Они остановились у небольшой груды вывалившихся из стены кирпичей. Первым остановился Омар, осветив груду фонарем, и что-то сказал. Сенфорд не понял его, но догадался, что он выбрал место и намерен здесь, на кирпичах, оставить пищу и воду. Сенфорд согласился, кивнув головой. Вместе они разобрали часть груды и сложили на ней кирпичи плашмя, чтобы миска и бидон не могли опрокинуться.
— Well? — спросил Омар, и это, кажется, было единственное слово, которое он знал по-английски.
— Well, — ответил Сенфорд.
Омар протянул ему руку, чтобы попрощаться.
— Иди, иди! — замахал на него Сенфорд. — Без нежностей, пожалуйста! Уходи, старик!
Омар поклонился и быстро пошел прочь, светя себе под ноги — он был босой.
Сенфорд сел на пол возле груды кирпичей, посветил вправо, влево и, убедившись, что рядом никого нет, погасил фонарь. О том, что он болван, Сенфорд успел сказать себе уже не раз после того, как с языка его сорвалось согласие отправиться сюда, на переговоры с ч у ж и м. Он сам не понимал, как это произошло, почему он так сплоховал. Слова согласия выскочили сами. Хотя, если быть откровенным, к ним его вынудил Холланд. Клинцов поддел его своим вопросом, как поддевают на удочку глупого карася, а Холланд подсек и поймал. Все это, конечно, в отместку за его глупейшее предложение послать на переговоры Жанну. Так ему и надо: мог бы попридержать язык. Впрочем, обстоятельства обстоятельствами, но было же и в нем что-то такое, что побудило его заявить: «Не надо голосовать, пойду добровольно». И вот — пошел. Не совсем, как он понимает, добровольно, но и не целиком же по принуждению, черт возьми! Пожалел он их или не пожалел, но надо было что то делать и ему, не только болтать, упражняться в философских вывертах.
Вот и он, Мэттью Сенфорд, свободно избрал для себя первейшую истину: жизнь без страха смерти. Она не столь высока, наверное, чтобы построить на ней целую философию, но ее достаточно для того, чтобы совершить поступок, пожелав своим ближним жизни без страха смерти. И вот он здесь. Хотя самому ему страшно. Страшно до омерзения. И не само вечное неведение его страшит, а путь к нему: убивающий разум ужас приближения к нему, боль и кровь… А неведение — благо, если нет жизни, свободной от страха смерти. Для себя он уже решил, что выхода из черной башни нет. Никому нет, не только ему. Но глубже этого решения, в тайнике тайников, все-таки теплится слабая надежда, имя которой — чудо. Может быть, это чудо — ч у ж о й, который знает нечто такое, чего не знает он, Сенфорд, и чего не знают его друзья. Если он убивает, значит, хочет — и надеется — их пережить и, возможно, выжить? А если не надеется, то что же? Отчаяние? Звериная ненависть ко всякой иной жизни, которая теплится рядом? Безумие? Хочется все-таки думать, что ч у ж о й что-то знает и надеется… Важно не только знание ч у ж о г о, но и знание о нем: кто он, почему здесь, чего хочет.
Сенфорд включил фонарь и посветил по сторонам: надо было как-то привлечь ч у ж о г о. Привлекать голосом Сенфорду не хотелось: он опасался, что голос выдаст его страх, что он помешает ему вовремя расслышать шаги ч у ж о г о. К тому же он просто не знал, какими словами мог бы подзывать к себе ч у ж о г о. Задумавшись над последним, он пришел к убеждению, что все слова, которые пришли ему на ум, звучали бы чертовски глупо. Самое правильное и самое нужное слово, решил он, возникнет тогда, когда он увидит ч у ж о г о. Надо непременно увидеть его. Сенфорду почему-то представлялось, что на ч у ж о м форма десантника ВВС: пряжки, молнии, ремни, накладные карманы, прозрачное забрало шлема, большая желтая эмблема на рукаве, автомат на груди, кинжал на поясе. Таким ему, архитектору и археологу Мэттью Сенфорду, сугубо гражданскому человеку, виделся ч у ж о й. Человек, которого он боялся.
Выключив фонарь, Сенфорд решил, что снова включит его через минуту-другую, а если обнаружит приближение ч у ж о г о, повернет рефлектором к себе, чтобы осветить свое лицо и правую руку, пустую ладонь, при этом он будет улыбаться и держать руку с растопыренными пальцами, давая понять, что он пришел сюда с дружескими намерениями, что у него нет оружия. Хотя, конечно, следовало бы его убить, когда б была уверенность, что это удастся сделать без новых жертв. Новой жертвой, разумеется, может стать и он, Сенфорд, но жертвой, которая не оставит других безоружными. Гибель же вооруженного означала бы скорую гибель всех. Словом, так: если он добьется с ч у ж и м мира, это будет несомненная победа; если же он погибнет, то это будет лишь потеря, а не поражение.
— Ты прав, Мэттью, — похвалил он себя. — Ты молодец, — хотя в душе все равно считал себя, как и прежде, болваном.
О том, что произошло там, за пределами черной башни, думалось постоянно. Кажется, даже во сне. Да и сна теперь не было — был лишь тягучий, с провалами, кошмар: мысль и воображение пускались во все тяжкие, чего только не преподносили то возбужденной надеждой, то подавленной отчаянием душе. Особенно жестоким становилось воображение в полусне: все самое родное, самое дорогое подвергалось в рисуемых им картинах ужасному уничтожению… Но и пробуждение почти не спасало от страданий: мысль о глобальной катастрофе раздирала на части обезумевшую душу. Есть ли теперь кто-то в космосе? Если есть, он видит Землю не голубой, а черной… Собственная участь тоже пугала, хотя в сравнении с участью всех была лишь частным случаем. Радиация — не роса и не снег, не высохнет, не растает под солнцем. Ее затухания надо ждать не день, и не два, и даже не год. А ждать невозможно, а помощи не будет. Отравленная пустыня навсегда заперла их в черной башне. Конец их предрешен, если только не чудо…
А ведь столько талдычили, что катастрофы не будет, что никто не хочет войны, что торжествует политика взаимного сдерживания, политика взаимного равновесия сил. Правда, находились безумцы, которые требовали упреждающего удара, упреждающего возмездия, возмездия за страх, за усталость, за собственное безумие. От них отмахивались, как от назойливых мух, и верили в магическое равновесие. Но при этом мало кто задумывался над тем, что равновесие достижимо лишь на миг, что это только точка на линии неравновесия.
