Прорицатель Астифил переселился в Пирей из Луканин, что в Великой Греции, откуда его изгнали за то, что все его предсказания были плохими да к тому же сбывались. А сбывались они потому, что он был не только прорицателем, но и колдуном, призывал своими чарами зло на сограждан. По этой причине пирейцы и афиняне обращались к Астифилу за прорицаниями крайне редко, на это решались самые смелые, самые бесстрашные, готовые противостоять любым чёрным силам. Таким был Кимон. И поэтому, когда в канун отплытия на Кипр ему приснилась собака, которая лаяла на него и говорила при этом человеческим языком: «Поспешай, поспешай на Кипр, это будет на радость мне и моим щенятам!» — он обратился за толкованием сна к прорицателю Астифилу. Астифил ужаснулся, выслушав Кимона, побледнел и затрясся: сон предвещал Кимону смерть — самое худшее из всего, что случается с человеком.

   — Говори, говори! — настоял Кимон.

   — Лучше бы мне самому умереть, — заплакал Астифил.

   — Значит, смерть? — рассудил Кимон.

   — Смерть, — признался Астифил и растолковал: — Лающая на человека собака — это враг. Чего может желать твой враг, Кимон? Самое лучшее для него — это твоя смерть. А то, что собака не только лаяла, но и говорила, показывает, кто твой смертельный враг — это персы, которые лают, и греки-наёмники, которые говорят, таково войско Артаксеркса — смесь варваров и греков-наёмников. Вспомни про Фемистокла. Говорят, что Фемистокл, пригревшийся под крылом Артаксеркса, собирает войско против Афин.

   — Значит, смерть, — мрачно повторил Кимон. Прежде при слове смерть он дерзко улыбался, а теперь — должно быть, старость тому виной — стал темнее грозовой тучи.

Астифил не решился подтвердить своё предсказание, лишь посоветовал Кимону:

   — Принесём жертву Дионису, который насылает безумие на врагов и карает смертью.

Кимон так и сделал — принёс в жертву Дионису молодого бычка. Когда жрец заколол бычка и кровь, стекая с жертвенника, образовала на земле красную лужу, к ней устремились муравьи, стали хватать сгустки крови и переносить их к ногам Кимона, облепив ими его пальцы. Кимон не сразу заметил это, а когда увидел, что пальцы его ног в жертвенной крови, подозвал жреца. Жрец посмотрел на кровь и показал ему печень бычка, у которой не оказалось верхней части, предвещавшей удачу. Не будет удачи, и земля станет кровью — это то же самое, что и сон, истолкованный Астифилом: смерть.

   — Дионис! Помоги мне! — попросил бога Кимон. — Гоплиты на кораблях и дует попутный ветер — отказаться от похода уже нельзя, поздно.

Флот под командованием Кимона ушёл из Пирея в тот же день.

Дионис выполнил просьбу Кимона — наслал безумие на его врага: Фемистокл, узнав, что Кимон двинул свой флот на Кипр и что он, Фемистокл, по обещанию, данному Артаксерксу, должен немедленно выступить против Кимона, против своих соотечественников, покончил с собой, чтобы не умереть позорной смертью от руки своего старого соперника Кимона, битву с которым он выиграть не смог бы, да и не хотел.

Кимон, приблизившись к Кипру, разбил вышедший ему навстречу флот Артаксеркса, состоявший из финикийских и киликийских кораблей, высадил гоплитов на остров и покорил несколько городов. Это открыло ему путь на Египет, путь к новым победам над персами, к великой славе. Подойдя к берегам Ливии, он отправил своих посланцев за оракулом в храм Амона, повелев им узнать, отменяются ли прежние предсказания, данные ему Астифилом и жрецом Диониса. Оракул не стал слушать послов Кимона, а сразу же приказал им вернуться в свой лагерь, сказав, что Кимон уже находится в свите Амона. Это означало, что Кимон уже умер. Послы отправились обратно и, прибыв в лагерь афинян, находившийся у стен Кития на Кипре, узнали, что полководец умер от старой раны в тот самый день, когда они вошли с вопросом к оракулу бога Амона. Вместе с известием о смерти Кимона они получили приказ никому не рассказывать о случившемся несчастье — это был приказ самого Кимона, который он отдал перед кончиной. Тридцать дней войска не знали, что с ними уже нет их славного полководца, не знали об этом и враги. Афиняне вернулись домой с победой и лишь тогда увидели, что триера Кимона доставила в Пирей его гроб. Кимона похоронили с великими почестями. Он заслужил эти почести не только тем, что его флот разгромил персов на Кипре и в Египте, но главным образом тем, что поставил точку в войне с персами, длившейся пятьдесят лет: Артаксеркс, узнав о поражении своих войск на Кипре и в Египте, подписал с Каллием мирный договор, по которому отказался от всех ионийских владений, предоставив полную независимость островам и городам Хиосу, Самосу, Эритрее, Теосу, Колофону, Эфесу, Приене, Милету, Фокее, Клазоменам, Лебедосу и Миунту. Кроме того, по этому договору персидскому флоту в течение пятидесяти лет запрещалось появляться в Эгейском море. Договор о мире с Персией заключил Каллий, но все стали называть его Кимоновым. Так и говорили: Кимонов мир.

А первым эти слова — Кимонов мир — произнёс Перикл на могиле полководца. Это было тем более справедливо, что Кимоном ещё до похода на Кипр был заключён мир со Спартой. Мир со Спартой и мир с Персией — это полный мир, желанный и радостный. Праздник для Афин, какого ещё не было. Праздник, которым афиняне обязаны Каллию, Кимону, но прежде всего — Периклу. И, наверное, самим себе. В лице Перикла, конечно. Он их вождь, он их разум, он их главный стратег. Да здравствует славный Перикл!

   — Теперь пора, — сказала Аспасия Периклу. — Сделай для афинян что-нибудь такое, чего не было никогда. Победы были прежде, и мир был. Это не ново. Подари афинянам небывалое.

   — Небывалое? Что это может быть? Как придумать небывалое? Если чего-то никогда не было, то и придумать это невозможно. Всё мыслимое уже было — так говорит Анаксагор.

   — Анаксагор? А что думают об этом другие? Давай позовём наших друзей и спросим у них, можно ли придумать небывалое, — предложила Аспасия.

   — Позови, — согласился Перикл.

Вечер был дождливый, и потому на этот раз, против обыкновения, гости собрались не в саду, а в андроне, на мужской половине дома, в большой комнате, три двери которой выходили на широкий балкон перистиля, защищённый от дождя — и от солнца — навесом. Гости, таким образом, могли находиться и в комнате, и на балконе, не чувствуя при этом, что они разделены — двери были широкие, а пологи, закрывавшие их, подняты. Дождик сеял тихий, тёплый, так что никто из гостей, даже из тех, кому досталось место на балконе, не мог пожаловаться на холод или какое-либо другое неудобство. Только юный Лисикл, сын знатного скототорговца, приглашённый в дом Перикла впервые, бродил от ложа к ложу, присаживаясь то к одному, то к другому гостю, будто у него не было своего ложа, будто Аспасия забыла предложить ему место, и он теперь своим блужданием напоминал ей о себе, пытаясь обратить внимание хозяйки.

   — Кто этот юноша? — спросил у Сократа Софокл. — Прежде я его здесь не видел.

   — Никто его здесь не видел прежде, — ответил Сократ, не скрывая раздражения. — Это сынок скототорговца Кресфонта. Мальчишка чем-то понравился Аспасии. Правда, он недурен собой — тут не возразишь, но говорят, нагл и глуп. Впрочем, Аспасия считает, что это не так, что он многого достигнет, если образовать его ум... Смотри, смотри, как он таращит на неё глаза. Наверное, влюблён. Ох эти женщины, — покачал головой Сократ, — всё-то им неймётся, всё-то им красавцев подавай...

   — Мир — это тоска! — громко заявил между тем, ораторствуя, Протагор. — Жизнь без событий — это бездарное времяпрепровождение. Надо насыщать ими жизнь, как наш Софокл насыщает драмы действиями. Самое большое событие в жизни народа — это война, битвы, поражения и победы. Тогда рождаются герои, тогда мы обнаруживаем трусов, тогда горе и радость сменяют друг друга, как сладкое и горькое, как горячее и холодное, как мучительная жажда и утоление жажды этим прекрасным вином. — Протагор поднял кубок, и тут Анаксагор прервал его вопросом:

   — Стало быть, ты против мира, Протагор?

   — Да! — ответил тот и как-то странно мотнул головой, отчего многие подумали, что Протагор пьян. — Да! — произнёс он громче. — Я против мира, когда ничего не происходит, когда нет борьбы и волнений. — Рука Протагора при этом дрогнула — и вино из чаши пролилось ему на голову, вызвав весёлый смех гостей. — Вот! — сказал он, утираясь подушкой. — Вот единственное событие, которое возможно...

   — Мир — это возможность трудиться и в труде создавать великое или значительное, — возразил Протагору Перикл. — Мир — это праздники, торжества, радость, отсутствие страданий, наслаждение спокойным досугом, любовью, общением с друзьями, это долгая, обеспеченная жизнь, путешествия. Я удивлюсь, если ты не согласишься с этим, Протагор!

   — Я соглашусь, — ответил Протагор, и теперь все убедились, что он действительно опьянел: произнеся эти слова, он откинулся на подушки и тут же захрапел.

Юноша Лисикл, желая услужить хозяевам дома, и прежде всего Аспасии, подбежал к Протагору и стал его тормошить, требуя, чтобы тот проснулся.

   — Оставь его в покое, Лисикл, — сказала юноше Аспасия без всякого осуждения в голосе, скорее даже с некоторой нежностью, как говорят матери расшалившимся детям. — Пусть Протагор поспит, Лисикл. — Она дважды произнесла имя Лисикла, и ей это, кажется, понравилось, но, может быть, она делала это только для того, чтобы гости узнали и запомнили имя юноши.

Самую мудрую мысль высказал Фидий, с чем сразу же согласились хозяева дома, да и другие поддержали его. Фидий сказал, что преимущества мира должен почувствовать каждый афинянин, что мир просто обязан сказаться на благополучии граждан, что богатство и могущество Афин — это богатство и прочность очага каждого человека.

   — Запомним, что предложил Фидий, — сказала Периклу Аспасия, сидевшая, как всегда, на ложе мужа, сказала тихо, не для всех. — Улучшить жизнь всех афинян, взять да и улучшить вдруг — вот, кажется, небывалое. То-то Фукидид взовьётся от злости.

   — Раздать афинянам деньги из казны? — спросил Перикл. — Это можно сделать, но только один раз, ну два раза, три. Скажем, раз в год.

   — А раз в день?

   — Как?! Тогда никаких денег не хватит. Впрочем, я подумаю.

