сократ будет смотреть на неё, не отрываясь, так что никаких других соблазнов он уже не заметит.

Выпили и за это.

   — Теперь твоя очередь, — обратился Сократ к Аспасии. — Хоть ты и нарядилась мужчиной — это для богов, конечно, — для нас же ты остаёшься женщиной, а потому скажи мне что-нибудь от имени женщин.

   — Хорошо, от имени женщин, хотя я заготовила мужской тост, чтобы уж совсем сбить с толку богов. Смысл моего мужского тоста в том, что мужчина не может оставаться мужчиной, если он ежедневно и еженощно не доказывает это какой-либо женщине. — Далее следовало её предложение: — Оставайся мужчиной и тогда, когда нет рядом жены. Выпьем ли мы за это? — спросила Аспасия.

   — Выпьем! — хором ответили мужчины.

   — А теперь женский тост, — попросил Сократ, когда все выпили.

   — Ладно, женский: мужчины — это ветер, который разбрасывает семена деревьев и цветов по всей земле. Женщины — это поле, на котором вырастают цветы и деревья. Придут дровосеки и срубят деревья, придут косари и скосят цветы. Жена — это сад и цветник у дома, куда не проникнут ни лесорубы, ни косари. Вот где ветру шуметь в листве и играть лепестками цветов. Так поётся в одной милетской эпиталаме. Завтра, Сократ, ты услышишь, как она поётся. И надеюсь, запомнишь её на всю жизнь. За крепкую память о важном и прекрасном, которое и есть любовь, — сказала Аспасия, глядя почему-то не на Сократа, а на Перикла.

Дальше всё пошло по обычаям тех лет: молились у очага в доме невесты и отец освободил её от покорности богам своего дома, а она откупилась от них своими детскими игрушками — бросила свои куклы, бусы и колечки на алтарь; пировали до обеда, провожая невесту из родительского дома, затем жених повёл её к своему дому... Тут следовало ехать на брачной колеснице, украшенной лентами и цветами, но от дома Мирто до дома Сократа было не более трёх десятков шагов, если идти от ворот к воротам, а если пройти через калитку в ограде — то вдвое ближе. Шли от ворот к воротам. Сократ вёл Мирто, держа невесту за руку и поправляя на её голове венок, то и дело сваливающийся ей на плечи. Впереди с факелом, зажжённым от огня в очаге Мирто, шла её тётка, хотя эта роль обычно предназначалась для матери, которой у Мирто не было. У порога дома Сократа молодых осыпали щедро серебряными монетами. Потом по приказу Аспасии монеты собрали и ссыпали в глиняный кратер, его с трудом поднял и перенёс в дом один из рабов Критона. Следом за кратером Сократ внёс в дом Мирто — поднял её на руки и перешагнул с радостным криком через порог, славя богов. Затем был пир в доме Сократа, точнее, во дворе дома, так как ни одна комната в доме не могла вместить всех многочисленных гостей. Сократ, как жених, не пил вина ни в доме Мирто, ни здесь: женихам на свадьбе пить вино не полагалось, чтобы потом не зачать ребёнка в пьяном состоянии — от пьяных родителей, как известно, рождаются ущербные дети. Он очень страдал, что нельзя пить, а ещё, кажется, оттого, что не удалось — ох уж эта Аспасия! — соблюсти совет Хилона: «Брак справляй без пышности».

   — Да ведь эта пышность не для тебя, а для твоих гостей, — сказала Сократу Аспасия. — А ты не пьёшь и не ешь. Так что Хил он не обидится. Считай, что я устроила пышный праздник не для тебя, а для всех остальных.

   — В этом есть резон, — согласился Сократ и успокоился. К тому же пришло время уводить жену в брачные покои.

Тут и эпиталамы зазвучали, и среди них та, что была обещана Аспасией, — про ветер и про сад. Эпиталамы звучали до утра, до утра продолжался пир. Утром, пока молодожёны ещё спали, со двора было убрано всё, что могло бы напомнить о свадьбе: ложа, столы, цветы, ленты, треножники и всякая посуда, унесена зола с кострищ, а сами кострища политы водой и засыпаны песком.

Даже дух вина и угощений успел выветриться, когда Сократ вышел во двор. Друзья его стояли у ворот. Сократ направился было к ним, но они помахали ему руками, закрыли ворота и удалились. Праздник для Сократа кончился. Новая жизнь соединилась со старой, это означало, что к старым заботам отныне прибавились новые и что в доме он теперь не один, а стало быть, обязан думать не только о себе.

Вышла из дома Мирто в длинном белом хитоне с распущенными волосами, присела на камень, предназначенный для надгробной стелы ремесленника Родокла, заказанной Сократу братом покойного Калликсеном.

   — Не сиди на камне, — сказал жене Сократ, подавая ей руку. — Это камень для мёртвого. Чтобы жить долго, ничто мёртвое не должно прикасаться к нам.

Мирто встала. Сократ обнял её.

   — Будем жить долго, да? — спросила Мирто.

   — Да, — ответил Сократ, целуя её в горячее плечо.

Они были счастливы, ничто не предвещало скорой беды, того, что Мирто родит мёртвого ребёнка и умрёт сама. Впрочем, была дурная примета: выйдя из дома после первой брачной ночи, Мирто присела на могильный камень...

После свадьбы пять дней они не расставались, никуда не ходили, благо, в доме после пиршества осталось достаточно пищи — фруктов, овощей, масла, сыра, колбас, вина... И рабы Критона оставались в доме, так что стоило Сократу и Мирто чего-нибудь захотеть, как они тотчас выполняли их желания: приносили питьё, еду, одежду. На шестой день появился гонец от Аспасии, принёс дощечку-письмо, где рукою Аспасии были аккуратно написаны слова: «Нынче вечером в доме Перикла собираются твои друзья для серьёзной беседы и ждут тебя, Сократ. Размышляй о прекрасном и приноси свои мысли к нам. Аспасия».

   — Скажи хозяйке, что непременно приду, — сказал гонцу Сократ: он и сам собирался уже выйти из дома, чтобы повидаться с друзьями, поболтать с ними и выпить кружку-другую вина на Агоре, как в прежние дни, когда был свободен, подобно ветру над полем.