Жизнь приучила нас к тому, что мы, по преимуществу, свидетели — свидетели чужой беды, чужой смерти, чужой катастрофы. Лишь редкие люди, которых жизнь потрепала и оставила в живых, понимают, по ком звонит колокол. Остальные думают, что не по ним, что они — только свидетели. И всегда будут свидетелями, только свидетелями. Что даже мировая катастрофа явится для них лишь зрелищем — небывалым, грандиозным, ужасным, но все же только зрелищем. А еще есть и такие, которые со злорадством ожидали гибели гигантов. Интересно, хихикают ли они теперь?
Мировая катастрофа — это катастрофа без зрителей, без свидетелей. Все — ее участники, все — ее жертвы. И разумные и безумные, малые и великие, хитрые и простодушные, виновные и невиновные.
Талдычили, что этого не случится, что никто этого не хочет, как будто в этом мире все зависит от хотения, от заклинаний, а не от действия. Нужно было протестовать не у ракетных баз, а разрушать заводы, производящие ракеты, не избирать глупых правительств, не пускать детей в армию, не кормить ученых, создававших ядерные бомбы и ракеты, не ставить пограничных столбов… Библия ввела всех в заблуждение: в начале было не слово, а дело и, стало быть, надо было не играть в слова, а делать дело.
Сенфорд посветил фонариком на ладонь правой руки, растопырил пальцы.
— Это хорошо, — сказал он себе, — что ты взялся за дело.
Он поднял руку и, продолжая ее освещать, повертел ладонью в разные стороны, будто уже показывал ч у ж о м у, что в руке у него ничего нет. И вдруг услышал голос. Слева от себя, совсем рядом.
— Не двигаться! — приказал он.
Сенфорд замер с поднятой рукой, на которую был направлен луч его фонаря.
— Кто ты? — спросил голос.
— Здесь пища для тебя, — ответил Сенфорд. — Мы хотим, чтоб ты не убивал нас.
— Я? — засмеялся ч у ж о й. — Вы сами убили себя. И меня, — добавил он, включив свой фонарь.
Сенфорд заслонился от яркого света рукой. И, кажется, услышал выстрел…
— Что это было? — спросил Вальтер, подняв голову и отложив паяльник. — Мне показалось, что был выстрел.
— Мне тоже, — ответил помогавший Вальтеру Холланд.
— А, дьявольщина! — ударил себя по колену кулаком Вальтер. — Неужели с Сенфордом?.. Не хотелось бы думать.
— А что же еще? — спросил Холланд.
Клинцов выстрела не слышал: за минуту до этого его одолел сон. Разбудил его голос Вальтера: «А, дьявольщина!». Он мгновенно понял, о чем Вальтер и Холланд ведут разговор. Попросил Глебова позвать их. Пока Глебов ходил за ними, Жанна склонилась над Клинцовым, погладила его по щеке и потребовала:
— Обещай, что ты никуда не пойдешь. Ты болен.
— Да, да, — ответил Клинцов. — Я никуда не пойду. — Спросил: — У входа по-прежнему дежурит Кузьмин? — он лежал головой к стене, и контрфорс заслонял от него вход.
Жанна поднялась, выглянула за контрфорс.
— Ой! — всплеснула вдруг руками. — Омар ушел!
— Остановите его! Остановите Омара! — крикнул Клинцов.
Остановить Омара не удалось, хотя Вальтер бросился было вдогонку за ним: у первого же поворота Вальтер потерял его. Вернулся злым, набросился на Ладонщикова, который по неуклюжести своей случайно наступил на оставленный Вальтером паяльник.
— Растяпа! Идиот! — закричал он на студента, сатанея. — Убью! — он замахнулся на Ладонщикова погнутым паяльником и, возможно, ударил бы его, но вовремя подоспел Холланд: он успел перехватить руку Вальтера и вырвать паяльник.
— Это ни на что не похоже, — пожурил Вальтера Клинцов, когда Холланд подвел к нему его. — Держите себя в руках.
— Дайте мне пистолет, и я пойду, — угрюмо произнес Вальтер.
Клинцов почти не видел его лица — Вальтер стоял спиной к свету. Лишь капля пота или слеза поблескивали у него на скуле — злой фиолетово-оранжевый лучик.
— Будем ждать возвращения Омара, — как можно спокойнее сказал Клинцов. — И приведите сюда Саида, пусть он будет у нас на глазах.
Глебов позвал Саида, приказал ему сесть.
Саид сел у ребра контрфорса, откуда ему был виден вход.
— Зачем ты отпустил отца? — спросил его Глебов.
Саид в ответ лишь горестно покачал головой.
Возвращение Омара ждали полчаса? — больше, чем диктовалось необходимостью: в прошлый раз, чтобы выставить пищу для ч у ж о г о и проводить Сенфорда Омару понадобилось не более пятнадцати минут.
— Но ведь и выстрела не было, — сказал Глебов. — Значит, еще ничего не случилось.
— Если он не нашел Сенфорда на месте, если Сенфорд ушел с ч у ж и м — такое могло быть, какая-нибудь причина, — предположил Холланд, — это заставляет Омара ждать или искать Сенфорда — вот вам и объяснение его задержки. К тому же, как справедливо заметил Глебов, не было никакого выстрела, никто не слышал, а ведь мы молчали.
— Если Сенфорд ушел с ч у ж и м, — возразил Холланду Вальтер, — что означал тогда выстрел, который мы все слышали? Тот факт, что сейчас нет выстрела, ничего не означает: убить можно и другим способом. Дайте мне пистолет, и я пойду: ведь надо же знать, что там произошло! А-а, черт бы вас всех побрал! — закричал он сквозь стиснутые зубы, ударяя кулаками в стену. — Черт бы нас всех побрал! Всех! Всех!
Холланд рванул его за плечо, повернул к себе лицом и ударил по лицу.
— Заткнись! — заорал он на Вальтера. — Мальчишка! Сопляк! Истеричная дамочка!
Глебов возник между ними с широко расставленными руками. Ладонщиков обнял Холланда и отвел в сторону. Не сделай они этого, быть бы драке. Вальтера, во всяком случае, удалось удержать с большим трудом: понадобилась не только сила Глебова, но и умение Жанны упрашивать и успокаивать.