Этот разговор Перикл и Аспасия продолжили после того, как гости разошлись. И вот к какому решению пришёл Перикл: надо не просто раздавать афинянам деньги из общей казны, а платить им за службу, какая только существует в Афинах: пританам — за участие в Совете Пятисот, гелиастам — за разбирательство судебных дел, стратегам, командирам пехотных отрядов, начальникам конницы, софронистам, воспитателям эфебов, государственному казначею и секретарю Буле, Совета Пятисот — словом, всем, кого афиняне избирали на должность. Но не только избранным, но и назначенным по жребию: архонтам, которых десять и из которых один, первый, архонт-эпоним, председательствует в судах, второй, архонт-царь, отвечает за гимнастические состязания и разбирает дела об оскорблении богов и святынь, третий архонт, полемарх, приносит жертвы богам войны, остальные, фесмофеты, проверяют, соответствуют ли новые законы старым, и разбирают дела о политических преступлениях. По жребию назначаются также астиномы, следящие за порядком в Афинах, агорономы, или рыночные надзиратели, метрономы — они следят, чтобы торговцы не обвешивали и не обсчитывали покупателей, портовые надзиратели, члены коллегии из одиннадцати человек, ведающие тюрьмами и исполнением смертных приговоров, заведующие ремонтом храмов, священнослужители, алофеты — они устраивают всякого рода праздничные процессии и состязания, оподекты, собирающие подати и пошлины, практоры, взыскивающие штрафы, логисты и их помощники, следящие за тем, как исполняют свои обязанности городские чиновники, — словом, все магистраты, кому выпал жребий служить Афинам в течение года.

Всем им Перикл решил назначить ежедневную оплату, а кроме того, раздавать афинянам деньги на посещение театров и оказывать другие вспомоществования, особенно бедным. Только за участие в Народном собрании решено было не платить.

   — Присутствие на Собрании — не служба, а святой долг каждого афинянина, — сказал Перикл. — За это — ни обола. Говоришь, Фукидид взовьётся от злости?

   — Взовьётся, — ответила Аспасия.

   — Охотники любят сбивать птиц на взлёте...

Утро выдалось ясное, но прохладное — трое суток до этого лил дождь, всё остыло — земля, камни, дома, само небо. Лужи на улицах сверкали, как слюда, ветви на деревьях опустились под тяжестью влаги, трава вдоль оград лежала мокрая и тёмная, голоса и стук тележных колёс гулко разносились в застывшем до неподвижности воздухе, птицы радостно щебетали, встречая солнце после утомительных дождливых ночей и дней.

В это утро легко работалось глашатаям: крикнешь в одном конце улицы — и вот твой голос возвращается к тебе эхом с другого конца. И ввысь летит, и в стороны. Глашатаи идут по разным улицам, но слышат друг друга, словно находятся рядом. Сегодня они созывают афинян на Пникс, на Экклесию, Народное собрание. Голос глашатая — как голос божества: ни ослушаться, ни перечить ему никто не имеет права. И не услышать не может: голоса у глашатаев могучие, глухого разбудят, и благозвучные, зовут, не пугают.

   — На Пникс, на Экклесию, граждане! Совет созывает Экклесию, Перикл предлагает новый закон!

Перикл — это всегда неожиданность, правда. Не всегда приятная. А афиняне ничего так не любят, как новости. «Если не случается ничего нового, то и жизнь не случается», — говорят они. И готовы охотиться за новостью хоть целый день, с утра до ночи. Тоскуют и видят печальные сны, если охота была неудачной. Радуются и созывают друзей на симпосии, если удастся раздобыть новость — тогда на всю ночь хватит разговоров, иначе — уснут уже после третьей чаши.

— На Пникс, граждане, на Экклесию! — кричат глашатаи, не уставая.

Кто успел открыть с утра лавку или мастерскую, спешно закрывает её. Сони вскакивают с постелей, словно их вдруг окатили холодной водой. Кто сильно проголодался за ночь — ест: на ходу жуёт лепёшки, заедает сыром, кто потерпеливее — собрал еду в узелок, запасся водой или вином. Экклесия длится не один час, и пока говорят ораторы, приятно утолить голод и жажду, перебрасываясь словами с соседями. Переговариваться и угощать соседей в таких случаях просто необходимо — так определяется общее мнение, которое потом надо выражать криками, аплодисментами, свистом или топаньем ног.

Со скрипом и грохотом запираются городские ворота — в дни Экклесий город не принимает ни гостей, ни торговцев и бдительно охраняется на случай неожиданного нападения врагов — так повелось с давних пор.

Одни торопятся, почти бегут на Пникс, другие идут медленно, важно, отчего скифские стрелки, стражники, покрикивают на них, торопят. На Пниксе афинян встречают лексиархи и их помощники, гонят прочь тех, главным образом юнцов, которым ещё рано посещать Экклесию, и чужестранцев, граждан же равномерно распределяют по площади, чтобы все могли видеть и слышать ораторов, ограждают входы на Пникс красными канатами, через которые без разрешения лексиархов никто не смеет переступить ни в ту, ни в другую сторону. А кто нарушит ограждение самовольно, уплатит штраф, после которого будет долго вздыхать и чесать затылок.

Эпистат поднялся на Камень и потребовал тишины. Стало тихо, хотя и не настолько, чтоб было слышно, как, встревоженные большим стечением народа, носятся, крича и рассекая воздух крыльями над Пниксом, чайки и голуби. Это станет слышно потом, в паузах между словами ораторов, когда все замолкают, чтобы не пропустить что-либо важное.

Появился жрец с заколотым поросёнком. Держа тушку за задние ноги, он обошёл всю площадь, заполненную афинянами, орошая землю каплями стекающей крови и повторяя слова привычного заклятия:

   — Да будут произнесены речи и приняты решения врагам на горе, афинянам на благо, да оградят наш город от всяких бед отечественные боги.

Перикл стоял у Камня и ждал, когда вернётся жрец и эпистат прокричит: «Начинаем, граждане!»

И вот эта минута пришла — эпистат объявил о начале Экклесии. Гул голосов затих, как откатившаяся волна.

   — Перикл, сын Ксантиппа из Холарга предложил, Совет обсудил и выносит на ваш суд закон о вознаграждении всех избранных голосованием и назначенных по жребию афинских магистратов, о зрелищных деньгах и других вспомоществованиях. Совет предлагает одобрить новый закон, но вам решать, граждане, после разъяснений Перикла и выступлений ораторов! — сказал эпистат и уступил место на Камне Периклу.

Сейчас он скажет о небывалом, и, если афиняне одобрят его предложение, наступит другая жизнь: пятьсот пританов, шесть тысяч гелиастов, двести чиновников других рангов, а всего две трети афинских граждан будут регулярно получать вознаграждение за свою службу, да и другие не останутся без вспомоществований. Отныне жизнь афинян станет обеспеченной в такой мере, что никому не придётся охотиться за куском хлеба или глотком вина, у всех появится необходимая пища, одежда, имущество, жильё, свободные граждане станут по-настоящему свободными не только от страха преследования неумеренной власти, но и от нужды. Гарантия от преследования властей — демократия, гарантия от нужды — умелое ведение хозяйства, мощь и богатство государства, Афин, властвующих над всем эллинским миром. Демократия и Афинский союз — источник небывалых благ для афинского народа.

Перикл знал, что и в демократии, и в Афинском союзе не всё так, как хотелось бы: демократия, власть Народного собрания, большинства, ущемляет права тех, кто остаётся в меньшинстве, власть эта часто бывает неразумна и поддаётся уговорам и подкупам вождей то на пользу тебе, то во вред. Афинский союз лишь Афинам обеспечивает приток больших богатств, а всем другим, союзным городам, — только безопасность, которая в условиях длительного мира кажется подарком судьбы, хотя на самом деле всеобщую безопасность ежедневно и ежечасно отстаивают Афины своим могуществом, а оно невозможно без богатства и военной мощи, поддерживаемой постоянно.

Словом, Перикл знал, что благополучие на афинской чаше весов уравновешивается тяготами на чаше других городов, что канву могучего белого паруса афинского корабля составляют чёрные нити. Но такова судьба — Ананке. Канву из паруса не вынуть, если не распустить весь парус. Но тогда — остановка, равносильная гибели, ибо море неспокойно... Он же хочет сделать афинянам небывалый и лучший подарок, на какой только способен.

   — Мы не так богаты, афиняне, чтобы, служа народу и городу, оставляя без ухода своё хозяйство, дом и семью, когда того требует честное служение общему делу, ничего не получать взамен, кроме благодарности города и осознания того, что ты служишь своему народу, исполняешь священный долг, что тебе, избранному или назначенному по жребию, выпала эта высокая честь, — начал свою речь Перикл, с удовольствием отмечая, что народ слушает его молча, внимательно, что на лицах афинян, устремивших на него глаза, нет печати обычной настороженности, что они оживлены неподдельным интересом и доверием к его словам. — У одних из вас имущество оценивается в талант, у других, которых немного, в десяток талантов, но у большинства — лишь в несколько десятков мин, а то и несколькими минами. Только у Каллия, который привёз нам мир из Персии, да у двух или трёх арендаторов серебряных Лаврийских рудников богатство исчисляется в сто и более талантов. Но не о них речь, а о наших пританах, гелиастах и всех тех, кто избран на должность или назначен по жребию. Я предлагаю всем им назначить вознаграждение за службу. Ежедневное, установленное вами с благодарностью, из государственной казны, которая, афиняне, не оскудеет, потому что мирная жизнь умножает наши богатства. Мы успокоили пелопоннесцев. Персы больше не держат свой флот в Эгейском море, уже нет их гарнизонов в ионийских городах. Мы трудимся и торгуем с большим успехом, чем ранее, и сами распоряжаемся союзной казной.

   — По праву наглых захватчиков! — успел выкрикнуть Фукидид, заявив тем самым своё право на следующую речь с Камня.

Народ зашумел — одни с возмущением, другие — в поддержку Фукидида, но эпистат быстро успокоил всех, и Перикл продолжил.

   — Нет, — сказал он, возражая Фукидиду. — Не по праву захватчиков, а по праву мудрых распорядителей. Мы, афиняне, заставили персов силой своего оружия и уговорами отказаться от войны. Живя отныне в покое, наши союзники ленятся посылать своих советников к нам, чтобы обсуждать, как лучше распорядиться союзной казной, они перепоручили это нам. Не собирается более союзное собрание — всё по той же причине; и делами, которыми занималось прежде союзное собрание, теперь занимаетесь вы, Народное собрание Афин! Вы управляете казной и союзом, свободно распоряжаетесь союзными суммами и строго следите за исполнением союзного договора.

Фукидид потом скажет: афиняне по вине Перикла не свободно распоряжаются союзной казной, а бесконтрольно; а города, уплачивающие взносы в эту казну, являются уже не союзными городами, а подданными. Афинский флот, построенный на средства союзной казны, держит отныне в повиновении не только персов и Пелопоннес, но и союзные города, афиняне бесцеремонно вмешиваются в управление союзных городов, они свергают там законную власть, когда та становится неугодной им, насаждают демократические режимы и посылают свои гарнизоны. Даже афинские суды начали судить граждан союзных городов за то, что те подговаривают своих соотечественников к отложению от союза с Афинами.

