Матушка-Русь

Домнин Алексей Михайлович

А. Домнин

МАТУШКА-РУСЬ

 

 

 

ПРОЛОГ

Отец мой не любил, когда в доме затевалась уборка и мать посягала на беспорядок в его «мурле». Так называл он уголок в кухне, заваленный книгами, бумагами и лекарствами. В переделанном из буфета шкафчике книги были натолканы так, что стоило большого труда разыскать здесь нужный том.

— И куда он мог запропаститься, — удивлялся отец, высматривая его в перемешанных стопах, но не решаясь нарушить привычный хаос. Над столом была прибита коробка из-под лапши. Сюда складывались газетные клочки или листочки календаря, на которых наскоро записывались случайно услышанные пословицы и поговорки. Отец сам с трудом мог разобрать карандашные каракули на мятых обрывках и, возможно, поэтому не спешил «приводить их в систему».

На другом конце столика день и ночь пыхтел чайник на плитке. Отец, с удовольствием причмокивая, отхлебывал из чашки до невозможности крепкий и горячий чай и шумно, словно с громадным облегчением, вздыхал после каждого глотка.

Худой, даже летом редко снимающий телогрейку и валенки, сидит он в своем «мурле», поглаживает лысую голову и произносит свое непонятное и многозначительное «м-да». Редкие, торчащие, как щетинки, брови то удивленно взлетают, то хмуро опускаются. Серые с голубинкой глаза, всегда чуть влажные и широко открытые, затуманены какой-то думою.

Таким я помню отца.

К нему прилепились семьдесят семь болезней, которые, по прогнозам врачей, давно должны были осилить отца. Но он жил, он отчаянно сопротивлялся. Разработал свою методику лечения. В арсенал его лекарств входила даже смесь горчицы с медом, которую он проглатывал с превеликим отвращением.

Как-то ночью остановился отец у окна и долго смотрел на огоньки, мигающие за прудом на взгорье.

— Не могу я от них уйти, от огоньков этих.

— Куда уйти? — не понял я.

Он молчал, глядя в окно. Потом произнес:

— Жизнь — это очень мало времени.

…Любил отец поговорить. Не просто поболтать о том, о сем, а высказать мысли, которыми постоянно был занят его мозг.

Жалко, друзья мои — студенты летом разъезжались на каникулы. Вот благодарные собеседники! Слушают жадно, а чуть что — вспыхивают, как порох. Частенько, обычно ночами, в отцовском «мурле» разгорались жесточайшие словесные сражения.

Когда нет студентов, отец рад любому собеседнику. Заглянет случайно участковый милиционер, он усадит его, угостит чайком, и только часа через три тот спохватится:

— Извините… я же на работе. Я к вам вечерком как-нибудь загляну…

Иногда «жертвой» становилась мать.

— Наташа, — просит отец, — присядь-ка на минутку. Мне надо на слушателе проверить свои положения. — И добавит раздраженно: — Только оставь, пожалуйста, свои миски.

— Подожди картошки начищу.

— Не хочешь — не надо, — сердится отец.

Мать покорно откладывает ножик, вытирает фартуком руки и садится напротив.

Отец прикрывает рукою глаза.

Он уже в древней Руси, в двенадцатом веке. Перед его взором проходит жизнь старых городов, жестокие сечи русичей с недругами…

Не был отец ни литератором, ни историком. Работал он экономистом на заводе и считал свою профессию самой интересной на свете. Но однажды увлекся он «Словом о полку Игореве» и с той поры каждый свободный час и долгие зимние ночи отдавал чудесному памятнику старины.

Сначала мыслил сделать поэтический перевод дивного творения. Приступил к нему не сразу, а только после «душевной подготовки». Она была торжественной и вдохновенной. Отец хотел не просто умом понимать силу написанных другим слов, но и всем сердцем чувствовать в них биение другого сердца. Научиться перевоплощению.

Но, сделав поэтический перевод памятника, счел его слишком легкомысленным и принялся перечитывать груды летописей и книг по истории Руси. И вечно был недоволен тем, чего достиг.

Мысль отца не знала покоя. Всюду преследовала его «Слово». Он мог пройти мимо дома, думая о нем. Однажды в трамвае вместо билета попросил у кондуктора «мечи харалужные».

А рассказывать о том далеком времени он мог так, словно только что вернулся из древней Руси.

…Мать слушает отца внимательно, не перебивая. И вдруг, взглянув в окно, всполошится:

— Миша, погоди-ка, курицы в огороде.

…Исчезла Русь. Отец снова в своем «мурле».

Он не сердится, нет. У матери свои заботы — кто упрекнет ее в этом? Каждому свое.

— М-да, — произносит отец со вздохом и отмахивается. — Ладно, иди, выгоняй своих куриц.

Долгие годы труда принесли однажды отцу минуты такого счастья, ради которого стоило прожить жизнь.

Он разбудил меня среди ночи. Неодетый, в наброшенной на худые плечи телогрейке, суетился, бегал по кухне. Глаза его, удивленные и большие, лучились теплым и ясным светом.

— Это же открытие! Нет, ты послушай, какое открытие!

На плитке запыхтел чайник.

Отец оторвал клочок газеты для самокрутки, расправил его, но вместо щепотки махорки взял чайник и стал лить на газету. Лил — и не мог понять, что делает.

Сейчас, когда пишутся эти строки, я отчетливо вижу его сияющие серые глаза, дрожащие от волнения пальцы. Дымящийся чай льется на промокший клочок газеты, на валенок, а отец не замечает этого…

 

НЕВЕСТА

 

Немало путей исхожено, немало дум передумано. Сказывают, что время делает горе маленьким, а радость — большой.

Была ли она, эта встреча? Не приснилась ли? В конце весны, когда цвела черемуха, затянуло небо тяжелой хмарью, глухо заворчал гром в отдалении и закружила вдруг сырая снежная метель. Белым лохматым зверем взвивались хлопья в сырой листве, густо укрывали траву.

Не видать дороги за снежными вихрями.

Долго ли, мало ли ехал Святослав, продрогший, облепленный снегом. Только вдруг стихла метель, и в просветах дымящихся туч засветилось, розовое подрумяненное закатом небо.

Было морозно и тихо. Перед княжичем лежала зимняя поляна.

У седого дуплистого дуба стояла невысокая избенка оконцами к лесу. Как вороненое серебро, светилась река, и над нею густо клубился туман — снизу седой, а сверху нежно-розовый.

Увидел Святослав: вышла к реке девица в наброшенной на плечи белой шубейке. Спрыгнул с коня, поспешил за ней.

Зачерпнула девица из реки бадейкой и засмотрелась на темную воду. Не слышит, как окликнул ее княжич. Смотрит в туман и поет тихонечко:

Лейтесь, слезы горючие, По лицу по белому, Смойте, слезы горючие. Красу девичью.

Не смеет княжич дальше ступить. Словно чужую беду невзначай подсмотрел.

Голова девицы непокрыта, пушистые косы упали на грудь, и в них искрятся снежинки.

Журчит вода в реке. И горькая песня так же тихо журчит.

Как в лес ли пойду — Мне дерев не найти. Как на людях мне Человека нет.
Посею я горе Во чистом поле. Взойди, мое горе, Черной чернобылью.

Хрустнул снег под ногой. Обернулась девица, полыхнул по щекам румянец и растаял. Лицо худенькое — одни глаза, синие, большие, дерзкие. Чуть припухлые губы сжаты зло и упрямо.

— Кто ты? — спросил княжич.

— Безмужняя жена, безотцова дочь.

Подхватила бадейку и пошла к избе.

— Постой, — спохватился Святослав. Не сказал он еще, что подсушиться бы ему надо, да и ночь близка, а девица уже ответила: приостановившись:

— Вон деревня недалечко. Там примут.

Легко перехватила бадейку другой рукой, откинула косы за спину и пошла, ступая в старый след.

Княжич шел за девицей, не зная, как ее удержать.

— Нельзя ко мне, — усмехнулась она. И грустно добавила: — Порченая моя изба.

Скрипнула и захлопнулась дверь.

Святослав постоял, застучал кулаками. Зачем, чего хотел он — сам не знал. Просто не мог, коснувшись чужой беды, уйти от этой избенки.

— Открой!

В избе молчали.

Ударил каблуком:

— Слышь, открой!

Распахнулась дверь, перед ним стояла девица. Глаза в прищуре, влажные губы в недоброй усмешке.

— Ну?

Непонятная власть была в этом взгляде. У княжича вспыхнули уши, он робко попятился.

— Иди! — властно показала она на взгорье.

И он пошел вдоль реки по свежему снегу.

Дохнула морозом и обняла землю тишиной серебристая светлая ночь. Растворились в белесом сумраке ближний лес и частокол на взгорье.

Понуро брел за княжичем усталый продрогший конь.

Опамятовался Святослав в деревеньке. И не мог понять, что было с ним. Только теперь почувствовал, что закоченел, а голова, как после долгого сна, тяжела.

Поспешно стал стучаться в первую избенку.

Чужое горе — оно, как оса: сколь ни гони, не отвяжется.

В избе было жарко, пахло овчиной, свежей сосной и хлебом.

Святослав обсушился; хозяйка потчевала его сытой, не переставала кланяться и сетовала на скудное житье.

— Извела нас волховица. На скот мор напустила. У Опаленихи корова пала, у Заряды. А нынче вон снег на посевы послала — не жди урожаю.

— А может, не от нее мор и стужа?

— Как же не от нее? Одна она у нас — веретница. Отец ейный тем же промышлял. А как стал отходить, дочь его просит: «Молитву доскажи». Это она про то, что он колдовство ей не все передал. Или вот под рождество стучит ночью в окно. Глянула: заледенела она, сарафан колом стоит, косы, как две сосульки. «Пустите, — говорит, — в прорубь оступилась». У меня сердце от страху зашлось. Сорвала со стены икону, мужик топор ухватил и выходим так: «Уходи, веретница — некрещена девица. Чур, тебя, чур», — и крестом ее осенила. Вскричала она и бежать… Ты думаешь, отчего она зимой в реку ходила? С ним встречалась, он в реке живет.

— Кто — он?

— Он, нечестивый… Ужо отольются ей наши слезы.

В избе собрались бабы. Перешептывались, грозили кому-то. Понял Святослав, что грозят они девице. В полночь должно свершиться что-то страшное и непоправимое.

Бабы приходили с иконами, суетились. Потом вышли во двор, что-то вытаскивали из хлева.

Святослав, сказавшись, что спешит, вывел гнедого.

Ночь была тихой и морозной. Луна висела над крышами. Она была нестерпимо яркой, как расплавленное серебро.

Княжич привязал гнедого у леса, а сам заспешил к избенке девицы.

В деревне слышны были выкрики, лязг железа-Княжич затаился под дубом. Сердце колотилось гулко и часто.

Лунные нити неслышно тянулись сквозь ветви, зажигая снежинки на листьях.

Холодно. Тихо. Жутко.

От деревни вдоль реки двигались белые тени.

У Святослава волосы зашевелились на голове и крик ужаса застрял в горле — прямо к нему, торопливо, почти бегом, двигались оборотни. В белых саванах, с распущенными волосами, босые. Они несли на плечах тяжелые ноши.

Подтянулся за сук, влез на дуб и прижался к стволу.

Оборотни столпились под дубом, сбросили ноши. Приплясывали, дули в пригоршни, отогревая пальцы.

— Скорей.

— Ноги жжет.

— Опалениха в соху встанет — она вдова. В борону кто-то из девиц.

Княжич узнал голос хозяйки. Это были деревенские бабы — в длинных рубахах, босые. Высокая тощая старуха, которую называли Опаленихой, надела хомут и впряглась в соху, полная грудастая молодица — в борону. Шествие двинулось вокруг избы. Опалениха, согнувшись и кряхтя, тянула соху. За ней шла хозяйка, присвистывая и дергала за вожжи. Следом тянула борону грудастая молодица, остальные бабы двигались сзади, вытянувшись в цепочку. Приподняв одной рукой подолы, они будто брали из них горстью семена и бросали вокруг.

— Шире захватывай. Не посмеет она теперь наш след переступить. Тут ей и конец.

В лунном свете их лица казались зеленоватыми, как у мертвецов.

Мы идем, мы ведем Соху-борону…

— высоко запела Опалениха и остальные подхватили:

Мы пашем, мы бороним, Тебя, веретница, в круг заколотим. Сеем мы не рожью землю И не родим семена.

На чистом снегу оставался широкий, темный, окружающий избу след. Бабы почти обошли избу, и как раз под дубом должен был замкнуться их круг.

Скрипнула дверь в избе. С криком метнулась девица и отшатнулась, как от невидимой стены, от следа. Бросилась к дубу, в проход. Бабы заголосили, побежали наперерез.

Княжич спрыгнул. Девица налетела на него, и он схватил ее за руки.

— Оборотень! — истошно вскрикнула Опалениха, и бабы с визгом помчались прочь, падая, путаясь в длинных рубахах. Обгоняя всех, высоко подобрав подол, убегала хозяйка.

Опалениха, с хомутом на шее, отстала. Она споткнулась, хомут спал, но она зачем-то напялила его снова.

Девица не вырывалась. Она смотрела вслед убегающим бабам и тихо, напряженно смеялась. Ее большие глаза были темными и злыми.

— Ты волховица? — спросил княжич.

Она вздрогнула и покачала головой:

— Я никому не делала зла.

И без насмешки, грустно и доверчиво глянула в глаза княжичу. В пушистые волосы ее вплелся серебряный лунный свет.

— Кто ты?

— Невеста твоя. Ты будешь искать меня — и не найдешь, будешь ждать — и не дождешься. А я буду всегда с тобой.

Она притянула его голову и коснулась горячего лба холодными губами.

— А теперь иди и не ищи меня, никого обо мне не спрашивай. Иди.

Прищурились глаза, простерла она руку к лесу. И княжич медленно пошел. Он улыбался и чувствовал, как смотрит вслед девица.

Когда занялся рассвет и край неба вспыхнул золотым пламенем, княжич словно проснулся. Он остановил гнедого.

Было зябко, на траве лежала седая роса, в зеленой листве несмело крался ветерок-лесовей. Как будто бы и не было вчерашней стужи и снега.

Песчаная дорога была сырой, и копыта коня оставляли отчетливый след на ней.

Княжичу стало до боли обидно, что уехал он так ничего и не поняв толком.

Он и теперь ясно слышал тихий грудной голос девицы: «Невеста твоя». Видел темные распахнутые глаза и сияние луны в пушистых волосах. Зачем он уехал?

Святослав повернул гнедого и поскакал обратно. Но сколько ни колесил он по дорогам, не мог найти ни той реки, ни деревеньки, ни девичьей избенки. У кого ни спрашивал — никто не знал, где она.

Словно не было той ночи, словно приснилась она…

Где ты, невеста? Откуда печаль твоя?

Как глаза мои со слезами Не падут на сырой песок, Как от горькой этой печали Не расколется сердце враз…

Быль или небыль, сон или явь?

 

КЛУБОК СВАРОГОВ

Выткал бог Сварог нити жизней людских и почил от трудов. И была жизнь человеков пряма, как лунный свет, и долга, как ветра путь. Но пришел котенок, заигрался в тех нитях и скатал в клубок. Опечалился бог Сварог, отец земли и неба. Созвал он сорок волхов-ведунов и повелел тот клубок распутать по ниточке. Доныне гадают ведуны, как распутать его, и не могут дознаться. Оттого и перепутана жизнь на Руси, вкривь и вкось вихляется.

Так сказывала Святославу бабка его. Несмышленышем был тогда княжич, не мог понять странных бабкиных наговоров.

У бабки были влажные и горячие глаза половчанки и седая коса, по-русски уложенная венцом. Поверх мягкой собольей шапки она накидывала черный атласный плат, сколов его у подбородка золотой брошью. Оттого лицо ее казалось полней и темнее.

Редко выходила бабка из своей светлицы. Дородная, величавая сидела она в низком кресле с резными подлокотниками и смотрела, не видя, перед собой.

О чем думала эта властная женщина?

Иногда, просыпаясь ночью, княжич слышал, как шаркает она по скрипучим половицам и стучит тяжелым посохом.

Пятнадцать лет не снимала бабка траур по муже своем. Говорили, что в ту ночь: когда умер дед, князь черниговский, призвала она тайно сына Олега с дружиной и заперлась в городе. А к Чернигову уже подступало войско дедова брата — по старшинству ему переходило княжество. Но не в бабкином характере упускать богатый удел — из Чернигова рукой подать на Киевское великое княжение.

Было сыро и зябко, висели над городом рыхлые тучи, глухо плыл над колокольнями заупокойный звон. В княжьем тереме выли плакальщицы, у крыльца, под седлом и в богатой сбруе, стоял любимый дедов конь и рыл землю копытом.

За городом чадили костры, тесно стояли повозки, отдыхали после дальнего похода воины.

А бабка, на башню ворот городских поднявшись, кричала дедову брату:

— Прилетел, ворон, на мертвечинку? Ужо дадим тебе испить живой кровушки! А ну как захлебнешься? — И хохотала торжествующе.

А тот в бессильной ярости скрипел зубами и лишь об одном просил — пустить с братом проститься.

Не пустила бабка.

Похоронила деда. У Олега, отца Святослава, в такую пору рука на битву не поднялась. Ушли они из Чернигова, оставив город дедову брату. С тех пор не могла простить бабка сыну давней его нерешимости.