   — Мне было тринадцать лет, когда Фемистокл и Кимон прогнали персов из Афин, разгромив их флот у Саламина. Афины после ухода персов являли собой более чем печальное зрелище — уходя, персы разрушили и сожгли всё, что можно было сжечь и разрушить. Помню, что вскоре после возвращения отец повёл меня на Акрополь, что посвящён самой Афине, нашей богине-защитнице. Я увидел обширное кладбище с грудами камней и осколками разбитых статуй — среди опалённых камней торчали мраморные руки, ноги, головы, прекрасные торсы статуй наших божеств. Эрехтейон был превращён в пепел. Я боялся взглянуть вниз, куда персы сбрасывали с Акрополя последних защитников наших святынь, хотя тела их уже были собраны и достойно погребены, — так начал свою речь Перикл, когда его друзья, устроившись на ложах, поставленных в саду у высокой каменной ограды, за которой в трёх стадиях возвышался Акрополь, совершили возлияние богам и снова наполнили свои чаши вином. — Потом мы соорудили там деревянные храмы, торопились, чтобы дать прибежище нашим богам; Фемистокл и Кимон возвели на южном и северном склонах крепостные стены, расширили площадь Акрополя, забросав камнями и осколками статуй все неровности холма. Только на это хватило тогда у города средств. Город был озабочен прежде всего укреплением своей обороны и восстановлением жилья. Теперь же, друзья, мы обильно снабжены всеми средствами обороны, необходимыми для войны, наши посольства, Каллиево и Кимоново, обсуждают в Сузах и Спарте условия длительного и прочного мира; теперь настала благоприятная пора использовать наши богатства на дела, завершение которых сулит Афинам бессмертную славу. В нашем распоряжении — значительные средства. Мы закупили камень, железо, слоновую кость, золото, чёрное дерево, кипарис. Бесчисленное множество рабочих — плотники, каменщики, кузнецы, краснодеревцы, ювелиры, чеканщики и художники — заняты теперь их обработкой. Заморские торговцы, матросы и кормчие доставляют по морю это огромное количество материалов. Возчики перевозят их по суше. Канатные мастера, колесники, шорники, землекопы и горняки всегда обеспечены работой. Благодаря этому люди всех возрастов и всех состояний призваны разделить благосостояние, повсеместно доставляемое этими работами. Я хочу призвать к работе и вас, мои друзья. Прямо сейчас. Давайте пировать и работать. Впрочем, эта мысль — пировать и работать — принадлежит не мне, — сказал Перикл, улыбаясь, — она принадлежит Аспасии. — Свободной рукой — в другой он держал чашу с вином — Перикл обнял за плечи стоявшую рядом с ним Аспасию, которая походила скорее на богиню, сошедшую к пирующим, чем на смертную женщину — так она была хороша, так со вкусом одета: пурпурный пеплос облегал стройное тело, а голову украшала изящная диадема-стефана, венок, сплетённый из стеклянных бус, эмалированных пальмовых веточек и золотых маргариток. Принаряженными сегодня были и гости. И хотя они пировали не в доме, а в саду, на воздухе, запах благовоний не успевал улетучиваться, радовал ноздри вместе с запахом угощений и благородного вина.

Каждому гостю было приготовлено отдельное ложе, покрытое красивым одеялом, с мягкими разноцветными подушками. Ложа были так высоки, что не все смогли легко забраться на них, а для Продика принесли деревянный ящик, с которого он только и смог перебраться на ложе. Помосты были расставлены таким образом, чтобы все гости могли видеть друг друга и легко дотянуться до столов с угощениями — в форме подковы, обращённой развилкой к каменной садовой ограде. В развилке же стояло ложе хозяев — Перикла и Аспасии. Стена за ними была обвита цветущей глицинией. Там же была каменная лестница, по которой можно было подняться на стену, откуда хорошо был виден город и весь Акрополь от основания до вершины.

Как только стали сгущаться сумерки, слуги принесли факелы на длинных шестах и установили их поодаль от пирующих, чтобы на них не летели брызги кипящей в факельницах смолы и не падали эфемериды, которые все летели и летели на смертельное для них пламя...

   — Так сгорают наши часы и дни, падая на солнце, — сказал Софокл, указывая Сократу на ближайший факел, над которым вились ночные бабочки и искрами вспыхивали в огне.

Вино было отменное, хиосское, ведро которого на рынке стоит более тридцати драхм, тогда как в других домах даже во время праздников подают аттическое вино, по одной драхме за ведро, а то и совсем дешёвое, по пятнадцати оболов. Ведро фракийского вина стоит всего три обола, его пьют нищие.

Было на столах мясо, свиное и баранье, угри, голавли и окуни, всякая дичь — куропатки, дрозды, рябчики. И конечно, фрукты, какие только можно было найти на рынке в это время года, солёные пироги с разными пряностями и всякие печенья с мёдом, сыром, маком и кунжутом.

   — Сколько можно было прожить, если бы такой пир для человека никогда не кончался? — спросил Продик у Гиппократа, который недавно вернулся в Афины и был приглашён Аспасией на дружескую вечеринку.

   — Кто любит вино, ленив и обжорлив, тот проживёт, полагаю, не больше месяца, — ответил Гиппократ, человек молодой, красивый, со свежим цветом лица, как и подобает врачам, хорошо одетый — белоснежный хитон и синий гиматий на нём были безупречны, — в меру весёлый и в меру сдержанный. Он пил мало, мелкими глотками, говорил негромко, не размахивал при этом руками, как Продик или Полигнот, — словом, следовал тому правилу, которое сам же и установил: «Врач должен сохранять, насколько это ему позволяет его природа, свежий цвет лица и полноту тела, так как непросвещённые люди думают, что врач, не отличающийся здоровым видом, не может хорошо лечить своих больных. Он должен быть опрятен, прилично одет и иметь при себе благовония, так как всё это нравится больным. Он должен стремиться к той сдержанности и умеренности, которые состоят не в одном молчании, но также в безукоризненно правильной жизни; ничто так не способствует хорошей репутации. Пусть он обладает благородным и великодушным характером; если он окажется таковым, то прослывёт в глазах всех людей за почтенного человека и друга человечества. Излишняя торопливость и излишнее усердие, даже когда они вполне полезны, вызывают презрение. Пусть он сообразует своё усердие с пределами возможного, так как те же самые услуги приобретают большую цену, если они оказываются реже. Что касается внешности, то врач должен иметь вид размышляющий, но не печальный; в противном случае он будет казаться надменным и мизантропом. С другой стороны, врач, предающийся неумеренному смеху и чрезмерной весёлости, считается невыносимым; а этого он должен тщательно избегать. Врач должен быть честным во всех отношениях с людьми».

Прежде чем пригласить Гиппократа в дом, Аспасия купила и прочла его сочинение «О враче» и теперь присматривалась к молодому целителю, оценивая, следует ли он сам своим правилам. О лекарском таланте Гиппократа Аспасия была наслышана давно и хотела, чтобы он стал врачом Перикла, постоянно находился бы при нём, да и при ней тоже. И хотя Перикл не жаловался на здоровье, Аспасия хорошо знала, что с возрастом люди слабеют и поддаются всяким недугам. Перикла же следовало беречь. Для себя и для Афин. Потому что её судьба, а пуще судьба Афин — в его руках. Гиппократ был нужен и друзьям Перикла: Фидию, который уже не молод, но на чьи плечи легла великая забота — строительство Парфенона, создание статуи Афины и всех скульптурных украшений храма; Анаксагору — он тоже не юноша, не может похвастаться здоровьем, всё время простужен и постоянно, даже летом, кутается в тёплый плащ; Гиппократ нужен Калликрату, так высохшему на ветрах и на солнце, постоянно находясь на Акрополе, что, кажется, вот-вот растрескается и рассыплется, как сухой лист; нужен Протагору, который сгорбился от многолетнего писания сочинений и теряет голос, едва начав говорить, — он произнёс уже за свою жизнь столько слов, уча других уму-разуму, сколько Зевс не произнёс, творя из слов весь видимый и невидимый мир; он не нужен Геродоту, Сократу и Продику — они ещё молоды, хотя болезни в равной мере навещают всех, и молодых и старых, но без него трудно будет Софоклу, у которого вот уже месяц слезятся глаза и болят ноги, из-за чего драматург стал просить Перикла, чтоб тот освободил его от должности главного казначея Афин, хотя в этой дол ясности он сегодня как никогда нужен — в Афинах началось такое большое строительство, нуждающееся в деньгах.

