В доме, который стоял у ручья, жил Эпикур с братом Аристобулом. Верхнюю часть дома и гинекей занимала семья Метродора: сам Метродор, его жена Лео́нтия и двое маленьких детей — мальчик Эпикур и девочка Феода́та. Это был старый дом, который Эпикур купил вместе с садом. Тогда он был и единственный. Теперь же в саду стоят еще два дома: один у запруды, за оливковой рощицей, — там живет Идомене́й с женой Бати́дой, сестрой Метродора; и другой за оврагом, у западной части ограды, — там живут Гермарх, Колот и Леонте́й Лампсакский с женой Феми́стой и сыном, которого они, как и Метродор, назвали Эпикуром.

С недавних пор там же поселился приехавший из Лампсака Полиэ́н. Полиэн ждет возвращения сына, которого он год назад отправил вместе с купцами в Египет. По его расчетам, Лавр — так зовут его сына — должен прибыть в Пирей через три-четыре дня. Заботясь о том, чтобы Полиэну и его сыну было удобно здесь, Эпикур предложил Никанору, занимавшему ранее комнату, соседнюю с той, в которой теперь поселился Полиэн, отдать эту комнату Полиэну, а самому перебраться в старый дом. Благо теперь лето, и спать можно в саду, под орехом, или на плоской крыше, под звездами, как любят спать афиняне.

Первым, кого встретил Эпикур, направляясь к своему дому, был огородник Ликон, раб, которого привезли с собой из Колофона братья. Был тогда Ликон совсем мальчишкой. Теперь ему немногим более тридцати, он светловолос и курчав, как и подобает фракийцам, крепок и подвижен, белозуб и улыбчив. Эпикур знает, что экономка Федрия опекает Ликона, выделяет его из всей челяди и втайне от всех — тайна эта, разумеется, всем известна — подкармливает Ликона из хозяйских кладовых. Федрия старше Ликона на десять лет, и Ликон в благодарность за ее заботы о нем называет ее иногда мамой…

— Обойди все дома, — приказал Ликону Эпикур, — и вели от моего имени всем собраться у источника — на нас надвигается беда…

— Какая? — спросил, белозубо улыбаясь, Ликон.

— Говорят, в Афинах чума. Быстрее созови всех. Но сначала вели запереть ворота и все калитки, привратнику скажи, чтоб никого не впускал в сад и чтобы никто не выходил.

— Ну, чего же ты стоишь и скалишь зубы? — прикрикнула на Ликона Маммария. — Делай, что тебе велено! Ты распустил своих рабов, — сделала выговор Эпикуру Маммария, когда Ликон убежал. — Они тебя плохо слушаются и задают лишние вопросы. А Федрия, как я слышала, распоряжается твоим добром как своим собственным…

— Это сплетни, Маммария, — сказал Эпикур. — Не пересказывай сплетни — износишь язык…

Время приближалось к полудню. Солнце пригревало все крепче. Пахло лавром и кипарисами. А когда ветерок набегал со стороны Ликоновых грядок, недавно политых, Эпикур явственно ощущал запах сельдерея и лука. Он сидел на теплом плоском камне у источника, в тени раскидистой ивы, слушал, как стекает вода по невысокому выступу скалы, над которой бил родник. Скальный выступ был замшелый и черный. Вода сбегала струями с его козырька, разбивалась о мелкие камни, лежащие внизу, бурлила и успокаивалась в бассейне, выложенном изнутри красными кирпичами. Из бассейна по желобу она вытекала в ручей, который терялся в овражных зарослях, где водились ужи и лягушки. В полустадии от источника еще прежним владельцем усадьбы Си́ндаром была сделана запруда. И там, заполнив часть оврага, образовался ставок, зарастающий в теплое время года ряской. Оттуда Ликон брал воду для полива огорода, а Мис — для полива сада. По берегам ставка справа и слева стояли водяные колеса, с помощью которых Мис и Ликон поднимали воду в поливные желоба. И всякий раз, когда они этим занимаются, Идоменей, живущий в доме у запруды, жалуется Эпикуру на скрип этих колес. Скрип водяных колес, по словам Идоменея, мешает ему размышлять над сочинениями Аристотеля, против которых он задумал написать несколько книг.

Вот и теперь Идоменей, пришедший к источнику первым, начал разговор с Эпикуром с традиционной жалобы.

— Ах, Эпикур, — сказал он, садясь рядом с ним, — эти проклятые колеса и этот топот мулов, которые вращают эти проклятые колеса, не дают мне размышлять… Я и сейчас слышу скрип и топот, Эпикур.

Эпикур усмехнулся, но ничего не сказал.