«Если у Вальтера сдают нервы, — с тревогой подумал Клинцов, — то чего же ждать от других?» — Вслух же он сказал, когда все успокоились:
— Будем ждать еще полчаса. Спроси у Саида, — попросил он Глебова, — не было ли у его отца какого-либо оружия, когда он уходил — ножа, кинжала, топора.
Глебов спросил.
— Саид ответил, что отец ушел с ножом.
— Значит, он охотится за ч у ж и м, — заключил Клинцов. — И мы не вправе ему помешать, — повысил он голос. — У каждого из нас есть такое право — убить ч у ж о г о. Но приказываю здесь еще я! Итак: всем разойтись и заниматься своим делом. Со мной останется только Холланд. Ты, Жанна, — сказал он жене, — тоже оставь меня на несколько минут, помоги, например, Саиду приготовить обед, что ли. И последи, чтобы он не сбежал, не отправился на помощь отцу.
— Хорошо, — неохотно согласилась Жанна. — А за Саидом пусть следят мужчины. Кузьмин, например. Ты слышал, Кузьмин, что приказал начальник экспедиции? — спросила она у дежурившего возле входа Николая Кузьмина.
— Слышал, — ответил тот. — Мышь мимо меня не проскочит!
Едва Клинцов и Холланд остались вдвоем, Клинцов вынул из-под матраца толовую шашку, которую он прихватил с собой, возвращаясь утром из штольни, и протянул ее Холланду.
— Ну? — спросил Холланд, вертя в руке шашку. — Зачем это?
— Нужен детонатор, — сказал Клинцов. — Можете ли вы, Джеймс, сделать детонатор?
— Сделать? Но ведь существуют готовые детонаторы. У меня есть две или три такие штуковины, случайно оказались в сумке. И метра три бикфордова шнура. Но зачем вам это?
— Очень хорошо! — обрадовался Клинцов. — Это большая удача! Вы просто молодчина, Джеймс!
— Я, разумеется, счастлив, что доставил вам нечаянную радость. Но тут нет никакой моей заслуги. Когда Селлвуд решил взорвать стену башни, он приказал мне приготовить взрыватели. С той поры они в моей сумке. Принести, что ли?
— Нет, Джеймс, — остановил Холланда Клинцов. — Я еще не все сказал. Теперь, когда есть детонаторы, срабатывающие, насколько я понимаю, только от бикфордова шнура, задача заключается в том, чтобы создать детонатор, взрывающийся от какого-нибудь примитивного ударного устройства, как запал гранаты. Это возможно, Джеймс? Ну, пошевелите мозгами, призовите ваш опыт! Нужна граната, Джеймс, которая взрывалась бы через секунду-другую.
— И вы пойдете с нею на ч у ж о г о? — догадался Холланд.
— Да. Я пойду с нею на ч у ж о г о, потому что нельзя оставить вас без пистолета. Так как же, Джеймс? Я очень надеюсь на вас.
— Нет, — помолчав, ответил Холланд. — Этот детонатор переделать невозможно. Он взрывается мгновенно и только от искры. В нем нет дистанционного устройства. Роль такого устройства выполняет бикфордов шнур. Пока шнур горит, толовую шашку можно швырнуть, отбежать от нее и так далее. Но как только огонь достигает детонатора, он мгновенно взрывается. И шашка тоже. Можно, конечно, сколь угодно укорачивать шнур… Да, взять очень короткий кусочек шнура — сантиметр-два, привязать к шашке зажигалку… Потом вы становитесь за укрытие, за угол, например, в нужный момент щелкаете зажигалкой, шнур загорается, вы бросаете шашку в противника, раздается взрыв… Только так. Ничего другого предложить не могу.
— Хорошо, — согласился Клинцов. — Соорудите мне такое устройство, Джеймс. И не откладывайте работу в долгий ящик. Еще одна просьба: никому не говорите обо всем этом, сделайте все незаметно.
Холланд сунул толовую шашку в карман и удалился.
Возвратилась Жанна. Молча села рядом, вздохнула. Пришел Глебов. Тоже сел, не говоря ни слова. Да и никто не разговаривал: всеми овладело напряженное ожидание. Тишина лишь усиливала это напряжение.
Неведение при здравом рассудке — жестокое испытание, особенно тогда, когда в области неведения оказываются источники жизненно важной информации. Такое неведение — это отсутствие ответов там, где рождаются один за другим сотни больных вопросов, касающихся жизни и смерти, чести и позора, победы и поражения, свободы и рабства… Лавина вопросов, которую, кажется, ничто не в силах остановить, разве что вопль отчаяния и безумия. Или забота о ближнем своем. Первым это понял Глебов.
— Мы тут сидим, — сказал он не очень громко, но его услышали все, потому что стояла удручающая тишина, — а они, возможно, нуждаются в нашей помощи.
Это не так, — ответил Клинцов: он хоть и понял Глебова, его желание прервать напряженное молчание, но понял также и то, что его слова — сигнал к необдуманным поступкам. — Это не так! — произнес он еще раз и громче. — Если они живы, то в нашей помощи не нуждаются: толпа при такой охоте — не помощник. Если же они мертвы — то тем более не нуждаются в нашей помощи. А они либо живы, либо мертвы — третьего не дано: убийца отлично владеет своим ремеслом. Ждать! — приказал он, осознавая, что приказа хватит ненадолго, что ожидание не может быть длительным, что есть предел, за которым оно будет восприниматься как трусость, как отвратительная трусость — уродливое дитя эгоизма и неблагородства.
Если разум способен погасить чувство, то сильное чувство способно отмести все доводы разума. То, что сказал Клинцов, — доводы разума. То, что сказал Глебов, — продиктовано чувством. Воля еще какое-то время будет колебаться между двумя этими точками, но в конце концов наступит момент, когда она прикажет действовать, — и трудно предугадать, у какой точки в этот момент будет находиться ее маятник. Скорее всего — у точки, обозначенной Глебовым: неразумно жертвовать кем-либо, но какие доводы разума способны противостоять самопожертвованию?
Приказав ждать, Клинцов, расчетливо создал ситуацию, в которой решающее слово, как ему думалось, все равно будет принадлежать ему: он выиграет время, необходимое для того, чтобы Холланд успел приспособить к толовой шашке взрыватель, и для того, чтобы в каждом, кто способен на самопожертвование ради других, вызрело это чувство и вместе с ним способность понять его, Клинцова, и признать его право на самопожертвование Он заявит об этом праве первым и выиграет…
— Джеймс, — напомнил он Холланду, — я жду вас.