Святослав боялся жгучих бабкиных глаз. И влекли они и пугали.

При внуке глаза ее теплели, разглаживались морщины над переносьем. Она усаживала рядом большелобого княжича, гладила его мягкие кудри.

Мудрость старых людей — однобока, но горяча и цепка. Обожжет тебе сердце, захватит разум, и нет сил ей противиться. Сколько лет минуло, а слова бабкины свежи в памяти.

Однажды, слушая какую-то жалостливую книжную повесть, разревелся навзрыд Святослав. Оттолкнула его бабка, глаза, как ножи, сверкнули.

— Сердце твое из теста, как у отца. Уходи! — и замахнулась посохом.

Но вдруг привлекла княжича, обхватила голову сухими ладонями и горячо зашептала:

— Ты разрубишь клубок Сварогов, ты будешь великим князем над всей землей русской. Хочешь?

У нее тряслись щеки, глаза будто пронзали насквозь. Святославу было страшно. Бабка дышала ему в лицо:

— Изгони жалость из сердца и напитай его хитростью.

Она откинулась в кресле и заговорила громко и зло:

— Измельчал наш род после пращура твоего Ярослава Мудрого. От сынов его, земли меж собою разделивших, смуты пошли. Ярослав Мудрый десять иноземных государей оплел родством и всю землю нашу в кулак зажал. Не мечом, не удалью — хитростью да ясномыслием. Ненавистен он мне и люб за это… Князья наши — недоумки, — гневно застучала бабка посохом, — друг из-под друга уделы рвут, завистью обросли. В чужой мошне им и дыра золотом кажется… Ты прочтешь все книги, которые знал мудрый князь Ярослав, ты узнаешь все тайны, которыми владел он. Ты будешь воевать мечами врагов твоих, торговать их товарами.

И снарядили вскорости Святослава в Киев, к монастырским книгознаниям.

Отец сказал бабке:

— Если хочешь рыбу плавать учить — не бросай ее в кипяток.

Бабка только отмахнулась.

На прощанье перекрестила внука троекратно и спрятала на его груди мягкую ладанку, в которой вшит был корень белой озерной лилии — одолень-травы.

Произнес княжич заклинание, как учила бабка:

— Одолень-трава, одолей мне горы высокие, долы низкие, озера синие, леса темные. Спрячу я тебя, одолень-трава, в ретивом сердце во всем пути, во всей дороженьке.

С тем и отправился в путь…

Не исполнилось бабкино предсказание, не помог и корень одолень-травы. Не стал Святослав великим князем и вряд ли станет им когда-нибудь.

Все казалось простым и ясным, пока был княжич юн, пока проводил свои дни в книжных клетках монастырских. И думалось ему, что нет жизни завидней этой.

Не срубить дом без бревен, не скопить ума без чтения книжного. Краса воину — оружие, кораблю — ветрила, мудрому — книги. Как студеный ключ в жаркой степи, утолят они жажду разума твоего. Постигнешь ты обычаи народов древних и новых, кто жил, когда и зачем ты на свете есть.

А зачем ты на свете есть?

— Не затем ли, чтобы красу разума человеческого постигнув, научить других увидеть ее? Не затем ли, чтобы став великим, помочь другим стать великими? — поучал отец Феодор, наставник детей княжеских в Печорском монастыре.

У него было сухое маленькое лицо и синие, как у ребенка, глаза. Волосы всегда всклокочены и спутаны. Говорит он то громко и торжественно, подняв со значением сухой палец, то взволнованно и быстро, понизив голос до шепота.

— Птицам свои песни даны, людям свои дороженьки. Жил в давние поры греческий воитель Александр по прозванию Двурогий. Полмира покорилось ему. Но пришел он однажды в страну рахман-праведников, послушал их смиренные речи и сказал:

— Просите, что хотите, и дам вам.

— Дай нам бессмертие, — сказали они.

— Этим не владею, потому что смертен есть.

И сказали рахмане:

— Так почто же ты, смертный, столько ратуешь? Все равно, умерев, все свое другим оставишь.

Отвечал Александр:

— Не взволнуется море, если не дохнет ветер. Бессилен человек, только о небесном помышляя. Если бы все один нрав имели, празден был бы весь мир: по морю бы не плавали, земли бы не делали, детей бы рождения не было.

Александр в пятнадцать лет покорил полмира.

Святослав в пятнадцать лет потерял все, что имел. Отец его, достигнув наконец стола черниговского, скончался, не успев сына уделом наделить. И остался княжич без дома, без княжества.

Только по милости дядьки своего Игоря, правителя новгород-северского, получил во владение захудалый городок — Рыльск. И во всем теперь от Игоря зависим.

Перепутаны нити судеб людских. Где она, его дороженька?

 

ТАЙНЫ БЕЗЪЯЗЫКИХ МАСТЕРОВ

Зачудесил Самошка-кузнец. Прошел слух, что купил он бычка годовалого, привязал к своей кузне и поит его ночами плавленым железом заместо воды.

Слух полз из улицы в улицу, будоража любопытство, сея тревогу. Как ком, который катят по талому снегу, обрастал он новыми присказками и небылицами. Уверяли, будто бы у того телка глаза угольями горят, а из ноздрей пламя пышет. Был Самошка самым, известным человеком в городе. И больше не за руки его золотые — такого умельца поискать на Руси — за жизнь потешную любили старика. Уж коли вынудит что — на три года смеху.

Днями набрел на его кузню бродячий гусляр. Собою высок и костляв, белая борода легла до пояса. И будто растет она из самого рта — губ не видать. Дугой согнулся, пролезая в низкую покосившуюся дверь. Шагнул через порог, пошевелил лохматой бровью и снял пушистую рысью шапку:

— Мир вам и честь, люди добрые.

Самошке не до гусляра. Приклонившись к наковаленке, мелкой дробью отстукивает молоточком по рукоятке меча, легонько ее поворачивая… Особый у кузнеца меч, синеватый цветом. Сталь эту сам кузнец размыслил. Чего только не добавлял в нее: и глины, и муки ржаной, и сажи, и еще всякой всячины.

Сыны Самошкины — в косую сажень детинушки — подкатили гусляру корявый чурбан:

— Милости просим, — и отодвинулись молча в сторону.

Сам кузнец скинул рукавицы, отер о фартук потные ладоши и тоже пристроился на чурбане. Сказал гусляр, что есть у него дело до самого князя Святослава. И все выспрашивал о князе: каков он и как о нем народ судит.

Самошка от чистой души поведал:

— Хорош — не хорош, а все равно — господин. Ты его хоть медом обмажь и в патоке изваляй — сладок не будет.

— Крут? — нахмурился гусляр.

— Да нет. Ни спеси у него, ни тиранства, да молод еще и не сведущ в людях. — И, голос понизив до шепота, добавил, словно о страшной беде поведал: — С изъяном князек наш.

— Как так?

— Монахов у него полон двор — книги переписывают. Скоморохов, как бояр знатных, потчует.

Гость довольную улыбку в бороде спрятал.

А Самошка помрачнел, озлился.

Где такое видано, чтоб землею правили скоморохи.

— Меч, а не гусли — земле опора! — Поднял откаленный меч, потряс им в сердцах и воткнул в землю. Синим пламенем полыхнула сталь в отсветах печи. Рукоять меча змеистым бронзовым узором увита, серебром и чернью окована.

Залюбопытствовал гусляр:

— Затейливо.

Самошка оживился. Завздыхал.

— А вот восточному булату — не соперник. Их сабли легкую кисею на лету секут и железо рубят. Говорят, что те мастера все без языка — потому и секрет их проведать никто не может.

— О том не знаю, — отозвался гость. И прибавил в раздумье, пошевелив сердито бровью: — Не по нашим обычаям их мастерство. Сказывают: от того крепок булат, что людскою кровью пропитан.

— Неужто?

— Хвастал в Киеве торговый восточный гость про тайну тамошних мастеров. Будто бы нужно калить меч, пока он не вспыхнет, как солнце в пустыне, а потом вонзить его в тело живого раба. И будет меч цвета царского пурпура…

— Вот душегубы! — Самошка даже привскочил. — Истинно, нехристи. Живую душу — мечом раскаленным!

Ушел гусар, заронив беспокойство в сердце кузнеца. Как ни ругался он, о тайне булата думать не переставал. Увидел, проходя по торжищу, бычка годовалого и подумал: «Зачем нехристям человечья душа? Взяли бы животину — еще куда ни шло»… И решил вдруг Самошка сам испробовать восточный секрет.

У кузни его с утра торчали любопытные: кто привел коня перековать, кто санный полоз наладить, кто и просто так.

И все на бычка косятся: телок как телок — сено пощипывает, пьет водицу. Только подойти к нему боязно — вдруг огнем полыхнет.

Кричит Самошка на них, гонит из кузни, даже дверь стал запирать на засов. Да разве от чужого глаза укроешься?

Может быть, не кончилось бы для Самошки добром это любопытство, но всполошила, встревожила Рыльск другая весть. Все больше и упорней стали поговаривать о походе на половцев.

Судили по-разному, не поймешь: то ли половцы напали на ближние земли, то ли наоборот.

Как бы ни было, а новость весь город всколыхнула, заставила забыть о Самошке. Не до него.

А кузнец, заперев кузню, не пропускал ни одного молебна в храме. Расчесанный, одетый будто к празднику, был тих и смирен.

Постились и сыны его.

— Без торжественности в душе не свершишь великого, — негромко поучал их Самошка.

Как-то под утро, когда таяли звезды от дыхания теплой весенней зари, кузнец разбудил своих сынов:

— Пора.

Больше ни слова не было сказано.

Не выходили из кузни до вечера.

Дважды жена Самошки приносила обед, но никто не притрагивался к еде.

Промокшие от пота, горячие и грязные от работы и жара, налегают сыны на меха — ух! ух! ух! Гудит в печи, и такой ослепительный белый свет пышет из жерла, что кажется: вот-вот там начнут плавиться камни. Горит невидимым пламенем раскаленная кривая сабля.

И вдруг словно бросили в печь солнца кусок — так вспыхнуло кривое лезвие.

Выхватил Самошка саблю кожаной рукавицей, подскочил к бычку. Тот потянулся и замычал ласково.

Замахнулся кузнец — и опустил руку.

Со злостью отбросил саблю. Отлетела она в бочку с дегтем — зашипела, задымилась духовитым едучим чадом.

Выловили ее сыны — изогнулась она, искорежилась. Осторожно, будто змею ядовитую, вынесли ее из кузни в лопухи.

А телок фыркнул, брыкнул задними ногами и уставился на огонь в печи.

Самошка в изнеможении присел на чурбан. Не хватает мочи загубить животину.

Нет, злодейством не достигнешь подвига.

— Живодеры безъязыкие! — изругался кузнец на восточных мастеров.

 

ДАВНИЙ ПОЗОР

Воробьи опьянели от солнца и вешнего тепла. Облепили крыши и деревья окрестные, шумят, словно бабы на торжище. Деловито ссорятся грачи на дубах, и плывут в бездонной небесной засини станицы журавлей-кликунов.

Умылся город первым чистым дождем, расцвел пестрыми женскими нарядами, ожил в радостных весенних хлопотах.

Вечерами, при кострах, когда заглянут в омуты первые звезды, начинаются в роще над Сеймом хороводы и веселые игрища.

Теплеет земля, в избытке напоенная влагой. Самая пора птицу пролетную бить, орала готовить для пахоты, лес корчевать, снаряжать невода для рыбы.

Но не в том помыслы князя. Не весна пробудила в нем волнение и тревогу.

Приказал Святослав спешно бить в большой колокол, разослал по городу вибичей — трубить в берестяные роги, сзывать народ ко княжьему двору.

Большой поход собирает молодой князь. Впервые поведет он войско в далекую степь и окропит вражеской кровью отцовский меч. Впервые примет воинскую славу, искупит наконец давний позор, которым покрыл себя когда-то.

Было это в лето тысяча сто восьмидесятое и было так.

…Темна вода в Чернорые-реке, прелью болотной настояна. Из сырых чащоб несет она легкую тину и сочные стебли, кружит в бурных омутах жесткие дубовые листья.

Глубока Чернорыя-река, до краев в берегах налита. Говорят, выходят из нее ночами русалки, водят при луне хороводы и грызут кору на дубах. Не доведись конному или пешему войти в реку — защекочут его русалки и утянут на дно.

На реке Чернорые — дубы шумят.

На реке Чернорые — пир идет!

Пасутся меж повозок кони стреноженные. Костры полыхают. Пахнет конским потом, дымом и горьким сухим настоем жесткого степного разнотравья.

Ближе к воде, среди редких дубов — русское воинство, дальше к холмам — половецкий стан. Но перемешались полки, не поймешь, кто к кому в гости пришел. Грустные степные напевы смешались с разудалыми русскими. Пенится в ковшах сладкий мед и хмельной половецкий кумыс. Братаются, потчуют друг друга, удалью бахвалятся.

Юному княжичу не терпится. В первую битву ему идти, первую славу принять. И тревога, и радость близкой победы. Вскочил на гнедого, меж кострами гарцует, красуясь в одежде воинской. Смотрите, люди, на вашего княжича! Да, это Олегов сын, племянник Игорев.

У перевернутой повозки окружили половца русичи.

— Непонятный вы народ, — рассуждал плечистый бородач в кольчуге. — Пахать — не пашете, к рукомеслу — не приучены, заместо дома — телега. Не по-людски все у вас.

— Степь — кормит, набег — кормит, — спорил с ним бритоголовый половец. Сверкали хмельные глази, блестели белые зубы. — Возьмем Киев — погуляем Киев.

— Погуляем, говоришь? — побагровел бородач. — А ты вот это нюхал? — сунул он половцу под нос мозолистый кулачище.

Половец схватился за кинжал:

— Помощь звал. Помощь — плати.

— Заплачу я тебе, — двинулся на него бородач. — За все заплачу.

Втиснулся меж ними с конем Святослав, взмахнул плетью:

— Смуту затеяли!

— Эх, — выдохнул бородач, поднял дубовый сук, зло сломил о колено и отбросил. Рявкнул на половца: — Иди, пока цел. Ну!

Святослав подумал вдруг: «Так оно и есть. Ждут половцы, когда в город ворвутся. Не велика честь — прослыть разорителем Киева. Нет, брешет половец, не дозволит Игорь зорить отчие земли, не даст напрасной крови пролиться».

Бедный Киев. Недобрый век для тебя настал.

Скудеют богатства твои, тают прежняя сила и могущество. Была крепка Русь при Владимире-Красном Солнышке, при Ярославе Мудром была сильна. Не было тогда отбою от иноземных гостей торговых. С русским князем за честь считали завести дружбу и породниться иноземные государи. Ярославов сын Всеволод женился на дочери византийского императора, Изяслав — на сестре польского короля. Дочь Анна стала французской королевой, другой посвящал свои песни отважный норвежский викинг Гаральд Смелый:

А дева русская в золотой гривне Пренебрегает мною.

Гаральд стал властителем Норвегии, а дева русская в золотой гривне — его женой. С германским, английским, венгерским и прочими дворами королевскими породнились внуки Ярослава.

В почете была Русь, перед силой ее трепетали. А ныне? Разделилась земля на малые уделы — Новгород, Чернигов, Суздаль, Галич, Полоцк, Смоленск… Все живут сами по себе, и каждый смотрит, что бы себе еще урвать.

В год 1169-й пришел на Киев суздальский князь Андрей Боголюбский, пожег и разграбил матерь городов русских, даже храмов не пощадил — ободрал с куполов позолоту, раздел ризницы и алтари. Но сам не захотел в Киеве сесть — ушел к себе. Кому он нужен теперь, киевский стол? Только близкие к Киеву смоленские да черниговские князья дерутся из-за него, не щадя крови… Одолели черниговцы, посадили на великое княжение дедова брата Святослава Всеволодовича. Но случилась у того распря с владимирским князем, и ушел он с войском на север, ко граду Владимиру. А смоленский князь Рюрик только и ждал этого: шасть на киевский стол.

Возмутились черниговские, снова двинули полки на Киев. Да призвали еще с собой ляхов — вечных своих недругов.

Черниговцы с ляхами поспешают с севера во главе с дедовым братом, а с юга Игорь идет, князь новгород-северский, вместе с Кончаком, ханом половецким. Войско у них такое, что полстепи запрудит. Без осторожности, вперед дозоры не выставив, лагерем стали.

Пир горой на реке Чернорые!

На взгорье у лесочка Игорь-князь и половецкий хан Кончак состязаются в силе и ловкости. Оба крепки и плечисты, оба дерзки и осторожны. Сплелись руками, лбами уперлись, борются. У Игоря лицо влажно и красно, у Кончака жилы на шее вздулись. Оба дышат шумно и часто, силясь бросить друг друга на ковер.

Будто не друзья — давние недруги схватились в поединке. И словно не ради шутки, а насмерть идет борьба. И не чают, что за холмами скопились и готовятся к бою конные дружины смоленского Рюрика.

С ходу, ураганом обрушились они на пирующих. Смяли и, как волчки обезумевшее стадо, погнали к реке. Кипит река от барахтающихся тел. Хвататаются плывущие за борта лодок и без того переполненных. На одну так нависли, что лодка черпнула бортом и медленно пошла ко дну. Плюхнулись в разные стороны сидевшие в ней. Святослав потерял меч и шлем. Поток бегущих увлек его. Кривой половец вцепился в ногу, пытаясь стянуть с коня. А княжич в смертельном ужасе бил его кулаком по голове. Конь храпел, пятился. И вдруг шарахнулся в сторону; упал княжич боком на корни. Боль молнией пронзила тело. Кто-то наступил ему на руку и перевернулся через него.