— Аристотель пишет, — продолжал Идоменей, — что для счастья необходима совместная полнота трех благ: во-первых, душевных; во-вторых, телесных, каковыми являются здоровье, сила, красота и прочее из этого ряда; в-третьих, внешних, каковыми являются богатство, знатность и слава. И вот я, человек с пороками, человек некрасивый и бедный, никогда, стало быть, не буду, если верить Аристотелю, счастливым. С душевными пороками, конечно, можно совладать, но как стать красивым и знатным? Некрасивых и незнатных в этом мире значительно больше, чем красивых и знатных. И значит, больше несчастных, чем счастливых. Я же, разрази меня гром, счастлив! Да, счастлив, Эпикур! Счастлив уже тем, что противоречу Аристотелю. Если бы, конечно, не эти проклятые колеса и мулы…

— Чума в городе, — сказал Эпикур.

— Я слышал, — ответил Идоменей так, словно речь шла о пустяке, и продолжал: — Аристотель называет красоту даром божьим, и, значит, если от красоты зависит наше счастье, оно полностью зависит от богов. Сократ сказал, что красота — это недолговечное царство. И значит, если следовать логике Аристотеля и верить Сократу, то счастье по меньшей мере недолговечно. Платон сказал, что красота — это природное преимущество. Стало быть, мы счастливы или несчастливы от природы. Феофра́ст говорил, что красота — это молчаливый обман. Значит, счастье обманчиво. По Феокриту, который говорил, что красота — это отрава в красивой оправе, получается, что счастье — пагубно! А кое-кто утверждает, что красота есть владычество без охраны. Получается, что счастье могут разорить и похитить, Эпикур. И вот, собрав все вместе, следовало бы сказать: счастье нам даруют боги или природа, но оно недолговечно, обманчиво, пагубно и его легко потерять. Нужно ли человеку такое счастье, Эпикур? И нужна ли ему красота?

— В городе чума, Идоменей, — повторил Эпикур. — И я позвал сюда тебя и других, чтобы обсудить вместе, как нам лучше избежать этой беды.

— Чума — это смерть, а смерть для нас — ничто, — сказал Идоменей. — Это твои слова, Эпикур. И вот я думаю: следует ли нам говорить о том, что по природе своей — ничто.

— Смерть, разумеется, ничто, — согласился Эпикур, потому что эти слова, действительно, принадлежали ему. — Но со смертью уходят люди, близкие нам. Никому не следует бояться смерти, Идоменей, если она пришла, но никто не обязан и призывать ее, особенно к своим близким. Что скажешь ты? — Этот вопрос уже был обращен не к Идоменею, а к Гермарху, который подошел, пока Эпикур говорил.

Гермарх сел на землю, посмотрел, запрокинув голову, на солнце, искрящееся между веток и листьев ивы, вздохнул, словно оторвался от тяжелой работы, и ответил:

— Колот на рассвете отправился в город, к Расписной Стое. Там третий день он состязается в мудрости с Зеноном Китийским. Надо ли посылать кого-нибудь за ним?

— Надо, — сказал Эпикур.

— Нет также Метродора. Об этом мне сказала Леонтия, когда я проходил мимо твоего дома, Эпикур. Он еще вчера уехал в Пирей вслед за Полиэном, так как хочет первым услышать рассказ Лавра, сына Полиэна, о египетских лекарях, против которых он пишет книгу…

— Стало быть, — сказал Эпикур, вздохнув, — не следует запирать ворота. Пусть входят в сад все, кто пожелает. То, что можно одному, можно и другим. Детей же и женщин надо собрать в одном доме, у запруды например, принести туда достаточно пищи и никого к ним не пускать, ни близких, ни гостей… С сегодняшнего дня следует окуривать все помещения, забить мышиные норы, пить воду только из источника, сжечь все старое постельное белье.

— И ежедневно приносить жертвы богам, которые сильны против чумы, — добавила Маммария.

Эпикур посмотрел на нее с укором, но ничего не сказал.

Ночью он поднялся на вершину холма, к винограднику, и долго смотрел на многочисленные костры, пылающие в городе. В воздухе стоял смрадный дух. Потом начались пожары — афиняне поджигали дома, в которых объявлялась чума. Слышны были крики и вопли. На улицах появились толпы бегущих — люди торопились покинуть город, скрыться в безлюдных местах, в рощах, в горах, у чистых источников. Громыхали повозки, кричали, пугаясь огня, лошади и мулы, в небе, набегая на звезды, колыхались зловещие тени — дым от костров и пожаров. Афины распахнули все свои ворота. Выставили вооруженную охрану у сокровищниц, у источников и продовольственных складов. Афиняне молились, приносили жертвы богам-заступникам, но надеялись только на огонь, который один лишь и мог победить чуму. К утру дым поднялся уже к вершинам Гиметта, и солнце долго не могло вынырнуть из удушающей мглы.

В саду Эпикура стало так многолюдно, как не бывало никогда, даже в седьмой день гамелиона, когда Эпикур отмечал вместе с многочисленными друзьями свой день рождения. Но тогда люди собирались на праздник, который заканчивался веселым симпосием, теперь же они собирались, убегая от чумы из перенаселенных городских кварталов и предместий. И здесь стало так же многолюдно, как и там, так же небезопасно, но не так сиротливо, как в окружении чужих людей, потому что все собравшиеся здесь — друзья, единомышленники, приверженцы одной науки, создателем которой является Эпикур.