— Все готово, — отозвался Холланд. — Несу.
— Я чувствую себя достаточно хорошо, чтобы встать и двигаться, — сказал Клинцов Глебову. — Словом, спасибо вам, Владимир Николаевич, — говоря это, он взял Жанну за руку, понимая, что это, быть может, последнее прикосновение их рук. Боялся, что дрогнет его голос и что она догадается о его отчаянии, которое в этот миг вдруг овладело им: ведь он прощается с нею…
— Зачем тебе вставать и двигаться, — возразила Жанна. — Нет никакой необходимости. Ты болен — и должен лежать.
— Тише! Тише, друзья! — потребовал Кузьмин. — Мне почудились голоса.
Все бросились к нему, к выходу, лишь Клинцов остался на месте да еще Холланд, который подошел к Клинцову, воспользовавшись тем, что рядом с ним не оказалось ни Жанны, ни Глебова.
— Вот, — проговорил Холланд шепотом, присаживаясь рядом с Клинцовым и протягивая ему шашку, — все сделал. Зажигалка работает безотказно. Жаль, конечно, зажигалку… Но иначе нельзя, пришлось ее привязать к шашке, потому что другая рука у вас будет занята фонарем.
— Хорошо, — также шепотом поблагодарил Холланда Клинцов.
— Пойдете? — спросил Холланд.
— Да, пойду, — ответил Клинцов.
— Если вы не вернетесь, пойду я, — сказал Холланд. — У меня есть еще один детонатор, а где шашки, я знаю. Однако возвращайтесь. Желаю вам вернуться.
Кузьмину голоса, скорее всего, действительно лишь почудились: лабиринт молчал.
— Откликнитесь, Сенфорд! — крикнул в темноту Кузьмин. — Где вы, Сенфорд?
— Омар! — в свою очередь позвал Глебов. — Возвращайтесь, Омар! Наступившая вслед за этим тишина стала еще более угнетающей. Собравшиеся возле Кузьмина разошлись, Жанна и Глебов вернулись к Клинцову.
— Ну вот, — сказал Клинцов, поднимаясь на ноги. — Мне пора. И не нужно никаких уговоров, — предупредил он Жанну и Глебова. — Просто пора, — он задержал руку на плече Глебова, коротко поцеловал в щеку Жанну и вышел к жертвеннику. — Друзья! — объявил он, — вместо меня остается Холланд. — Я вооружен и знаю, что делать. Холланд расскажет вам о моем оружии. Я же уверяю вас, что сделаю все как надо. — Наверное, надо было еще что-то сказать, хотя бы для Жанны, но щекотавшая сердце жалость к Жанне, да и к самому себе, грозила приступом слабости, подножкой при первом же шаге. Клинцов больше ничего не сказал и решительно направился к выходу. И не оглянулся, о чем сразу же пожалел: так хотелось еще раз увидеть Жанну…
Едва оказавшись за поворотом, Клинцов остановился, выключил фонарик и прислушался. Тишина и темнота согласно слились в одно — в безвестность.
Дальше он пошел без света, ступая медленно и осторожно, на ощупь, держась у самой стены. Через каждые восемь-десять шагов замирал и снова прислушивался. Понял опасность своего положения лишь в тот момент, когда неожиданно наткнулся на препятствие — на кучу кирпича, преградившую ему путь: подумал, что, вероятно, оказался у того места, где Омар оставил Сенфорда и пищу для ч у ж о г о, и что теперь ему надо включить фонарик, убедиться, что это именно то место… Воображение мгновенно выдало ему варианты картины, которую выхватит сейчас из темноты луч света: труп Сенфорда… может быть, труп Омара… никого… посуда на кирпичной горке… стоящий лицом к нему ч у ж о й… Клинцов затаил дыхание, но услышал лишь шум собственной пульсирующей крови — сердце билось тяжело и напряженно. И еще он вообразил себе такую картину: Омар, охотящийся за ч у ж и м, бросается с ножом на него, Клинцова, в тот самый миг, когда он включит фонарь — ведь Омар, если он жив, поджидает ч у ж о г о затаившись. И ч у ж о й, и Омар для Клинцова сейчас одинаково опасны, если, конечно, каким-то образом не предупредить Омара. Но как это сделать, если любой сигнал выдаст его присутствие ч у ж о м у? Знать бы точно, что и кто впереди…
«А, пропади все пропадом, — сказал он себе, — впереди — только одно: опасность», — и включил фонарь. За кучей кирпича, прислонившись спиной к стене, сидел Сенфорд. Лицо его было залито кровью, во лбу зияла рана. Сенфорд был мертв.
Клинцов выключил фонарь, обошел Сенфорда и двинулся дальше. Вернуться с вестью о гибели Сенфорда он не мог, как не мог, вероятно, вернуться с этой вестью и Омар: возвращение для Омара означало бы лишь то, что его не отпустили бы в лабиринт снова, у Клинцова же возвращение отняло бы слишком много духовных и физических сил, необходимых ему теперь для его последней охоты. Он отчетливо понимал, что действие лекарств, которыми напичкал его Глебов, скорее всего — быстротечно, что у него мало времени. Ему надо успеть. Он даже верил, что успеет. Угнетало лишь то, что Омар может принять его за ч у ж о г о. И тогда все усилия окажутся трагически напрасными. И что будет с Омаром, если он обнаружит, что убил не ч у ж о г о?..