Гиппократ нужен Периклу и всем его друзьям, чтобы на многие годы сохранить их здоровье, столь драгоценное для Афин. Они — самое великое богатство города, его ум и слава. Она же, Аспасия, станет оберегать и награждать их своей любовью и заботами.

— Спокойная сила, скромная мощь, простая красота, умная демократия — так я понимаю совершенство, друзья, — сказал Перикл, когда после возлияния Доброму Гению и возложения на голову венков из фиалок и сельдерея — они спасают пирующих от опьянения — была выпита первая чаша. — Мы воплотили силу в спокойствии, ни на кого не нападаем, предлагаем всем мир, хотя могли бы сокрушить весь мир. Спокойствие и сдержанность сильного — высшая доблесть, друзья. Мы воплотили нашу мощь в дружеском и ненавязчивом расположении к нашим союзникам и соседям, ни к чему их не понуждаем, во всём добром подаём пример. Умная демократия — это когда разум управляет страстями, учёность — невежеством, когда частный интерес умело направляется в русло общего интереса. Заметьте, что всё это достигается огромными, часто чрезмерными усилиями и трудами, знанием и умением. Но не об этом сегодня речь. Наша хозяйка хочет — для этого она нас здесь собрала, — чтобы мы поговорили о простой красоте или красоте простоты, о красоте, воплощённой в простоте. Так она пожелала. Давайте же посвятим этой теме наш неторопливый симпосий. Да будет так. Сегодня и впредь. Теперь я умолкаю, — сказал Перикл, когда была осушена вторая чаша. — Теперь нашей беседой будет руководить Аспасия, красота, воплощённая в простоте, — добавил он, то ли напомнив этими словами о теме разговора, то ли отнеся их к самой Аспасии.

У неё был дивный голос — сильный и мелодичный, будто она не говорила, а пела — так приятно было её слушать. И губы её так изящно обрамляли каждый произнесённый ею звук, как искусный ювелир обрамляет золотом драгоценный камень. Лицо её, и прежде прекрасное, теперь словно светилось, а грудь при вдохе поднималась высоко, живя под тонким пеплосом страстностью и ритмом произносимой речи. Это было видно, это чувствовалось — что она любит всех, быть может, лишь за то, что они все любят Перикла, что друзья ему, помощники и советчики. А ещё за то, что, не страшась чрезмерных трудов, развили в себе ум, мастерство, божественные дарования, очистили души для мудрого сияния в этом сумрачном и грязном мире.

   — Прославляя богов сооружением величественных храмов, созданием совершенных скульптур и сочинением бессмертных гимнов и трагедий, не оскорбляем ли мы их? — спросил Анаксагор, который, как все знали, не верил, что боги существуют, говоря, что не может судить, есть они или нет, поскольку боги ни в чём и ничем себя не проявляют. Он не раз задавал этот вопрос Периклу, а теперь вот задал Аспасии, не подумав, должно быть, о том, что следовало бы пощадить её, молодую женщину, и не спрашивать о том, чего и убелённые сединами мудрецы толком не знают. — Боги велики, всесильны и сами могут прославить себя, — продолжал Анаксагор, не замечая гневных взглядов своих соседей, Сократа и Фидия, жалеющих Аспасию. — Зачем же мы будем тратить свои жалкие силы на прославление всесильных? Зачем?

Аспасия посмотрела на Перикла, ища в нём поддержки, но Перикл отвернулся, будто ничего не заметил. Никто другой из присутствующих прийти ей на выручку не решился, боясь унизить самолюбие хозяйки. Так что пришлось Аспасии отвечать Анаксагору самой.

   — Прославлять богов полезно, — ответила она с извиняющейся улыбкой, как бы говоря: я не совсем убеждена, что говорю верно, но я так думаю, а потому так и говорю. — Боги внушают людям страх, отвращая их от дурных поступков, и поддерживают надежду в людях несчастных и робких. Покой и величие государства основываются на возвеличивании богов-защитников. Поэтому стоит строить богам величественные храмы, создавать изваяния богов из золота, бронзы, слоновой кости и мрамора, сочинять в их честь гимны и трагедии. Так я думаю, — закончила Аспасия свой ответ Анаксагору уже совсем уверенно и не ища чьей-либо помощи.

   — Стало быть, в возвеличивании богов нуждаются не боги, а люди? — спросил Анаксагор.

   — Да, — коротко ответила Аспасия.

   — Можно ли допустить, что умные люди придумали богов только ради этой цели? — продолжал наседать на Аспасию Анаксагор.

   — Можно, — сказала Аспасия. — Всё, что допускает разум, можно допустить.

   — Если так, то можно допустить, что мы возвеличиваем то, чего нет на самом деле. Не так ли, Аспасия?

   — Только после ряда допущений, Анаксагор. Мы возвеличиваем отеческих богов и, стало быть, продолжаем дело отцов, которое они нам завещали. Завещали же они нам величие, свободу и мощь нашего народа. У великого народа должны быть великие боги. На зависть и в пример всем другим народам. А потому будем возводить величественный Парфенон и поставим в нём изваяние Афины из золота и слоновой кости. Теперь поговорим о Парфеноне. Калликрат, расскажи, как ты всё рассчитал. — Так она ответила Анаксагору, вспомнив то, что ранее говорил Перикл, когда его спросил о богах Сократ.

Анаксагор успокоился. Победа Аспасии не только не огорчила, но обрадовала его — ведь она была, так он считал, прежде всего его ученицей. К тому же он сказал всё, что хотел оказать о богах, о том, что они выдуманы людьми себе на страх и на радость. Умными людьми, хитрыми людьми, которым проще обманываться, чем проникать своим умом в тайны судеб и мироздания. Боги — это авторитет опыта, не освящённого подлинным знанием, они сотканы из законов, с которыми все согласились, из представлений, которые понятны даже глупцу: боги создали землю, небо и людей, дали людям законы и следят за их исполнением, не зная в этом деле никаких препятствий, ибо всё видят, всё слышат, всё знают, всё умеют. А ты, человек, букашка, ползущая по яблоку земли...

   — Парфенон — это геометрия, — сказал Калликрат, — это сочетание форм, числовое и пространственное, как, впрочем, всё в этом мире, если внимательно приглядеться. Пифагор, если помните, утверждал, что сам Творец мыслит числами, линиями, плоскостями и поверхностями. Весь мир — это числовое соотношение пространственных форм. Таков и наш Парфенон — Геометрия в камне. Но с одним уточнением: это геометрия, приятная человеку. Египетские пирамиды построили боги и построили для богов. Поэтому они пугают людей своим нечеловеческим величием и мощью. Парфенон построим мы, люди, и, кажется, для людей. В этом разница между пирамидами и Парфеноном. Хотя мы могли бы строить Парфенон как боги, потому что боги наградили нас и этим умением. Или позаимствовали его у нас, о чём никто, даже Гомер, толком не знает.

Анаксагор снова вклинился в разговор, — должно быть, ему понравилось то, что сказал о богах Калликрат:

   — Они странным образом возникают на вершинах гор, вернее, возникли, так как в наше время боги почему-то не размножаются, хотя сохраняют вечную молодость, и не умирают.