Все три дома уже отданы женщинам и детям, где комнаты окурены, мебель ошпарена кипятком, мышиные и крысиные норы забиты щебенкой и замазаны глиной, а полы посыпаны известью. Рабы сжигают у ворот всякое старье и мусор, вынесенные из домов и служебных помещений. Заколоты свиньи, забита вся птица, а загоны их сожжены. Мясо, пересыпанное солью, унесено в погреба. Не угасает огонь под котлами в купальне, где все приходящие моются со щелоком и кипятят свои хитоны, гиматии и пеплосы. Там же стоит чан, в котором растертая в порошок сера смешана с настоем полыни. Мужчины, женщины и дети смазывают себя этой мазью после купания. Это средство, изобретенное еще Гиппократом, отпугивает насекомых, переносчиков заразы.

То там, то здесь слышится голос Федрии, Эпикур поручил ей быть главным распорядителем в усадьбе, а в помощники ей назначил Никия, Ликона и Миса.

Колот пришел еще вчера, а Метродор и Полиэн, уехавшие в Пирей встречать Лавра, так и не вернулись. Они могли задержаться по двум причинам: либо не прибыл корабль, на котором возвращается из Египта Лавр, либо кто-то из них заболел. О том, что они решили не возвращаться в Афины из-за чумы, Эпикуру думать не хотелось. Да и о том, что кто-либо из них заболел. И хотя и Полиэн, и Метродор оба были дороги Эпикуру, беспокоясь в эти часы о них, он чаще повторял имя Метродора. Потому что любил Метродора, потому что уже давно выбрал его из всех своим преемником, надеясь, что Метродор переживет его. У этой надежды было два неоспоримых основания: молодость Метродора — он на одиннадцать лет моложе Эпикура — и его здоровье — Метродор никогда не болел.

«Да не коснется его черное дыхание чумы», — думая о Метродоре, не раз повторял Эпикур, хотя знал, что над всеми живыми теперь властвует случай — дитя неизбежного, столь же безответственное, как и его родитель.

Все его друзья, по старому обыкновению, собрались у родника. Кто сидел, кто лежал. Было их много, так что в тени ивы не оставалось более свободного места. Но не занятым оставался камень, на котором во все предыдущие встречи сидел Эпикур. Друзья ждали его.

Сначала он слушал рассказы тех, кто видел чуму не издали, как он, а вблизи, рядом, рассказы о людях, которые бродят в горячечном бреду по улицам; о трупах, которые не успевают подбирать и уносить к местам сожжения скифы, чьи носы и рты спрятаны под повязками; о грабителях, которые, словно вороны на падаль, набрасываются толпами на опустевшие дома, унося все, что там осталось; о юношах, пирующих в харчевнях и домах гетер; о философах, которые заперлись в Академии и Ликее; о Зеноне Китийском, который один сидит в Расписной Стое, угрюмо и молча взирая на все, что происходит вокруг.

— «И жизнь — страдание, и смерть — страдание. Нет смысла ни возмущаться, ни бороться. Поняв это, следует равнодушно взирать на все» — так сказал мне на прощание Зенон, — закончил свой рассказ о Зеноне Китийском Колот.

— И ты ему ничего не ответил на это? — спросил Колота Идоменей.

— Нет, — сказал Колот.

— Почему?

— Потому что возле нас не было слушателей.

— Даже Клеанфа? — спросил Гермарх.

— Даже Клеанфа, — ответил Колот. — Клеанф помогает скифам, зарабатывая свои гроши…

Наступило молчание, и все стали поглядывать на Эпикура, ожидая, заговорит ли он. Но Эпикур не видел, что друзья поглядывают на него, потому что сидел, глубоко задумавшись. Солнечные блики прыгали по его коленям, по крупным усталым рукам, лежавшим на коленях, бросали позолоту на серебро его волос и бороды. Те из друзей, кто знал Эпикура давно, видели, как он постарел, как впали его щеки и заострились скулы. Глубокие тени залегли у его глаз, а через лоб от виска до виска невидимый пахарь проложил две темные борозды.

Гермарх, сидевший рядом с Эпикуром, коснулся рукой его плеча и сказал:

— Все хотят знать, о чем ты думаешь, Эпикур.