А пока Перикл продолжал:

   — Избранным на должность или назначенным по жребию может стать каждый из вас — в этом суть нашей демократии. Все, таким образом, имеют власть над каждым и каждый — над всеми. Звания и должности у нас не распределяются по цензам и не отдаются на откуп одним и тем же лицам. Исключение здесь составляют только военные. Только они имеют право на смерть в бою за нашу свободу. Все граждане призываются к исполнению судейских обязанностей, а суды разбирают всё, что важно для нас.

Афиняне! Народное собрание доступно для всех. Экклесия и только Экклесия назначает должностных лиц государства, издаёт законы, решает вопросы о войне и мире и ведает всеми отношениями с союзниками и врагами. Эту работу облегчают вам на ежедневных обсуждениях пританы. Так станете ли вы возражать, если притану мы станем платить в день по одной драхме?

   — Нет! — закричали афиняне. — Не станем!

   — Пусть и все другие исполнители вашей воли получают вознаграждения за труд.

   — Пусть!

После Перикла говорил Фукидид. И хотя в его словах было много правды, иногда горькой, его слушали плохо, то и дело прерывали криками и свистом. Только один раз, кажется, призадумались немного, когда он сказал:

   — Сегодня Афины пляшут на спинах союзников и транжирят их деньги, а завтра союзники будут плясать на спинах афинян и отнимать у них последние крохи. Мы подаём миру дурной пример и будем за то наказаны богами Олимпа, для которых справедливость — главный закон!

Были и другие ораторы, которые не поддерживали Перикла — все из круга Фукидида.

   — Он вас покупает! — кричали они, указывая на Перикла. — Он потакает вашей жадности, вашим страстям! Вы страшитесь тирании, а сами сделались тираном мира!

И всё же афиняне поддержали Периклов закон о вознаграждениях: они столь же сильно любили получать подарки, как и выслушивать сплетни. Но ведь это они, а не кто-либо другой, победили персов, усмирили Лакедемон и объединили весь эллинский мир. Они завоевали право на благодарность и на обеспеченную жизнь. Именно таков закон справедливости, установленный богами Олимпа, закон вознаграждения за пролитую кровь, страдания и труды. Впрочем, не забыт и другой закон, закон злых божеств.

Весь этот день Аспасия провела в мастерской Фидия на Акрополе. Она позировала скульптору, лепившему из глины статуэтки-эскизы для будущей Афины Паллады. Аспасия набрасывала на себя различные одежды, надевала шлем, брала в руки меч, щит, становилась то в свет, то в тень, принимала величавые позы богини и старалась придать столь же величавое выражение лицу. Фидий то усаживал её на сколоченный из досок трон, то заставлял опираться на меч или колонну, вырезанную из дерева. Он присыпал белой меловой пудрой её руки и плечи, набрасывал на неё золотистые шёлковые накидки, прикалывал к одеждам многочисленные броши с камнями-самоцветами, расставлял вокруг бронзовые зеркала, заставлял подмастерьев обмахивать её опахалами, чтобы шелка одежды естественно меняли складки. Она то чуть приоткрывала губы, то сжимала челюсти — по команде Фидия, разумеется. Поднимала и сводила на переносице брови, так, что между ними вспухал бугорок, широко открывала и щурила глаза, приподнимала и опускала плечи, иногда разговаривала с Фидием, если он ей позволял. В мастерской шла тем временем и другая работа: с десяток столяров строгали и сверлили деревянные бруски и клинья, отчего приятно пахло хвойной смолой и другой древесиной.

Мастерская Фидия была просторная и высокая — от пола, устланного досками, до потолка было не менее пятидесяти футов: ведь предполагалось, что и статуя Афины, которая будет собрана здесь, поднимется до потолка. Вверху было круглое широкое отверстие, через которое, как и через окна, прорубленные в южной стене, в мастерскую проникали солнечные лучи.

В пристройке к мастерской находились плавильные печи и кузница, откуда доносились удары молотков.

Аспасия спросила Фидия не без кокетства:

   — Я хорошо справляюсь?

Он, увлечённый работой над очередной статуэткой, поднял на неё усталые глаза, потряс головой, как бы избавляясь от наваждения, помолчал, припоминая, наверное, о чём она спросила, по эху, оставшемуся в его ушах, и ответил:

   — Ты хорошо справляешься. Когда б ты была раз в десять больше ростом, ты ничем не отличалась бы от богини: ни совершенством тела, ни совершенством ума.

   — Но воля моя не могла бы повелевать вещами и людьми, как это происходит у богов: что ни пожелают, всё исполняется.

   — Кто знает. Если бы вместе с телом увеличить в десять раз волю и ум, всё, возможно, было бы, как у богов. У бога всего много — вот в чём секрет божественной силы. Но ты оставайся так, как есть, — улыбнулся Фидий и отпил из чаши глоток вина — это было кислое вино, сильно разбавленное, для утоления жажды. — Такой ты мне больше нравишься. Да и не только мне, думаю. И чары твои почти божественны — сбывается всё, чего ты пожелаешь... Прислушайся. — Он показал пальцем на дверь. — Всё стучит, всё гудит — работают кузнецы, каменотёсы, скульпторы, визжат пилы, звенит металл, грохочут по камням колеса, визжат полозья, подают команды каменщики, свистят шлифовальные доски.

   — Да, я слышу, — сказала Аспасия. — И что?

   — Всё это началось с того дня, как ты поднялась на Акрополь. Мы все хотели этого — но было тихо. А ты пришла — и всё задвигалось. Смотри, не я командую строительством, а ты.

   — Это воля Перикла.

   — И твоя. Воля Перикла в твоих словах. От твоих слов задвигались камни и вспыхнуло пламя в плавильных печах. Я сказал себе: «Только эта женщина должна быть образцом для моей статуи. Потому что эта женщина — сама богиня».

   — Ты очень льстишь мне, Фидий, — сказала Аспасия.

   — Конечно, льщу. Но кому бы я мог ещё это сказать? Никому. Только тебе. Здесь десятки плотников, гончаров, медников, каменотёсов, красильщиков золота, размягчителей слоновой кости, художников, эмалировщиков, гравёров, скульпторов, каменщиков — все они приветствуют тебя, когда ты поднимаешься на Акрополь, как могли бы приветствовать Афину, как если бы всё, что здесь делается, делалось для тебя. И благодаря тебе.

   — Я уже жалею о том, что спросила тебя, хорошо ли я делаю свою работу.

   — Ты хорошо делаешь свою работу. Правда, Менон? — спросил Фидий своего помощника, который, пока Фидий лепил фигурки, месил для него глину.

   — Это правда, — ответил Менон, маленький и юркий человек с чёрной бородой, за которой пряталось едва ли не всё его лицо. Казалось, будто он облил бороду смолой.

Отвечая Фидию, Менон посмотрел на Аспасию с наглостью, присущей маленьким и неказистым людям, для которых красивые и ладные женщины почти недоступны.

   — Это правда, — повторил он, — все приветствуют Аспасию, жену Перикла, нашу богиню. — И облизнулся, будто у него пересохли губы.

   — Можно ли будет в статуе Афины узнать меня? — спросила Аспасия, когда Менон вышел из мастерской с чашей для замеса глины.

   — Ты узнаешь, — ответил Фидий. — У неё будет твоё лицо, губы, нос, щёки, абрис, линии. Да, ты сможешь узнать себя. Потому что ты знаешь, как я отношусь к тебе: у статуи будет не только твоё лицо, на нём можно будет увидеть моё отношение к тебе — восхищение, преклонение, обожествление. Да, все увидят обожествление — и это не даст им разглядеть тебя. Ты узнаешь себя, другие — нет. Ты спросила об этом, боясь, что и другие узнают тебя?

   — Да, — коротко, ответила Аспасия. — И так уж болтают, что ты лепишь Афину, глядя на меня. Тут сходство опасно.

   — Я уверен, что, если есть Афина, она похожа на тебя: боги посылают на землю свои образцы и наделяют их славной судьбой. У моего Зевса Олимпийского тоже есть образец, я нашёл его в Лакедемоне, он царь. И ты, в сущности, царица. Разве не так?

   — Если Перикл царь.

Вернулся Менон, принёс глину, вывернул её из чаши на месильную доску, пришлёпал ладонями. Пока он был в мастерской, Аспасия и Фидий молчали. Разговор, который они вели, не предназначался для чужих ушей. Но как только Менон снова вышел, Фидий сказал:

   — Посмотри внимательно на щит, который я дам Афине, он у той стены. — Фидий указал рукой на огромный бронзовый щит, прислонённый к северной стене и хорошо освещённый падающими на него из окон лучами. — Не узнаешь ли ты там, среди изображённых на нём лиц, знакомых тебе людей?

   — Мне надо для этого подойти поближе к щиту.

   — Подойди, разомнись. Ты стоишь неподвижно уже два часа. Пройдись.

Аспасия подошла к щиту, долго рассматривала его, потом провела по нему рукой, как бы стирая с изображений пыль, и сказала:

   — Об этом никто не должен знать.

   — Конечно, — согласился Фидий и спросил: — Но я имел право сделать это? Периклу и мне Афина будет обязана тем, что в Парфеноне появится её величественное изваяние. Наши лица — лишь на её щите, которым она прикрывает себя и наш славный город. Я имел право сделать это?

   — Да, — сказала Аспасия, возвращаясь на прежнее место — к деревянной колонне. — Никому не говори об этом. А когда мы умрём, пусть все узнают, чьи лица ты запечатлел. Сделаем так.

   — Хорошо, сделаем так. Но ты вдруг заговорила о смерти. Смотри, я старый и не вспоминаю о ней. А ты, такая молодая, вдруг вспомнила, — сказал с упрёком Фидий. — Тебе ещё долго жить. Хотя статуя, конечно, переживёт нас. Вот странно: мёртвые тела долговечны, как бессмертные боги. Только в мёртвом камне и металле мы можем обозначить бессмертие богов. Как странно, не правда ли? Я думал: почему нам не позволено родить человека, мальчика или девочку, подобного богам? Не каждому, конечно, но тому, кто думает, познает, достигает высот в стремлении к совершенству. Вот бы ему и дать право родить бога. Или самому стать богом. Это была бы истинная награда за труды. Впрочем, пусть боги рождают богов. Но зачем тогда они придумали нас? Чтобы мы создавали истуканов из камня и металла?

   — Не кощунствуй, — сказала Аспасия. — Ты провёл почти всю жизнь рядом с образами богов и вдруг говоришь такое.

   — Ладно, не буду, — пообещал Фидий. — Хотя я уверен: ты могла бы родить бога, у тебя для этого всё есть: ты умна, красива лицом и изящна телом, сильна и здорова, озабочена общим благом и воплощением прекрасного.

   — Я хочу родить мальчика, похожего на Перикла, — сказала Аспасия. — И назвать его Периклом. Мне будет жаль, если уйдёт этот Перикл и не окажется другого Перикла, который мог бы повторить нынешнего и, может быть, превзойти его в славе.