   — Для них столетие — как для нас одно мгновение, потому мы и не можем судить о событиях и переменах на Олимпе: одно слово Зевса растягивается на тысячу наших лет, — сказал Геродот. — Так думают египтяне.

   — Арес у Гомера высотою в семь плетров, — вставил своё слово Продик, — это больше стадия. Нужно поставить по меньшей мере шестьдесят человек друг на друга, чтобы сравняться высотою с Аресом. Если справедливо это соотношение, то для Ареса один день равен нашим шестидесяти дням, а вся наша жизнь равна одному его году.

   — Во всём прочем, — продолжил Анаксагор, — боги, по Гомеру, похожи на нас: они едят, пьют, спят, страдают, радуются, гневаются, мстят, награждают, любят, изменяют своим возлюбленным и совсем не заботятся о справедливости в своих суждениях и поступках.

   — Нет, нет, — поправил Анаксагора Протагор, — они отличаются от людей не только ростом, и главным образом не этим, а своим бессмертием и тем, что могут превращаться во что захотят — становиться то пламенем, то звездой, то деревом, то птицей, то камнем, то рекой.

   — Вот! — радостно воскликнул Продик. — Я знаю, почему так тихо на Олимпе, почему боги не спускаются к людям — им надоело быть похожими на людей, они превратились в нечто совершенное и прекрасное — кто в звезду, кто в свет солнца, кто в чистую реку, кто в орла. А мы всё ещё поклоняемся богам, похожим на людей. И ты, — обратился Продик к Фидию, — должен изваять Афину не в виде женщины, а в виде пламени...

   — Мы отвлеклись от темы нашей беседы, — сказала Аспасия, прервав Продика. — Продолжим разговор о Парфеноне. Впрочем, давайте сразу же установим одно правило: в этом доме можно вести самые смелые разговоры, ничего не боясь, но не следует развивать в себе страсть к такого рода разговорам, — став достоянием доносчиков, они могут нам навредить. Словом, надо помнить: в этом доме — свобода, за его стенами — осторожность. Согласны?

Все согласились: правило было разумным.

К разговору о Парфеноне вернулись не сразу, потому что Протагор сказал:

   — Хотя я напомнил вам о бессмертии богов — кстати, не потому ли они бессмертны, что в их жилах течёт не кровь, а амброзия, тут пусть поразмышляет Гиппократ, — а ещё об их способности превращаться, всё же я должен заявить, что мы ничего не можем знать о богах, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию — и вопрос тёмен, в чём признавался уже Гомер, и людская жизнь, как мы установили, слишком коротка даже для того, чтобы выслушать от начала до конца хотя бы одно слово бога, если он даже есть. Но, как сказала Аспасия, а мы с ней согласились: вера в богов полезна государству. Боги полезны. И тот, кто придумал их, думал о пользе, а не об истине. Но и истина полезна, если её признают все. В сущности, что признается всеми, то и есть истина.

   — Истина исчисляется во времени и пространстве, а общее мнение утверждается общей болтовнёй, — возразил Протагору Калликрат, о котором говорили, что он признает лишь три вещи: число, фигуру и движение.

Аспасии пришлось приложить немало усилий, чтобы заставить гостей вернуться к разговору о Парфеноне, потому что, услышав слово «истина», всякий мыслящий человек ввязывается в спор, которому, как известно, нет конца.

Калликрат привёл с собой архитектора Иктина, молодого человека, построившего храм Аполлона в Элиде. Об этом храме говорили, что он наилучший, а потому и об Иктине говорили, как о наилучшем архитекторе. Калликрат пригласил его на строительство Парфенона по предложению Фидия, который был знаком с Иктином. Иктин помог Аспасии вернуть разговор в нужное русло. Он сказал, заставив всех замолчать и прислушаться к его словам:

   — Мы построим живой Парфенон, это будет живое существо, которое будет жить и двигаться, оставаясь на месте.

Сразу же несколько голосов прокричали:

   — Как?

Право ответить на этот вопрос Иктин уступил Калликрату.

   — Фидий знает, как построен храм Зевса в Олимпии — там только математика. Храм Зевса стоит, как стоит скала, обрушив все камни, которые нарушали закон равновесия и тяжести. Чистое воплощение закона равновесия и тяжести — вот что такое храм Зевса. Мы нарушим эти законы, как нарушает их летящая птица, бегущее животное, раскачивающееся на ветру дерево. Как нарушает их каждым своим движением человек, а потому и считает сродни себе всё, что движется: ветер, огонь, волну, растение, всякое животное. Человек сопереживает всему движущемуся, а незыблемое его мало занимает. Он будет восхищаться величественным движением Парфенона, как восхищался бы движением самой богини, которой этот храм посвящён. Это движение прежде всего должно быть лёгким, и сам храм должен казаться лёгким, хотя он будет огромным и каменным. Скажи о цоколе храма, — попросил Калликрат Иктина. — Ты рассчитал цоколь.

   — У храма четыре цоколя, четыре основания, которые видны нам как четыре ступени, ведущие к колоннам. Самый простой расчёт — сделать все четыре ступени одинаковой высоты — так и каменные блоки для них изготовить проще. Фокус, однако, в том, что человеку, стоящему чуть поодаль от храма, одинаковые по высоте ступени не будут казаться таковыми: первую, нижнюю ступень, он увидит в натуральную величину, вторая ему покажется чуть ниже первой, третья — ниже второй и четвёртая — ниже третьей и конечно же ниже всех предыдущих. Он увидит верхнюю ступень как бы вдавленной в основание под тяжестью храма. Когда камень сжимается под тяжестью храма, какова же эта тяжесть? Огромная, удручающе огромная. Она никак не может польстить храму, сделать его приятным для человека. Храм должен казаться лёгким. Поэтому мы сделаем верхний ряд цоколя выше всех других, третий — выше второго, второй — выше первого, в результате чего все они будут казаться стоящему возле храма человеку одинаковыми, не испытывающими никакого напряжения под тяжестью храма, как если бы он был сложен не из камня, а из света, из чистых форм.

Откровение Иктина было столь поэтическим, столь чудесным, что у Сократа от восхищения навернулись слёзы на глазах.

   — Клянусь харитами, — крикнул он, — я верю теперь, что архитектура — искусство изящного!

   — Посмотрим, что ты скажешь, дослушав наш рассказ до конца, — радостно рассмеялся Иктин, указывая рукой на Калликрата и тем самым как бы уступая ему слово — одной похвалы, одного возгласа восхищения в доме Перикла было для него достаточно, чтобы почувствовать себя признанным и, значит, счастливым.