В конце концов устоялась мысль: он найдет нишу или тупичок, чтобы обезопасить себя от нападения сзади, и станет оттуда подавать сигналы светом и голосом, Омар поймет, что сигналы подает не ч у ж о й: узнает его, Клинцова, по голосу, к тому же можно — вот счастливая мысль! — просто произносить его имя; для ч у ж о г о же они будут означать лишь то, что очередная жертва ждет его, как поджидал его бедный Сенфорд… Он тоже, вероятно, подавал сигналы, иначе как бы ч у ж о й обнаружил его и приблизился к нему незамеченным? Стало быть, и к нему, к Клинцову, ч у ж о й приблизится незамеченным?.. Насколько все было бы проще, если бы Омар не участвовал в охоте. «Ох, Омар, Омар, — мысленно произнес Клинцов, чтобы остановить ненужное предположение, возникшее помимо его воли и желания, — предположение о том, что повар, возможно, уже мертв. — Я не желаю тебе зла, Омар, тем более, что моя жизнь уже ничего не стоит. Но многого стоит жизнь наших близких. И поэтому мы должны убить ч у ж о г о…»
Сенфорд мог бы жить. Что за нелепая мысль — договориться с ч у ж и м — абсурд, катастрофа. Не зная, как совладать с ним, боясь его и ненавидя, люди с кровью и муками извлекали из себя ч у ж о г о, отторгали его, загоняя в запредельные миры, именуя дьяволом, сатаной, аш-шайтаном, воздвигая на путях его возвращения преграды из заклинаний и жертв. Но он время от времени возвращался, когда люди теряли бдительность, принося с собой смерть и опустошение. Его следы — в пустынях под безымянными курганами, в бесчисленных развалинах, в мрачных руинах, в пепле и ржавчине, мертвой земле. Люди и бога-то придумали лишь для того, чтобы он убил дьявола. Впрочем, придумали — не то слово: создали, выстрадали, сжигая на его алтаре свою свободу, разум, самое жизнь. Бог, как и дьявол, убивал людей. Потому что ничего нельзя отторгать от себя — всякое отторжение покупается слишком дорогой ценой. Бог и дьявол — в самом человеке: он сам святой и грешный, милосердный и жестокий, порождение жизни и смерти. Разум дан человеку, чтобы казнить в себе злое и лелеять доброе. Нужно искать и будить в людях разум, а не искать и будить бога, как хотел бедный Сенфорд…
Потом, когда все случится, он вернется сюда и похоронит Сенфорда. Но не вернется к живым, потому что и сам уже мертв. Теперь он как солдат, сделавший себе укол и идущий через смертельную зону: он еще может выполнить боевую задачу, спасти других, но никто уже не может спасти его. Осуществить бы потом еще одно желание, последнее: подняться в белую башню, увидеть что там и остаться навеки в одном из ее лабиринтов, чтобы избавить Жанну и всех других от тяжкой необходимости хоронить его. Но будет ли это потом? И как подняться в белую башню, хватит ли сил?..
Он позволил себе думать, прислушиваться к собственным мыслям и чувствам, а надо было вслушиваться в окружающую тишину. Клинцов остановился и на две-три секунды задержал дыхание. Потом сделал еще шаг, провоцируя того, кто, может быть, слышит его, на какое-либо движение, и снова остановился, весь обратившись в слух. Но тишина никого не выдала. Клинцов двинулся дальше. Останавливался неожиданно — не для себя неожиданно, а для него, через разные промежутки времени, чтобы т о т не смог подладиться под его шаги, если уже идет за ним. И хотя эта хитрость ни к чему не привела, она все же избавила его от неприятного ощущения, что в любую секунду нападение на него может быть совершено сзади.
Он наткнулся на старика Омара и испытал при этом такой ужас, какого еще никогда не испытывал: он наступил на него, еще не зная, что это Омар, резко отдернул ногу и упал, но не назад, а вперед, все на него же, на Омара, стал отталкиваться от него, чтобы подняться, и услышал стон. Этот стон вернул его из пропасти ужаса, потому что это был обыкновенный человеческий стон. Несколько секунд Клинцов сидел, приходя в себя, вспомнил о фонаре: «В левой руке, в левой руке», — дважды сказал себе мысленно, потому что в правой у него была граната, — и осветил лежащего. Это был Омар. Он сразу же узнал его. Омар лежал вниз лицом, упираясь руками в стену, воткнув пальцы в расщелину, словно собирался подняться. Он весь был в желтой глиняной пыли. Рубашка на его спине была задрана до самого затылка. Под левой лопаткой Омара торчала обмотанная черной изоляционной лентой рукоятка ножа. Этот нож Клинцов однажды видел у Омара.
Клинцов погасил фонарик. Предстояло обдумать, что ему делать дальше. Впрочем, ситуация была предельно ясна: надо было спасать Омара. Если нож не задел сердце, если он прошел мимо крупных кровеносных сосудов, если Глебов сделает все, что необходимо делать в таких случаях, Омар будет жить. Все это вероятно. И было бы преступлением пренебречь такой вероятностью даже в том случае, если реальнее другая вероятность — неизбежность смерти. Пока человек жив, его надо спасать. Тут для Клинцова не было никакой проблемы. Обдумать надо было лишь то, как все лучше сделать: вернуться без Омара и позвать кого-нибудь на помощь или попытаться самому отнести Омара. В первом случае он рискует подвергнуть опасности кого-нибудь из молодых — Вальтера, Ладонщикова, Кузьмина или Саида. Во втором случае он рискует лишиться сил, которые нужны ему для охоты на ч у ж о г о, тогда на охоту пойдет Холланд…
Клинцов нащупал пульсирующую жилку на руке Омара и принял решение: он понес Омара сам. Он подумал, что жизнь — не такая уж хилая штука, если она бьется в жилке даже тогда, когда под сердце всажен нож. Она сильна. Силы ее живучи. У него же нет ножа под сердцем.
Он пристегнул фонарь к ремешку над нагрудным карманом куртки, сунул гранату за пазуху и встал. Встал легко, чувствуя в себе избыток сил, — видимо, только теперь сработала в нем какая-то микстура Глебова, поднял Омара и, присев, взвалил его себе на плечо. Вспомнил, как таким же образом поднимал недавно Селлвуда.
Старик Омар был вдвое легче Майкла.
Клинцов впервые остановился лишь тогда, когда, выйдя из-за поворота, увидел светлое пятно впереди. Теперь следовало собраться с силами, чтобы сделать последнее: не доходя шагов тридцать до входа, опустить на землю Омара и крикнуть: «Помогите Омару! Он здесь, я принес его. Он ранен. Сенфорд убит». И с этими словами снова удалиться в лабиринт, не дожидаясь, что кто-то подойдет к нему, не стараясь увидеть Жанну. Он уже простился с Жанной. Нельзя прощаться дважды…
Он все сделал так, как задумал. Лишь ушел не так быстро, как надо было уйти. Он услышал голос и плач Жанны. Она кричала ему вслед: «Степа, Степочка! Ну вернись же хоть на минутку!..» И когда он скрылся за поворотом, у него начали подкашиваться ноги. Пришлось остановиться. Это были тяжелые минуты. Он плакал. Потом отстегнул от куртки фонарь, достал из-за пазухи гранату и, оттолкнувшись спиной от стены, зашагал в глубь лабиринта, помня о том, что вскоре увидит кучу кирпича, а за ней убитого Сенфорда.