   — Охо-хо, — вздохнул Фидий. — Ты так любишь мужа. Я завидую его счастью. Конечно, роди мальчика. И назови его Периклом. Это хорошее имя. Попросите Артемиду — она вам поможет. Может быть, уже сегодня же, — улыбнулся Фидий.

Аспасия спросила:

   — Нужны ли тебе другие натурщицы? На задуманном тобою фризе, который опояшет Парфенон, будет так много людей: юных всадников, стариков, метэков, данников и девушек, идущих в день Великих Панафиней поклониться богине и несущих ей дары. Юношей и стариков ты найдёшь сам. А девушек?

   — Ты хочешь мне помочь?

   — Многие девушки и женщины почли бы за честь позировать для тебя. Хорошенькие девушки есть у Феодоты, ты знаешь. К тому же среди моих знакомых найдутся настоящие красавицы. Жена стратега Мениппа кажется мне очаровательной...

Разговор Фидия и Аспасии прервал Софокл, глава коллегии гелленотамов, распоряжавшейся общественной казной, куда стекались деньги из всех союзных городов. Коллегия строго следила за расходованием средств, отпущенных на строительство Парфенона, а глава её всегда присутствовал при раздаче денег строителям.

   — Все довольны, мы платим щедро, — сказал Софокл. — Строители получают больше, чем архонты и пританы. Как бы мы не избаловали их. Ты уж следи за тем, чтобы они работали усердно, — посоветовал Софокл Фидию. — Хотя, должен признать, работа кипит.

   — Будешь ли платить мне? — в шутку спросила Софокла Аспасия. — Я тоже работаю.

   — Тебе — слава, — ответил Софокл. — Кстати, Сократ отказывается брать деньги за своих харит. Говорит, что согласится взять лишь тогда, когда ты, Фидий, одобришь его работу. «А пока мне довольно и того, — говорит, — что я дышу одним воздухом с Фидием». Я сказал ему, что надо не только дышать тем же воздухом, что и Фидий, но и есть сыр и лепёшки, которые ест Фидий. Он оценил мои слова, но деньги не взял, угостил меня своей ячменной лепёшкой, которая, кажется, твёрже камня.

   — Отдашь его деньги мне, — предложила Аспасия. — Из моих рук он не откажется принять.

   — Из твоих рук даже яд покажется мёдом, — сказал Софокл, смеясь: старикам позволено говорить комплименты, которые из уст юношей могут показаться чрезмерными. — Ах, если бы деньги, которые мы теперь раздаём по Новому закону архонтам, пританам, гелиастам и другим магистратам, раздавала ты — серебро показалось бы им золотом.

   — Сколько и кому вы платите по этому закону? — спросил Фидий, расплющив о стол глиняную фигурку, которая ему не удалась.

   — Много, — вздохнул Софокл, — казна хоть и справляется с этим, но не становится полнее. Девяти архонтам по четыре обола в день, шести тысячам гелиастов — по два обола в день, которых, как известно, хватает на хороший завтрак, обед и ужин. Кроме того, деньги теперь получают эфебы, эти юнцы, полторы тысячи городских стрелков, пятьсот стражников у верфей в Пирее и пятьдесят здесь, на Акрополе, семьсот магистратов в Афинах и столько же в других городах, солдаты гарнизонов, тюремная стража, матросы, гребцы... Охо-хо, всех и не перечесть.

   — Сиротам, калекам и больным выдаются два обола в день, — добавила Аспасия. — На государственный счёт будут содержаться до совершеннолетия сироты и дети погибших на войне. Всего же таких людей около двадцати тысяч. Верно, Софокл?

   — Да, двадцать тысяч. Кроме того, по Новому закону учреждена театральная касса — феорикон. Все желающие могут получить из неё по два обола в день во время Лёней и Великих Дионисий для посещения спектаклей. Эту меру я приветствую. Перикл предложил? — спросил Аспасию Софокл.

   — Да, думая о тебе, о твоих новых драмах, Софокл, и об Эврипиде.

   — Спасибо. А о Кратине не думал? Говорят, что в новой комедии «Хироны» он говорит много обидного о Перикле.

   — Пусть. Перикл тоже посмеётся.

Спустившись с Акрополя, Аспасия направилась в Керамик навестить Феодоту. Её сопровождали двое слуг. Один нёс раскладной стул, на тот случай, если его госпожа захочет отдохнуть, другой — корзину с угощениями для Феодоты, которую она наполнила на Агоре — то, что взяла из дому ранее, оставила Фидию. В пути не отдыхала, торопилась — до заката оставалось не так уж много времени.

Феодота очень обрадовалась её приходу, защебетала, как соловей над гнездом соловьихи, принялась угощать всякими медовыми сладостями.

   — Не боишься посещать мой дом? — спросила она между сотней других вопросов. — Станут говорить, что Аспасия бывает в доме гетеры.

   — Нет, — махнула рукой Аспасия. — Всё равно обо мне болтают всякое. Если бы я даже сидела целыми днями взаперти, обо мне сплетничали бы — такова моя доля: каждому приятно сказать гадость о жене Перикла.

   — Он тебя по-прежнему любит?

   — Да, очень. Хочу родить ему ребёнка. Пойдёшь ли ты со мною в храм Артемиды — хочу попросить у неё сыночка.

   — Ай, — всплеснула руками Феодота. — Как это хорошо! Родить сыночка —это такая радость! Конечно, я пойду с тобой в храм Артемиды, в Элевсин, хотя это и далеко. Понесём ей много цветов и фруктов, целую телегу нагрузим, верно?

   — Верно, — согласилась Аспасия. — И сами усядемся на повозку — не идти же целый день пешком.

   — Правда. И возьмём вкусненькой еды. Будем целый день ехать и пировать. И петь гимны Артемиде.

Они поговорили об этом ещё некоторое время, а потом Феодота, вдруг став серьёзной, сказала:

   — Говорят, ты много участвуешь в делах мужа: даёшь ему советы, пишешь речи и даже законы, теперь вот зачастила на Акрополь к Фидию.

   — И что? — спросила Аспасия.

   — А то, что однажды тебя смогут осудить за грехи мужа. Заметь: всех вождей рано или поздно изгоняют из Афин, потому что всегда находится новый, который пообещает народу больше благ, чем предыдущий. Так было с Фемистоклом, так было с Кимоном, так может случиться с Периклом. Опасайся. Не вмешивайся в дела мужа. Тут есть ещё одна опасность: тебя могут осудить прежде, чем мужа. Ты у всех на виду. Это так заманчиво: сделать подножку Периклу, осудив его жену. Думаю, что Фукидид только и мечтает об этом.

   — Напрасные страхи, — ответила Аспасия. — Мне очень нравится быть Периклу не только женой, но и помощницей. Иногда мне даже кажется, что второе, быть помощницей, мне нравится больше, чем быть только женой. Будь я мужчиной, я тоже стала бы стратегом, оратором и вождём. Это так здорово — управлять государством, а не только десятком своих слуг.

   — Смотри, я тебя предупредила, — сказала Феодота. — А по мне, так лучше всего оставаться всю жизнь любимой женщиной. Никто не требует от нас большего — ни люди, ни боги. Это так хорошо. Вот поедем в Элевсин просить Артемиду.

Как только солнце закатилось за гору, Аспасия распрощалась с Феодотой и заторопилась домой — не только потому, что не любила ходить по городу в темноте, при свете коптящего факела, но больше всего потому, что хотела дождаться возвращения мужа домой, чтобы обрадовался, увидев её, вышедшую ему навстречу, и поцеловал. Нет ничего слаще поцелуя с любимым после разлуки, пусть и короткой.

Перикл пришёл с удручающей вестью — некто Зенодот, судовладелец из Пирея, выставил в портике архонта-царя жалобу на Акансагора, обвинив его в нечестии и измене.

   — Зенодот написал, что Анаксагор богохульствует, заявляя, будто божественное Солнце — всего лишь раскалённый камень или раскалённый кусок железа и что свет Солнца — только от этого огня. Далее он написал, что, по учению Анаксагора, Луна — тоже камень, оторванный от Земли, что она источает не божественный свет, а лишь отражённый свет Солнца, что на Луне есть равнины и горы и что там живут люди, а затмение Луны бывает оттого, что Земля загораживает свет Солнца, падающий на Луну, наводит на Луну свою тень, что затмение — никакое не знамение или предсказание бед, а простая штука, которую легко устроить с другими предметами на земле для разъяснения.

   — А в чём его измена? — спросила встревоженная Аспасия.

   — В том, что он родом из Ионии, из Клазомен, что был там близок с персами и послан сюда как персидский осведомитель о наших делах, приставлен ко мне и всё от меня знает и сообщает персам, будто бы даже перехвачено его послание к персам, в котором он предупреждает их о том, что Кимон идёт с флотом на Кипр, будто это может подтвердить капитан какого-то судна... Ложь всё это! — тяжело вздохнул Перикл. — Но по такому обвинению афиняне могут приговорить Анаксагора к смерти. Анаксагор уже знает о жалобе Зенодота, я был у него. Лежит, укрывшись плащом, и говорит, что хочет умереть от обиды, потому что всю жизнь просвещал афинян, а они его хотят погубить.

   — И что теперь делать? — спросила Аспасия. — Нельзя ли упросить этого Зенодота, чтобы он взял свою жалобу обратно?

   — Нет. По закону — нет. Раз уж она выставлена в портике архонта-царя, значит, по ней непременно состоится суд.

   — Но почему Зенодот? Кто он?

   — Он сделал это по наущению Фукидида.

   — Значит, это и против тебя?

   — Значит, и против меня. Анаксагор — мой учитель, а каков учитель, таков и ученик, за что осуждён учитель, за то следует осудить и его прилежного ученика — за те же мысли, за те же воззрения.

   — Анаксагор не сможет защититься?

   — Он подавлен, обижен, силы покидают его, он хочет умереть до суда.

   — Нельзя ли ему уехать из Афин до суда, бежать?

   — Прослыть трусом — хуже смерти. Ты это знаешь.

   — Да. Надо убедить Анаксагора, что следует защищаться, отмести жалобу Зенодота как ложную и злонамеренную.

   — Не всё в этой жалобе ложь. О Солнце, о Луне — всё правда. Об этом написано в сочинениях Анаксагора. Афиняне не хотят знать правду о небесных светилах, небо и светила — обиталище богов, а не вращающиеся под куполом горящие камни. Этого они Анаксагору не простят.

   — А обвинения в измене тоже нельзя опровергнуть?

   — Можно. Но достаточно одного богохульства, чтобы осудить Анаксагора на смерть или на изгнание из Афин. И тем показать, что смерть или изгнание заслужил также я.

   — Фукидид так много вредит тебе, что пора и его предать суду.

   — Да. Но не теперь. Только после суда над Анаксагором.

   — Ты должен выступить против Фукидида. Я его ненавижу.

   — Хорошо, — согласился Перикл.

   — И постарайся убедить Анаксагора, что надо защищаться. Я пойду к нему утром, тоже поговорю об этом.

   — Я хотел тебя об этом просить.