Гермарх — ровесник Эпикура. И знают они друг друга давно. Встретились на Лесбосе, в Митилене, куда однажды судьба занесла Эпикура на долгом пути из Лампсака в Афины. Гермарх также сед, как и Эпикур, и даже похож на него: такой же высокий и немного нескладный, такой же длиннолицый, носит точно такую же трость, как у Эпикура, — он сам эти трости вырезал из орехового дерева. И говорит он, подражая Эпикуру, просто и грубовато, и добротою вполне может сравниться с ним. Оба они в юности познали, что такое бедность, оба выбились из невежества и безвестности только своими стараниями, оба поглядывают друг на друга, когда говорят, ожидая похвалы или осуждения. Но вот разница: Гермарх обязан своей судьбой Эпикуру, Эпикур увлек Гермарха своим учением, Эпикур приютил Гермарха в своем доме. Гермарх же своей преданностью и любовью к Эпикуру заслужил того, что Эпикур ни разу, ни словом, ни намеком, не напомнил ему о том, чем он, Гермарх, обязан Эпикуру. Они — друзья. По праву старого друга Гермарх коснулся плеча Эпикура и вывел его из задумчивости, напомнив о себе и своих товарищах.

— Все хотят знать, о чем ты думаешь, Эпикур, — повторил Гермарх, когда Эпикур взглянул на него.

— Пусты слова того философа, — сказал Эпикур, — которыми не врачуется никакое страдание человека. Вы говорите о страданиях людей и страдаете душой. Зенон Китийский сказал бы, что это дурно, так как сострадание и участливость — неразумны. Но вот Клеанф помогает скифам разве только ради денег? Разве он совсем лишен сострадания к несчастным? Дурно поступает тот, кто хочет, подобно Зенону, побороть разумом природу человека так, чтобы в человеке не осталось ничего живого. Страдание — боль. А боль — не есть благо, скажут некоторые. Но эта боль, скажу я, обнаруживает в нас жизнь души, ее способность к участию в делах других людей, ее расположение к дружбе с другими людьми. Такую боль мы должны предпочесть не только отсутствию боли, но и наслаждению. Потому что эта боль обещает нам полную радостей жизнь, которую мы обретаем в дружбе. Бесстрастие Зенона Китийского, которое он выказывает теперь, равнодушно взирая на несчастья афинян, сродни самоубийству. Самый бесстрастный человек — мертвый. К тому же он, кажется, и самый добродетельный, так как не может причинить зла ни себе, ни другим… Я призываю вас заботиться друг о друге и о близких своих, — сказал Эпикур после небольшой паузы. — Избавляя других от страданий, мы продолжаем делать то, чему я вас учил: устранять собственную боль.

Уже заканчивая эту короткую речь, Эпикур увидел, что к ним приближается Федрия. Она была возбуждена, что-то выкрикивала и махала руками. Первым ее словом, которое уловил Эпикур, было слово «скифы». Эпикур поднялся с камня. Увидев его, Федрия закричала:

— Они ломятся в ворота! Они требуют, чтобы их впустили! Они говорят, что в нашем саду есть мертвецы… Иди к ним, Эпикур! Они грозятся выломать ворота! Иди к ним!

— Не кричи, Федрия, — сказал Эпикур, выйдя ей навстречу. — Это ошибка. Ты ведь знаешь, что у нас нет мертвецов…

Гермарх, Идоменей и Колот последовали за Эпикуром.

Четыре скифа в черных гиматиях и черных повязках на лицах, опоясанные мечами, стояли у ворот. Эпикур приказал привратнику отпереть калитку и вышел к ним.

— Я Эпикур, — сказал он. — Я владелец этой усадьбы.

— В твоем доме мертвые, — сказал Эпикуру скиф, стоящий впереди других. — Прикажи своим людям впустить нас, иначе мы обнажим мечи.

— В моем доме нет мертвых, — твердо ответил Эпикур. — И все люди, скрывающиеся здесь, здоровы.

— Мы должны убедиться в этом сами, — сказал все тот же скиф, положив руку на меч. — Нам известны имена умерших.

— Кто же они? — спросил Эпикур.

— Метродор и Полиэн из Лампсака. Говорят, ты прячешь их тела от сожжения…

— Ложь! — закричал Эпикур. — Это ложь! — и замахнулся было на скифа палкой, но Колот и Идоменей удержали его.

— Тогда пусть Метродор и Полиэн выйдут к нам, — потребовал скиф.

— Но их нет, — сказал за Эпикура Колот. — И Метродор, и Полиэн в Пирее. Клянусь богами Олимпа…

— Кто вас послал? — спросил Идоменей. — Назовите имя человека, который вас послал!

— Откуда вам известны имена Метродора и Полиэна? — подступил к скифам Колот.

— Или мы обнажим мечи, или вы впустите нас, — сказал скиф, стоявший впереди других. — Нам приказано применять силу!

— Пусть войдут, — разрешил Эпикур. — Пифагор сказал: кого назвали мертвым при жизни, того не переживут сказавшие так. Пусть войдут. Пропустите их, — приказал Эпикур людям, собравшимся у ворот.

— Говорят, что для вас смерть — праздник, — сказал, остановившись рядом с Эпикуром, все тот же скиф. — Говорят, вы радуетесь смерти и пируете над телами умерших. Вот и на доске у вас написано: «…здесь удовольствие — высшее благо». Так ли это?