Княжич вскочил и был тут же опрокинут в омут. Вынырнул, глотнул воздух. Тянуло ко дну. «Русалки», — мелькнула мысль, и он отчаяннее забарахтался, плывя к берегу. Увидел рядом борт лодки, схватился за него. Мелькнуло перед глазами искаженное злобой лицо Кончака. Хан толкнул его каблуком, княжич погрузился в коричневый мрак. Легкие напряглись до предела, вот-вот разорвутся без воздуха. Вынырнул княжич, хлебнул со стоном воздух. Чья-то рука схватила его за ворот, втягивала в лодку. «Игорь», — увидел Святослав.

Кончак бил ногой и веслом тех, кто цеплялся за борт лодки, отталкивался от их голов.

Потом княжич бежал вместе со всеми. Его обгоняли, толкали, какой-то рыжий растрепанный воин на коне чуть не подмял.

Остановились будто все разом: один упал на траву, другой, пошатываясь, побрел обратно, третий стал стягивать мокрую обувку. Княжич в изнеможении опустился под уродливым кленом и закрыл глаза. Когда открыл их, первое, что увидел — куст кипрея в розовых цветах и кривой клен с толстым наростом на изгибе. На нем разложила крылья желтая бабочка.

Уткнув лицо в колени и покачиваясь, сидел Игорь. В отдалении выжимали порты и рубахи воины. Игорь откинулся назад. Он будто похудел и постарел. От солнца резче обозначился прямой и тонкий нос, крупные упрямые губы, редкие сединки в черной бороде. На глаза легли тени, и от этого взгляд казался злым и подозрительным.

— Ну что, племяш? Как присловье говорит: здравствуй, женившись, да не с кем спать? — заговорил Игорь. И вдруг прошла по лицу улыбка, он будто хрюкнул и захохотал, сначала беззвучно, а потом громко и раскатисто:

— Ну и вид у тебя — как быки помяли.

Неспроста зовут Игоря отчаянным и легкодумным. Такая напасть, а ему весело. Но лицо дяди снова стало злым и старым. Он хотел что-то сказать, только вздохнул и уткнул голову в колени.

…Разбив Игоревы и половецкие войска, смоленский Рюрик поспешил замириться с черниговскими. Он покорно уступил Святославу Всеволодовичу великое княжение, зато сам выторговал себе все земли киевские. И стало с тех пор в Киеве два правителя — один величался великим, а другой владел его богатствами.

А Кончак, собрав разогнанное войско, решил хоть что-нибудь урвать и поспешил грабить беззащитные новгород-северские земли.

Игорь, узнав о том, пришел в ярость и поклялся жестоко отомстить вероломному хану. Погнался вслед, да поздно.

Стал с тех пор Игорь самым отчаянным недругом Кончака. Беспощадно зорил он половецкие гнезда быстрыми и ловкими походами. Но были то малые сечи в ближней степи. Не унять ими поганых. Жадными волчьими стаями кружат они у русских веж, огнем и смертью проносятся по городам и селам.

 

«С ДЕТЬМИ ПОЙДЕМ!»

Дивился Святослав, для чего дядя нарочным гонцом так спешно к себе вызывает.

В гриднице Игоревой сидели юный сын его Владимир и брат — молчаливый и грузный Всеволод. Он не охоч до больших советов: сеча — лучшая для него дума. У него темный колючий взгляд и крупные, как у всех Ольговичей, губы. Владимир по-девичьи румян, еще и бородки не обрел.

Еле сдерживает он себя:

— Не томи, отец. Чую, не за пустым позвал.

— Не за пустым. — Игорь хитро прищурился, пытливо оглядел каждого. — Замыслил я дальний поход на поганых по Дону, до самого Лукоморья — земли дедовой.

— С киевским князем? — не понял Святослав — Так он же на Днепр летовать братье скликает.

— Киев нам не указ, — зло ответил Игорь. — В своих уделах правим, своим разумом живы. И славу воинскую незачем другим отдавать.

Он помолчал.

— Земли наши черниговские, как дерево без корней, как остров среди болота. Что на нем есть, тем и живем. А дальше не ступи. Очистить бы до моря Дон от поганых, иди в дальние земли, меняй соболей и меды на восточное узорочье. Богатели бы, силой набирались. И с Киева, и с других княжеств спала бы нынешняя спесь.

— Верно! — воскликнул Владимир, — чем хуже мы Галича, или Новгорода, или Суздаля? Те на Киев не оглядываются, сами крепки стоят.

— От того и беды и разоры, что всяк за себя стоим, — угрюмо ответил Святослав.

— Опять старую песню запел: вместе да вместе. Велика гора — Русь-матушка, и не нам ее с места сдвинуть, — досадливо сказал Игорь.

Всеволод пробасил:

— Дело говорит племяш. На большой поход у нас кишка тонка. Что, если ханы всю степь на нас ополчат?

Игорь хитро прищурился:

— Не поспеют. Лазутчики донесли мне: половцы всем войском своим ко Днепру подались, на Дону лишь малые силы оставили. Пока они у киевских земель стоят, мы быстрым походом по их становищам пройдем и разор учиним. И будут Кончак и Гза локти себе кусать.

Игорь подошел к Святославу, тронул его за плечо.

— Чего насупился? Иль робеешь — кабы снова искупаться не довелось.

Святослав покраснел. Он съежился, сверкнул глазами, искал дерзкое слово, чтобы ответить.

Губы Игоря расплылись в улыбке. Он гмыкнул, обнажил зубы в беззвучном смехе и раскатисто захохотал. Смеялись и Всеволод с Владимиром и Святослав не знал, обижаться ему или принять слова дяди за шутку.

— А ну вас, — отмахнулся он и отвернулся, чтобы не показать улыбки.

Супруга Игорева, добрая румяная Ефросинья, обнесла гостей вином. Выпили за удачу и разъехались.

Дерзкий поход замыслен, да без дерзости удачи не сыщешь…

…Гудит над городом большой колокол, сзывает народ ко княжьему двору на совет, на вече. Побросали люди свои дела, выскакивают на улицу.

— Пожар аль явление небесное?

— Разное говорят. Может, и явление…

Улицы рыльские, как тропы в лесу, извилисты. Выходят они к божьему храму и княжьему терему. Текут по ним людские ручейки, вливаются на взгорье в широкий поток. Не вместиться всему городскому люду на просторном дворе — запрудили ближние улицы. Ветром пронеслась над толпою весть: собирает князь войско на половцев — Дон воевать, к морю путь пробивать.

Всколыхнулись, зашумели, словно улей встревоженный.

— За чужими идти — свое потерять.

— Чего тебе терять? Мышь в сусеке да таракана в печи.

— Эх, пригоню себе невольницу…

Быстро двигая локтями, пробиваются сквозь тесные ряды тринадцать дюжих молодцев.

— Самошке-кузнецу дорогу!

Шествует за ними щуплый старичишка, прокопченный насквозь кузнечной копотью. Как теленка в лосином стаде, оберегают его плечистые сыны. Выбрались в передний ряд. Встал Самошка среди именитых людей — босой, измазанный, важно вскинул бороденку. Сзади выстроились сыны. Пригладил кузнец седые вихры, перемигнулся с чадами и крикнул:

— Говори, князь!

Святослав стоит на высоком резном крыльце в окружении бояр и дружинников сивоусых. По случаю вече облачился он в воинский наряд. Шлем с золотою насечкой придерживает на руке у груди. Против степенных бояр еще младенец: и бороденка жидковата, и телом хлипок. Разве только тяжелый открытый лоб и придает ему достойную князя мудрость и величие.

С виду спокоен Святослав, но есть у него сомнение: поддержат ли рыльские люди? На всякий случай в толпу заслал крикунов, чтобы при нужде горла не жалели.

— Кузнец тута, начинай! — кричат и смеются в толпе.

Князь вперед шагнул. Речь его не была долгой. И без нее хорошо ведомо рыльскому люду, сколько обид чинят им половцы. Жгут города и села, арканят и угоняют в степь девок и отроков, продают их в рабы в дальние земли.

Потупясь, слушают люди негромкий княжий голос.

Прижатый к воротам, тянется, пытается разглядеть Святослава белобородый гусляр. То улыбнется в бороду, то хмуро бровью пошевелит. Знать, особое у него любопытство ко князю.

— Седлать коней зову вас, смерды и холопы, торговые и работные люди! — Голос Святослава звенит уверенней, громче. — У кого коня нету — пускай пешим идет! Честь великая и добыча богатая ждет вас, храбрые русичи!

Колыхнулся народ, зашумел.

Выскочил вперед Самошка-кузнец и крикнул визгливо, даже голос сорвался, как у молодого петушка:

— С детьми пойдем, Ольгович!

— Куда тебе, старому, версты мерять! — гаркнули из народа. — Пусти сынов одних, а сам дом сторожи…

Вытянул шею Самошка, будто хочет увидеть обидчика. Еще задорней поднялся хвостик его бороденки. Глянул на плечистых своих сынов и сказал с горечью:

— А куда они без меня?

Дрогнули передние ряды от хохота.

— С детьми пойдем! — дружно грянули голосистые крикуны. Сперва нестройно, а потом во всех концах подхватил слова их народ. Святослав вздохнул полной грудью и легко улыбнулся.

Самошка весело замахал руками и пустился в припляс перед княжьим крыльцом, выкрикивая:

— А мечи-то халаружные накованы, а не хуже басурманских они.

«С радости зачудесил», — подумал Святослав. Доволен князь Самошкой. Хоть и посмеиваются над стариком, а уважают его, с легким сердцем на его слово откликаются.

…После веча по случаю великого похода забражничал Самошка, как монах расстриженный. Ходил он по улицам и орал соромные песни. Куда бы ни семенил босой кузнец, всюду следовали за ним сыны в длинных расшитых рубашках и огромных лаптях. А за ними валом валили зеваки — авось кузнец еще что-нибудь вычудит.

Залез Самошка на городскую стену. Постоял в раздумье, покачался и вдруг свирепо погрозил в сторону степи сухим кулаком.

— Чего рты поразинули! — взвизгнул он на сынов, и те тоже обратили к степи свои пудовые кулаки. Домой возвращался кузнец совсем пьянехонек. Сыны вели его осторожно, подхватив под мышки. А он свесил бессильно голову и что-то бормотал.

Когда ноги его совсем волочились по земле, сыны подбадривали:

— А как ты, батя, в Олеговом войске ходил?

Кузнец вскидывался, выпячивая грудь, и старался идти сам, высоко поднимая ноги.

Агафья возилась у печи, двигала горшками на шестке. Сыны усадили кузнеца на лавку рядом с кадкой, в которой набухала квашня. Самошка навалился на кадку и заехал локтем в тесто. Агафья оттолкнула его и переставила кадку на стол.

Самошка обиделся:

— Может, животы сложим. А ты с квашней…

Дрогнула широкая спина супруги. Сынам почудилось, что мать всхлипнула. Но тут же ответила сердито и твердо:

— Поход походом, а хлебы печь надобно.

 

ВСТРЕЧА

Веселися народ — скоморошина идет!

Появился гусляр белобородый на княжьем дворе. Гам и суета вокруг. Дружинники, готовясь к походу, снуют в терем и из терема, спорят, оружие пробуют.

Гусляра окружили тесным кольцом:

— Повесели душу, старинушка!

Гусляр тряхнул бородой, подернул бровью и заприговаривал, ногой притопывая:

Как струна-то загула, загула, И другая приговаривала: Пора молодцу женитьбу давать, Молодому свататься…

Слышит князь знакомый басок, спускается с крыльца. Из-за спин челядинцев не видит того, кто поет:

Стару бабу за себя ему взять, Стару бабу на печи держать, Стару бабу калачами кормить…

Раздвигает людей Святослав, пробирается к гусляру.

— Куда прешь! — огрызнулись на него, но, увидев князя, расступились.

…Кабы бабе калача, калача — Стала б баба горяча, горяча. Кабы бабе молока, молока, Стала б баба молода, молода.

Видит Святослав белую бороду, смешливые прищуренные глазки под лохматыми бровями.

…Кабы бабе сапоги, сапоги, Пошла б баба в три ноги, в три ноги!

Путята!

Вот кого не ждал и не чаял он видеть.

Сколько лет минуло! В те же годы, когда был Святослав отроком, повстречались они с Путятою.

…Сидит у городских ворот белобородый гусляр, щурится подслеповато на солнышко. На губах улыбка играет, тихая, ласковая. Лаптишки у старинушки потрепаны, одежонка от пыли поседела. Рядом брошены гусли, мешок, холостяной да суковатая дубинка. Знать, не ближнего пути странник. Спешился с коня юный княжич, подошел.

— Здоров будь, добрый человек.

Недоверчиво стрельнул в него глазами старик:

— И тебе доброго. Коли знатен — дворов поболе, коли холост — красу-девицу.

И отвернулся, будто княжич мимо проехал. Постоял Святослав, помялся, потом спросил:

— Какого роду-племени, куда ноги несут?

Хитро сощурился старик, будто сказать хочет: не тебе бы спрашивать, не мне отвечать.

— Все мы плоды одного деревца: от Адама род свой ведем. А ногам дурная голова спокою не дает: землю они топчут — на меня ропщут.

Святослав вспыхнул от дерзкой речи. Но сдержал в себе обиду: любопытство перебороло. Приходилось ему видеть песнетворцев, что на пирах садились в почетном ряду, слагали они песни князьям за славную сечу или удачную охоту. Дивился отрок, как шьют они словесный узор под ласковый гусельный рокот, как легко напевом играют. Но холоден тот узор, без душевного тепла соткан.

Втихомолку пробовал он и сам воинские песни слагать. Залучив однажды гусляра бродячего, поведал ему одну. Сказывалось в ней, как ходил походом на половцев Владимир Мономах. Притоптал он великими полками их землю. В честь победы золотым шеломом из Дону воды зачерпнул.

Без резвых табунов, при разоре остался у Дона хан половецкий Сырчан, не смел о мести помыслить. А брат его Отрок бежал к Железным воротам — горам Кавказским. В довольстве проводил он там дни свои, не вспоминал о выжженной солнцем степной стороне.

Возрадовался Сырчан Мономаховой смерти, послал ко брату певца своего Ореви, сказать велел: «Воротись, Отрок, в землю отцову». Да не захотел Отрок слушать певца, не дрогнул от песен его призывных. Тогда достал Ореви пучок горькой травы — полыни, подал хану. Понюхал Отрок степную траву — великая тоска по родным кочевьям захлестнула душу. И ушел он от безбедной жизни и почестей в голодный край, где родился и вырос… Слушал скоморох Святославову песню и дивился. Залебезил, заохал, растроганный, пустил слезу умиления. Назвал княжича великим, равным древнему Бояну, песнетворцем.

Прогнал его Святослав. Гадко стало от умиленных, в угоду сказанных слов. Показалось, что смеется над ним теремной лизоблюд.

Никому больше не доверял княжич сокровенных своих помыслов.

А этот гусляр не похож на княжьих певцов-притворщиков. Спесив и дерзок, не хуже боярского сынка.

Присел Святослав рядышком. Гусляр на небо жмурится, будто до юноши дела нет. Не на шутку осерчал княжич, хмурит лоб, ищет слово пообиднее, в отместку.

— Откуда путь держу, спрашиваешь? — заговорил вдруг старик. — Ищу не терянное, смотрю не виданное.

— Не смышлен в загадках, — мрачно ответил княжич.

— Разума я не терял, правды не видывал. Коли ведаешь, где искать их, подскажи.

— Ведаю, — смело ответил Святослав, — только путь тебе туда не по суме. И разум и правда — в книгах прописаны.

Доволен княжич, что отплатил старику резким словом. Но тут же подумал: не дано простолюдинам истинную мудрость познать. За книгу на Руси — не дешева плата. А у старинушки все владение — гусли да дубинка.

— Нет, мил человек, в книгах только краешек разума да правды кусочек. А вся она по земле раскидана — иди собирай. Книги тоже людьми писаны, и каждый свою правду сказать норовит.

Вот послушай-ка стародавнее поверие да поразмысли над ним.

Лежала земля-девица во мраке и холоде. Ветры да бури пели ей заунывные песни, снегами сыпучими окутывали. Одинокую, сирую увидел ее однажды Ярило-солнце красное, по небу гуляя. Люба стала ему земля. Обнял ее жаркими лучами, растопил мрак и холод. Расцвела земля-красавица от горячей любви его, лесами-травами приоделась, морями-реками приукрасилась… Народила она Яриле пташечек звонких да зверюшек резвых. Но не было у них еще сына любимого.

И снова затяжелела земля от Ярилы.

— Роди мне сына любимого, — сказал Ясноликий. И пока он в других краях небесных странствовал, родила она человека. Увидел его Ярило — разгневался: дик и непокорен, что зверь лесной, вырос человек. Не такого он ждал сына любимого. Ударил его в обиде Ярило вожжой-молнией, пронзил своим разумом. И преобразился человек, обретший разум. Тем и велик стал, что с той поры все на земле-матушке покорилось ему.