   — И позову Протагора. И Сократа. Надо составить для него защитительную речь.

   — Да. — Перикл обнял Аспасию. — Сделай это. У тебя всё получится.

Анаксагор, сын Гезесибула из Клазомен, что в Ионии, приехал в Афины, когда ему было двадцать лет, а Периклу десять. Отец Перикла, услышав однажды спор Анаксагора с софистами в портике на Агоре, нашёл, что Анаксагор мудрее многих, пригласил его в свой дом и сделал учителем сына. Многие годы они были неразлучны, а потом, когда Перикл возмужал, Анаксагор получил от него в благодарность хороший дом, завёл других учеников и жил, не зная забот, полностью отдавшись преподаванию и написанию сочинений о небе и о земле, обо всём видимом мире. Многие афиняне приводили к нему своих детей. Учился у него и сын Зенодота, судовладельца из Пирея, юноша нерадивый и не склонный к наукам. Он много досаждал учителю ленью и глупыми выходками — Анаксагор не раз видел, как тот мочился на цветы в его саду, — отчего и вынужден был обратиться к Зенодоту с просьбой, чтобы тот отдал сына в учение к кому-нибудь другому. Оскорблённый, Зенодот затаил обиду на философа, о чём узнал Фукидид и подсказал ему, как отомстить. Фукидид продиктовал Зенодоту жалобу. Так возникло это страшное обвинение — в нечестии и измене, целиком придуманное Фукидидом.

Слуга проводил Аспасию в комнату, где Анаксагор, укрывшись с головой, лежал на кровати с прошлого вечера, с того самого часа, как узнал о жалобе Зенодота. Слуга предупредил Аспасию, что его хозяин отказывается от пищи и питья, временами что-то бормочет и стонет, что, если следовать его приказу, Аспасия не может войти в его комнату, так как строго велено никого не допускать к нему («Даже самого Перикла, если он ещё раз придёт к нему», — сказал слуга), но что он, ослушавшись хозяина, всё равно впустит её, так как лучше понести наказание за нарушение приказа, чем, как сказал слуга, «дать нашему хозяину умереть от голода и печали».

   — Анаксагор, это я, — сказала Аспасия, остановившись у кровати. — Открой лицо и посмотри на меня — я долго старалась придать моему лицу красоту, какой ты ещё не видел.

   — Я всё видел, — ответил из-под покрывала Анаксагор, — и небывалую красоту, и ужасное уродство. Я всё видел.

   — И всё же посмотри на меня, ведь я всегда нравилась тебе.

   — Это правда, — после некоторого молчания сказал Анаксагор и открыл лицо. — Что скажешь? — спросил он. — Я уже похож на мертвеца?

   — Очень похож. Я даже не уверена, что ты жив.

   — Жив, конечно. Но хочу умереть — такая жестокая обида. Я надеялся, что афиняне будут долго помнить меня как мудреца и учителя, а не как богохульника и персидского лазутчика. Я так много старался, я воспитал прекрасного вождя, твоего мужа, а они хотят меня убить.

   — Если ты встанешь и возьмёшь себя в руки, они не убьют тебя. Ты докажешь судьям свою невиновность, они накажут за ложный донос Зенодота и будут любить тебя как прежде или даже больше, радуясь тому, что оправдали тебя, сделали добро, хотя могли убить. Вставай! — потребовала Аспасия. — Мудрый человек должен поступать мудро. Невиновному мудро защищаться, а не хандрить, разве не так?

   — Так, конечно, — согласился Анаксагор. — Но нет никаких сил.

Аспасия приказала слугам Анаксагора — с его согласия, разумеется, он не мог противиться её требованиям — искупать своего хозяина в горячей и холодной воде, натереть маслами, одеть в новые одежды, подстричь усы и бороду, напоить густым вином с мёдом, надеть на голову венок из сельдерея, который придаёт мыслям стройность, а телу бодрость, и снова заговорила с ним, но теперь уже не в комнате, а в саду, где было много цветов и солнечного света:

   — Ты будешь защищаться, Анаксагор. Правда?

   — Правда, — ответил Анаксагор вяло, без всякой решимости.

   — Ты сам составишь защитительную речь или тебе помочь? Мы позовём лучшего логографа, найдём всех твоих родственников, которые придут на суд и будут плакать, умоляя присяжных пожалеть и оправдать тебя.

   — Всё это будет? Суд, речи, плачущие родственники, лица сочувствующих и злорадствующих афинян?

   — Конечно.

   — Нет! Нет, Аспасия. — Анаксагор закрыл рукою глаза. — Я не вытерплю всего этого, мне лучше умереть до того, как всё это случится.

   — Ах Анаксагор. — Аспасия погладила старого друга по голове. — Твоя смерть нас очень огорчит. Мы станем считать себя виновными в том, что не защитили тебя. Хочешь, я сама составлю защитительную речь, тебе останется только прочесть её. Так немного — только прочесть. Я сумею разжалобить судей и убедить их в твоей правоте. Ведь я прочла почти все твои сочинения, ты знаешь, сам давал мне читать их, я объясню твоё учение как такое, которое угодно богам и людям, а обвинение в измене мы просто отбросим — ты так давно живёшь в Афинах, что стал афинянином больше, чем многие другие, которые родились здесь. Перикл сказал, что мне удастся составить такую речь. Ты позволишь?

Анаксагор не ответил.

   — Я могу обратиться за помощью к Протагору, к Сократу, к Продику...

   — Только не к Сократу, — сказал, немного оживившись, Анаксагор.

   — Почему?! — удивилась Аспасия. — Сократ — твой друг.

   — Он мой друг, конечно, но он ничего не понял из того, что касается моего учения об Уме, творящем мир из мельчайших семян, которые я называю семенами вещей. Однажды, это было давно, ему кто-то рассказал, что прочёл в моих сочинениях, будто причиной всему служит Ум. Он сразу же прибежал ко мне, стал хвалить меня, что я нашёл выход из всех затруднений, если утверждаю, что всему причина — Ум, ведь только Ум может устроить всё наилучшим образом, а не какая-то там вода, или огонь, или воздух, или даже обременённый страстями и потому обречённый на ошибки и неудачи бог... Он радовался и даже плясал, ликуя. Но потом, когда прочёл мои сочинения, которые выпросил у меня, вдруг изменил своё мнение о моём учении и стал утверждать, что всё в нём нелепо. Сократ не станет защищать меня, нет.

   — Какой ты смешной человек. Он твой верный друг, хоть и не разделяет, как ты говоришь, твоё учение. Твоё учение — это не весь ты, а лишь часть твоих мыслей.

   — Нет! — резко возразил Анаксагор. — Моё учение — это весь я. Кто отвергает моё учение, тот отвергает и меня. Не зови Сократа. И Протагора не зови, и Продика. Никого не зови. Я не доживу до суда, не хочу. Так я избавлю всех вас от хлопот: умер — и всё, со всеми это случается, и никто в этом не виноват — ни люди, ни боги. Нас убивает время. Оно и превращает всё в ничто — разделяет, размельчает, обращает в пыль... Нет, никого не зови, Аспасия.

   — Хорошо. Я никого не стану звать. Но я уже пришла, я пришла, Анаксагор. Ты будешь жить и защищаться. Иначе я тебя прокляну. Ты должен знать, что, защищая себя, ты будешь защищать Перикла. Не предавай Перикла!

   — Тебя и Перикла? — переспросил, хмурясь, Анаксагор.

   — Да. За Зенодотом стоит Фукидид. И если хочешь знать жестокую правду, то не в тебе дело, не в твоём учении, не в твоих проступках, а в том, что ты — учитель Перикла, вождя свободных афинян... Дело только в этом. Не Зенодот хочет наказать тебя, а Фукидид. И не тебя он хочет наказать, а Перикла. Если ты друг Перикла, ты должен жить и защищаться. Если враг ему, если хочешь предать его — умри, я принесу тебе яду.

Он долго молчал, сидя рядом с Аспасией на скамье под тенистым деревом. Потом встал, вышел на освещённую солнцем тропу, обернулся к Аспасии и сказал:

   — Я не предам вас. Но у меня нет сил. — Он медленно опустился на землю и лёг. Аспасия бросилась к нему, позвала слуг. Анаксагора унесли в дом, положили на кровать, дали холодной воды.

   — Ничего, — сказал он Аспасии, — не пугайся, я ещё поживу. Напиши для меня речь. Я буду счастлив прочесть речь, написанную такой прекрасной рукой...

   — Ах, старик, старик, — улыбнулась Аспасия, — тебе уже шестой десяток, а ты о прекрасной женской руке.

   — До самой смерти буду любить твои прекрасные руки, — сказал Анаксагор и закрыл глаза, засыпая.

Этот старик, конечно, безбожник. Кто читал его сочинения — они свободно продаются в орхестре, — тот знает об этом. Богохульствуют все софисты: одни сомневаются в существовании богов, как Протагор, другие утверждают, что их никогда не было — так ответили бы, наверное, Фалес, Анаксимандр и Анаксимен, если бы их спросили, — третьи утверждают, что существование богов невозможно допустить даже в мыслях. Афиняне причисляют Анаксагора к софистам, хотя Сократ называет его философом, не мудрецом, а любителем мудрости, поскольку он не столько открывает новые истины, сколько собирает старые из любви к ним. Все эти благоглупости, будто небесные тела — только камни или куски раскалённого железа, принадлежат не Анаксагору, а другим мудрецам, например Анаксимену из Милета, у которого учился Анаксагор и который, в свою очередь, был учеником Фалеса и Анаксимандра. Все они — Анаксимен, Фалес и Анаксимандр — давно умерли, и, когда б Анаксагор не откопал их сочинений, никто, наверное, так и не узнал бы, что Солнце, Луна, Земля, другие планеты и звёзды созданы не богами, а возникли сами собой из пыли, из воды, из эфира, из огня и из всяких других веществ, которыми наполнен видимый и невидимый мир. Ум, говорит Анаксагор, придал всем этим веществам вращение, смешивая их и разделяя, отчего и возникли все предметы. Где какого вещества собралось больше, там и предмет тому соответствует — в золоте больше золотой пыли, в мраморе — мраморной, в железе — железной, в серебре — серебряной. Из соединения подобных частиц возникают определённые вещи, о которых можно сказать, что это золото, это серебро, это медь. Из смешения разнородных частиц — неопределённые вещи: грязь, пепел и всякое месиво — хаос. Возможно, что всё так и происходит. Но откуда взялись эти вещества, эти мельчайшие семена всего сущего? Не создал ли их всё тот же Ум, Разум, Нус или кто-то ещё, кого Анаксагор называет этими именами? Ум — сущность чистая, всезнающая, всесильная, которая ни с чем не смешивается, но всё творит. Если это так, то почему её нельзя назвать богом, ведь это всё равно, как её назвать, от имени, — если его менять, — сама сущность не изменится. И вот получится, что всё создал бог — и семена вещей, и сами вещи. И расположил их в мире так, как мы теперь видим: Земля у нас под ногами, а над головой — Луна, Солнце, подвижные и неподвижные звёзды. И всё происходит по воле бога: когда Земля становится между Солнцем и Луной, то наступает затмение Луны, когда же Луна становится между Землёй и Солнцем, то затмевается Солнце. Созданные богом, они движутся по воле бога и сообщают своим положением в небесах о божественной воле. И вот ещё что: если бог создал весь мир, то он мог создать и помощников, чтобы управлять этим миром вместе с ним, чтобы иметь досуг и отдых, когда это нужно, и не вникать самому во все дела, во всё разнообразие, творимое под небесами. Этих помощников бога мы тоже называем богами, он — главный, он их отец, как Зевс. Да он и есть Зевс, а все прочие боги — дети его.