— Я разрешил тебе войти в дом, но я не разрешал тебе лезть мне в душу, — сказал Эпикур и отошел в сторону, давая дорогу скифам.

— Они занесут к нам заразу, — запричитала Федрия, когда скифы направились к домам. — Это наша смерть!.. Это твои враги, Эпикур, послали к тебе смерть…

После ухода скифов Федрия вместе с помощниками снова принялась окуривать помещения и поливать полы кипятком, в котором варили полынь. Запахом полыни наполнился весь сад. Даже вода в роднике, казалось, стала пахнуть полынью.

— Надо работать, — сказал друзьям Эпикур. — Безделье утомляет душу.

Сам он поднялся к винограднику и принялся подвязывать лозы, которые склонились к земле под тяжестью гроздей. И хотя ему трудно было нагибаться — по-прежнему болела спина, — он не давал себе передышки, работал, обжигаемый солнцем и соленым потом.

Конечно, скифов прислали его враги, думалось ему. И не с тем, разумеется, чтобы внести в его дом смерть. А для того, чтобы смутить его, причинить боль, испугать мыслью о возможной смерти Метродора и Полиэна. И все та же гнусная ложь: будто он и его друзья устраивают праздничные пиршества по любому поводу, даже по поводу смерти близких.

Эпикур распрямился и вздохнул, глядя в сторону городских ворот, откуда начиналась дорога в Пирей, где затерялись Метродор и Полиэн. Эпикур постоянно и с тревогой думал о них.

«Но что мне мешает отправиться в Пирей и разыскать их?» — спросил себя Эпикур. И тут же вспомнил о своей болезни. Это она мешала ему. Мешала ходить, мешала работать. Он приложил руку к тому месту, где жила боль, прислушался и не обнаружил ее. Он нагнулся, потом выпрямился, потом сделал несколько быстрых шагов и понял, что боль покинула его. Он вздохнул, на этот раз с облегчением, и вытер подолом гиматия пот с лица. «Теперь я немедленно отправлюсь в Пирей», — сказал он себе. И причиной такого решения было не столько то, что утихла боль, сколько то, что мысль о возможной беде, которая настигла в Пирее Метродора и Полиэна, эта новая, душевная боль пересилила и заглушила старую, телесную.

Друзья стали протестовать против такого решения. Каждый из них готов был сам отправиться на поиски Метродора и Полиэна, и у каждого из них нашлись сотни преимуществ, которые якобы давали им право немедленно покинуть сад. У одних это была молодость, у других — крепкое здоровье, у третьих — быстрые ноги, у четвертых — зоркие глаза. Колот сказал:

— Я молод, я здоров, у меня быстрые ноги, зоркие глаза, кроме того, у меня нет ни родных, ни близких, которые стали бы оплакивать меня в случае моей смерти. У меня зычный голос и крепкие легкие, так что я могу постоянно и громко выкрикивать имена Метродора и Полиэна. Я могу пробиться через любую толпу, потому что я силен, я могу один принести на плечах из Пирея Метродора и Полиэна, если они больны. Я пойду! — заключил он.

— Колот прав, — сказал на это Эпикур. — Никто, кроме него, не обладает всеми теми качествами, о которых он сказал. Но зато я, как никто из вас, лишен качеств Колота: я стар, я болен, у меня слабые ноги, у меня десятки родных и близких — это вы, мои друзья, у меня тихий голос и слабые легкие, я не могу пробиться сквозь толпу и принести на плечах из Пирея Метродора и Полиэна. Но вот мое несомненное преимущество перед вами: я — Эпикур. И значит, по моим словам и поступкам афиняне судят о вас. Поэтому я говорю вам: я отправляюсь в Пирей. И вместе со мною пойдет Колот.

Они взяли с собою немного пищи и кувшин воды из источника. Простились с друзьями у ворот сада и отправились в путь. То, что они могут заразиться чумой, беспокоило Эпикура меньше, чем то, что они могут разминуться с Метродором и Полиэном. И поэтому они направились к городским воротам не окольной дорогой, а самой прямой и прежде всегда многолюдной. Был полдень, когда они оказались в квартале Ли́мны. Летняя жара, конечно, прогоняла афинян с улиц в тенистые сады, в прохладные купальни, под навесы. Но и в жару в квартале Лимны на улицах прежде не бывало безлюдно: громыхали повозки торговцев зеленью и фруктами, возвращавшиеся об эту пору с агоры в свои загородные усадьбы, бродили толпы приезжих и другой люд, не знающий отдыха, в тени оград и портиков сидели водоносы, менялы, шла бойкая торговля пирожками, вином, стоял галдеж под навесами харчевен, цирюльники зазывали прохожих, разносчики хлеба бегали с корзинами от дома к дому, предлагая хозяевам горячие квасные хлебы и ячменные лепешки. Теперь квартал Лимны был зловеще тих и безлюден. Только дважды навстречу Эпикуру и Колоту попались повозки, на которых скифы везли к месту сожжения умерших. Повозки, покрытые рогожами, двигались медленно, тяжело громыхая колесами, а шедшие за ними скифы поглядывали мрачно по сторонам, на ворота домов, и один из них, самый молодой, зычно выкрикивал: «Если мертвые, выносите к воротам!» Эпикур и Колот видели, как распахнулись ворота одного дома, мимо которого двигалась повозка, и четверо людей вынесли со двора завернутый в белый пеплос труп женщины.