— Вот и пораскинь умом, чем люди богаты, — продолжал гусляр. — Только губят они то богатство в себе. Забыли на Руси о разуме. Неспроста припевка в народе сложена:

Не руби села возле княжья села, Не строй двора возле княжья двора: Дружина его, что искры, Бояре его, что огонь…

Гусляр поднялся, стал в дорогу собираться. Худ и костляв, теперь и ростом казался он выше, и лицом светлее. Широко легла на груди светлая борода. Добрым взглядом, без прежнего лукавства посмотрел он на Святослава.

— Прощай, отрок! Коль не поглянулась речь моя — не обессудь. — И скрылся за городскими воротами. Ушел непонятный, неразгаданный.

Вскоре прослышал Святослав, что в поруб старика заточили. Пел он на монастырском дворе песни крамольные. О создании человека так сказывал: мылся бог в бане небесной и мочалку на землю уронил. Подхватил ее черт и сотворил из нее человека. Увидел бог, отнял человека и душу ему вдунул. Потому, мол, по смерти и предается тело земле, а душа на небо идет.

Подивился Святослав. Зачем понесло гусляра на монастырский двор? Не столь он прост. Много видывал, много слыхивал. В душу бы его проникнуть, правду его понять.

Не знал княжич, как на ум такое пришло: только уснуло солнце, оседлал он гнедого и к порубу поспешил. Сказал стражникам, что велено ему великим князем киевским представить заточенного старика в терем, перед светлые княжьи очи.

Посадил гусляра на своего коня и затрусил к городским воротам. Так и умчались они из Киева. И пошел княжич с Путятою Русь с обратной стороны поглядеть.

Привела их дороженька к сгоревшему выселку.

На голом высоком взгорье торчат две почерневшие пузатые печи, вытянув трубы-шеи. Прибило золу дождями, смыло серый пепел с горелых бревен. Нелепо возвышаются средь пожарища новые смолистые ворота и колодец-журавль.

Прислонившись спиной к колодцу, сидит лохматый мужик на горелом бревне. К журавлю за рога коза привязана. Не то серая, не то просто грязная, блеет жалобно и рвется.

— Молчи, заноза! — кричит на нее мужик со злостью.

Сам он в заплатанной грязной рубахе, перехваченной дорогим узорным поясом, в легких шелковых шароварах. На одной ноге — мягкий сафьяновый сапог, на другой — стоптанный лапоть. На княжича с Путятою даже не глядит — проходите, мол, своей дорогой.

Святослава жуть взяла — ночью на кладбище не так уныло. И этот мужик, видать, ума лишился от горя.

Путята подсел рядом.

Сказал тихо, душевно:

— Кто так тебя?

— Да вон из-за нее, — мужик показал на козу и замахнулся: — У-у, заноза! — Глаза его затуманились. — За жадность наказан. Сам со двора, а беда во двор.

— На торги, что ли, ездил?

— Какое там на торги. На тех торгах головы покупают. Князишка наш милостивый не поладил с князем смоленским. Собрал войско из таких вот лапотников — коня посулил и добычу. Сошлися мы со смолянами и ударили в топоры. Русич русича — по башкам!..

Мужик долго молчал, потом заговорил снова.

— Как снопики люди валились. Одолели мы смолян. В каком-то выселке добыл животину и порты вот эти… Князишка наш с почетом вернулся. Ему ничего. А у мужика — была изба, осталась труба. Что за напасть такая! — с гневом слезно завопил мужик. — Деритесь сами. Нас, мужиков, не трожьте!..

Молча уходили они от пожарища.

Ветер перебирал пыль на дороге, сеял ее в траву на обочине.

— Поля лебедой зарастают, пустеют деревни. И куда бежать простолюдину от этого лиха? — негромко молвил Путята. — Сложить бы песню такую. Вот обо всем этом. Чтоб… чтоб всю Русь всколыхнуть!

Святослав грустно улыбнулся, проговорил нараспев:

Как глаза мои со слезами Не падут на сырой песок, Как от горькой этой печали Не расколется сердце враз…

Гусляр прищурился и будто на чудо какое глянул на княжича:

— Сам сложил?

Княжич кивнул.

— А душа-то у тебя не с хлебный кус.

Недолгие дни ходил юный княжич с Путятою по городкам и деревням, ходил, как простой скоморох. Кормились — чем люди приветят за потеху или старину. В тягость было Святославу неудобное бродячее житье. И притворное веселье, когда тебе невесело, и шуточки со стороны: гусляры, мол, люди бросовые, у кого на доброе умельства нет, тот скоморошьим делом промышляет. Сказал он Путяте:

— Что может песня? Нет, не песни нужны. Пойду к отцу, к другим князьям: докажу, уговорю…

— Эх, — с сожалением, как на отрока зеленого, посмотрел на него гусляр. — Плетью обуха не перешибешь.

— Ты правду мне обещал показать? — вспылил княжич. — Где она, твоя правда? Поглядел на нее — хватит. Сыт по горло.

Путята слушал спокойно. Холеного коня к лебеде не приучишь.

— Каждому своя дорога, — вздохнул он. — Коли написана встреча на роду — еще свидимся.

Вот и свиделись.

 

ЗНАМЕНИЕ НЕБЕСНОЕ

Собирались князья крепкой силою — войско в семь тысяч. Раскинули стан вдоль реки у старого городка Оскола. Игорь с пешими и конными сотнями, дружины юного сына его Владимира и рыльское воинство Святослава да полк наемных ковуев с боярином Ольстином во главе, посланный хитрым черниговским князем Ярославом, дядей Игоря. И еще должны вот-вот подоспеть отважные куряне со Всеволодом.

Грозою пройдут полки по становищам половецким, разгонят их, разметут по степи.

Отдыхают русичи, сил набираются. Купают коней, а кто посмелей — и сам лезет в воду. Далеко вдоль берега дымят костры, копошатся около них люди. Князь, Святослав и боярин Ольстин собрались на холме возле главного шатра. Степь, одетая первой зеленью, далеко отсюда видна, кажется, что за дальними холмами она кончается и переходит в небо.

— Скорыми дорогами идти надобно, чтоб не растревожить гнезда половецкого. Замешкаешься — успеют силы собрать. Без отдыха пойдем, — говорит Игорь. — Тебе, Святослав, с Владимиром и Ольстином впереди держаться. Будешь за старшего.

Встретишь малое войско — бейся.

Святослав согласно кивнул, не подал виду, что доволен. Боярин Ольстин, рыхлый лицом и телом, с медовыми глазками-щелочками, обиженно поморщился. Не достойно, мол, ему в ряду с юнцами ходить. Но смолчал.

Тень упала на степь. Она ползла от холмов, расплывалась, застилая солнечный свет. Помрачнело как перед грозой. И откуда грозе быть — на небе ни облачка!

Глянул Святослав на небо и похолодел: солнце будто бы и светит, да не так — тускло, нерадостно. Мрачней и темней становится вокруг. Из трав от реки поднимается ночь. На глазах тает и меркнет солнце. Висит оно черным шаром, и только по краям разливается белое сияние.

— Конец света! — возвопил кто-то истошным голосом.

Жутко стало. Дружинников, испытанных в ратях мужей, страх полонил. Часто закрестились. Разверзнется сейчас небо, полыхнет огонь.

А тень медленно перекатилась через солнце и растаяла.

— Дьявол солнце украсть хотел, — крикнул кто-то в ряду ближних воинов. Встревоженные, тесней и тесней сбивались они ко княжьему шатру.

— То знамение небесное! Неугоден наш поход господу!

Игорь встрепенулся, глянул тревожно на князей и Ольстина.

— Как решать будем?

— Ворочаться надобно, — мягко и трусливо пропел Ольстин. — Не к добру знамение. Да и ратники, вишь, всполошились.

Воины собирались к шатру, роптали.

— О помыслах господних не ведаем, — гневно ответил Игорь. — Мыслю, что на погибель поганым знамение это. Братья и дружина! — крикнул он. — Лучше убитому быть, чем полон терпеть. Испытаем судьбу: или головы сложим в поле половецком, или изопьем шеломами из Дона великого!

Воины загудели, заспорили.

— Не простит господь нашей дерзости, — ныл гнусаво маленький ратник.

— Меньше на небо смотри — не споткнешься! — выкрикнул невесть откуда взявшийся Путята-гусляр.

Вечером Святослав подозвал Путяту. Что же означает знамение? Толковали, однажды после такого затмения пришел мор на скот, в другой год принесло оно неурожай. Может быть, и теперь предостерегает их господь от дерзости? Может быть, против божьей воли они поступают?

— О боге говорить не хочу, — сердито сказал гусляр. — В ссоре я с ним, с православным богом.

— Что ты, Путята?

— В ссоре, — упрямо повторил Путята. — Чужой он, не наших обычаев. Деды наши по жизни своей богов избирали: чтоб земле тучность давали, скоту — нагул, житу — тугой колос. А православный бог из чужой земли пришел и чужие обычаи принес. Чернобог он. Жизнь перемешал, будто кашу в горшке, людей от земли оторвал, друг с другом поссорил. Пусть, мол, меж собой дерутся и каждый защиты у меня ищет. Жаден он и зол, как бояре наши. Послушай, как народ о нем судит.

Создал бог Адама и сказал:

«Будешь ты жить наравне со зверьми и прочей тварью».

Адам же не зверь, а человек есть. Увидел, как вкушает бог плоды премудрости в саду своем, и любопытствие взяло его. И вкусил он плода запретного. Увидел бог, что человек хочет его разума достичь, и проклял Адама и весь род его. Внуки Адамовы разбрелись по лицу земли и стали отцами всех земных племен. И каждый народ тогда жил по своему обычаю.

Не по нраву пришлось это православному богу. Послал он потоп великий на землю и все живущее на ней загубил. Только Ною, который ему поклонялся, спастись дозволил с малой живностью.

И опять расплодился род людской. Не зря человекам разум даден: стремятся постигнуть они жизнь земли и неба. Решили люди такую башню возвести, чтоб к облакам подняться. Видит бог — люди-то скоро в его царствие долезут. Смахнул он башню единым махом, а людей по всей земле рассыпал и языки их перемешал, чтоб друг друга не понимали.

И голодом, и мечом, и молнией старался он людей принудить к покорности и почитанию. Сколько племен непокорных извел.

А у людей все равно сомнение: этот бог правый или другой, скажем, заморский Аллах, или наши, славянские?

Видит православный бог: упрямы люди, все самим разглядеть надобно. Так он сына своего Иисуса отдал на казнь мученическую, чтобы только себе почитание добыть. Своею волею муки и смерть ему учинил. Мы, грешные, на такое не отважимся, а богу-то совсем не гоже.

Путята пожевал губами и повторил:

— Не гоже.

— Не там правду ищешь, — с угрозой произнес Святослав. — На земле не нашел, так на небо руку поднял?

— А почто им пугают меня, богом-то православным! — распалился Путята. — Покорись, говорят. А покорствие не по нраву мне. Не желаю. Думаешь, почему на Руси неправды столько? За грехи наши? Не наши в том грехи, а его проклятье. Каков бог, такой и обычай.

Святослав смотрел на Путяту в смятении. Непонятный он старик. Все у него по-своему выходит.

— Видишь, я-то нашел правду свою, — сказал гусляр. — А твоя правда где?

Святослав помедлил, потом резко вырвал меч из ножен и воткнул его в землю.

— Вот моя правда, — гордо показал он на меч.

Путята пожевал губами, сказал грустно и тихо, будто уличил в недомыслии:

— Не надо, князь. Это при слабости люди силой кичатся.

 

ЧАГА-НЕВОЛЬНИЦА

Скорым походом двигались полки. Не позволял Игорь долгих остановок. С ранней зарей поднимали ратников трубы, и только при звездах становилось войско на отдых. Реже попадались дубравы, холмистая степь в сочном цветастом разнотравье поглотила войско.

Лазутчики донесли: у быстрой Орели-реки половецкие становища. Ездят степняки, облачась по-ратному, будто встревожены чем.

Игорь заволновался. Не проведал ли Кончак о походе?

Послал он гонца Святославу, приказал на бой изготовиться.

— Нам первым мечи окропить, — сказал Святослав Ольстину и Владимиру. — Конными дружинами вперед пойдем, и черные люди пусть следом поспешают. Коли велика сила поганская — держаться до Игоревых дружин.

Шли на рысях. Только перевалили ближние холмы — увидели за рекой половцев. Суетятся они между повозками, седлают коней. Двое навстречу к реке подскакали, пустили по стреле и повернули к своему стану.

Сразу вдруг стало жарко и душно, даже ладони вспотели. Степь впереди бугристая и рыжая, жидкие кусты по краям оврага.

Половцы спешат составить повозки полукругом, чтобы оборонить лагерь от стрел. Слышно, как визжат женщины и плачут детишки.

Святослав занес над головою меч:

— Не посрамим земли русской!

И с места пустились вскачь.

Конная лавина влетела в воду. Речка не широка, и кажется, будто во всю длину запрудили ее всадники.

Впереди летит Владимирова дружина, справа обходит половцев Святослав. Ольстин замешкался и приотстал.

Степняки нестройными сотнями выезжают навстречу.

Сшиблись! Перемешались дружины, не понять, где свои, где чужие.

Врезалась клином в половецкие сотни Святославова дружина.

Мелькнуло перед князем скуластое лицо, сверкнула кривая сабля. Увернулся, ударил мечом. Лопнул плоский серебристый шлем, ухнув, съехал половец с седла. Еще одного ударил Святослав наотмашь. Смотрит — перед ним уже спины своих дружинников.

Уходят половцы, рассыпаются по степи. А за ними по пятам с отчаянным гиканьем летят разгоряченные русичи. Мелькают среди них красный плащ и золоченый шлем юного Владимира.

У повозок толкотня, как на торжище. Охапками тащат воины дорогие одежды и узорочье всякое, выгоняют девок и жен.

Святослав разгорячен битвой, не может сдержать восторга и радости быстрой победы. Спрыгнул с коня, суетится меж повозками. Его толкают, он толкает кого-то и не может понять, что нужно ему.

Остановился, огляделся.

Из-за повозки с голубым шелковым верхом испуганно смотрит на него смуглая черноглазая девица в красном расшитом кожухе. В косу вплетены серебристые монеты, на груди поблескивают ожерелья.

Князь так и замер на месте. Не встречал он такой красы.

Почувствовал: дрогнуло сердце, румянец залил щеки.

— Не бойся, — выговорил он тихо, с трудом вспоминая половецкий говор. — Не обижу. — Заулыбался вдруг, сказал, не зная, зачем: — Вот руку поранил. — И стал рассматривать узкие, замазанные грязью и кровью ладони.

Половчанка посмотрела на него с любопытством. Шагнула было к князю, наверное, руку ему перевязать. Вдруг испугалась и снова спряталась за повозку.

А Святослав переминался с ноги на ногу и не мог больше вспомнить ни одного половецкого слова.

— Моя! — прохрипел кто-то за спиной.

Князь вздрогнул. Шумно дыша, подскочил толстый Ольстин. Его маслянистые глазки-щелочки искрились недобрым огоньком.

— Я первый! — он обхватил пленницу, она вскрикнула, рванулась, звучная пощечина отскочила от жирной Ольстиновой щеки. Боярин резко отпрянул. Пленница метнулась к Святославу, прижалась к нему, легкая и трепетная. Князь растерянно обнял ее.

— Отдай! — хрипел взбешенный боярин.

— Уйди! — резко сказал Святослав. — Прочь! — закричал он в красное лицо Ольстина и подхватил половчанку на руки.

— Попомнишь, — услыхал он злобный шепот во след.

Стоны, крики, плач, смех. Снуют мимо воины — на конях, пешие, гонят невольниц, тащат добро. Святославу до боли захотелось увести отсюда половчанку, укрыть ее от этого смеха и плача. Он все еще держал ее на руках, и она смотрела на него большими удивленными глазами.

 

«О РУССКАЯ ЗЕМЛЯ, ТЫ УЖЕ ЗА ХОЛМОМ»

Всяк человек разумен в чужой беде, а в своей — бессилен.

Словно тучи черные на солнце надвинулись. Вздымается над степью, клубясь, густая бурая пыль. Плывет она на русский стан лохматым темным пологом. И кажется: нет конца этим тучам пыли, нет конца скачущим конникам. С Дона, и с моря, и со всех четырех сторон спешат к Орели встревоженные половецкие полчища.

Русичи тревожно переговариваются. Куда ни глянь — всюду конные степняки. Хоть и пришли сюда русичи не малым числом, но как совладать с такою несметною силой?

Знать, проведали половцы об Игоревом походе, поджидали в готовности. Не успели полки передохнуть малость, а передние дружины добычу поделить, как подступили к ним недруги.

Самошка бегал, приплясывая, меж рядами, звенел своим высоким голосом:

— Ишь, пугают. Будто мы суслики полевые, в норы попрячемся. А вы что не веселитесь? — ругался он на сынов. — Радоваться должны, что обиду воронью поганому учинили. Будет потеха!

Сыны неохотно заулыбались.

Игорь ссутулился, будто занедужил. Был он бледен, то и дело поглаживал побагровевший шрам над бровью. На Святослава взглянул мельком, словно не заметил его.

Нет, не трусил Игорь. О такой битве — отчаянной, насмерть, мечтал он. С коварным ханом Кончаком давние у них счеты, еще с той сечи, когда в одной лодке бежали позорно.