Он никогда не готовил себя к такому концу. Даже предположить не мог, что такое окажется возможным. Хотя, конечно, как и каждый смертный, думал о последнем часе, о последней минуте — иногда, когда одолевали горестные чувства покинутости, заброшенности, ненужности. И как каждый смертный, гнал от себя эти мысли, зная, что в них мало проку, что даже великие мудрецы мира ничему другому не уделяли внимания так мало, как размышлениям о смерти. То, что иногда представлялось ему, было до безобразия банальным: болезнь, забытье, смерть. Так умирали почти все его знакомые. Были, конечно, исключения: смерть при ясном сознании, ужасные страдания и смерть, несчастные случаи. Когда бы был выбор, предпочел бы для себя смерть без страданий, мгновенную смерть — так думалось, хотя знал, что выбора не будет. В кругу друзей, случалось, хорохорился, что пресечет свою жизнь, если увидит, что дальше только муки. Но как, не представлял, да и не знал, точно ли пресечет. «Ладно, там увидим», — останавливали его мудрые друзья, не давая ему дохорохориться до клятвы.
И вот — это: гибельная, неразгаданная тьма над пустыней, ощущение ужаснейшей катастрофы, смрадный лабиринт в могильнике исчезнувшей цивилизации — после замечания Глебова, что кирпичи пахнут потом, Клинцова тоже стал донимать этот тошнотворный запах, — кучка обреченных дорогих ему людей, за которых он в ответе, — перед кем, перед кем в ответе? — общая для всех смерть и бегущая впереди нее смерть от руки выродка, маньяка, безумца, ужасная своей оскорбительной бессмысленностью: ч у ж о й убивает людей, которых судьба уже обрекла на смерть. Она же обрекла и его самого. Мертвые люди убивают друг друга — какое падение!.. Вот что ему выпало пресечь в последний свой час, Степану Клинцову.
Он постоял возле Сенфорда, прикоснулся к нему рукой, будто это могло еще что-то значить для его бесчувственного тела. «Но все-таки, — подумал Клинцов, — все-таки это прощание, Мэттью. Я не смогу тебя похоронить. Разве что потом… Но Золотой холм — и без того могила для нас».
Уже через час с небольшим Клинцов почувствовал такую усталость, что ранее избранная им тактика оказалась неприемлемой: он не мог больше, крадучись, двигаться по лабиринту — его донимала одышка и жажда, а сердце колотилось с такой силой, что в любую минуту могло остановиться, разорваться. И потому, едва оказавшись у входа в третий ритуальный зал, Клинцов сказал себе, что здесь остановится и будет ждать ч у ж о г о. Впрочем, ничего другого не оставалось: он действительно чувствовал себя плохо: у него ослабли ноги, кружилась голова, шумело в ушах, тошнило. Была, конечно, надежда, что после отдыха ему станет лучше, но надежда робкая, почти пустая: сознание подсказывало, что плохое самочувствие — не приобретенное, а истинное, возвратившееся, пробившееся сквозь препоны, поставленные Глебовым.
Клинцов устроился за горой кирпича, обрушившегося с потолка, под дырой, ведущей в верхнюю, белую башню, в нескольких метрах от того места, где был убит Селлвуд. Стоило ему лишь немного наклониться вправо, и он видел это место — там на желтой глиняной пыли осталась черная корка засохшей крови. Наклонившись вправо, он видел также вход в зал, откуда стрелял в Селлвуда ч у ж о й. Время от времени Клинцов посылал к входу луч света, который проникал в коридор, дробился и гас на его стенах. Иногда он произносил громко два слова: «Я здесь!» Свет и слова предназначались для ч у ж о г о: они, по предположению Клинцова, должны были завлечь его в этот зал. Иных средств вызвать на поединок ч у ж о г о у Клинцова не было.
Несколько раз Клинцов направлял луч фонаря в дыру на потолке и видел тогда другой потолок, по ту сторону дыры. Он отсвечивал голубоватой белизной, как подернутое высокой и легкой дымкой небо. Отчего это происходило, было не разглядеть. Можно было лишь догадываться, что потолок в верхней башне облицован голубовато-белой плиткой. Но для Клинцова теперь важнее была не эта догадка, а то, что сквозь дыру в потолке как бы проглядывало небо. И славно было еще то, что небо, пусть только кажущееся, было не ярко-голубым, не пронзительно синим, а белесым, как над землей его родины, над деревенькой, в которой он рос. Повидал он на своем бродячем веку всяких небес, но только те — милы…
Как-то их деревенский учитель Савелий Витальевич — ах, какое изящное имя и отчество, будто птичка пропела! — преподал им, босоногой ребятне, первый урок философии. «Это главный вопрос философии, — вскидывая над головой руку с длинным и тонким указательным пальцем, радостно говорил он, пятясь перед их оравой по цветущему лугу, — это самый главный вопрос философии: что появилось прежде — материя или дух, природа или человек?» — «Известно, материя прежде, — смеясь, хватаясь от смеха за животы, орали они ему в ответ. — Ежели нет никакой материи, то отколь же взяться ее духу?!» После этих слов за живот от смеха схватился Савелий Витальевич. А когда насмеялся вдоволь, потребовал от него, от Клинцова, чтобы он закрыл глаза. Клинцов закрыл. Тогда Савелий Витальевич потребовал: «А теперь ответь нам, Клинцов, существуют ли луг, река, лес, небо и мы, раз уж ты ничего этого не видишь?» — «Существуют!» — закричал Клинцов, вертясь на одной ноге. «То-то же! — торжествующе произнес Савелий Витальевич. — Существуют! Существуют — и не в зуб ногой! Независимо от нас! От того, видим мы все это или не видим, слышим или не слышим! Было время, когда на земле не было людей, а земля существовала! Будет время, когда не станет людей, а природа будет сверкать своею вечной красой!» — «А почему это людей не станет? — спросил Савелия Витальевича Клинцов. — Куда они денутся? Моя бабка говорит: пока стоят деревья — и люди будут стоять, пока не перевелись на земле цветы — и невесты не переведутся. А когда бог скажет: «Жизни конец!», тогда и небо пожелтеет, как мертвец». — «Боговерующий! — закричали на Клинцова его одноклассники. — Боговерующий!» А Савелий Витальевич ничего не сказал, сорвал цветок одуванчика и стал вертеть его возле губ — задумался. О чем думал тогда Савелий Витальевич? Не о том ли, что человек один с земли не уйдет, что он потащит за собой в могилу все живое, всю ее великую красу, что так обстоит дело с ее независимым существованием…