Миновав театр Диониса, Эпикур и Колот вышли на агору. Такой агору Эпикур никогда не видел ни днем, ни ночью, ни в летний зной, ни в зимний холод. Агора была пуста, безжизненна. И только у булевтерия да у дома Антипатра, где остановился Антигон, стояла охрана — македонские солдаты. Но никто не охранял лавки торговцев на агоре. Часть из них была уже разрушена, часть сожжена. Валялись обгорелые куски тканей, раздавленные ногами фрукты, перевернутые корзины. Растекался но площади рассол, в котором плавали оливки. Из винных луж торчали черепки амфор. Поднимался дым над обуглившимися обломками книжной лавки Фокиона, удушливо пахло сгоревшим пергаментом. Бездушное солнце, любимое божество стоиков, белым ослепительным пятном висело в пустом небе.

— Мрачное зрелище, — сказал Эпикур, останавливаясь. — Безлюдье в великом городе — самое мрачное зрелище…

— Не вернуться ли нам? — спросил Колот. — Безлюдье в Афинах означает давку в Пирее. Все, у кого есть деньги, рвутся на корабли, чтобы покинуть эту землю. Как мы найдем Метродора и Полиэна среди запрудивших город беженцев?

— Не знаю, — ответил Эпикур. — Но доброе дело надо делать до конца.

Зенона Колот увидел на том же месте, где оставил его вчера. Он сидел под навесом Стой, по своему обыкновению, на краю скамьи, хотя рядом не было ни души. Об этой привычке Зенона знали все Афины, вероятно, поэтому Зенон ей никогда не изменял.

Зенон Китийский был моложе Эпикура на пять лет. И поэтому, подумав о его возрасте, Эпикур без труда заключил, что Зенону теперь пятьдесят пять. Внешне же Зенон не казался моложе: он был так же сед, как Эпикур, и по-старчески сутул. Завидев Колота и Эпикура, которые подошли к Стое, Зенон лишь повел глазами, не выразив при этом ни удивления, ни другого какого-либо чувства. Лицо его было напряженно и мрачно, руки тяжело лежали на набалдашнике суковатой палки. Его больные распухшие ноги были обуты в потертые сандалии. Он поднял подол гиматия выше колен, грея ноги на солнце, а голова его была в тени.

— Хайре, Зенон, — приветствовал его Колот по праву старого знакомого: Колот не раз устраивал здесь, в Стое, философские баталии с Зеноном, на которые сходились многочисленные слушатели. — Со мной Эпикур, Зенон…

Зенон перевел взгляд на Эпикура. Возможно, что он узнал Эпикура и до того, как Колот назвал его: они виделись лет пять назад в Академии, куда оба были приглашены на празднование дня рождения Платона. Такое приглашение Эпикур получал каждый год, но воспользовался им лишь один раз. Там-то, в Академии, Колот подвел Эпикура к Зенону, и они без слов, кивком головы, поприветствовали друг друга. Эпикур редко покидал свой сад, а если и покидал, то не приближался к Стое, где собирал своих учеников Зенон, считая, что вступать в спор с Зеноном и бесполезно, и опасно: бесполезно потому, что никогда еще философ не мог переубедить другого философа; опасно потому, что Зенон, пользуясь покровительством царя, мог оговорить Эпикура перед ним и навлечь на него его гнев. Колота же, который постоянно рвался на бой с Зеноном, Эпикур никогда не останавливал: Зенон сам избрал себе в противники молодого и остроумного Колота, оттачивал в спорах с ним свои суждения и привлекал, благодаря этим спорам, слушателей. Зенон любил Колота, как только можно любить своего противника. Колот, случалось, побеждал Зенона остроумием, но зато Зенон, и это признавали все, побеждал Колота глубокомыслием. Впрочем, с годами Колот все больше овладевал оружием своего противника. Зенон же с годами не становился остроумнее, зато, говорят, прибавилось в нем едкости и злости. И Эпикур теперь подумывал о том, как бы прекратить стычки Колота и Зенона, опасаясь за Колота. Дурная старость мстительна, а молодость безрассудна — так, кажется, говорил Аристотель…

Македонский конвой провел мимо Стой группу каких-то оборванцев, должно быть, грабителей, которые тащили на плечах и в руках узлы с награбленным.