Не удалось врасплох застать могучего хана, дерзким налетом разгромить его войско. Знать, нарочно хоронился он до этого дня, заманивал их глубже в свои земли…

Нет, нельзя дожидаться, пока Кончак петлей затянет мешок, отрежет пути. Уходить, сегодня же ночью!

Стараясь быть спокойным, Игорь заговорил:

— Вся земля поганская тут. Коль на каждого степняка по стреле — стрел не хватит…

— Шли по шерсть, а возвращаться стрижеными, — невесело хмыкнул Ольстин.

— Примем битву — дружину погубим. И не будет нам за то ни славы, ни чести. Я так мыслю — отходить надобно. В ночь поднимать конные полки…

— За ночь далеко утечь можем, — торопливо выговорил Ольстин.

Святослава гнев охватил. Как отходить? Людей оставлять на погибель? Лобастый, взъерошенный, вскочил он на ноги.

— Не добро замыслили, братья. Сами на конях утечем, а смерды и черные люди как за нами поспеют?

Колеблется Игорь, не знает, как порешить. Не смеет он положить полки в чужой стороне!

Ольстин подливал масла в огонь:

— Черных людей оставим — дружины сохраним. А кому с того польза, коль все зазря полягут?

— Не знать мне прощения от земли родимой, — тихо проговорил Игорь. — Путь один вижу — уходить. А что черных людей на смерть и полон обречем, за то грех на себя беру.

— Здесь стоять буду! — упрямо сказал Святослав. — Все равно кони мои притомились, не выдержать им большого пути.

— Слушаю тебя, брат, и диву даюсь, — обратился к Игорю сивоусый Всеволод. — Страхом разум твой полонен. Не пристало нам задом вперед ходить.

Игорь нахмурился, постоял молча. Задели его слова брата. Не был он трусом и не будет. Битва — так битва!

…Долго ночь тянется. Не спят русичи. Дом вспоминается, земля родная. Далеко она, не подашь туда весточки. Прошел Святослав меж кострами дружинными, присел на горючий камень. Не чаял, не гадал, что придется на чужой земле голову сложить. Не за себя больно — за них, за мужей рыльских. Не видать им жен, детишек своих.

Подошел к князю Путята-гусляр. Посидели, помолчали, на том и разошлись.

— Попомни эту ночь, Ольгович, — сказал князю старик. — Она всей жизни твоей испытание.

Собрал Путята вокруг себя воинов — сказывает им старину под гусельный напев: о древнем славном Святославе, который ходил легко, как барс, и спал промеж дружинников, под голову седло положив. Много земель он Руси привоевал, а сам погиб в чужом краю от меча печенежского. Отбивался храбро, как лютый зверь, хотя и ран на теле было — не счесть. Сделал печенежский князь чашу из его черепа, написав на ней: «Чужое ища, свое потерял».

— А мы не за чужим сюда пришли. За обиды Руси отомстить, к славе дедовой своей прибавить, — кончил сказ Путята.

Кости наши взяты от камени, телеса наши — от сырой земли, кровь-руда — от черна моря!

Встрепенулся: — Эх, гни песню новую, что дугу черемховую. Выходи на круг, кто плясать охоч — сердце потешить да ноги поразмять. — И ударил по струнам. — У нас шуточки зашучены со крепка ума, с ясна разума.

Жил-был дурень, жил-был бабин. Вздумалось дурню По Руси гуляти…

Повскакали воины, отбросив раздумья, пошли в перепляс в пудовых своих кольчугах. Заходили, заметались тени вокруг костра.

Сам Путята быстро струны перебирает, на месте пританцовывает. В отсветах костра его длинная борода кажется огненной.

Прислушивается издали Святослав к тяжелому топоту с присвистом и перезвоном, улыбается. Велика душа русская: в радости ее не унять, в беде не понять — не затужит, не заплачется.

Все больше крепнет у князя надежда. Не пировать половцам победы, полону большому не радоваться. Насмерть встанут на брани русские хоробры супротив черной силы.

Вдруг услышал князь приглушенный девичий вскрик, возню у своего шатра. Обернулся. Две тени метнулись в сторону и пропали.

— Тати треклятые, — заругался тощий ратник, поднимаясь с земли. — В такой час на княжье добро позарились…

Святослав бросился в шатер. Насмерть перепуганная, забившись в угол, сидела там половчанка. Князь удивился. Совсем он забыл про невольницу. Странная она: то ласковая, а то сидит, сжавшись в комок. Как зверек дикий.

Утром зашел к ней Святослав — она песню мурлычет. Грустную и тягучую. Князь присел рядом, подпевать начал. Невольница замолкла, уставилась на него своими черными глазами.

— Бабка у меня половчанка была, она научила, — просто сказал Святослав.

Девушка так обрадовалась его словам, будто ее на волю отпустили.

Может, и вправду отпустить? Кто знает, что будет завтра.

Он подсел к невольнице. Она все еще вздрагивала, не оправившись от испуга. «Ольстиновы люди были, — подумал князь, вспомнив угрозу боярина. — А может быть, и половцы…»

Он ласково улыбнулся девушке.

— Соскучилась, поди, по отцу-матери? Иди к своим, пока не забрезжило, успеешь до света.

Радостью сверкнули глаза невольницы. И жалко стало ей молодого князя: добр он и ласков. Пусть помилуют его половецкие стрелы.

Помедлила черноглазая и вдруг обвила горячими руками шею князя.

— Ну-ну, не балуй, — отстранил ее Святослав.

— Посиди со мной, — попросила она.

Святослав присел:

— Расскажи что-нибудь.

— Про себя можно?

Князь кивнул.

— Отец сказал мне: будешь ты женой батыра. Я ждала этого батыра и думала, что он большой и красивый. А приехал старый хан Елдечук, кривоногий и смешной. Отец сказал: «Вот твой батыр. Он дает за тебя большой выкуп». Я долго плакала. Про этого хана Елдечука так рассказывали. Попал воробей в орлиное гнездо, и стали его считать орленком. Орлята выросли, а воробей нет. Птицы думали, что он еще подрастет, и дали ему ханство, как настоящему орлу. Прошел год, прошел другой, а воробей был все так же мал. И все поняли, что он воробей… Но посадить его обратно к воробьям не тоже, и в орлах ему тоже не место. И махнули рукой.

Так и живет воробей среди орлов и принимает орлиные почести. Елдечук хотел приехать за мной. Но тут пришли вы и стали воевать. Вот и все.

Святослав провел рукой по ее волосам.

— Горлинка ты моя. Не дам тебя воробью на съедение.

Поднялся и поспешно вышел.

…Кровавые зори рассвет возвещают. Воронье гомон подняло. Завыл в овраге одинокий волчище и смолк.

Ратники к побоищу готовятся.

Самошка в чистую рубаху облачился, лапти снял. Заставил и сынов так же сделать.

— Деды наши босые дрались, а мы веригами, как монахи, обвешались. Чур, отца не срамить! — добавил он грозно.

Ветер по степи прошел, заколыхал стяги полков Игоревых. Солнце багровое глянуло из-за тучи и скрылось. Полыхнули тучи кровавым пламенем и потухли. С гиком поднялись половцы на русское воинство. Русичи щитами красными преградили им путь. Запели стрелы, понес их ветер стаями на русский стан.

 

ТАКОЙ БИТВЫ НЕ СЛЫХАНО

Второй день жестокая сеча идет, в далекой степи, на чужой земле. Поредели полки, отходят, помалу рубежи сдавая. Сумел Кончак оттеснить русичей от реки, окружил на бугристой солончаковой равнине.

Будто огромной живой подковой стиснуло войско Игорево и края подковы скрыты за пылью. Рвутся русичи к реке — то разломится где-то подкова, то снова сожмется теснее и уже.

Много битв видывала земля. Такой не бывало.

Весь прошлый день бились без роздыху. Майская ночь светла; и ночью гремели мечи о шеломы, с диким гиком бросались половцы на русичей.

Только к утру, сами вконец измаявшись, позволили малый отдых.

Тут же, где бились, среди тел порубленных, падали ратники, мертвым сном засыпая.

Святослав, шатаясь, брел к своему стану. Кто-то подхватил его под руки.

Глянул — увидел в лунном свете лицо половчанки. Подивился — как не ушла к своим, почему его, словно ладу милого, встречает. Где-то воды раздобыла в ведерке. Жадно и долго пил князь.

Половчанка разула его, растерла грудь пахнущим травами зельем, уложила головой к себе на колени. Улыбнулся ей Святослав устало, так и уснул с улыбкой.

Есть в девичьей любви что-то материнское.

Женщина всегда мать — для отца, для мужа, для сына.

С печалью ласкала невольница его спутанные кудри и плакала. Увидит ли она завтра большелобого доброго воина?

А когда подняли Святослава с рассветом призывные трубы, половчанки уже не было. Связанную, перекинув через седло, увозил ее толстый боярин Ольстин.

Бежал он от сечи, спешил поспеть к русским вежам до того, как поляжет все Игорево воинство. Половцы сами притомились от битвы, не помыслят сейчас о погоне. Пусть не пришлось Ольстину поживиться добром половецким, зато привезет он в свой терем красавицу-половчанку.

…Половцев, словно комаров в болоте, не убывает. Налетят, разобьются о железные ряды, назад отхлынут. И другая волна накатится.

Наседают поганые на пешую сотню. Встали плотным кругом тринадцать Самошкиных сынов — босые, в измазанных кровью рубахах, бьются дубинами и топорами. Мечется в кругу Самошка, протискивается меж ними, но оттесняют его сыны, не пускают в сечу вступить. Кричит Самошка, дубасит их по широким спинам.

Прошлый день так же заслоняли его сыны. Ночью за такое непослушание разложил их старик на земле и выпорол. Шестерых отхлестал, а для остальных рука устала. Но не впрок пошло им отцовское назидание.

Путята длиннобородый рядом со Святославом бьется. Стащил половца с брюхатой рыжей кобыленки, взвалился на нее и крушит в обе стороны тяжелым двуручным мечом.

Святославу сеча разум захлестнула.

Словно ореховая скорлупа, лопаются чужие шеломы от крепких ударов.

Онемела рука. Перекинул меч в другую, не дает к себе подступиться. А половцы наседают, для них князь — завидный пленник.

Бросился сзади кривоногий степняк. Перекинул его Святослав через себя. Глядь, уж дюжина половцев к нему пробилась. Один осел, в плече надрубленный, второй скорчился, на острие меча напоровшись, разинул рот, будто от удивления, и рухнул.

Сверкнула над головой кривая сабля, звякнула по щиту. Рванулся Святослав, двинул кулаком в скуластую морду. Опрокинулся половец, и щитом его сверху Путята прихлопнул…

Жажда нестерпимо томит.

Давно посбрасывали воины тяжелые кольчуги, лоснятся на солнце их голые спины.

Медленней становятся удары, тают силы. Нет больше мочи сдерживать напор…

Хан Кончак последние сотни в битву бросил — страшных своих батыров.

Не ломятся русские, не сдаются.

— Вот как стоять надо, вот как! — кричит Кончак на ханов.

Кончак — старый воин, вся жизнь в седле. Не счесть, который раз бьется он с русскими. Давно известны ему храбрость их и отвага. Втайне мечтает хан помириться с Игорем, снова вместе полки на Киев обратить. Но кто еще знает, на чью сторону обернется победа. Половина войска уже полегла. И какого войска…

Ханские батыры ударили сбоку на брошенный Ольстином черниговский полк ковуев — понял Кончак, что здесь самое слабое место. Дрогнули ковуи.

Увидел Игорь с холма — гонят их половцы. В топь, в болото. Помчался перенять бегущих, да поздно.

Повернул обратно — прямо на него летят половецкие конники. Захлестнуло руки арканом, рванулся князь, выхватило его из седла и грохнуло оземь. Навалились два половца, опутали ремнями. Силится он разорвать путы — и не может.

Подъехал сам Кончак. Сказал, будто прощенья прося:

— Не серчай, сват. Не я тебя звал, сам пришел.

 

ПЛЕН

Очнулся Святослав в скрипучей повозке от боли и ломоты. Над головой дырявый полог из шкур звериных, впереди широкая спина половчанина. Мотает телегу по кочкам и рытвинам, трясет болящее тело. Онемели перекрученные ремнем руки.

Стиснул зубы князь, чтобы стон удержать, да разве в слабости такой с собой совладаешь?

Откинулся полог, глянуло на Святослава плоское скуластое лицо с реденькой, словно выщипанной, бороденкой. Оскалилось торжествующе и злобно редкими желтыми зубами. То ханишка завистливый Елдечук радуется дорогой добыче. Не отрекутся русские от своего князя, не поскупятся на выкуп.

Увозят Святослава к далеким ханским кочевьям. В полон, в неволю.

Вспомнилась битва. Славно рубились воины, славно. С честью головы сложили, не изведали сраму. И никто не узнает об этом. На тризне не помянет.

В мешок заманил их Кончак — седой волк. Выжидал, пока глубже в степь уйдут полки.

«Жил-был дурень, жил-был дурень»… Путята так пел. Эх, гусляр. Вот сложил бы ты песню про эту битву. Чтоб равной Волновым напевам была. А Боян узорно сказы свои сплетал. Наверное, с пиром кровавым сравнил бы сечу.

…Тут не хватило вина кровавого. Тут пир кончили храбрые русичи: сватов они напоили, а сами все полегли за русскую землю.

«Брежу, — думалось князю. — Нет, не брежу».

Тряхнуло повозку — боль прошла искрой по телу. Глядит Святослав на широкую спину половца. Перегрыз бы путы, навалился бы на эти плечи…

Надсадно стонет повозка. Слышны крики подгулявших половцев.

Пить хочется. Страсть, как хочется пить! Хоть бы глоточек один.

Забылся князь. То леса родные привидятся, в яркую зелень по весне одетые, то полумрак покоев княжеских, то Путята-гусляр на своей рыжей кобыленке. И доносится издали тихий девичий голос:

Лейтесь, слезы горючие, по лицу по белому, смойте, слезы горючие, красу девичью…

И будто половчанка ту песню поет. Нет, другая. Снова пришла она, невеста. «Ты будешь искать меня — и не найдешь, будешь ждать — и не дождешься. А я буду всегда с тобой…» Не укроешься от нее, как от совести своей, не спрячешься… Нет ничего дороже чести. Разметали ее князья по степи, утопили в быстрой Орели. Станут звать теперь Орель рекой горести — Каялой.

Не о том мечтали, поход замышляя. А половцы сотней дорог скачут к Дону великому. Скрипят их телеги в полуночи, словно стадо распуганных лебедей. А Игорь к Дону войско ведет. Уже беды его пасут птицы по дубам, волки грозу навывают в оврагах, клекотом орлы зовут зверя на кости.

Сказать бы Путяте. Услышь, гусляр!

Снова закачало телегу по рытвинам. Снова широкая спина половца перед князем.

Почто песенным ладом сердце встревожено? Да и кому слушать безрадостную повесть?..

Не ведал Святослав, что заполонит его сказ, что станет песня жизнью и тревогой. Зрела она в груди, болести и полон забыть заставляя.

 

СМЕРТЬ С КОСОЮ ОСТРОЮ

Как душа с телом расставалася, расставалася, сама прочь пошла…

«Совсем я мертв, или не совсем? — подумал Самошка, приходя в сознание. — Наверно, совсем. Только душа из меня еще не ушла».

Хотел глаза открыть, да побоялся: вдруг он уже в аду, и черти ему кипящий котел готовят…

Прислушался. Тихо. И почему-то зябко… Приоткрыл один глаз, второй… Огромная, как серебряный щит, луна стоит низко над полем. Тень какая-то надвинулась на луну.

«Смерть, — подумал Самошка. — За мной пришла».

Прояснилась в памяти сеча вчерашняя. Вот они, чада родимые, рядком полегли. Не миновала их судьбинушка.

Тень придвинулась, склонилась над чьим-то телом, пошла на Самошку. Вот она уже рядом.

Сколь несправедлива ты, смерть! Всех без разбору косишь. Почто сынов отняла… Не дамся тебе, не подвернусь!

Самошка нащупал топор, вскочил, замахнулся. Увернулась смерть от удара, прыгнула на старика. Барахтается под ней Самошка, кряхтит.

— Врешь, не уйдешь, поганый, — шепчет смерть. Обида в сердце вскипела: его, православного, так поносят.

— Сама ты поганая! — завизжал старик.

Смерть приподнялась, всмотрелась ему в лицо.

— И впрямь, бороденка у тебя рыльская… Ранен?

— Да кончай скорей, не мотай душу!.. Погоди, это никак ты, скоморох?

— Про князя нашего не ведаешь?

— А что? Порублен? — Самошка поднялся.

— Может статься, и порублен, — грустно ответил Путята. — Ищу вот…

«Значит, я живой, — подумал Самошка. — А сынов нету… Детки мои! Проснитесь, сынки милые…»

 

СОКОЛИНАЯ ОХОТА

На полсвета хватит злобы у хана Елдечука, Кабы его воля — все кочевья к рукам бы прибрал. Да немощен и небогат он против Кончака, Гзы и прочих ханов. Только и мог бить недругов на своем стану, в петушиных боях.