Плоть живет пищей, а душа — красотой. Омут под кручей в изгибе реки — страшная красота. Небесная ширь с белоснежными облаками — величественная красота. Луг в цветах — милая красота. Сад, осевший под грузом золотых и красных яблок, — щедрая красота. Зимнее утро, звенящее от голубого инея, — чистая красота. Журавлиный клин в осеннем небе — печальная красота. Скалистый утес над бурлящей рекой — гордая красота. Аленький цветочек, на все поле один — щемящая красота. Смеющаяся молодая женщина, бегущая навстречу солнцу по утренней росе — это Жанна… Тогда была жива еще его мать, они приехали в деревню навестить ее, показаться после свадьбы. Однажды утром Жанна сказала Клинцову: «Знаешь, я никогда не бегала босиком по утренней росе, хотя про это много раз читала. Пробегусь-ка я, а?» И она пробежалась по росистой лужайке за дворовой оградой, хохоча и охая. Все есть в женской красоте — и щедрость, и чистота, и веселье, и величественность, и гордость, и печаль, и то, что пугает и манит одновременно…
Отдохнув, Клинцов почувствовал себя все же бодрее: унялась одышка, успокоилось сердце. Стал обустраиваться — сложил из кирпичей подобие бруствера, за которым можно было сидеть, не подвергаясь опасности быть убитым первым выстрелом. Метнул к выходу несколько кирпичных обломков, равных по весу толовой шашке — пристрелялся. Включал и выключал фонарик, выкрикивал слова «Я здесь!», нервничал от нетерпения, а точнее, от опасения, что ч у ж о й не придет или не скоро придет, а время уносит силы.
Итак, ч у ж о й — что Клинцов знает о нем? Прежде всего то, что он не имеет никакого отношения к их экспедиции, то есть в прямом смысле — ч у ж о й. Что он появился вскоре после катастрофы и, стало быть, имеет к ней какое-то отношение: либо он ее жертва, либо один из ее виновников. Вооружен пистолетом или автоматом и отлично владеет им. Проник в башню, понимая или зная, что находиться снаружи опасно для жизни. Убивает… Зачем? Господи, ну зачем же, зачем? Хочет один владеть лабиринтом, запасами пищи и воды? Если так, то, значит, намерен выжить, надеется, что выживет, но знает, что скоро покинуть башню не удастся, потому вся пища должна принадлежать ему одному. Связи с внешним миром не желает, иначе не стал бы уничтожать радиопередатчик и радиоприемники. Почему не желает? Потому, что никакого внешнего мира не существует? Но тогда радиопередатчик можно было и не уничтожать: если нет внешнего мира, то и связаться с ним нельзя. Стало быть, внешний мир существует и с ним можно связаться, но эта связь для ч у ж о г о нежелательна. Почему нежелательна? Он боится мира людей, потому что преступник, потому что явился сюда, уже будучи им. Не будь он преступником, он стремился бы как можно скорее связаться откуда только и можно ждать помощи и спасения. Преступнику нечего терять перед лицом внешнего мира и его законов, поэтому он убивает — продолжает совершать преступления.
Итак, преступник? А если отчаявшийся безумец? Почему бы и нет? Его мир погиб, в этой гибели виновны люди, все люди, которым он теперь мстит. Садист? Маньяк? Надежен лишь один ответ: он пришел из того мира, из которого мы сами, он его порождение — его преступления, его безумства.
Клинцов любил Селлвуда: в нем была глубина, которая завораживала и очаровывала. Он не обладал талантом памяти, его эрудиция была, пожалуй, не столь богата, как у других, но у него был несомненный талант реконструкции: по одной мысли, даже по обрывку мысли, он мог восстановить не все учение, может быть, но целую систему, которая уже могла претендовать на некоторую завершенность, — истинный талант археолога.
— Я здесь! — выкрикнул в очередной раз Клинцов и перевел луч фонарика вверх. Над ним снова засветился голубовато-белесый свод белой башни. И опять возникло прежнее чувство, будто он видит небо из глубокого колодца. Однажды — это было в юности — он намеренно спустился в колодец, чтобы увидеть на дневном небе звезду. Не верил в такую возможность, но старики говорили, что из глубокого колодца звезды на небе можно увидеть и днем. Ничего не увидел, как ни напрягал зрение. Сказал об этом огороднику, в чьих владениях был колодец.
— Все правильно, — ответил ему огородник. — Потому что все выдумка, сказка.
— Зачем же сказка? — спросил Клинцов.
— А для смелости, для красоты. Вот ты, может быть, и побоялся бы спуститься в колодец просто так, но красота поманила, то есть звезда. Ты спустился и победил страх. А всякий страх, сынок, надо вытравлять из души, потому что страх — гнусная штука. Вот и не осуждай никого за сказку, лучше спасибо скажи.
Огородник был родственником Клинцова, его двоюродным дядей. Клинцов гостил у него в то далекое студенческое лето несколько дней. Все дни проводил на огороде, подкармливался после скудных студенческих харчей, набирался витаминов, как говорил дядя. И впитывал всеми порами земную благодать: жил среди влажных грядок с буйной помидорной и огуречной ботвой, среди наполненных водой канав, поросших сочной щирицей, в которой водились лягушата, спал среди кукурузы, шелестящей при набегах теплого ветра широкими упругими листьями, валялся на теплой взрыхленной земле, топтал ее босыми ногами, лакомился пупырчатыми огурчиками, горячими от солнца томатами, луковыми, очищенными острой стекляшкой, стрелками, хрусткой молодой морковкой, а то забредал в пасленник и просиживал там часами, всасывая из горсти черные сладкие ягоды. Пил холодную, прозрачную, как воздух, воду, ложась на живот у широкой зацементированной ямы. Вода, добытая из земных глубин, с гудением падала в эту яму из трубы, вертелась в пенной воронке и, расходясь спиралью, успокаивалась, тяжелая, чистая, жизненосная, уходила по главной канаве под густые вербы, под стройные тополя, которыми были обозначены границы огорода, и дальше — на грядки, поя их и остужая. Пить ее прилетали птицы, запрокидывали у таких канавок клювики, лакали ее осторожные лисы, красноголовые ужики бесшумно и бесстрашно скользили по зеркалу залитых грядок в теплом и ароматном травяном и земляном настое. А в заморных горячих лужицах кишмя кишели головастики — странные, смешные существа, которых так боялись девчонки из огородного звена… Как сладко было там жить! Как нравилось телу все, что к нему прикасалось в том раю! Ну не рай, ну земная благодать, как сказал дядя. Так она и была благодатью, данной во благо всему и вся. И такой-то благодати более нет? Ради чего же утрачена она грешной землей? Или тяжел для нее стал человек? Или человеку были тяжелы его праведные труды?