— Хайре, Зенон! — крикнул кто-то из оборванцев. — Ты все еще жив?

Зенон поискал глазами того, кто кричал, но лицо его по-прежнему осталось неподвижным, как маска.

По другой стороне улицы, качаясь, словно пьяный, хватаясь руками за ограду, шел юноша в голубой хламиде из дорогого шелка. Даже отсюда можно было различить на его руке массивный золотой перстень с геммою — принадлежность богатого аристократа.

Увидев его, Зенон впервые проявил беспокойство. Он подался немного вперед и позвал:

— Си́ндар? Ты ли это, Синдар?

Юноша, услышав Зенона, остановился, потом пересек пустынную улицу и подошел к Стое, по-прежнему раскачиваясь и взмахивая руками в поисках опоры.

— Это ты, Синдар, — сказал Зенон, когда юноша подошел к Стое и, тяжело дыша, уперся руками в колонну. — Что с тобой, Синдар? Неужели и ты?..

— И я, — с трудом ответил юноша, — И мой конец пришел, Зенон. Грудь болит так, будто меня уже придавили могильным камнем… Куда же я теперь, Зенон? Куда же я теперь? Где я буду?

— Терпи и все узнаешь, — ответил Зенон. — Мужественно иди своей дорогой, Синдар. И прощай.

Юноша оттолкнулся руками от колонны и побрел прочь.

— В какую пропасть неведомого ты отправил его? — сказал Зенону Эпикур. — И у тебя не болит душа?

— Добродетельные люди суровы, — ответил Зенон, не глядя на Эпикура.

— А страх Синдара? Ты и не утешил его, Зенон.

— Страх овладевает теми, кто неразумен, — сказал Зенон.

— Страх овладевает теми, кто несведущ, — сказал Эпикур, — быть же сведущим — значит знать истину.

— Вот тебе первая истина, — усмехнулся Зенон, — вот тебе простая истина: все люди смертны. Что в ней утешительного?

— Это не истина, — ответил Эпикур. — Истина заключается в том, что смерти для живых не существует: пока мы живы — смерти нет, когда она приходит — нас уже нет.

— Но есть боль — преддверие смерти, ее служанка. По приходу служанки мы узнаем о приближении ее ужасной госпожи. И тут лишь с помощью разума мы можем подавить в себе страх.

— Боль — это не преддверие смерти, — сказал Эпикур, помолчав. — Боль — это быстрая жизнь. Она не бывает ни достаточно долгой, ни достаточно сильной, чтобы пугать нас. Она либо утихает, уступая место размеренной жизни, либо кончается, как кончается и все другое, что имеет начало.

— Значит, есть все-таки у жизни конец? И не называется ли он смертью? — спросил Зенон.

— Есть, но мы исчезаем за мгновение до конца.

— Но разве не более утешает нас мысль о том, что душа мудреца остается жить после смерти?

— Это и не истина, и не утешение, — ответил Эпикур. — Это суждение, которое можно почерпнуть лишь во сне да еще в Академии, где здравый смысл, кажется, никогда не обитал.

— Не пора ли нам идти, Эпикур? — напомнил о себе Колот. — Нам бы до захода солнца попасть в Пирей.

— Да, — согласился Эпикур, — пора. Прощай, Зенон.

— Прощай, — ответил Зенон. — Ты не убедил меня.

Они быстро вышли на Дро́мос. И чем ближе они подходили к Дипилону, тем многолюднее становилось на улице. Не успевшие покинуть город афиняне, словно ручьи в реку, стекались из боковых улиц на Дромос, следуя за своими повозками; иные же везли свою поклажу на тачках, несли на себе. Крикливые женщины, испуганные дети, орущие друг на друга погонщики быков и мулов, громыхание и скрип колес, узлы, корзины, носилки с больными и стариками — все это составляло удручающую картину бегства афинян от чумы. А между тем они увозили чуму с собой, она преследовала их, как преследует человека тень, потому что из города бежали и уже больные, но еще находившие в себе силы двигаться. Афиняне бросали свои дома, свой скот, свое богатство, чтобы спасти лишь одно — свою жизнь. И верили в то, что спасают ее. И понимали, что бегство — не самая надежная защита от чумы. Но другого средства защитить себя они не видели, не знали.

— «Но и богам невозможно от смерти, для всех неизбежной, даже и милого мужа спасти», — произнес слова Гомера Колот, глядя на бегущих афинян. — Можно ли убежать от того, что все равно неизбежно? — обратился он к Эпикуру, — Можно ли обмануть судьбу? Вот и Гомер говорил, что нельзя. Мы по опыту знаем, как тщетны бывают наши усилия в борьбе с неизбежным и как случайности сводят на нет все наши старания, Эпикур.

— Но мы знаем и другое: как ничтожен тот, кто бездействует, и как он несчастен в этом бездействии. Краткий миг счастья, думается мне, стоит вечного несчастья, краткое свидание с другом — вечной разлуки, глоток вина — всех горьких вод морских. И вот я думаю, Колот, не выпить ли нам по глотку воды?