Навезли Елдечуку диковинных петухов из разных краев, злобных, как он сам, и в боях искусных. Прозвал он каждого именами князей и ханов, а гладкого длинношеего черныша — своим именем нарек. Захочется хану трепку задать гордому Кончаку — выпускает черныша против неповоротливого цветастого петуха «Кончака». До полусмерти затаскает того черныш. А хан, хищно оскалив редкие зубы, хватает пальцами, будто когтями, воздух и шепчет:

— Так его, так!

Раскосые глаза его посажены слишком близко к переносью, и чудится, что глядит он не на петушиный бой, а на кончик носа.

Звал Елдечук пленного Святослава на такие зрелища. Противно становилось князю, по возможности хворым сказывался.

Вспомнилась ему сказка про воробья, которую половчанка поведала перед битвой. До чего же похож кривоногий ханишка на вороватую серую пташку, вознесенную в орлы.

Оторопь взяла князя, как представил, что половчанка могла стать ханской наложницей — до того страшно это и нелепо…

Родная земля… До боли, до скрежета зубовного гнетет тоска. Хоть бейся головой в камни, хоть зверем вой на всю степь от немощи и бессилия. Даже воздух здесь какой-то чужой, застойный, будто пропах ханскими петухами…

Особо князя не неволили — живи, как знаешь. Только два мрачных широкогрудых стражника следовали за ним неотступно — в его ли шатер, на соколиную ли охоту.

Чтобы тоску заглушить, обратился Святослав к соколиной охоте.

Дни пропадает на ней.

Шумят птичьим гомоном степные озера. Валом идут с теплого моря, гнездятся тут гуси, утки, лебеди.

Пустил князь с руки белого кречета — злобную и красивую птицу северную. Пером чист он и гладок, черные глаза, как бусинки, горят. Здесь, в степи, кречету ноги в воде держат — не любит жару, ноги свои рвать от нее начинает. Но даже норовистая эта птица привыкает к неволе. А человек? А ты, князь?

Легко взмыл в поднебесье ширококрылый хищник и сразу ринулся камнем на запоздавшего селезня. Свистом резнули воздух утиные крылья, помчался селезень к озерку, но опрокинулся, срезанный острым когтем. А кречет уже подхватил его и тяжело полетел с добычей. Над камышами колыхалась стайка легких утиных перьев.

Снова ушел кречет в подоблачье и долго-долго кружил над камышовым озером. На нем суетились утки, в камышах гоготала гусыня, не спеша низко прошли над водой два белых лебедя — даже в полете они горды и неторопливы. Опустились, взбуравив воду, на середину озера и поплыли, тихо курлыкая.

Должно быть, их высматривал кречет. Стрелой просвистел он над первым лебедем, но тут же был отброшен ударом могучих крыльев птицы. Взмыл кверху и снова ринулся на лебедя, вытянув когти. Лебедь быстро и сильно отбивал хищника ребрами крыльев, и не мог кречет пробиться сквозь удары.

Святослав подивился ловкости и силе гордой птицы — привстав на воде, она грудью встречала кречета. К ней с тревожным кликом подоспела другая, и кречет торопливо полетел прочь. Он сел прямо на берегу, тяжело дышал и разевал клюв. А лебеди, торжествующе прокурлыкав, поплыли рядом в камыши.

Святослав залюбовался ими. Чем-то напоминали они половчанку — то ли осанкой своей, то ли спокойной неторопливостью.

Нет, не ее, другую.

Была ли она, эта встреча, не приснилась ли?

Была. Где-то живет на земле девица с глазами, как утреннее небо, и серебристыми тяжелыми косами. Она ждет князя, она зовет его. Она понимает его тоску, знает о его беде.

Представил Святослав — поднимается солнце за дальними лесами, засветились церквей золотые маковки. И вся в бело-розовом, как для свадьбы, стоит печальная девица на городской стене. Ветер шевелит легкое покрывало и нежно касается бледных щек.

Простерла она хрупкие руки и не на князя смотрит, а куда-то вдаль. Битва ей видится.

О ветер-ветрило! Зачем ты так сильно воешь? Зачем же ты мечешь ханские стрелы на крыльях своих легкокрылых на воинов милого лады? Разве мало тебе под облаками веять, лелеять корабли на синем море? Зачем, господине, радость мою по ковылю развеял?

В глазах ее мольба и горе.

Смешались в жестокой битве русские и половцы, лица черны от пота и пыли.

А девица тянет руки к солнцу в великой скорби:

Светлое и ласковое солнце! Ты для всех несешь тепло и негу. Так зачем же, господине, ты простерло жаркие лучи свои на воинов милого лады? В безводной степи жаждой стянуло им луки, колчаны закрыло бессильем?

Святослав ощутил соленый осадок на губах. Подумал: «Вот так и Ярославна, добрая жена Иго-рева, все глаза на степь проглядела, призывая мужа».

О Днепр Словутич! Ты пробил каменные горы сквозь землю половецкую. Ты лелеял Святославовы ладьи на полки Кобяка-Хана. Прилелей же ко мне ладу милого, чтоб не слала к нему слез на море рано поутру…

Вздохнул Святослав всей грудью и растянулся на траве, закинув руки за голову. Тихо плыло по небу лохматое рыжее облако, и парил под ним белый кречет.

Надсадно закричала утка в камышах. С тревожным писком пронеслись мимо белобрюхие кулички.

И хорошо было Святославу. Будто сил прибавилось.

Верил он — теперь скоро, очень скоро вернется на отчую землю. Вернется не с опущенными глазами. Принесет он людям сказание о походе в далекую степь, о битве, равной которой не видывала земля.

 

ПУТНИКИ

Трижды крикнул петух. Крикнул, прохлопал рыжими крыльями и потянул привязанный к ноге шнур. Сердито квокнул, скосил глаз на спящих у потухшего костра людей.

Один из них завозился, поежился, встал.

— Али Саиб приветствует тебя, кочет, — воскликнул человек. — Ты прав: сон приятен, но зачем отдавать ему лишние мгновения жизни. Сохраним их для глаз и ушей своих. Жизнь коротка, а наш путь бесконечен.

Было свежо. Далеко-далеко в тесной щели меж краем степи и темной тучей пламенел восход. Ночь уходила, хоронилась в притихшие ковыли. Недалеко паслись стреноженные кони. Спины их были влажны от росы.

Человек поежился, потянулся, сбрасывая остатки сна. Навалил в костер сухой травы, стал ворошить золу. Заклубился желтый дымок, языки пламени заметались на стеблях.

Человек придвинул кожаную сумку, достал хлеб и мясо. Ломоть хлеба петуху бросил.

— Ешь, чтобы жить, но не живи, чтобы есть, кочет, — торжественно произнес человек. — Конечно, ты мечтаешь, верный спутник мой, о пшеничных зернах. Ты заслужил их, объявляя время своему хозяину. Но сказал поэт:

Есть много людей, на столе у которых в избытке любая еда. И много таких, что ячменного хлеба досыта едят не всегда.

Так устроен мир, кочет, и хозяин твой — путник в этом мире.

Человек откусывал хлеб и мясо, медленно жевал. Петух жадно выклевывал ломоть.

Из-за тучи выглянул гребешок солнца. Он зажег золотом край тучи, золотые нити, лучей уперлись в небесную высь.

Встревоженно фыркнул конь и запрядал ушами. Налетел ветер, зашуршали, заколыхались травы. С широкого листа скатилась крупная росинка в щепотку цветка. Человек прикоснулся к цветку, глаза его засветились улыбкой.

— Капля росы в цветок закатилась, и вспыхнуло солнце в чаше цветка. Люди — росинки в цветущем поле, в них отражается целый мир. Поднялся другой путник, высокий белобородый старик в заморском халате и чалме.

— Вставай, кузнец, — толкнул он спящего товарища.

Тот разом сел, потряс головой и протер глаза. Он был в длинном синем плаще с чужого плеча. Вздрагивая от холода, придвинулся к костру, сунув руки почти в огонь.

— Далеко еще?

— В Киеве говорят: накорми, напои, в бане помой, а потом выспрашивай, — ответил Али Саиб и отрезал спутникам хлеба и мяса. Высокий не притронулся к еде, а маленький стал есть торопливо и жадно.

— Занятный ты человек, — сказал маленький, откусывая от ломтя. — Говоришь, всю землю насквозь прошел. А вот скажи — который народ лучше живет?

— Ты хочешь знать, где я был и что видел? Слушай. Я перс, хотя и родом из Бухары. Волны носят меня по океану горестей. У вас на Руси говорят лучше: везде попадаю я, как кур во щи. Плавал я на венецианских галерах, прикованный цепью к веслу, торговал у арабов, был невольником в булгарской земле, воевал в дружине русских князей.

Если где и не был, то забыл, где. Всюду одно: если б был у горя дым, как у огня, — мир бы дымом был наполнен вечно, а если бы радость могла растекаться рекой — она потопила бы землю.

— Как по писаному сыплет, — подтолкнул маленький высокого. — Куда до него нашим скоморохам! Учись, гусляр!

Перс откинул голову, обхватил руками колени. Глаза были полузакрыты:

Долго я шел, но не видел конца земли. Много узнал, но всего узнать не дано. Разные люди живут под небом одним. Разные песни поют на своих языках. Есть племена — у них лица от солнца черны. Есть племена — у них лица от снега белы. Зачем же их разными создал творец? Зачем же он дал им сердце одно? Сердце одно и землю одну. Она велика — но тесно людям на ней. Небо обширно — но тесно людям под ним. Сердце мало — но тесно ему в груди. Смири свое сердце — и будешь спокоен и мудр.

Высокий слушал, забрав в кулак бороду. Пожевал губами, хмыкнул:

— Сердце смири, говоришь? А коли не смиряется оно? Поведаю тебе притчу. Про дружинника княжьего. Хоробр не из последних, может быть, слыхивал о Прокоше Олексиче? И вот говорят Прокоше: «Не по правде живешь, мечом погибель творишь человекам».

Закопал Прокоша свой меч, стал землю пахать. Ему говорят: «Не по правде живешь, о спасении души не мыслишь».

Бросил Прокоша орало, взвалил котомку на плечи и пошел с монахами ко гробу господню на поклонение. Жил подаянием, плоть усмирял молитвами да к смирению, как ты же, людей призывал. И таким добрым и хорошим себе казался, что лучше его человека нет. А вернулся — узнал, жена и детишки от голода померли. И подумал Прокоша: «Не смирением ли семью свою загубил?» И не стало ему ничего горше смирения.

— И чего ты ему толкуешь, — вмешался маленький, — он же заморский, где ему нутро наше понять.

Он вытер руки полой плаща, как баба передником, осмотрел себя и крякнул от удовольствия.

— Вот заявимся к половцам в этом бабьем сарафане и скажем, что мы заморские святые отцы.

Его развеселила собственная шутка, и он важно поклонился и произнес:

— Кылы-мылы-былы.

— Мало веселого, — откликнулся высокий. — Вот скажи, — обратился он к Али Саибу, — почему ты, о смирении думая, пошел с нами князя из плена вызволять?

Перс улыбнулся и ничего не ответил.

— А мне князь вроде сына крестного, — продолжал высокий. — Душа-то у него, как степная ширь, просторна.

Помолчав, сказал гневно:

— Бойся, перс, своего смирения. От него сердце заплывает жиром и становится тугим и сытым, как боярское брюхо. Ему дела нет до того, что творится на свете. Сердце тоже в голоде надо держать, чтобы оно на беду и веселье, как струна, отзывалось. На то человеки мы. А человек в народе — не капля в реке. Он родник ручья, в реке рассеянный. Он другим ручьям отдает свою воду, они питают его. Сколько ты видел людей, и сколько их прошло сквозь твои странствия, но каждый свой след в тебе оставил.

Долго еще сидели они у потухшего костра: двое русских и перс. Ветер колыхал травы. Разгуливал, охотился за кузнечиками рыжий петух, привязанный бечевкой за ногу.

 

РЫЖИЙ ПЕТУХ

Оставили силы князя. Не на шутку взялась за него горбатая хворь. Недвижим в шатре лежал, часто впадал в беспамятство. И не было охоты хворь превозмочь: все равно жизнь — не радость.

Хан Елдечук тревожился: вдруг помрет пленник, не видать тогда выкупа. Перестал напускать черныша своего на немощного петуха «Святослава». Зато избил тот и затаскал пестрого петуха «Кончака».

Досадовал хан, что пленил могучий Кончак в битве самого Игоря, а ему достался всего лишь какой-то маленький князишка рыльский. Ходили слухи, что опутывает Кончак и сына Игорева — Владимира — своею дочерью, хочет породниться со строптивым князем.

Злится Елдечук на Кончака еще и за то, что пограбил тот гостей заморских, ничего на его долю не оставил.

Вот сидят эти три гостя в ханском шатре, жалобятся. Один черноглазый, важный и спокойный. Другой белобородый, честь ему оказывает, слова его на половецкий язык переводит. Третий совсем не знатен: маленький, бороденка козлинал хвостом выгнулась. Он тоже говор половецкий не ведает, все по-заморскому лопочет. Одежонка на них поизношена, но видать сразу, что люди достойные.

Лежит их земля далеко на востоке и называется царством Хорезмским. Богатства его неисчислимы, войско непобедимо. Наслышаны весьма в той стране о хане Елдечуке, уважают его за храбрость и достоинство. Желает шах Текеш большую дружбу с ханом затеять, вести с ним торг и мену. Посылал шах в подарок Елдечуку ларец с дорогими каменьями, ткани богатые да меч булатный.

— Все отняли кончаковы воины, еле ноги от них унесли. Только и остался один петух рыжий, — жалуется гость.

Елдечук загорелся надеждой: не поможет ли ему шах, разгневавшись на Кончака, столкнуть соперника, завладеть всей половецкой степью? И особо радуется обещанию гостей привезти ему редкостных булатных мечей, о которых такая слава по всей земле идет.

— А чем петух ваш славен, коль удостоился чести, чтоб его с собой возить? — будто бы между прочим спросил хан.

— В боях петушиных нет ему равного, — ответил длиннобородый гость. — Пожаловал нам его царь грузинский, большой любитель таких дел. Елдечук встрепенулся. Пожелал немедля петуха в битве испробовать. Воспротивились гости: мол, отощал он в дороге, силы не те. Но особо упираться не стали.

Большой ковер постелили для единоборства петушиного. Хан, именитые половцы и гости разместились вокруг на мягких подушках. Разнесли им рабыни яства и кумыс.

Белобородый отпустил своего рыжего петуха и подбрасывал ему щепотки зерен. Растрепанный рыжий петушина бросался из стороны в сторону и с превеликой жадностью, словно неделю не кормленный, склевывал их. Своего черныша Елдечук пустил сам. Тот воинственно кукарекнул, нахохлился и зашагал к противнику. Рыжий, увидев, что покушаются на его зерна, налетел на черныша, сшиб, загнал под самые ханские ноги. Елдечук отбросил черныша ногой. Заскрипел зубами в ярости:

— В котел захотел!

Черныш, приклонившись, угрожающе двинулся на обидчика. Рыжий снова кинулся на него, но промахнулся. Черный насел на него сзади. Пришелец оторопел, к земле прижался. И вдруг, подлетев, вцепился чернышу в мясистый гребень и начал трепать. Вырвался ханский петух. Но рыжий не давал ему оправиться, бил крыльями, таскал за гребень.

Взбешенный хан, не выдержав позора, выскочил на ковер и рубанул саблей по чернышу. Повернулся резко, зашагал прочь. Половцы поспешили за ним, а рыжий победитель, видя недруга поверженным, пропел торжествующе и поспешил доклевывать угощение.

Иноземные гости переглянулись. Маленький хотел было почесать затылок, но, наткнувшись на чалму, почесал шею. Потом встал, начал, растирать коленки — знать, не привык сидеть на подушках, подобрав ноги калачиком.

Кривоногий Елдечук посетил гостей перед вечером. Он криво усмехался, рука сжимала рукоятку кинжала.

— Великий повелитель, — поспешно заговорил белобородый, — прими от нас в благодарность заморскую птицу.

Довольный Елдечук сразу же нарек рыжего петуха своим именем и пожелал назавтра устроить великий петушиный бой — он увидит у своих ног поверженным петуха по имени Кончак.

Поднялся хан с зарею, повелел готовить бой и собственноручно подрезал рыжему хвост. Ненакормленный и надушенный петух никак не хотел драться и сразу поддался сопернику.

Хан пришел в бешенство, послал за гостями. Но их и след простыл. А в шатре пленного князя нашли только стражника с перерезанным горлом.

 

ДОМА

…Парили Святослава истово, в две руки.

Для лучшего прогрева добавил Путята в свежие березовые веники крапивки да мягкие липовые ветки. И затомил их в трех пахучих настоях.

Банька тесна и низковата, троим повернуться негде. Стены черны от копоти. Но какая бы она ни была, все равно — баня.

Жару нагнали — грудь разрывает, дохнуть нельзя. Как вошел Святослав, дух у него захватило, по телу озноб, как с мороза, прошел. И сразу приятно заныла поясница, охватила истома. Плеснул Путята на низкую каменку ковш мятного настоя. С шипением рванулось облако от раскаленных камней, разбилось о потолок и растаяло. Еще плеснул, еще, потом стены веником окропил. Мягче стал пар и влажнее, густо запахло мятой.

Святославу приказали на полок забраться. Да как начали с прихлестом обхаживать вениками болящее тело! Будто насквозь, до костей пробирает жар. Князь только кряхтит и охает, ослаб сразу.