Рассудив таким образом, можно, наверное, оправдать Анаксагора, снять с него обвинение в богохульстве и, может быть, даже представить его более верующим в богов, чем многие другие, ибо он постиг их сущность, которая есть Ум и Благо, творящие всё из себя.

Все эти мысли и рассуждения надо вложить в защитительную речь Анаксагора, и пусть Зенодот попытается опровергнуть их — ума не хватит, потому что ведь не читал Анаксагора. И Анаксимена, конечно, не читал. Впрочем, обвинительную речь Зенодот произнесёт не свою, а ту, что напишут для него его добровольные помощники — Фукидид, например, или кто-то по просьбе Фукидида, кто-нибудь из логографов, которые за деньги готовы обвинить в богохульстве даже самого Зевса. И уж они-то постараются напичкать речь Зенодота выдержками из сочинений Анаксагора, где у планет и звёзд отнята не только их божественная сущность, но и простое благолепие, совершенство.

Какое может быть благолепие в куске камня величиной с Пелопоннес или в куске железа такой же величины? Да и с чем сравнивает величину Солнца Анаксагор — с этим ненавистным всем афинянам Пелопоннесом!

А вот какое страшное кощунство: Анаксагор, будто он бог, предсказал три года тому назад затмение Луны, которое и случилось в предсказанный срок. Его спросили: «Было знамение богов для предсказания?», а он ответил: «Потому и предсказал, что затмение совершается без участия богов, а по одним лишь законам движения и чисел». Да и много другого успел за свою жизнь наговорить старик, что афиняне, задумавшись, непременно поставят ему в вину.

Ох, надо умолять судей, надо слёзно просить их о снисхождении.

А кто же станет обвинять Анаксагора в измене? Тоже Зенодот?

Аспасия, возвращаясь от Анаксагора домой, сама побывала в портике царя-архонта и прочла выставленную там для всеобщего ознакомления жалобу Зенодота, поданную им фесмофетам в судебную коллегию. Она сразу же увидела, что донос фесмофетам на Анаксагора подписал не только Зенодот, но и Клеон, молодой демагог, вождь бедняков и мелких ремесленников.

«Это странно, — подумала Аспасия. — Если подвигнуть Зенодота на донос мог Фукидид, вождь аристократов, то как в одной компании с ним мог оказаться Клеон? Впрочем, вождь олигархов и вождь нищих всегда могут договориться: ни на кого так сильно не действует подкуп, как на нищих, а у олигархов всегда найдутся деньги для подкупа».

Когда она сообщила об этом Периклу, тот сказал:

   — Ты права. Так обвинение против Анаксагора найдёт большую поддержку среди афинян: и бедные и богатые будут против Анаксагора. За философа станут голосовать только умные, а их всегда так мало!

   — Значит, Клеон выступит с обвинением в измене? — спросила Аспасия.

   — Вероятно, — ответил Перикл. — Скоро узнаем.

   — Ты ничего не можешь узнать заранее? Поговори с фесмофетами, узнай, когда состоится суд, в какой филе, кто будет председательствовать на суде, кто сочиняет речь для Зенодота, будут ли вызваны свидетели сторон, кто они.

Перикл выслушал Аспасию с печальной улыбкой:

   — Разумеется, я всё это могу сделать, но надо ли? Этим я только уроню себя в глазах афинян, поскольку сам же нарушу правила, которые постоянно отстаиваю, защищая от посягательств других. Фесмофетам запрещено заранее объявлять, когда и в какой филе состоится суд, кто будет председательствовать на нём, кто определён в качестве свидетелей защиты и обвинения, а жалобщики не обязаны открывать кому бы то ни было имена своих логографов.

   — Я не подумала об этом, — извинилась Аспасия. — Я стала рассуждать как рядовая афинянка, а не как жена Перикла, вождя демоса. Но если всё это сделать тайно, через кого-то другого?

   — Тайна рано или поздно обнаруживается.

   — Ты очень осторожен, Перикл, — сказала Аспасия не без осуждения.

   — Я всегда должен оставаться Периклом, — ответил он ей на это. — Я сам избрал для себя этот путь. Всякий иной путь привёл бы меня к тирании или к поражению.

   — Но Анаксагор — твой учитель, твой советник, твой друг. Следовало бы помочь ему. И самим себе — ты сам сказал, что Фукидид копает яму для нас. Для тебя, разумеется, в первую очередь. Но мы угодим в неё одновременно.

   — Тут ты права, Аспасия. Мы обязаны помочь Анаксагору. И самим себе. Ты права. Кстати, как он себя чувствует? Удалось ли тебе уговорить его постоять за себя и за нас?

   — Навести его, — посоветовала мужу Аспасия. — Он совсем плох. И хотя он дал мне обещание, что будет сражаться храбро и до конца, у меня нет уверенности, что так и будет. Он ослабел душой и телом и пойдёт за любой смертью, которая поманит его в миг отчаяния. Он уже в отчаянии.

   — Я послал за его сыновьями, которые вышли на охоту за пиратскими кораблями к Эгине, отправил за ними быстроходную триеру. Они поддержат его — ребята крепкие и отважные. И сейчас отправлюсь к нему сам. Я готов написать для него защитительную речь.

   — Я тоже, — сказала Аспасия.

   — Он согласился?

   — Он сказал, что из моих рук он даже яд примет как мёд — так прекрасны мои руки. — Аспасия кокетливо выставила свои руки вперёд.

Перикл наклонился и поцеловал их.

   — И что? — спросила Аспасия. — Неужели слаще моих губ?

Ксантипп, старший сын Перикла, увидел, как они целуются, и сказал громко, уходя и не оборачиваясь:

   — Противно видеть, как они слюнявят друг друга!

   — Откуда он здесь? — возмутился Перикл. — Я запретил ему появляться в моём доме! Кто позволил?

   — Я позволила. Он хотел о чём-то поговорить с тобой. Но, кажется, напрасно позволила.

Перикл нашёл Анаксагора там же, где его оставила Аспасия: на кровати под чёрным покрывалом, какое приносят для умирающих. Перикл сдёрнул с него покрывало, отбросил его в угол, сказал, беря Анаксагора за руку:

   — Анаксагор, друг мой, учитель мой, мой мудрый советник. Почувствуй, как мои силы перетекают к тебе, воспрянь, обозлись на беду, улыбнись судьбе. Ну же, ну!

Анаксагор открыл глаза и ответил:

   — Если я лампа, то твои силы — масло для неё. Ты подливаешь масла в мою лампу, Перикл. Зачем? Ты хочешь сказать, что нуждаешься в моём свете?

   — Именно это я и хочу сказать.

   — Тогда что ж, тогда я поднимусь. А был уже так близок к краю, за которым только тьма. Ты позвал меня — и я вернулся. Как далеко я был, как далеко... Знаешь, там нет ничего, только тьма. И тех, кто видит эту тьму, там тоже нет. И страха там нет. И надежд. Там всё отсутствует. — Анаксагор, кряхтя, сел, спустив ноги на пол.

   — Это хорошо, — сказал Перикл. — Страх — это ожидание неизвестного. А если нет ничего, то нечего и ждать. И в этом мире нет ничего неизвестного. И нет ничего таинственного. Всё просто: тела, пустота, движение, свет огня, воздух, вода, законы, постигаемые геометрией, животные, растения, люди, которые тоже животные и тоже растения, но только разумные, умеющие мыслить, чему их научили руки. Возникновение и гибель — только слова, потому что нет ни возникновения, ни гибели, а есть лишь смешение существующих вещей и их разделение. Ты научил меня бесстрашию и свободе, Анаксагор. А сам хочешь умереть из боязни быть осуждённым на смерть.

   — Не смерти боюсь, Перикл, а позора, не справедливого возмездия, а наказания по ложному доносу.

   — Мы напишем для тебя защитительную речь — мы знаем, как разжалобить судей, а я буду с тобой на суде и скажу слово свидетеля.

   — Вы славные, вы не оставили меня под чёрным покрывалом, — прослезился Анаксагор. — Пусть всё так и будет.

Перикл советовался с Сократом о том, как помочь Анаксагору, и тот сказал, что подобный донос можно сделать на каждого мудреца и каждого обвинить в нечестии, потому что ум всё исследует, во всём сомневается, всё сопоставляет и наконец обращается к собственной душе за ответом, где истина и где ложь. Душа же, обременённая делами, не всегда откликается и оставляет нас в неведении. Анаксагор и вообще-то не достучался до своей души, потому и говорит, что душа — это всего лишь чувства, а чувства, как известно, обманывают.

   — Бедный Анаксагор, — сказал Сократ. — Ему следовало бы бежать из Афин, но это стыдно, ибо будет демонстрацией трусости, недоверия и даже презрения к афинянам и подтверждением его вины — и в нечестии, и в персидской измене. Стало быть, надо остаться и защитить себя в суде. Защититься же от такого обвинения невозможно: афиняне с молоком матери впитывают в себя нелюбовь к мудрецам, ибо в сравнении с ними всякий является глупцом. И чтобы сравниться умом с мудрецом, надо много трудиться, афиняне же бездельники от природы. Нельзя философу вымаливать прощение у глупцов. А без прощения — либо изгнание, либо смерть. За богохульство и за предательство. Не знаю, как помочь Анаксагору. Правду скажет о себе — получит смерть, оклевещет себя — тоже смерть. Лучше бы ничего не говорить. Но молчат на суде только мёртвые.

   — Значит, умереть до суда? — осторожно спросил Перикл.

   — Нет суда, нет преступления. Но я не умер бы.

   — Не тебя судят, Сократ.

   — Потому и не могу ответить, как должен поступить Анаксагор. Решение может принять только он. Мы можем лишь советовать.

   — Что же посоветовать Анаксагору?

   — Пусть случится то, что должно случиться — судьба никогда не выпускает человека из своих рук. Человек — это судьба. Но я пойду на суд, я буду свидетелем защиты, я хочу оправдания для Анаксагора, которое невозможно.

Протагор сразу же предложил свои услуги — написать для Анаксагора речь.