Колот откупорил кувшин, который он нес, и они выпили воды.

— Почему же ты не кричишь и не зовешь Метродора? — спросил Колота Эпикур, глядя на текущую мимо них толпу.

— Потому что все движутся к воротам, и никто не идет в Афины, — ответил Колот.

— Справедливо, — сказал Эпикур. — Двинемся и мы.

У ворот была давка, и Колот с Эпикуром с трудом протиснулись сквозь них с орущей и стонущей толпой. Кажется, македонцы пытались закрыть ворота, кажется, кто-то уговаривал афинян остановиться, но у толпы своя сила, свой закон, против которых другая сила и другие законы — ничто. С отдавленными ногами, с ободранными плечами и локтями афиняне выбивались за воротами из толпы, жадно глотая воздух, и, не дав себе труда оглянуться, устремлялись дальше по раскаленной пыльной дороге, которая тянулась меж двух высоких крепостных стен, ограждавших ее на всем протяжении от Афин до Пирея. И здесь людской поток двигался лишь в одну сторону — прочь от города. Погонщики изо всех сил хлестали мулов, бежали навьюченные корзинами и узлами рабы. Всех торопила надежда первыми попасть на корабль, захватить место, чтобы уплыть подальше от чумы и переждать ее на Салами́не, на Кео́се, на Эги́не — все равно где, только бы подальше от Афин.

Колот и Эпикур сошли с дороги, чтобы привести в порядок одежду, которую с них едва не содрали в толпе.

— Нетрудно вообразить себе, что сейчас происходит в Пирее, — сказал Колот. — Страх превращает людей в неразумных животных. Толпа, охваченная страхом, не более чем стадо зверей… Видел ли ты у ворот растоптанных людей?

— Видел, — ответил Эпикур. — Но чувствовал ли ты себя зверем в толпе?

— Нет. Она несла меня, как речной поток несет щепку, но я, кажется, был спокоен. Я не крушил ребра соседей локтями, не полз по их спинам и головам. Мы двигались с тобой, крепко обнявшись, чтобы не потерять друг друга. И это все.

— Не все, Колот. Не все, потому что ты не сделал никакого вывода, — сказал Эпикур, перематывая ремни сандалий.

— Какой же вывод я должен был сделать, Эпикур?

— Ты должен был размышлять следующим образом: в озверевшей толпе я не чувствовал себя зверем, не уподобился зверю и Эпикур; Эпикур и я — философы. Следовательно, толпа, состоящая из философов, не могла бы превратиться в стадо зверей. И вот вывод, который я ждал от тебя: чтобы общество было разумным при любых обстоятельствах, оно должно состоять если не сплошь из философов, то, во всяком случае, из людей, которым доступны истины философии.

— Каковы же эти истины? — спросил Колот.

— Я тысячу раз говорил о них и готов сказать в тысячу первый. — Поправив крепиды, Эпикур сел на землю и стал смотреть на людской поток, со стоном и громом несшийся по дороге, утопающей в пыли. — Все должны понять, что смерть для нас — ничто. Нет в ней для человека ни дурного, ни хорошего, потому что и дурное, и хорошее нам открывается в ощущениях. Смерть же — отсутствие всяких ощущений, полное отсутствие всего и, стало быть, ничто. Все должны понять — и это вторая истина, — что нет бессмертия, потому что и тело, и душа разрушаются в конце жизни, распадаются на атомы, из которых были созданы. И эти атомы, о чем говорил и Демокрит, не несут в себе никаких воспоминаний о прошлой жизни. Жажда бессмертия и поиски путей к бессмертию — пустое занятие, отнимающее лишь время у жизни. Ведь иные готовы убить себя для того, чтобы обрести бессмертие. Жажда бессмертия — самая дурная страсть, потому что питается двойным страхом: страхом жизни и страхом смерти. Мудрец же, Колот, не боится жизни, потому что жизнь ничему не мешает, он не боится и смерти, потому что она не кажется ему злом, а ради бессмертия не поступится ни одной радостью жизни, не станет ни покупать, ни выпрашивать бессмертие ни у богов, ни у природы, ничем не станет платить за бессмертие, ибо этого товара нет ни у природы, ни у богов… Это первые истины, Колот, которые следует усвоить людям как можно раньше, чтобы затем отдаться размышлениям о наилучшем устройстве жизни…

— Надо бы перебраться куда-нибудь в тень, — сказал Колот, поняв, что Эпикур не хочет продолжать начатый им разговор: зрелище, которое они наблюдали, было слишком мрачным для того, чтобы, глядя на него, можно было рассуждать о счастливой жизни. Скорее, оно возбуждало мысли о жизни бессмысленной, дурной, жестокой, темной и случайной, о жизни, которой правит рок.

— Надо идти, — сказал Эпикур, вставая.