А Самошка рад, как дитя, нежданной забаве. Суетится, покрикивает, даже стонет от удовольствия. Обмотал голову бабьим платком, на руку рукавицу надел. Нагой совсем мальчишкой кажется — все ребра на виду. То князя похлещет, то себя.

Притащил. Путята из предбанника бадейку, окатил князя ледяной водой. Вскинулся тот, дохнуть не может.

И опять взяли его в оборот.

Не помнит Святослав, как вышел в темный предбанник, опустился на низкую скамью и навалился на столб. Вдохнул свежий воздух — и словно омыло грудь изнутри этой свежестью. Непривычно легким стало тело. Будто родился заново. Сердце стучало гулко и часто.

«А ведь я на Руси, — подумалось князю. — Дома!»

После семи дней пути достигли наконец беглецы первого сторожевого городка. Он наполовину погоревший, с разваленными сторожевыми башенками. Путников долго не пускали в городок, пока не выспросили каждого — кто он и откуда. Святослав был рад безмерно увидеть ясноглазые, бородатые лица, услышать густой русский говор. Жадно смотрел и не мог насмотреться.

Но только сейчас вдруг ясно и до конца понял, что он снова на родине, словно без этой покосившейся черной баньки не полно было представление о ней.

Вспомнилось, как читал когда-то в летописи о путешествии апостола Андрея по Руси. Пришел тот к новгородцам и дивился обычаю их. Будто бы так рассказывал: пережгут они бани румяно, сволокут одежды и будут наги. Возьмут прутье свежее и хвощутся так, что вылезут еле живы. Обольются квасом студеным — и тогда оживут. И то творят во все дни, никем не мучимы, сами себя истязают.

Святослав засмеялся. Кощунство судить так о святом апостоле, но не понял он русскую душу. Жадно вдыхал князь вечернюю прохладу, закрыл глаза, откинувшись к стене. Хотелось петь, кричать, позвать Путяту и Самошку. Дома! На отчей земле!

А Путята с Самошкой, неустанно нагоняя жару, отчаянно нахлестывали себя вениками. Самошка, нагой, выскочил во двор, поднял бадью воды из колодца, опрокинул на себя и снова нырнул в клубы пара, захлопнув за собой дверь.

Но наконец и он не выдержал. Сполз на пол, положил под голову веник и простонал:

— Дверь отвори. Худо мне.

Серый потолок пара рванулся в предбанник, заволакивая его туманом.

Полежал кузнец, попросил закрыть дверь. Сел. И опять полез на полок.

— Поддай еще.

— Не хватит ли?

— Поддай, говорю! — сердито крикнул Самошка…

После бани хозяйка угощала беглецов кислым квасом. Подоспел и поджаристый рыбный пирог. На пирог налегал только Али Саиб, остальные, разморенные и сомлевшие, утирали полотенцами потные лбы и отхлебывали густой пахучий квас. Приятно кружило голову, необычайная легкость была во всем теле.

Али Саиб, как всегда, рассказывал.

Он собрался в дорогу — в Бухару. Много раз брал он посох странствий, отправлялся в путь на родину — и всегда оказывался еще дальше от нее. Но теперь он дойдет непременно. Пусть не удерживает его князь: даже птица летит по весне туда, где было ее гнездо. И ему, Али Саибу, настало время стряхнуть дорожную пыль с плаща у крыльца белого домика в тени маслин. Может быть, домик рухнул от старости, а маслины высохли от печали. Ничто не вечно на этом свете.

— Вы, русины, дети, — рассуждал перс, — не долог век вашего народа от рождения. По-детски деретесь, не зная причины к драке, по-детски миритесь, не умея хранить обиду. Мы, персы, прожили тысячелетия и успели состариться. Время научило нас жестокости. Научило не видеть горя друга и не искать справедливости во дворце властелина.

— Ты — князь, — обратился он к Святославу, — и хочешь быть справедливым для всех. Так не бывает. Был у султана Мухаммеда звездочет и мудрец Абу-Рейхан Бируни. Сказал ему однажды султан:

— Ты знаешь все. Скажи, через какую из четырех дверей я выйду из дворца? Запиши свое решение и положи под подушку моего ложа.

Бируни сделал это.

Тогда приказал Мухаммед пробить в стене пятую дверь, вышел и велел подать запись мудреца. В ней говорилось: «Ты не выйдешь ни в одну из четырех дверей и проделаешь пятую». Султан во гневе приказал выбросить звездочета из окна. Но во дворе было натянуто покрывало, и Бируни, упав на него, остался невредим.

Тогда султан спросил его:

— И это ты предвидел?

Бируни подал ему свиток, сказав, что писал на нем еще утром. Там было написано: «Кончится тем, что султан выбросит меня из окна, но ничего со мной не будет».

Султан пришел в ярость. Он приказал бросить дерзкого звездочета в тюрьму. Цари не любят, когда им говорят правду. Сила и мудрость всегда враги. Ум и богатство, они — как нарцисс и роза: вместе они не цветут, а врозь увядают.

— У тебя доброе сердце и отравленный разум, Али Саиб, — сказал Святослав. Он разозлился, начал волноваться. — Для чего ты мне говоришь все это? Ведь я тоже властелин, хотя и не столь великий. Жестокая у тебя правда, от нее белый свет не мил. Лучше уж жить, закрыв глаза, но во всю грудь дыша, чем так, обрастая мохом неверия. Говорят у нас на Руси: под лежачий камень и вода не течет.

 

ОЧАМИ ДУШИ СВОЕЙ

Самошка спешил к своему дому, перебросив через плечо длиннополый плащ Али Саиба. Кузнеца останавливали, догоняли, о чем-то спрашивали, но он не слышал вопросов.

После грозы размякла дорога и стала скользкой, в колеях скопилась бурая неотстоявшаяся вода. Самошка шлепал босыми ногами по лужам, скользил на тропе.

Завидев высокий пятистенный дом, рубленный из вековых сосен, замедлил шаги.

В скобе ворот был воткнут прутик. Самошка вытянул его, вставил обратно.

— В кузне она! — крикнула соседка. — Вез тебя тиун был княжий, повелел новый сбор выплатить, — затараторила она. — И смердам, и ремесленникам — всем сбор удвоили. Время, мол, тревожное, князь нуждается. А нам, выходит, последнее отдай, а сам, как хошь.

Самошка закинул плащ через ворота, побежал к кузнице.

Дверь была приотворена. Тень от нее, разрезанная солнцем на неровные ленты, падала внутрь кузни.

Самошка тихо вошел.

В печи тлели уголья. В кожаном сыновнем переднике возилась Агафья. Она старалась набить обручь на тележное колесо.

Кузнец засопел, вырвал у нее молоток.

— Не смыслишь, так не берись.

У Агафьи бессильно опустились руки.

— Вернулся, — робко, словно не веря, проговорила она.

— Виданое ли дело: баба в кузне, — ворчал Самошка.

Он откатил колесо ближе к свету и стал набивать обруч. Руки дрожали, молоток бил то по колесу, то по железу.

— Тиун княжий новый сбор повелел платить. Вот занялась, — виновато улыбнулась Агафья. И глухо, с тревогой спросила: — Один?

— Похоронил, — тихо ответил Самошка. — Всех.

Она привалилась к печи, прикусила уголок платка. Безучастно смотрела перед собой.

Самошка зло толкнул колесо, оно покатилось, кренясь, и упало у ног Агафьи.

— Чего разревелась? — взвизгнул кузнец. Хотел еще что-то сказать, но слова застряли в горле. Глаза у Агафьи были сухи. Безысходное горе застыло в них.

И Святослава не радость ждала на отчей земле. Слезы да нарекания. Мол, похвалялись четыре князя по неразумению страх навести на половцев, а навели его на Русь. Пуще прежнего поганые вокруг рыщут, нет от них спасения. Совсем обнаглели.

Кончак отважился воевать Переяславль, обступил его с немалым войском. Молодой князь переяславльский Владимир, ловкий и крепкий в ратях, вышел с малой дружиной ему навстречу. Жестокая была сеча. Храбро отбивалась дружина, пока люди не изнемогли от ран.

Увидели со стены горожане, что гибель князю грозит — выбежали из ворот с дубьем и топорами, отняли его у половцев.

Не удалось Кончаку взять Переяславль. Тогда он на Римов двинулся. Долго держался город. Страдали люди от безводья и голода, но не сходили с городской стены. И когда пошли половцы на приступ всей силой, когда весь город от мала до велика высыпал на стену, дрогнула она и обрушилась. Ворвались половцы в проход — и пошли гулять смерть и пожары по Римову.

Ни старикам, ни женам не было пощады. Только и убереглись те, кто в болота и леса податься успел.

Другой отчаянный хан Гза напастью великой прошел по Путивльской земле, неся разор и гибель.

И некому отпор дать поганым.

Послал переяславльский Владимир к другим князьям гонцов: «Половцы у меня, помогите!» Остался голос его без ответа. Только киевский Святослав да Рюрик вышли было с дружинами ко Днепру — свои земли постеречь. Но дальше не двинулись. Выступил сгоряча и смоленский князь Давид. Но с дороги войско вернул: утомились, мол, в пути, не можем боя принять. И мало ему горя — далеко смоленские земли, недоступны Кончаку.

А дядька Игоря, черниговский Ярослав, поступил еще хуже — решил на дружбу идти с ханом Кончаком. Послал к нему для сговора верного своего боярина Ольстина, того самого, что бежал с невольницей от битвы. А потом Ярослав отвечал на упреки и призывы:

— Не могу я против своего мужа идти, который к половцам послан.

Лучше бы не возвращаться Святославу из полона, лучше бы не знать горьких вестей!

Извелся он, высох, позеленел. Неужто Игорева и его вина в напасти тяжкой? Неправда! За дело всей Руси вышли они в степь, честно бились.

А что с малою силою отважились на поход — в том не они повинны. Где им было собрать большую?

Днями решил Святослав заехать к Самошке. Думал вознаградить кузнеца за спасение — конюшенным своим сделать или даже вотчину выделить.

Самошки дома не случилось: сказали, что из кузни своей не выходит, но и не мастерит ничего. Бродит тенью по ней или сидит, забившись в угол. Встретила Святослава Агафья. Сдержанно поклонилась, пригласила в горницу. Горница просторная, а посередке длинный стол от стены до стены и лавки вокруг.

Присел князь на лавку, не знает, с чего начать разговор. Огляделся, с горечью подумал: «Не тесно теперь вдвоем за таким столом».

Агафья стояла строгая, суровая, скрестив на груди руки. Святослав потупился, хотел сказать что-то, но Агафья вдруг произнесла просто и грустно, словно поняла его думы:

— Не надо, князь. Разве ж не понимаю, что с чистым сердцем пришел? Но кручиной беды не избудешь. От чужого взгляда свое горе — больше, от чужого утешения — горше.

Ушел Святослав, так ничего и не сказав. Подумал про себя: «Вотчиной хотел одарить, недоумок. За сынов перед Самошкой и княжеством не откупишься…»

Эх, если б мог он все, чем владеет, отдать Самошке, Агафье, всему люду русскому. Душу свою отдать.

Берите, люди, если она поможет вам в трудный час!

— Веришь ли, — признался он Путяте, — даже во сне битва чудится. Словно сюда, в мой терем, пришла она. И мужи павшие с укором смотрят: мол, ты, живой, скажи слово за нас. А я не могу. Словно прощения у них хочу выпросить.

— Хочешь, о Бояне тебе расскажу? — спросил Путята.

Взял Путята гусли на колени, провел тонкими перстами по струнам и начал неторопливо, слова растягивая, сказ выговаривать. Голос у него глухой, протяжный, древний какой-то. Стариной седою от него веет. Чудится, что и сам Путята стал вдруг древним старцем, много веков на земле живущим.

— Это было в годы прежние, времена стародавние. Брел по дороге слепец-детинушка с сумой переметною, посохом путь прощупывал. Встретился ему древний старик. Может, ему и сто лет, а может, и тысяча.

— Какого роду-племени и куда путь держишь, молодец?

— Бояном звали, когда зрячим был. Иду куда — не знаю, в очах темная ночь.

Сказал ему старинушка:

— Прозреешь ты, молодец, и будет взор твой острее стрелы и шире чиста поля.

— А ты откуда знаешь? — обрадовался слепец.

— Я все знаю, — ответил старик. — Где солнце ночует и сколько звезд на небе, который камень всем камням отец, сколько народов на свете живет и сколько трав на земле цветет. Потому и зовусь Ведуном.

Дал он Бонну гусли — Вещие Струны — и сказал:

— Не снимай их с плеча, пока не прозреешь.

И пропал. Сколько ни звал его Бонн — не откликнулся старинушка.

Долго странствовал Боян по свету, но как был слеп — так и остался.

Однажды пришел он к большой горе. Вершина ее в облаках тонет, и к той вершине тропка ведет. Побрел слепец по ней.

День идет, два идет, а тропка все выше и выше вьется.

На третий день пахнул ему на грудь ветер подоблачный и тучка в ногах заплелась.

Остановился Боян.

Сел на камень, закручинился: нету дальше ему пути.

— Где я?

И отвечает ему Ведунов голос:

— На Ведуновой горе.

— Эх, Ведун, — укорил его слепец. — Зачем обманул ты меня? Уж я сед, а в глазах та же ночь темная.

И сказал Ведун:

— Сбрось пелену с глаз невидящих и посмотри. Видишь землю отцов твоих?

Открыл веки Боян и вдруг увидел вдали Киев-град, башни сторожевые, десятинный храм в двадцать пять золоченых куполов. На реке невод рыбаки тянут, а в нем рыба кипит и серебром переливается. Босоногие бабы, подолы за пояс подобрав, белье полощут. А вокруг ребятишки плещутся.

Увидел поля широкие, глаза озер в дубравах-ресницах. А на поле пахари коней понукают, оралом теплую землю вспарывая.

Увидел леса дремучие, будто шкура медвежья они вдаль распластались.

Вьются по ним дороги и дороженьки, тропки и тропочки, прячутся деревеньки у студеных речек.

— Вижу! — закричал Боян и понял вдруг, что он слеп по-прежнему. — Ведун! — вскрикнул он. — Зачем ты посмеялся надо мной?

Никто ему не откликнулся.

Поднял он гусли — Вещие Струны — и хотел с горя разбить о камни. Но запели струны, и услышал он голос Ведуна:

— Теперь ты прозрел, Боян, внутренними очами своими. Другие люди видят только то, на что посмотрят, а перед твоим взором откроются тайны земные и небесные. Возьми гусли и сказывай людям под их рокот, что видишь очами души своей.

И стал Боян песнетворцем великим на Руси.

Путята умолк, продолжая задумчиво перебирать струны.

Святослав простонал в отчаянии:

— Нет у меня силы Бояновой…

— Кто знает? — грозно поднялся Путята. — Обида и нарекания свет тебе заслонили. Только и печалишься из-за похода несчастного. А ты не о нем помысли — всю землю взором окинь.

 

ПЕСНЯ ГНЕВА

Что есть песнетворство? Стремление юной души к мудрости, а мудрой — к юности.

Открылся перед Святославом весь сказ его.

Слепы люди: когда в гору идешь — только гору и видишь. А как с вершины назад оглянешься — весь путь пройденный перед тобой. И Святослав теперь как будто с горы Ведуновой весь путь свой окинул.

Нет, не хвалебным сказам Бояна Вещего будет следовать он. О жестокой године поведает.

Не время ли нам, братья, начать старинным ладом скорбную повесть о походе Игоревом, Игоря Святославича. Начаться же песне по нынешним былям, а не по запевам Бояна. Тот вещий Боян, если кому хотел песню сложить, то растекался мыслью по древу, серым волком скакал по земле, сизым орлом парил в поднебесье. Помнил, как сказывал, первых времен раздоры…

От них, от этих первых раздоров и войн и стала хиреть, разоряться Русь. Еще тогда…

Да, ко князьям обратит он гневное слово свое. Пусть видят, что творят. Царьками стали в своих землях, об общей нужде не помыслят. Тот же галицкий Ярослав, гроза королей западных, какую силу имеет! Или суздальский Всеволод Большое Гнездо? Как Путята сказал, может он веслами Волгу разбрызгать и Дон шеломами вычерпать. Или Рюрик, по-неправому владеющий всей киевской землей при живом киевском князе? Коли их дружины воедино слить — половецкие ханы из степей бы своих не показывались… Словно туманом окутанный, жил Святослав. Ни о чем, кроме песни, помыслить не мог. Часами сидел недвижно, ища слово нужное, так и сяк твердил его про себя, укладывая в напев.

…На реке на Каяле тьма свет покрыла. По русской земле простерлись поганые, как барсово жадное племя. Уж покрылась позором слава, Уж пало насилье на волю…

Лихорадит Святослава, дают себя знать старые раны. Старательно выписывает он строку за строкой на жестких листах из телячьей кожи, и будто груз с души спадает, будто все боли и горести его в песню выливаются. К отмщению зовет она. Грозным судией встает Святослав перед князьями:

Неправыми жребиями владенья себе порасхитили! Где ваши золотые шеломы и копья польские, и щиты? Загородите полю ворота своими стрелами, за землю русскую, за раны Игоря, Храброго Святославича!..

 

НЕ ПОЛОВЦЫ СТРАШНЫ

Сказал мудрый человек: от стрелы, пущенной в цель, разделенный воздух тотчас опять сходится, так что нельзя узнать, где прошла она.