   — Я хочу сказать о колоннах, — продолжил рассказ о «живом» храме Калликрат. — Мы могли бы сделать их совершенно одинаковыми и поставить строго перпендикулярно, как и требуется правилами строительства, все сорок шесть колонн, на равном расстоянии друг от друга. Повторяю, так было бы правильно. Но вот что подсказал Фидий и что мы сделаем: колонны не будут стоять строго перпендикулярно и параллельно по отношению к соседним колоннам. Они будут слегка наклонены внутрь здания, не так явно, как наклонены грани египетских пирамид, но всё же ощутимо для глаза, скорее для чувства, которое подскажет нам, что их вершины как бы устремлены к одной высокой, небесной точке, что они едины в этом порыве, что здание поднимается в небеса, чтобы парить, готово к этому взлёту. Но... — Калликрат вышел из-за столика, поставленного у его ложа, и поднял кверху руки, — но разум подсказывает нам: кто-то всё-таки должен держать на себе тяжесть фронтонов, карнизов и всей верхней части храма. Чувства чувствами, они приятны, но человек разумен. Наш разум успокоят четыре угловых колонны — они стоят перпендикулярно, они толще других, они ближе придвинуты к своим соседкам, пришли как бы на помощь им. Они сильны, они надёжны, они дружественны всем другим колоннам. В Парфеноне будет воплощена не геометрия кристалла, а геометрия живого существа. Он будет не огромным и тяжёлым, хотя превзойдёт по своим размерам все другие храмы, а величественным и лёгким, не мёртвой каменной фигурой, а живым богом — вечностью бессмертного существа...

Перикл предложил осушить чаши — за живой храм. Руки пирующих, держа наполненные чаши, дружно взметнулись вверх, со всех сторон послышались одобрительные возгласы:

   — Слава геометрии!

   — Слава Фидию, Иктину и Калликрату!

   — Слава Аспасии!!

Последний возглас — «Слава Аспасии!» — принадлежал Гиппократу. Это было справедливо — поставить в один ряд геометра, ваятеля, архитекторов и Аспасию: благодаря им тайные законы прекрасного обрели словесную форму, истолкование и, стало быть, право на жизнь, право воплотиться в Парфеноне.

   — И Периклу слава! — добавил Сократ, когда чаши были уже подняты. И это тоже было справедливо: волей Перикла только и могла воплотиться красота Парфенона. Это понимал не один Сократ, но и все другие гости. Сократ же, провозглашая тост в честь Перикла, подумал не только о справедливости, но и о том, чтобы утешить Перикла: то, что имя Аспасии прозвучало из уст Гиппократа, молодого косского лекаря, явно не понравилось Периклу — он бросил на него недовольный взгляд уязвлённого ревнивца, хотя и попытался потом скрыть это за весёлой улыбкой.

   — Скажи, Гиппократ, если у человека болят и портятся зубы, это признак болезни? — как бы невзначай спросил Сократ и тем перевёл разговор на другую тему: все, поставив чаши, прислушались к его вопросу и теперь ждали, что ответит Гиппократ.

Гиппократу, кажется, понравилось, что Сократ обратился к нему и таким образом обратил на него внимание хозяев дома и их гостей, — Гиппократ был честолюбив и приехал в Афины, может быть, лишь ради удовлетворения этого чувства: кто славен в Афинах, тот славен во всей Элладе.

   — Да, это признак болезни, — громче, чем следовало, ответил Сократу Гиппократ, будто обрадовался, что с кем-то приключилась эта болезнь.

   — А если выпадают волосы на голове и человек, подобно мне, становится лысым — это тоже признак болезни? — задал новый вопрос Сократ.

   — Несомненно, Сократ.

   — А если человек начинает плохо видеть и у него слезятся глаза?

   — Это тоже болезнь. — Гиппократ сошёл с ложа и теперь стоял, повернувшись к Сократу, готовый отвечать и на другие его вопросы.

   — А если человек слабеет и у него становится дряблым тело — это болезнь? — развеселился чему-то Сократ и, посмеиваясь, приподнялся на ложе, обмахиваясь снятым с головы фиалковым венком.

   — Ты намерен перечислить все болезни? — тоже повеселел Гиппократ.

   — Нет. Но твой вопрос — это твой ответ: слабость и дряблость тела — болезнь. Так?

   — Так, — согласился Гиппократ.

   — Болят суставы...

   — Болезнь, — не дав Сократу закончить вопрос, ответил Гиппократ.

   — Человеку трудно разогнуться в пояснице...

   — Болезнь...

   — Он кашляет и худеет...

   — Болезнь. Будет ли конец твоим вопросам? — спросил Гиппократ.

   — А вот и конец, последний вопрос: от всех этих болезней человека можно излечить?

   — Можно.

   — Очень хорошо! — Сократ захлопал в ладоши, другие последовали его примеру, полагая, вероятно, что все эти аплодисменты — в похвалу Гиппократу, который может избавить человека от всех перечисленных Сократом недугов. Сократ, перестав хлопать, сказал: — Я перечислил те болячки, которыми сопровождается наступление старости: выпадают зубы, слепнут глаза, человек лысеет, тело его слабеет и дрябнет, болят суставы и ломит поясницу... Станешь ли ты утверждать, Гиппократ, что это не так?

   — Да, это так, — согласился Гиппократ, уже догадываясь, какую ловушку подготовил для него этот пучеглазый и курносый философ.

   — Ты сказал, — продолжил Сократ, — что можешь избавить человека от всех перечисленных мною болезней. Сказал?

   — Сказал.

   — Стало быть, ты можешь излечить человека от старости. А тот, кто может излечить человека от старости, может, очевидно, избавить его от смерти вообще — сделать вечно молодым и вечно здоровым. Ты можешь это, Гиппократ? Если не можешь, то ты солгал нам, говоря, что перечисленные мною болезни отступают перед твоим врачебным искусством, и, значит, ты плохой лекарь. Если же можешь победить их, то ты бог, потому что тебе по силам подарить человеку вечную жизнь. Когда ты спустишься с Олимпа, Гиппократ, и не Асклепий ли твоё настоящее имя?

   — Ах, Сократ, — сказала Аспасия, идя на выручку Гиппократу, — ты смутил своими вопросами нашего дорогого гостя, а мы-то думали, что ты хочешь открыть его нам во всеоружии врачебного искусства. Ты ведь и сам знаешь, что многие болезни излечимы, а старость и смерть неминуемы и что старость — это не болезнь, хоть и сопровождается всякими болячками.

   — А из ответов Гиппократа следовало, что старость — всего лишь болезнь, — возразил Аспасии Сократ, — и что он может избавить нас от неё, если говорил правду. Пусть сам ответит.

— Пусть сам ответит, — поддержал Сократа Перикл: кажется, он больше других был доволен тем, что Сократ поставил Гиппократа, этого молодого красавца, который весь вечер только тем и занят, что пялит глаза на Аспасию, в затруднительное положение.

Гиппократ, к радости Аспасии, — она любила Гиппократа, как и всех, кто был в этот вечер в Перикловом саду, — легко вышел из затруднения:

   — Я не лгал, но я и не бог, — сказал Гиппократ. — Всё, что создано богами, имеет в этом мире предел. Беспредельно лишь могущество богов. Самим законом творения победам медицины над болезнями и смертью поставлена преграда. Эта преграда — старость и, значит, время жизни. Нет лекарств против времени. Есть лекарства против нарушений природы человека. Мы лечим, содействуя природе, а не вопреки ей. Жизнь коротка — это установление природы, но и не должна быть короче этого установления. Путь постижения искусства врачевания, к сожалению, долог и недоступен каждому человеку. Случайные удачи на этом пути возможны, опыт зачастую бывает обманчивым, а выводы неправомерными. Кто намерен врачевать, должен всецело отдаться постижению искусства врачевания и не может жить другой жизнью, какая предназначена большинству людей. Но и богом асклепиад не станет: Зевс потому и убил молнией Асклепия, что тот пытался оживить мёртвых. Смерть — предел всему, чтобы не загромождать мир старыми творениями, ведь боги творят новые постоянно. Да и Хирона нет в живых — только он знал секрет воскрешения из мёртвых, который открыл Асклепию.