   — Моя система доказательств испытана и безупречна, — сказал он. — Я написал сто речей для привлечённых к суду, и сто человек были оправданы судом, — похвастался он, и не без основания: многие из тех, для кого он писал защитительные речи, действительно были оправданы, правда, судимы эти люди были по частным делам, когда речь идёт о частных интересах — кто кого обманул, кто кому нанёс ущерб, кто кого оскорбил, — здесь же, по делу Анаксагора, должен был состояться процесс графэ параномон — Анаксагора обвинили в государственном преступлении, ибо он, как написал Зенодот, отверг отеческих богов и служил персам, врагам Афин.

   — Я знаю, как ты говоришь, Протагор, то, что представляется человеку истинным, и является истиной, потому что никакого другого представления у него быть не может. Истинным является то, что представляется таковым Анаксагору, таким его сотворили боги, такими и никакими другими представлениями наградили его. И если Анаксагору что-то видится не так, как видят это другие люди, то винить в этом надо богов, а не Анаксагора. Словом, Анаксагор богохульствует по воле богов. И никто не может его за это осудить.

   — Да! Ты рассуждаешь замечательно, — похвалил Перикла Протагор. — Твой ум достоин твоей славы.

   — Не об этом речь, Протагор. Каждый без труда может сообразить, выслушав то, что я уже сказал, следуя твоему правилу, что мнение Зенодота тоже является истинным, поскольку именно таким оно ему представляется по воле всё тех же богов.

   — Конечно.

   — И где же решение? Какому мнению должны будут отдать предпочтение судьи?

   — Своему.

   — И оно будет истинным?

   — Разумеется.

   — А как же быть с мнением Анаксагора и мнением Зенодота? Ради чего они будут стараться доказать истинность своего мнения? Ради чего ты готов писать защитительную речь для Анаксагора? Если истины двух людей противоположны, как они могут повлиять одна на другую? Зачем судьи станут выслушивать Анаксагора и Зенодота? Да ещё Клеона. Зачем?

   — А затем, что из двух противоположных истин правильной может быть только одна, третьей истины быть не может.

   — Значит, судьи признают Анаксагора либо виновным, как хочет Зенодот, либо невиновным, как хочет Анаксагор и хотим мы.

   — Да. Разве ты в этом сомневаешься? — усмехнулся Протагор. — Именно так и случится.

   — Зачем же тогда старания защитников и обвинителей? — начал терять терпение Перикл. — Зачем? Зачем? Ты можешь ответить, наконец?

   — Могу. Все эти старания нужны для того, чтобы состоялся суд, чтобы присяжные опустили в урну бобы, кто чёрный, кто белый, чтобы было вынесено решение, какое определено судьбой. Чтобы работала твоя демократия.

   — Ладно, — устало вздохнул Перикл. — Я всё равно убеждаюсь в том, что не в разговорах выход, а в делах. Самое хорошее словесное решение можно не исполнить, а самое дурное взять да и выполнить. Это ужасно.

   — Всякое словесное решение, чтобы быть исполненным, должно стать законом. А законом оно становится тогда, когда за неисполнение назначается наказание. Суд превращает частное мнение в закон. Так афиняне договорились друг с другом. Тут действует не истина, а договор. Я пойду на суд и буду кричать и плакать в защиту Анаксагора.

...В тот день Перикл повидался ещё с Фидием и Геродотом. Фидий был мрачен, вздыхал, говорил, что правды в афинском суде так же трудно добиться, как дотянуться рукой до звезды, что афиняне судят не по справедливости, а по чувству, какое их посещает в час суда, что плохи дела Анаксагора, что он должен решиться на одно из двух: либо на то, чтобы убежать из Афин, либо на то, чтобы принять яд из рук тюремного надзирателя. Ещё он сказал, что запечатлеет образ Анаксагора в одной из фигур фриза Парфенона, поставит его среди метэков, несущих дары Афине.

   — А на суд не пойду. Никогда, — сказал он. — Это самое отвратительное, что придумали люди — судить друг друга. Это и есть самое страшное богохульство, ибо судить должны только боги, а не люди. Тут люди бегут впереди богов, похваляются своим умом и силой, а на самом деле богохульствуют. Когда-нибудь будет суд, суд богов, который приговорит всех гелиастов к смертной казни за богохульство. На этот суд я пойду.

Геродот так был взволнован появлением Аспасии в его доме, что долго не мог сосредоточиться на том, что говорила ему она, был сбивчив в ответах, краснел и бледнел, ломал от волнения пальцы, при этом у него время от времени начинал дрожать подбородок, будто его обдавало вдруг порывом студёного ветра. В конце концов он, конечно, успокоился и резонно заметил Аспасии, что ей следовало бы собрать друзей в своём доме, всех сразу, и там обсудить положение Анаксагора и то, как ему помочь.

   — Кажется, я впервые теперь жалею, что Перикл не тиран, а всего лишь стратег. Тиран всё решил бы в один миг, никто не посмел бы вопреки его воле осудить друга вождя. Перед учителем и другом тирана трепетал бы каждый.

   — Но у тирана никогда не было бы такого друга, как Анаксагор, как ты, как Сократ, как Фидий... И такой жены, как ты, Аспасия. Ты никогда не полюбила бы тирана, правда?

   — Не будем говорить о любви. Поговорим об Анаксагоре, Геродот, — напомнила ему Аспасия. — Сегодня это важнее.

   — Ничего не может быть важнее любви, — продолжил было Геродот, снова заливаясь краской смущения: о, боги, ведь перед ним стояла Аспасия, само совершенство, предел сладострастных мечтаний мужчины! Но Аспасия снова остановила его.

   — Нет ничего важнее смерти, — сказала она. — Смерти, которая угрожает нашему другу.

   — Да, — со вздохом согласился Геродот. — Я не знаю, чем я могу помочь Анаксагору до суда и на самом суде. Но вот что я обещаю: я вывезу его тайно из Афин, у меня есть знакомый владелец судна, он это сделает по первому моему слову. Если Анаксагор не может покинуть Афины до суда, убежать из Афин, как ты говоришь, если он должен будет принять решение суда, который приговорит его к смерти, то вот что надо сделать в таком случае: подкупить продажных тюремщиков и устроить Анаксагору побег из тюрьмы. Побег из тюрьмы — это только побег от смерти, а не от суда и от решения уважаемого суда, что могло бы оскорбить афинян. Побег от тюремщиков, от этих презренных людей, от палачей — да это же благое дело! Я готов помочь в этом нашему доброму другу Анаксагору. И Периклу, конечно. Я понял. Я люблю Перикла. И тебя, — добавил он тихо. И посмотрел Аспасии в глаза.

Она отвернулась.

   — Да, да, конечно, — проговорил он с пониманием. — Не время говорить о любви.

   — Боюсь, что это время не придёт, — ответила Аспасия, протягивая Геродоту руку на прощание.

   — Почему?

   — Потому что оно уже прошло.

Аспасия возвращалась домой через рыночную площадь и зашла отдохнуть и переждать дождик в портик Пейсианакта, который с той поры, как Полигнот, родственник Пейсианакта, разрисовал его стены, стали называть Расписным портиком, или Стоей Пойкиле. Полигнот сделал это ещё при Кимоне, который и пригласил его в Афины из Дельф. В Дельфах Полигнот расписал лесху, стоящую у храма Аполлона, под навесом которой собирались многочисленные пилигримы. Аспасия не бывала в Дельфах и не видела картины Полигнота, но из рассказов знала, что на стенах дельфийского портика Полигнот, как и в Стое Пойкиле, нарисовал Трою, суд эллинских вождей над Аяксом после взятия Трои. Этот Аякс, сын локридского царя Оилея, а не тот, другой, который был сыном саламинского царя Телемона, оскорбил, как известно, богиню Афину, обесчестив в её храме прорицательницу Кассандру, за что и был судим ахейцами. Впрочем, не только это изобразил на огромной картине в дельфийской лесхе Полигнот, но и другие эпизоды Троянской войны: пленных троянцев, связанных бечевами, царицу Елену, красавицу Елену, из-за которой погибла Троя, — на картине она, говорят, сидит в окружении своих рабынь, занятых её украшением; чуть поодаль от Елены лежит убитый царь Приам, отец Париса, Гектора и обесчещенной Аяксом Кассандры; Эней разрушает городские стены, над которыми видна голова деревянного коня, в чреве которого прятались ахейские воины; Неоптолем, который убил несчастного Приама, его дочь Полискену и увёл в плен Андромаху, жену Гектора, изображён Полигнотом в тот самый момент, когда он, нанеся последний удар Элазу, поверг на землю Астиноя; далее, рассказывают, можно увидеть, как изменник Синон влачит по земле труп Лаомедона, как воины Менелая уже снимают палатку своего царя, готовясь к отплытию, как собирается в путь Антенор, вождь троянцев, которого пощадили ахейцы...

Рассказывают и про другую картину Полигнота, находящуюся в дельфийском портике, на которой изображён Одиссей, сидящий на краю рва, куда слетаются души умерших на кровавый пир. Там же, на стенах лесхи, можно увидеть Тартар, где в ужасных муках пребывают преступники и нечестивцы, и Елисейские поля, Острова Блаженных, где предаются невинным развлечениям дочери Пиндарея — украшенные полевыми цветами, они играют в кости, где Аякс, сын Теламона, а не тот Аякс, который обесчестил Кассандру и прозябает ныне в Тартаре, где Паламед, невинно побитый камнями по ложному доносу Одиссея, и Терсит, этот безобразный и болтливый хромец, убитый Ахиллом за насмешки над его любовью к Пентесилее, прекрасной царице амазонок, помогавшей троянцам и тоже убитой Ахиллом — Ахилл влюбился в уже умирающую Пентесилею, — где все они также играют в кости. На Островах Блаженных Орфей и слепой Фамир, сатир Марсий и юный Олимп, великие герои Троянской войны Ахилл, Патрокл, Агамемнон, Гектор, Сарпедон, Мемнон, Парис, прекрасная амазонка Пентесилея...

Вскоре после того, как Полигнот расписал дельфийскую лесху, слава о нём разнеслась по всей Элладе. Кимон сам отправился в Дельфы, чтобы увидеть его картины и его самого. А увидев, решил, что Афины должны украситься картинами Полигнота. По приказу Кимона была расчищена и усажена деревьями рыночная площадь, и Пейсионакт соорудил на ней большой портик, облицевав его стену досками, пригодными для росписей. Приглашённый в Афины Полигнот, фасосец родом, тогда ещё молодой и красивый, аристократ, сразу же приступил к делу, заявив, что не возьмёт за работу никаких денег, поскольку он не ремесленник и не хочет уподобиться ремесленникам, берущим деньги за свой труд. Но если Афины будут настаивать на оплате, то пусть деньги достанутся его помощникам, Панэносу и Микону, отличным живописцам, но не аристократам по происхождению. Панэнос изобразил в Стое Пойкиле битву при Марафоне, Микон — битву греков с амазонками. Картины Панэноса и Микона находятся справа и слева от картины Полигнота. Полигнот, как и в Дельфах, изобразил разрушение Трои. Четыре краски несмешанные — белая, жёлтая, красная и чёрная — и десятки других цветов, возникших от смешения, легли на стену стой и потрясли все Афины. Афиняне были так восхищены картиной Полигнота, что подарили художнику афинское гражданство, что прежде случалось нечасто, а теперь, после Периклова закона о гражданстве, стало невозможным. Аспасия — не афинянка и не станет ею, и сын её, которого она намерена родить Периклу, никогда не станет афинским гражданином. А Полигнот — великий гражданин. Не является афинским гражданином и Анаксагор, но это не помешает афинянам судить его.