Конечно, терзал землю своим неразумием неуемный человек. Но и разум был дан ему, чтобы остановиться, чтобы осмыслить свое земное и космическое предназначение. Это же было видно всем: мировые константы — причина и предпосылка неизбежного возникновения разума. Разум был нужен Вселенной, она ждала и лелеяла его, чтобы осознать себя, найти в себе еще более грандиозное будущее, положить его как цель и устремиться к ней с помощью человека. Ошиблась Вселенная? Что-то было не учтено в соотношении страстей и разума человеческого? Нарушилась какая-то константа? Бред! Это бред: мировые константы незыблемы. И разум не мог войти в противоречие с ними, потому что он — и есть его высшая константа. Все же страсти ничтожны, если осознано высшее. И ведь осознано, черт возьми!..
Но ч у ж о й сказал перед тем, как выстрелить в Селлвуда: «Мне было интересно послушать. Но это были запоздалые мысли». Запоздалые? Не всё было додумано до конца в нужный час? Или не все додумали всё до конца? Не все или не всё? Не все. И в руках этих не всех оказалось оружие уничтожения. В немыслящем мозгу вызрела катастрофа. Вот ошибка людей и Вселенной — немыслящий мозг. А девчонки из огородной бригады боялись головастиков…
Немыслящий мозг весь обращен к самому себе, к своему комфорту, к своему эго — в самом себе замкнутый мозг, слепой, глухой, самодовольный, лишенный сострадания, мозг-потребитель, мозг — паразит, вызревший в болоте социальной вражды и застоя. Следовало быть беспощадным к нему там, где он претендовал на власть с помощью силы и софизмов. Все было додумано до конца, но не все доделано, потому что и сила была у немыслящих, и софизмы их были коварны: один раз живем — будем развлекаться, все равно умрем — можно и на войне, Христос терпел — и нам велел, после нас — хоть потоп. Они пожирали человеческое время — развлечения, войны, безгласность и бездумность.
И потому, быть может, был упущен шанс… Вся вина на них, на немыслящих. Только перед кем же теперь объявить их вину?
— Я здесь! — выкрикнул Клинцов. Голос ушел без эха, тишина схлопнулась мгновенно, как схлопнулась тьма, едва Клинцов выключил фонарик.
Беспокойство его все усиливалось и наконец достигло предела: он окончательно понял, что не дождется ч у ж о г о, если останется здесь, что надо идти, надо искать, иначе будет упущен последний шанс. Он еще раз взглянул вверх, направив луч фонаря в потолочную дыру. И едва не вскрикнул от изумления: на голубовато-белом своде вспыхнула яркая зеленая звезда. Потом, покачав фонариком, Клинцов увидел, что звезда загорается лишь тогда, когда луч света падает на нее под определенным углом, и мгновенно гаснет, как только этот угол меняется. Звезда была, увы, не настоящая. И все-таки, и все-таки звезда — прощальный подарок белой башни…
Ирина, устав от его поцелуев, отодвинулась от него, шлепнула по его бессовестным рукам кукурузным стеблем и сказала, глядя в небо:
— Вон звездочка, голубая с зеленым проблеском. Как она называется?
— Не знаю, — ответил он.
— А вон та, другая, с оранжевым лучиком, которая левее, — как называется?
— Тоже не знаю.
— А я знаю, — засмеялась Ирина. — Первая звездочка зовется Степой, а вторая — Ириной. Так они вечно будут одна возле другой…
Ирина была его первой женой. Она умерла во время родов.
Почему же вспомнилось это? Не потому ли, что он считал себя виновным в смерти Ирины?
…Воздух после полуночи стал прохладным, а земля оставалась теплой до утра…
Клинцов сделал шаг и снова провел лучом по верхнему своду. Звезда вспыхнула оранжевым светом…
Он уже вышел из зала и был в переходе, соединявшем зал с лабиринтом, когда увидел вдруг впереди себя собственную тень — кто-то сильным лучом осветил его сзади, из зала.
— Не оборачивайся! — потребовал голос, который Клинцов сразу же узнал — это был голос ч у ж о г о.
Клинцов остановился и плотнее прижал большой палец к рычажку зажигалки, которую Холланд приспособил в качестве запала к толовой шашке.
— Ты можешь спросить меня о чем-нибудь, — предложил ч у ж о й, — у тебя есть еще несколько секунд.
Клинцов услышал за спиной приближающиеся шаги. Он мог бы обернуться, но не увидел бы ч у ж о г о, потому что его ослепил бы свет мощного фонаря. К тому же, обернувшись, он вынудил бы ч у ж о г о остановиться, а надо было, чтобы он подошел ближе, чтобы он оказался в переходе, чтобы граната взорвалась у его ног.
— Ну, ты ни о чем не хочешь меня спросить? — ч у ж о й остановился шагах в десяти — для Клинцова этого было достаточно. — Твои друзья были любознательнее.
— Кто ты? — спросил Клинцов.
— Никто, — засмеялся ч у ж о й. — Вы все начинаете с одного и того же вопроса.
— Зачем ты нас убиваешь?
— Из сострадания, — ответил ч у ж о й. — То, что вы узнаете позже, будет страшнее и мучительнее смерти.
— Что же это? — спросил Клинцов.
— Ничто! — ответил ч у ж о й и выстрелил.
Падая, Клинцов успел нажать на рычажок зажигалки. Шипящее пламя бикфордова шнура обожгло ему пальцы.
Грохнул взрыв. Проход обрушился многотонной грудой кирпича, завалившей вход в зал и погребшей под собой Клинцова.