Никто не стал спрашивать Гиппократа, что случилось с кентавром Хироном, сыном Кроноса и Фелиры, наставником Ахилла, Ясона, Феникса и Асклепия, — все знали, что его случайно поразил во время охоты ядовитой стрелой Геракл. Смерть настигает живых не только неизбежно, но и случайно. Случай — это помощник неизбежного, со случаем можно бороться. Асклепиады — борцы со случайным.

Мудрый человек не боится смерти. И всё же жаль умирать: жаль покидать любимых, друзей, жаль оставлять незавершённым дело, расставаться со всем, что дорого и прекрасно на земле. Тем более жаль, что впереди — неведомое: быть может, Ничто, как сон без сновидений, а может быть, и обещанные древними преданиями Острова Блаженных, где обитают великие и прекрасные души, купаясь в блаженстве. А ещё можно предположить, что между Ничто и Островами Блаженных — вечные скитания между отчаянием и надеждами, без жизни, без действия, в одних лишь мечтаниях.

Всех постигнет эта участь — смерть: и великого Перикла, её любимого, её единственного, славу и надежду Афин; и Фидия, создавшего в Олимпии образ Зевса, его величественное изваяние из золота и слоновой кости, которое, говорят, одобрил сам Зевс, уничтожив молнией все инструменты Фидия, когда скульптура была уже готова. Эта печальная участь постигнет и других: великого поэта Софокла, славных мудрецов и наставников Анаксагора, Протагора, летописца мира Геродота, строителей самого прекрасного в Элладе храма Иктина и Калликрата, милого пучеглазого спорщика и друга Сократа.

Перикла убьёт чума, Сократа — яд, Фидий погибнет в тюрьме, Протагор и Анаксагор умрут в изгнании, Иктин похоронит Калликрата и завершит Парфенон, Софокл переживёт многих — Перикла, Фидия, Протагора, Анаксагора, Иктина, Калликрата, Геродота, Полигнота, Продика... Не переживёт лишь Сократа и её, Аспасию.

Ничего этого Аспасия, конечно, не знала и не могла знать, но мысль о неизбежной, поздно или рано, гибели всех была так горька, что глаза её наполнились слезами. Увидев это, Перикл сказал, обращаясь к Гиппократу:

   — Ты вверг нас своими словами в печаль, Гиппократ. Конечно, и в начале пути человек думает о его конце, иначе он не отправится в путь. Но, решив однажды идти, не следует останавливаться — ведь возвратиться не удастся. У египтян, Геродот это подтвердит, есть обычай напоминать пирующим о смерти, но лишь с тем, чтобы веселье пирующих было ещё больше. Веселись в час веселья, а печаль не заставит себя ждать. Мы, не сговариваясь, соблюли нынче этот египетский обычай, заговорив о смерти посреди веселья, напомнив друг другу о ней. Но вот уже напомнили — и довольно. Выпьем за радость бодрой и деятельной жизни, где неизбежность смерти не смущает сердце!

   — Как ты постигаешь образы богов, Фидий? — спросил Протагор. — Ведь не станешь же ты утверждать, что видел Зевса, Афину, Аполлона и других богов, которых ты изваял? Скажи нам, ты видел кого-нибудь из них?

   — Нет, не видел, — ответил Фидий.

   — И создал их статуи. Как? Боги, говорят, творцы людей, а тебя называют творцом богов. Не боишься, что боги, услышав это, накажут тебя?

   — Протагор, ты задал Фидию уже несколько вопросов, позволив ему ответить лишь на один: видел ли он богов. Фидий ответил, что не видел, и ты остался доволен этим. А если бы он сказал, что видел их? Что тогда сказал бы ты? — спросила Аспасия.

   — Я сказал бы, что Фидий говорит неправду, потому что видеть богов невозможно — уже много сотен лет они не спускаются с Олимпа, не являются людям. Стало быть, и статуи Фидия нельзя назвать статуями богов! В лучшем случае, думаю, они изображают натурщиц и натурщиков с добавлением некоторой фантазии самого Фидия. Если это не так, пусть Фидий докажет нам. Боюсь, однако, что это ему не удастся: ведь он уже сказал, что не видел богов. Ты сказал это, Фидий? — В голосе Протагора зазвучали торжествующие ноты.

   — Да, я сказал, — шумно вздохнул Фидий: оставить выпад Протагора без ответа он не мог — обвинение было чрезмерным, перечёркивало все его труды, да и саму жизнь, кажется, — а отвечать ему не хотелось: и вина уже было много выпито, и время было позднее. Но не ответить он не мог.

   — Теперь я задам тебе несколько вопросов, Протагор, — сказал Фидий, приободрившись и приподнявшись на ложе. — Ответь мне, правда ли то, что Зевс создал людей похожими на богов?

   — Говорят, — усмехнулся в ответ Протагор.

   — Стало быть, ты согласен. Теперь скажи, всё ли самое главное отражено на лице человека? Не случается ли так, что люди похожи друг на друга лицом, а в жизни совсем разные?

   — Случается, — ответил Протагор. — Чаще с близнецами, иногда же бывают двойники. У Ликурга, говорят, был двойник, но совершенно глупый и никчёмный человек.

   — Очень хорошо. Значит, не всё отражается на лице. Сила, ум, мужество, доброта, справедливость человека проявляются не в одном лишь выражении лица. Вот ты, например, умён и хорош собой, Протагор, а Сократ тоже умён, но никто не скажет, что он хорош собой.

   — Я не просто хорош, я совершенен, — сказал Сократ, развеселив всех. — Я смогу это доказать.

   — Пусть Протагор и Фидий сначала закончат свой спор, — попросила Сократа Аспасия.

   — Пусть. И мне интересно узнать, как будет посрамлён Протагор, — сказал Сократ: он просто не мог не уязвить Протагора, поскольку не соглашался с ним в главном, в том, что есть истина и что есть мнение.

   — Продолжай, — предложила Фидию Аспасия, довольная тем, что ей всё ещё удаётся управлять беседой этих в общем-то неуправляемых людей, для которых свобода и убеждение — единственные руководители.

   — Теперь скажи мне, Протагор, — продолжил Фидий, — правда ли то, что люди хоть и похожи на богов, но не так совершенны, как боги?

   — Разумеется! — хохотнул в ответ Протагор. — Афродитой может быть только Афродита, а все прочие женщины — в лучшем случае лишь жрицы её.

   — Значит, у женщин и Афродиты разные степени совершенства?

   — Очень разные.

   — Но и среди земных женщин есть менее совершенные, скажем, менее прекрасные и более прекрасные, так? — спросил Фидий.

   — Так, — ответил Протагор, позёвывая, показывая тем, что Фидий его уже утомил своими вопросами.

   — А как ты думаешь, есть предел земному совершенству, земной красоте, силе, уму, мужеству, благородству, могуществу и всем другим добрым качествам? — Зевки Протагора нисколько не смутили Фидия.

   — Есть, есть, — махнул рукой Протагор, дескать, получай то, что тебе надо, не жалко. — Предел прозрачности воды — прозрачность воздуха, предел яркости света — яркость солнца. Это школьные истины.