Аспасия решила навестить Полигнота и спросить его, придёт ли он на суд и станет ли поддерживать на суде Анаксагора.

Полигнот был в мастерской. Аспасия застала его за работой — он заканчивал большую картину, на которой была изображена Поликсена, принесённая в жертву на могиле Ахилла Неоптолемом, сыном Ахилла. Неоптолем убил дочь Приама и Гекубы, зная, как она нравилась его отцу, — таковы были жестокие нравы тех времён. Да они и теперь не менее жестоки: афиняне намереваются убить философа только за то, что он не почитает их богов...

Старик Полигнот спустился с козел, выслушал Аспасию молча, вытирая перепачканные краской руки — они были в охре и в саже, а нос его был вымазан — о чём Полигнот не знал — белой мелосской землёй и красным понтийским синописом. Аспасия своим платком вытерла Полигноту нос, что ему весьма понравилось, и спросила:

   — Придёшь ли ты на суд, Полигнот? Когда судьи увидят, что на стороне Анаксагора так много знатных людей: Перикл, Протагор, Фидий, ты, Геродот, Продик, Калликрат, Софокл, Иктин, которые поддерживают его аплодисментами и словами, они наверняка задумаются, бросать ли в урну чёрные бобы.

   — Нет, ни о чём таком они не задумаются, — ответил Полигнот. — Один будет думать о том, что у него болит живот, другой — о том, что ему хочется есть и пить, третий — о том, что ему холодно, четвёртый будет думать о своей любовнице, пятый — о том, как после суда он получит два обола и купит кувшин вина, шестой — о взятке, которую ему предстоит получить, а все вместе они станут с досадой думать, что этот Анаксагор, из-за которого созвали их гелиэю, мешает им полечить живот, напиться и наесться, встретиться с любовницей, поскорее получить свои два обола и купить кувшин желанного вина, оказаться дома и предаться безделью. Вот о чём будут думать гелиасты, а на нас они и внимания не обратят или же будут относиться к нам с раздражением — мы тоже будем помехой для них. Вот если бы можно было купить всю гелиэю или хотя бы большую часть присяжных...

   — Никто до суда не может узнать, присяжные какой филы будут судить Анаксагора и кто будет назначен председателем суда, какой архонт. Для того и держится всё это в тайне, чтобы нельзя было подкупить судей.

   — Перикл не может узнать?! — удивился Полигнот.

   — Не может. И не хочет. Подкуп судей для него — преступление. Ты знаешь, таковы его правила: он неподкупен, он чтит закон... Он сам этот закон.

   — Да-а, — покивал головой Полигнот, — таковы его правила... Думаю, что эти правила его и погубят. Как говорил Фемистокл: афиняне с радостью судят того, кто долго творил для них добро, потому что они от природы неблагодарны. Кимон подкупил бы не только гелиэю одной филы, но и всех десяти.

   — Однако афиняне изгнали его, никакой подкуп не помог, — напомнила Аспасия.

   — Потому и изгнали, что неблагодарны. А уж он-то старался устраивать для них пышные празднества, кормил всех, кому было не лень прийти в его дом, сорил направо и налево деньгами и, наконец, защищал афинян от врагов. Ничего не помогло. Прав Фемистокл. И Анаксагора они умертвят, потому что он воспитал им вождя, выучил сотни их детей, а многих глупцов научил мыслить, избавив от суеверий. Я приду на суд, — пообещал Полигнот, — если он будет не на горе, куда мне трудно взбираться.

   — На Феодоту тебе не трудно взбираться, а на гору трудно.

Полигнот захохотал, хватаясь за живот, — такой солёной шутки от Аспасии он не ждал, забыл, что она была гетерой.

   — Узнаешь Феодоту? — ткнул Полигнот пальцем в изображение Поликсены.

   — Тебе не жалко? Она так страдает, — сказала Аспасия: о том, что умирающая Поликсена — это Феодота, она давно догадалась, невозможно было не узнать Феодоту в Поликсене.

   — Пусть страдает. Страдать вечно на картине великого художника, а я великий, как давно определили афиняне, такое же, а может быть, даже большее счастье, чем радоваться в быстротекущей жизни. Так что пусть страдает.

   — Ладно, пусть.

   — Я, когда закончу эту картину, намереваюсь приступить к новой. На ней я изображу Навсикаю, прекрасную и юную дочь царя феаков Алкиноя, которая, держа Одиссея за руку, ведёт его в дом своего отца. Она нашла Одиссея на берегу, куда вынесло его разбитый корабль. Он измучен, оборван, лохмат — вот как я сейчас! — засмеялся Полигнот. — А Навсикая свежа, прекрасна, изящна, невинна... Если хочешь, ты станешь Навсикаей. Ты такова, какой вижу Навсикаю.

   — Ах старый льстец, — добродушно пожурила Полиглота Аспасия. — Конечно, я соглашусь стать Навсикаей на твоей картине, но как бы не накликать на себя этим беду, как бы судьба Навсикаи не исполнилась на мне.

   — Я понимаю, что ты предпочитаешь судьбу Афины, божественную судьбу, всеобщее поклонение, могущество и вечность. — Полигнот намекал на то, что Аспасия позирует Фидию для его Афины. — Но судьба может исполниться и противоположно — все во власти богов, но более — во власти людей, завистливой и неблагодарной толпы, которую так возвысил твой муж.

   — Не станем продолжать этот разговор, — сказала Аспасия. — Итак, ты придёшь на суд.

   — Да, — подтвердил Полигнот.

   — И что скажешь, если тебя призовут в свидетели?

   — А что надо сказать? — простодушно спросил Полигнот.

   — Скажешь, будто Анаксагор не раз говорил, что вся его философия открыта ему богами, которые являлись ему во сне и учили его. А если она и противоречит чему-то, то только потому, что боги ещё не открыли ему всё до конца.

   — Хорошо, я так и скажу. Думаю, что всё так и есть: боги ещё не до конца открылись Анаксагору, он ещё, если послушать нашего удалого Сократа, не добрался до глубины своей души. В глубине каждой души скрыты великие истины, подсмотренные там. — Полигнот ткнул пальцем вверх. — Верно?

Когда-то афинян судили только цари или старейшины, благородные люди. Они судили по обычаям или по произволу, потому что не было писаных законов. Первые писаные законы принадлежат Драконту и Солону. Законы Драконта были жестокими, кровавыми. Солон сделал их мягче и добрее, заменив во многих смертную казнь штрафом и изгнанием из города. Солон заменил суд старейшин судом присяжных, или судом гелиэи. Гэлиэей суд назвали потому, что он собирался, как правило, где-нибудь на площади, на солнечном месте, освещённом Гелиосом. Тогда в Афинах не было зданий, которые могли бы вместить в себя даже гелиастов одной филы — это пятьсот человек. Теперь же такое здание в Афинах есть — возле Пританеи. Правда, оно деревянное и на вид скорее напоминает конюшню, но укрывает от дождя, от жары, от ветра и пыли. В конце зала, противоположном входной двери, сделано возвышение для председателя суда и его секретаря, там же находятся два стола, на одном из которых стоит клепсидра, водяные часы, которые отмечают время, отведённое для выступлений обвинителям и подсудимым, на другом — урна, куда присяжные опускают после разбирательства чёрные и белые бобы: чёрные — за обвинение, белые — за оправдание. На этом же столе стоит эксинос, сосуд с документами, относящимися к суду.

Присяжные располагаются в зале перед возвышением. За ними, за деревянной перегородкой, устраивается публика. Обвинители, обвиняемые и свидетели произносят свои речи с возвышения, когда их вызывает туда из публики секретарь архонта, председателя суда.

Сначала в зал входят гелиасты — в дверях стражники выдают им свинцовые жетоны, по которым они после завершения суда получат свои два обола (по закону Перикла о вознаграждении магистратов). Потом входит публика. Все рассаживаются на деревянных скамьях. Суд длится с утра до вечера с двумя перерывами: во время первого перерыва гелиасты голосуют за или против обвинения, во время второго — за меру наказания, если подсудимый признан первым голосованием виновным. Во время перерывов секретарь подсчитывает количество белых и чёрных бобов, высыпав их из урны на мраморный стол. По результатам его подсчётов архонт-председатель объявляет о решениях суда: виновен или невиновен подсудимый, каково наказание, если подсудимый признан виновным. Суд длится не более девяти часов.

Первыми выступают обвинители. На суде Анаксагора это были Зенодот и Клеон. Зенодот, произнося обвинительную речь, то и дело обращался к секретарю суда с просьбой прочесть отрывок из сочинений Анаксагора, предварительно им же переписанный и хранящийся теперь в сосуде для документов на столе секретаря. Клеон прибегал к показаниям свидетелей, которые в один голос подтвердили, что Анаксагор переправлял письма в Персию, адресуя их то самому Артаксерксу, то его сатрапам. Свидетелями были капитаны торговых судов, ходившие в персидские порты Ионии и Египта.

Когда секретарь вызвал на возвышение Анаксагора, тот не смог подняться со скамьи — так он был слаб. Перикл поднял его и, держа за плечи, вышел с ним на возвышение.

   — Смотрите, — сказал Перикл, — позор убивает его. Теперь я хочу спросить вас, сделал ли я что-либо худое для вас, афиняне?

   — Нет! — закричали дружно из зала вопреки требованиям секретаря, призывавшего всех к тишине.

Я не сделал для вас ничего худого, Анаксагор же — учитель мой! Стало быть, ничему худому он научить не может. Оправдайте его! — попросил Перикл.

Председатель разрешил Анаксагору говорить сидя. Голос Анаксагора был слаб — его едва слышали гелиасты, сидевшие в первых рядах, а речь его оказалась такой короткой, что секретарь, остановив клепсидру, сказал, что воды в ней ещё больше половины, и предложил Анаксагору продолжить речь.

Анаксагор отказался, сказав, что он готов выпить воду, оставшуюся в клепсидре, так как его мучит жажда. Ему принесли чистой воды в большом кубке. На вопрос, хочет ли он, чтобы выступили его свидетели, Анаксагор ответил отрицательно — так он был подавлен происходящим. Свидетели стали кричать из зала — Перикл, Протагор, Геродот и Фидий, — что готовы выступить. Председательствующий на суде архонт, друг Фукидида, свидетелям Анаксагора в слове отказал — это было его право.

Гелиэя большинством голосов проголосовала за обвинение Анаксагора. Зенодот и Клеон потребовали для Анаксагора смертной казни.

   — Казните меня — и делу конец, — сказал в заключительном слове Анаксагор. — Я так устал, что хочу умереть.

Суд приговорил его к смертной казни. Из зала суда скифы унесли философа в тюрьму.