   — Хорошо. Тогда в этом же ряду, в продолжение этого ряда: предел совершенства человека — совершенство бога. Не правда ли? — спросил Фидий.

   — Да. И что?

   — Только то, что бог — есть предел человека, предел его красоты, силы, ума, доброты, могущества и всего другого, о чём мы уже говорили. В моих статуях я добиваюсь предела человеческого совершенства — так получаются изваяния богов. Кстати, если это и не боги, в существовании которых ты сомневаешься, то изобразить предел совершенства человека, его идеал — тоже не так уж плохо, не правда ли?

   — Всё-таки выкарабкался, — добродушно рассмеялся Протагор. — Я давно уже заметил, что двое умных людей в споре перебрасывают друг другу победу, как мяч в игре, вот почему эта игра так занимательна. Бог — это предел воображаемого человеческого совершенства. Кажется, ни для людей, ни для богов не обидно. Поздравляю, Фидий. Пусть таким совершенством будет блистать твоя Афина. Но хочу привлечь твоё внимание к совершенству, которое уже воплощено в одной из земных женщин. — Он посмотрел на Аспасию и добавил: — Эта женщина — наша божественная хозяйка. Вспомни, что сказал у Гомера Одиссей об Эвриале: «Ты обладаешь столь совершенной красотой, что сам бог не мог бы быть иным».

Самое плохое, что можно сказать о богах, это то, что их нет, что они не существуют и никогда не существовали, что люди придумали богов по своему невежеству, себе на страх и в утешение и часто видят проявление божественной силы там, где нет ничего, кроме сил природы — сил земли, воды, огня, воздуха и небесных светил, которые тоже суть соединения земли, воды, воздуха и огня. И нет, кажется, ничего страшнее для афинянина, чем услышать это — что богов нет, что боги придуманы, а то, что мы принимаем за богов — лишь силы природы. Правда, сам он иногда так и думает — как Анаксагор, например, или Протагор, или Продик, — но слышать это от других не желает, а услышав, осудит и не простит. Себя простит, потому что в грех неверия он впадает лишь иногда, один, но не хочет, чтобы в этот грех впало всё общество и навсегда — тогда и мораль и законы ничем не будут освящены и, значит, ни для кого не будут обязательными. Боги мудры и всесильны, они освящают мораль общества и законы государства. Только этим общество и государство крепки. Иначе — гибель всего доброго и справедливого.

Совет Пятисот не начинает работу без жертвоприношения богам, ораторы не начинают свою речь на Пниксе без воззвания к богам-покровителям Афин, богами освящены все законы, все договоры, монеты, гири, таблицы мер, в храмах хранится всё богатство государства, суд над всяким злом осуществляется от имени богов, хвала за доброе возносится богам, в их руках свобода, жизнь и смерть афинян. Кто верит в отеческих богов, тот патриот. Эту веру афинянам завещали их предки, и поэтому она верна, надёжна, не нуждается ни в каких иных доказательствах и не подвержена никаким сомнениям философов, которые часто судят не о богах, а о возможности их познания. Философы рассуждают, а боги живут и действуют. С богами жить спокойно, они наказывают нечестивцев, но всегда защищают людей добрых и справедливых. Отнесёшь пирог Асклепию — и выздоровеешь, если болен; сделаешь возлияние Зевсу — и победишь в битве, если ты воин; сплетёшь венок для нимф — и они помогут тебе в твоих житейских делах. Боги — это ставшие таковыми предки народа, услужившие добром народу и верховным богам Олимпа, они трудятся для этого и теперь. Чем больше жертв приносится божеству, тем надёжнее оно защищает жертвователя, становится его должником. Рассуждения философов и поэтов о том, есть ли боги, тешат богов, развращают афинян, колеблют устои государства. Стало быть, философы и поэты не столько вредят богам — против богов все бессильны, — сколько афинянам: развращённые поэтами и философами афиняне отвращают свой взор от богов, не приносят на их алтари жертвенных животных, цветы и плоды земли, нарушают обычаи, меняют привычное течение жизни, накликают бедствия, превращают богов-покровителей в неумолимых врагов.

— В существование богов следует верить, — повторила Аспасия, — потому что это полезно для народа и государства. К тому же мы не можем ни опровергнуть, ни доказать их существования. Одно достоверно: нас терзают сомнения. А раз это так, то вот что должен признать для себя обязательным мудрец: приносить жертвы богам и обращаться к ним с молитвами на всякий случай. Вот такую хорошую молитву на всякий случай придумал для меня Сократ: «Зевс, даруй нам истинные блага, просим ли мы их или нет, и отвращай от нас зло, даже когда мы домогаемся его. Посылай нам то, что ты считаешь хорошим для нас, потому что ты лучше нас знаешь, что для нас полезно и приятно». Молиться же нужно молча.

Весь вечер что-то тревожило Аспасию, душевное беспокойство накатывалось на неё волнами, она не могла понять, что это, пока не заспорили о богах Протагор и Фидий. В какой-то момент она вдруг поняла, что беспокойство её вызвано слишком вольными суждениями её гостей о богах, что тут кроется опасность для всех быть обвинёнными врагами в оскорблении и даже в непризнании отечественных богов. Такое обвинение, как правило, заканчивается изгнанием из Афин — это в лучшем случае, в худшем — смертной казнью. Оскорбление или непризнание отечественных богов приравнивается к предательству Афин, к посягательству на их свободу и безопасность. А если такое обвинение выдвигается против приезжего, метека — чужеземца, то на него ложится ещё и подозрение в злонамеренности, в том, что он заслан в Афины враждебным государством с коварными целями — подрывать изнутри устои афинской государственности. А её гости — едва ли не в большинстве чужеземцы, кроме Сократа, Софокла, Иктина, Калликрата и, конечно, самого Перикла: Фидий — из Олимпии, Протагор — из Абдеры, Продик — с Кеоса, Геродот — из Галикарнаса, Анаксагор — из Клазомен, Гиппократ — из Коса, Полигнот — с Фасоса, правда, за свои услуги он получил афинское гражданство, законность которого после известного указа Перикла о гражданстве сомнительна; да и сама она, Аспасия, — милетянка. Ах, какой заговор тут можно обнаружить против Афин — и даже против Перикла, — если только захотеть, если только Фукидиду придёт это в голову, если найдётся, лживый доносчик — все доносчики лживы — или лживый обвинитель.

Вот из чего возникла тревога в душе Аспасии и не отпускала её весь вечер, вернее, всю ночь — ведь пировала она с гостями до рассвета, как в прежние времена.

Утро, как обычно в это время года, было тихое, с росой, сверкающей драгоценными камнями на листьях деревьев, на цветах и траве, с пением птиц — особенно старались бесстрашные овсянки и важные, солнцелюбивые скворцы. И ни одного облака, чистая бирюза, только над Гиметтой повисла лента тумана, оранжевая и розовая в лучах юного солнца.

Гости разошлись на рассвете, теперь светало рано — дневной час был почти вдвое длиннее ночного и на столько же день длиннее ночи. Так что у Аспасии и Перикла после ухода гостей ещё осталось время для сна, а вернее, для любовных ласк — Перикл так любил Аспасию, что не мог уснуть рядом с ней, всё обнимал и целовал её, пока она не уходила. Он и теперь, после бурных и страстных минут любовной близости, не спал, был нежен с нею, гладил и целовал её руки, плечи, груди, она отвечала ему тем же, шепча слова, предназначенные только для него, единственного, любимого, желанного, нежного, сладкого, неуёмного, страстного.

Они уснули и проснулись одновременно, так что никто не видел друг друга спящим.

   — Я счастлив, что ты не ушла, — сказал Аспасии Перикл.

   — Ия счастлива, что ты рядом со мной, — ответила Аспасия.

Солнце уже освещало стену их спальни, проникнув через кроны деревьев и ажурные решётки окон, отражаясь зелёными и красными лучиками от камешков-самоцветов, которыми были разукрашены сказочные птицы и цветы, нарисованные на стене.

   — Мне пора, — со вздохом сказал Перикл: ему не хотелось расставаться с Аспасией. — Сегодня возвратившийся из Спарты Кимон будет отчитываться на Совете о переговорах, это очень важно.

   — Конечно, это очень важно, — тоже вздохнула Аспасия: и ей не хотелось отпускать мужа, да ведь нельзя было не отпустить — Кимон привёз из Спарты мирный договор, оглашение которого так ждут все афиняне. — Кимон постарался, это победа... Но заметь, это не твоя победа, — сказала она, помолчав. — Все станут говорить: «Кимон привёз нам мир», о тебе же, думаю, не вспомнят при этом, хотя ты поручил переговоры Кимону. Впрочем, не в этом дело, дело в другом: старый вождь олигархов, тесть Фукидида, снова на вершине успеха, как после победы при Эвримедонте. Фукидид и все твои противники-аристократы очень обрадуются такому возвращению Кимона, возвращению со славой. И не возглавит ли Кимон поход против тебя? А Каллия, шурина Кимона, ты послал в Сузы для переговоров с персами. Если и Каллий вернётся с мирным договором, славы Кимону только прибавится — скажут: «Вот какие славные родственники у Кимона».

Перикл, собравшийся уже было уходить и остановившийся у двери, когда Аспасия заговорила о Кимоне, вернулся к ложу, присел на край и терпеливо дослушал Аспасию до конца. Такое происходит уже не впервые — когда Аспасия как бы упреждает его мысли, которые уже родились, но ещё не до конца оформились и окрепли. Она одевает их в слова, нанизывает слова на нить мыслей, как нанизывают на шёлковый шнурок бусинки, предлагает ему готовые суждения, как готовые ожерелья.

   — Захочет ли Кимон взяться за старое, не знаю, — продолжала между тем Аспасия. — Он сослужил добрую службу Афинам, чтобы вернуть прежнюю любовь, загладить вину. Это понятно. Возможно, что большего он и не хотел. Но народ с трудом верит в благородство великих, станет льстить ему и проситься под его знамя: дескать, ты — славный, ты веди нас, веди против Перикла. Против кого же ещё он может повести афинян, ведь это твоими стараниями, Перикл, Кимон был изгнан из Афин.

С тем, что говорила Аспасия, нельзя было не согласиться, а он и согласился, спросил:

   — И что ты предлагаешь? Снова изгнать Кимона? Но за что?

Он ошибся, полагая, что Аспасия хочет предложить ему именно это — изгнание Кимона.

   — Нет, нет, — сказала она, обнимая Перикла. — Не следует изгонять Кимона. Кимон — герой. Он много веселился, много трудился и много страдал. Если кто и заслуживает изгнания, так это Фукидид, который готов обрушить на тебя горы лжи и ненависти. Кимон же готов и дальше доказывать свою любовь Афинам. Предоставь ему такую возможность, найди для него достойное дело. Это будет и справедливо и полезно. Не дай, чтобы Фукидид и олигархи совратили Кимона. Окажи Кимону новое доверие — и твоё благородство превзойдёт в глазах афинян любой новый подвиг Кимона.

Перикл должен был согласиться, что такой поворот в его отношении к Кимону не приходил ему на ум — тут Аспасия не просто опередила его, она подсказала ему блистательный ход, придуманный, кажется, не теперь.

   — О каком новом доверии Кимону ты говоришь? — спросил Перикл, тщетно ища в душе слова, которые могли бы стать ответом Аспасии.

Он очень удивился, когда Аспасия заговорила вдруг не о Кимоне, а о Каллии, будто не слышала, о чём он спросил её.

   — Каллию в Сузах сейчас очень трудно, думаю, — сказала Аспасия. — Попытка нанести удар персам в Египте закончилась поражением, ты это знаешь и не можешь отрицать. Я вспомнила об этом не для того, чтобы досадить тебе, а чтобы подкрепить свою мысль: Каллию в Сузах тяжело вести переговоры о выгодном для нас мире, потому что Артаксеркс почувствовал вдруг нашу слабость, потому что его всё ещё вдохновляют победы в Египте, и он не идёт на уступки, не соглашается с нашими требованиями. Я не знаю точно, так ли это, но думаю, что так. Нет ли на этот счёт вестей от Каллия?

   — Есть, — ответил Перикл. — Ты словно прочла его письмо, которое пришло вчера. Но почему ты заговорила о Каллии? Ведь мы говорили о Кимоне. Не потому, надеюсь, что Каллий — шурин Кимона.

   — Не потому, — засмеялась Аспасия и поцеловала Перикла в щёку. — Я думаю, что Каллию надо помочь. И эта помощь должна заключаться в том, чтобы ударить по персам и нанести им поражение, показав нашу мощь. Тогда персы сразу же станут сговорчивее.

   — Ты права, это помогло бы Каллию, — согласился Перикл и хлопнул себя ладонью по лбу. — Я догадался, при чём здесь Кимон, — сказал он, обрадовавшись своей догадке. — Ты хочешь, чтобы удар персам нанёс Кимон, которому это всегда удавалось? Верно?!

   — Верно. — Аспасия крепко обняла Перикла. — Пошли Кимона с флотом на Кипр, пусть он выбьет оттуда персов. Он это сделает, уверяю тебя. А флот наш к этому готов: он умеет штурмовать острова.

   — Да, — сказал Перикл. — Будь ты мужчиной, тебя следовало бы избрать стратегом. Так, пожалуй, и поступим: дадим Кимону двести триер и отправим его на Кипр, пусть выбьет персов, пусть поможет Каллию.

   — Но главным образом — афинянам, — добавила Аспасия. — И тебе, мой Перикл.

«Должно быть, я старею, — с тревогой подумал Перикл, — и моя мысль работает не так быстро, как прежде. Вот и Аспасия опередила меня, найдя блестящее решение. Впрочем, сама ли она нашла его? Не друзья ли подсказали ей, как нужно поступить с Кимоном и Каллием? Несомненно, они. И, стало быть, это решение я как бы сам заказал им, позволив Аспасии собирать их вокруг себя и вместе с ней обсуждать мои проблемы! Мои друзья — мой совет, которым руководит Аспасия, этим десятком самых мудрых голов в Афинах. Я позволил их собрать, открыть для них мой дом, сделать их моими сторонниками. Не в этом ли заключается и моя мудрость? Друзья мои мудры, но ещё большая мудрость в том, что я сделал мудрых моими друзьями. Вот блестящая мысль: сделай мудрых своими друзьями — и ты превзойдёшь в мудрости всех мудрецов».

Эта мысль развеселила Перикла и прогнала все другие, грустные мысли.