Зябко и хмуро в княжьей опочивальне. Мутный свет пробивается сквозь цветные решетчатые оконца, нехотя расплывается по покоям. Нет у него силы совладать с выползающим из углов сумраком.

Метель на дворе стонет, гонит снежные вихри куда-то в степь. Так вот и люди: подхватит их вихорь, словно стаю снежинок, закрутит, завертит и понесет невесть куда. И мнится им, что своею волею мчатся и кружатся.

Тяжко…

Нет мочи подняться князю. Пересилила хворь проклятая, свалила. Не ко времени свалила. В такую непогодь и раны острее ноют — память о бесславном походе.

Не обидно старику готовить саван смертный — пройден им путь земной. А Святослав не в тех годах, чтоб до конца испить чашу жизни своей. Сейчас бы только и начать все сызнова.

— Весна скоро. Перед теплом ветры злятся. Солнышко — оно жизнь пробудит. Жди его, Ольгович.

Кто это? А-а, Путята… Сгорбился, как сыч на овине. Нет, старик, видно, не знать больше весны. Выше головы не поднимешься.

— Свечи запали.

Гусляр вышел осторожно, будто крадучись. Тонко скрипнула под ногой половица.

Привязался старик к князю, словно к дитяти малому. Ни на шаг от него не отходит. Хозяином стал в тереме. Челядь вступает в опочивальню только с его позволения.

Путята вернулся с тресвечником. Тени заплясали по бревенчатым стенам. Осветилось дрожащим светом широкое ложе, прикрытое тяжелой занавесью.

Князь приподнялся. Очертила тень его тяжелый лоб, худые скулы, мягкую взъерошенную бородку. Кожа да кости — и в чем душа держится? Глаза нездоровым тревожным светом горят.

— Лежи, не натруждая себя. К болестям тоже хитрость надобна: притворись покорным — она и отпустит. А как отпустит, так поднимайся и скидывай с плеч.

Запрокинул Святослав голову на подушке, сказал упрямым полушепотом:

— И так одолею.

— Прямой тропой гору не перевалишь. Разума держись, а не упрямства.

Путята помолчал. Присел возле князя на резную лавку.

— О «Слове» моем какие вести?

— У доброго дела пути тернисты. Не враз, Ольгович, не враз.

— Истомился. Сам знаешь.

Снова заныла грудь, туман перед глазами поплыл.

Велика земля — Русь. Да разбросана, растерзана на лоскутные уделы, что полог заплатанный. Сердце недоброе чует: коль дохнет сейчас ветер с чужих краев — устоит ли она, не сломится ли? Не столь половцы страшны: сами они меж собой грызутся. Но придет такая сила, что навалится на Русь лоскутную, сомнет и по кусочкам к себе приберет…

Да, не половцы страшны… А кто?.. Или что? Может быть, само устройство Руси, когда вся воля в руках жадного князька? Но ведь издревле такой обычай. Нет, не издревле — прежде суд и дела решали седобородые старейшины с общего совета. Да и ныне в великом Новгороде князь — только воин, и призывают его не по наследственному праву, а по достоинству. А мирские и воинские дела решает там вече, весь город…

Недуг перебарывая, записал Святослав гневное и горькое сказание свое на листах из телячьей кожи.

Послал он его в стольный Киев — великому князю. И нет от него ни привета, ни весточки.

Зря успокаивает гусляр, все равно сомнения душу грызут.

…Видится Святославу — горит холодным голубым пламенем снег под луной, недвижна лохматая тень дуба. Стоит князь с невестой под дубом. И нет печали в ясных девичьих глазах, загорелись они надеждой и радостью. И будто встает над заснеженным лунным лесом Ярило-солнце красное. Протянул к ним мягкие лучи, словно руки, и неощутимо обнял ласковой теплотой.

 

В ЛОВЧЕЙ ИЗБЕ

Повелел боярин Ольстин отвезти половчанку в ловчую избу, в охотничью свою вотчину, чтобы скрыть от глаз ревнивой супруги. Приставлен был к невольнице верный слуга — боярский медвежатник Тум.

Страшен он видом. Вышиб проворный медведь рогатину из его рук и подмял. Спасибо, сам боярин с топором подоспел, а то бы совсем не сдобровать. С тех пор и ходит Тум, вбок согнувшись, будто подломленный: правое плечо под ухом, а левое вровень с грудью.

Равнодушно выслушал Тум от челядинцев Ольстинов наказ — не спускать глаз с невольницы. Не впервой быть ему свидетелем боярских утех. Только и сказал:

— Басурманка, стало быть. Ничего, привыкнет. Медведь на что лют, а и тот под батогом на бочке пляшет.

Половчанка стояла перед ним ни жива, ни мертва. От одного вида мужика прошел холодок по спине.

— В избе приберешь, щи сготовишь, корову подоишь, — тут же приказал он ей, повернулся и заковылял под горку в лес.

Ловчая изба совсем не похожа на избу. На пригорке стоял светлый, будто игрушечный, теремок. Рядом рос корявый дуплистый дуб, из-под которого струился ключ.

Половчанке была отведена светлица на два окна. Вскоре нагрянул боярин с разудалыми молодцами. Во дворе храпели кони, грызлись и лаяли собаки.

Ольстин распахнул ногой дверь, ввалился в избу. Он был в легком кафтане с вытканными на белой парче полумесяцами.

Половчанка бросилась ему в ноги:

— Продай меня князю! Пусти ко князю!

Боярин рассвирепел, глаза расширились, загорелись злобой. Он толкнул ногой половчанку. Подоспевший Тум сграбастал ее в охапку и свалил на скамью. Ольстин сорвал одежды и начал хлестать девушку ременной плетью:

— За князя! За пощечину! За князя! За непокорность!

Тум держал половчанку и сам вздрагивал при каждом ударе.

Не так от боли, как от позора, кричала и билась пленница.

Боярин тотчас же ускакал со всею свитой.

Половчанка слегла в горячке. Тум поил ее настоем трав и шептал заклинания.

— Хворь-хвороба, поди с моего тела во чисто во поле, в зеленые луга, гуляй с ветрами, с буйными вихрями; там жить добро, работать легко, в чем застал, в том и сужу.

Половчанка стала поправляться. Она осунулась, похудела, с тоской смотрела на лес, обступивший двор. Ей было страшно в этом лесу. Чудилось, что за темной хвоей хоронятся страшные дивы, кривоногие и лохматые.

Тум то исчезал на несколько дней, то ходил за ней по пятам, обучал русскому говору, болтал без умолку, хотя она мало что понимала в его речи:

— Есть, к примеру, плакун-трава. Она слезой наливается, когда солнце тучей прикроется. Есть осина-древо, колдунова напасть. Колдуну на могиле вобьют осиновый кол, значит, он из той могилы не встанет. Потому и трепещет осина в безветрие, что колдунова душа под ней ворочается. А есть кукушка-птица, бездомная девица. Полюбилась она соколу степному. Да не смогла жить в согласии: соколу степная ширь надобна, а кукушке дремучий лес. Улетел сокол в свои края, а кукушка осталась в лесу век вековать. Так и живет ни вдова, ни невеста, ни мужняя жена.

Иногда наезжал боярин. Невольница трепетала под его свирепым взглядом. Он заставлял ее ползать на коленях, подавать кушанья, петь половецкие песни. Захмелев, подставлял толстую ногу в узорном сафьяновом сапоге, и она покорно разувала его.

Тум уходил к старому дуплистому дубу у ключа и всю ночь молился.

— Перун, высокий богови! Великий и страшный, ходящий в гору, возводящий облака и ветры от полуденных краев, призывающий воду морскую, сотворяющий молнию и повелевающий дождям омыть лицо земли, производящий нам хлеб и снедь и траву скотам; исторгни гнев свой на мою голову, покарай меня за недобрые помыслы!

Когда отъезжал боярин, Тум зло обзывал половчанку чернорожей басурманкой, заставлял целый день работать, грозил побоями.

Как-то затеял он разговор о том, что в лесу есть тропинки и приведут они, куда захочешь. Конечно, если одна девица пойдет, то сгинет.

Половчанка удивленно глянула на него и ответила:

— Некуда мне идти. Рабыня я.

Тум озлился, хлопнул дверью. Несколько дней пропадал в лесу, но вернулся без добычи.

За избой у ключа под дубом лежала слоистая плита тонкого песчаника. Она обросла шелковистой травой. На этом камне половчанка чистила рыбу. Однажды она увидела, что край плиты разломлен и будто приподнят. Сквозь щель выбивалась нежная зеленая травка.

Невольница удивилась: неужели такая сила жизни заключена в траве, что камень ломит?

— Ты не трава, а боярин не камень, — обругал ее Тум. Запер половчанку в чулан, а у ключа навалил целую гору камней.

Жила половчанка как в полусне. Безропотно делала тяжелую непривычную работу, покорно слушала Тумову ругань.

Вспоминала о князе, но все это было в прошлом — и степь и князь. Это была сказка, которая не повторится. Не придет князь и не вызволит ее.

От боярина прискакал гонец. Привез половецкое дорогое платье и велел невольнице одеваться и ехать с ним.

Тум услужливо помог ему спешиться, начал выспрашивать, куда повезет невольницу.

— Говорят, на пиру у самого черниговского князя хочет показать ее боярин.

Когда половчанка и гонец были уже далеко от ловчей избы, над лесом взвился клуб дыма. Светлый игрушечный теремок пылал, как свеча.

 

ЗАПЕЛИ ГУСЛИ

Есть у персов злое присловие. Человек, обидевший владеющего пером, падает и встает горбатым. Удар меча делает рубец, удар слова — сокрушает кости.

Тучный Ольстин сидел на пиру у князя черниговского. Под медовым хмелем похвалялись мужики именитые и бояре думные: кто славой воинской, кто теремной роскошью. Только хитрый воевода щурил глазки да ухмылялся в бороду. Лоснились жиром побагровевшие от вина щеки.

За то и любил его Ярослав, что умел боярин ко времени слово сказать. Кого хочешь обведет Ольстин вокруг пальца, а себя и князя в накладе не оставит.

— Что приумолк? — спросил Ярослав, сидевший во главе стола. — Разве мало у тебя чести или богатства?

— Не больше, чем у других, — скромно ответил боярин, — разве что пленницей похвалиться, ханской дочерью, что отбил у поганых.

Он махнул слуге. Отворилась дверь, вошла черноглазая половчанка. Быстрым взором окинула она гостей, ища кого-то, с печалью потупилась, будто потухла.

Гости зашумели восторженно, у князя жадностью очи зажглись.

— Подойди ко мне, горлица!

Пленница не двигалась. Два дружинника подхватили ее, подвели к князю. Ольстин, чуя, что, дал промашку, поспешно сказал:

— Обещал ты, князь, нас припевками скоморошьими потешить.

— Припевок хотим! — пьяно загалдели гости.

— Пусть войдет, — подал знак Ярослав, не сводя глаз с трепещущей половчанки. Ольстин искоса следил за князем.

В гридницу ввели белобородого гусляра, сутулого и костлявого. Бережно поддерживал он перекинутые на широком ремне гусли. Усадили его в конце стола, поднесли пенного меду в позолоченном турьем роге. Осушил рог гусляр, утерся ладонью и вскинул дерзко лохматые брови.

Пробежал он пальцами по струнам, вдохнул полной грудью, и будто наполнился терем густым его голосом:

Не время ли, братья, начать Ладом старинным Скорбную повесть…

Только князь и Ольстин не слушали певца. Ярослав обнял невольницу за плечи и угощал ее сладким и пьяным медом. Как завладеть ею, отнять у хитрого боярина?

Вдруг половчанка вздрогнула, глянула на певца. Знакомым показался ей гусляр. Он сидел с добрым князем у шатра в ту ночь перед битвой. И сказывает он о тех горьких днях:

То было в те рати, в те походы, такой же рати не слыхано…

Застыла половчанка, боясь слово пропустить. Не весь русский говор понятен ей, но многое в песне, если не понимала, то сердцем чувствовала. А боярин Ольстин и поражен и растерян. Неслыханной дерзости набрался скоморох: крамольный сказ принес в княжий терем.

Похолодело в груди у боярина, на носу бисером выступили капельки пота. А вдруг и про него в песне сказано, как трусливо бежал от битвы, войско свое бросив. Быстро огляделся Ольстин, не заметил ли кто его волнения.

— Не чуешь ты, князь, как братьев твоих скоморох поносит? — выкрикнул он.

А голос певца звенит высоко и напряженно:

А уж не вижу я сильного, и богатого, и многовойного брата моего Ярослава с черниговскими былями…

Помрачнел князь, зубы стиснул.

— Почему ты не видишь власти и силы моей, дерзкий старик?

Поднялся, грозен и хмур, двинулся на гусляра.

— Почему ты не видишь власти и силы моей? — повторил Ярослав. А гусляр будто не слышит:

Вступите в злат стремень за обиду сего времени, за раны Игоря, Храброго Святославича!..

— Довольно! — стукнул кулаком по столу Ярослав. Старик удивленно посмотрел на князя. Только струна продолжала звенеть тонко и жалобно.

— Князей учить задумал? — еле сдерживал себя Ярослав. — Кто подослал тебя с этой песней? Сказывай! Кто научил?!

— Песня народом сложена, — спокойно ответил гусляр.

— Святослава Рыльского она, — ехидно проговорил Ольстин. — Слыхал, что отважился он письмена свои князьям разослать.

К старику подбежала половчанка, бросилась перед ним на колени:

— Где он, князь мой, жив он?

Поник головой гусляр и сказал тихо:

— Вещий был человек.

Ольстин поднял невольницу, вышвырнул из горницы.

Старика схватили, скрутили руки за спину.

Ольстина тронул за плечо бледный, как снег дружинник:

— Половчанка…

— Что? — гневно прищурился на него боярин.

— Убилась…

Ольстин схватил дружинника за грудки, отбросил и выбежал…

Так сказал мудрый человек: «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатства дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением».

 

ПО РУСИ

Променял Самошка кузню свою, пока совсем в разор не пришел. Променял на выделанные из нежной кожи листки для писания. Только охала да причитала женка его Агафья. Но воле строптивого старика не противилась, привыкла сносить безропотно все его чудачества. Сторговался кузнец с гулящим монахом, в грамоте сведущим, чтоб через Путяту творение княжье переписал. Сколько ни бился, не мог Самошка взять в память всех слов песни. Путался, начинал привирать. Сперва сердился на него гусляр, а потом махнул рукой на ученика нерадивого:

— Не певать козлу по-соловьиному.

Не обиделся кузнец, только в переписке упросил помочь.

Однажды исчез Самошка из дому. Тайно ушел, жене не сказавшись.

Загоревала Агафья. Как ей одной ношу дней сиротливых нести? Сказывают люди, умом пошатнулся старик — с гуслярами по Руси пошел. В горе безутешном решилась Агафья в монастырь идти на пострижение. Закрыла избу опустелую, накинула котомку на плечи и отправилась. Но не в монастырь — мужа отыскивать. Велика земля — Русь, а человеку в ней не затеряться. За лесами и болотами в Полоцке дальнем довелось Агафье беглеца нагнать.

На шумном торжище, возле конного ряда сидел Самошка в немалом людском окружении. Стоит Агафья, с места двинуться не может, только глаза утирает мокрым платком.

На коленях у Самошки раскрыта книга. Медленно ведет он пальцем по странице и читает нараспев, будто молитву наговаривает. Хмуро слушают его люди, слова не проронят. Будто завороженные.

Не сдержалась Агафья, протиснулась вперед, бросилась к кузнецу:

— Самошенька! Ненаглядный ты мой!..

Помрачнел Самошка, хочет отстранить женку — и не может, У самого затуманились и покраснели глаза. Утер украдкой.

— Погоди малость, дай сказ окончить… Слышь, погоди…

— Пускай доскажет, — уговаривают Агафью люди. — Уж больно за душу берет.

Отошла покорно Агафья, закрыла лицо платком, только плечи от рыданий вздрагивают.

Морщится Самошка, шмыгает носом. И уж такая обида взяла его за судьбу свою горемычную, что голос стоном прорвался, зазвенел высоко и громко. О князьях полоцких заговорил он — о первых зачинщиках всех раздоров:

Ярослав и вы, внуки Всеслава! Склоните стяги свои, В землю вонзите Мечи опозоренные! Отвергнуты вы от дедовой славы. Своими раздорами поганых наводите на землю Русскую…

— Верно сказываешь, книгочей. Наши головы в крамолах ложатся, — пробасил вдруг гневно могучий смерд.

— Не мешай, дай дослушать…

— Чего не мешай! Поди, у самого в животе тошно.

Вокруг зашумели, заволновались.

— Доколе горе мыкать?!

— Тиун княжий едет! — тревожно выкрикнул кто-то.

— Прячь, — кивнул смерд Самошке на книгу.

Кузнец сунул книгу за пазуху.

Толпа быстро поредела.

Тиун, румяный, в красном кафтане, раздвигал конем людей.

— Откуда народ? По какому случаю?

— Старик женку продает, — весело ответил смерд. — Да никто не зарится — уж больно хлипкая.

Свистнула плеть, вспыхнула на щеке смерда багровая полоса.

— За что?

— Мало? — спросил тиун, но смерд уже нырнул под брюхо лошади, исчез в шумной и пестрой базарной толпе.

Агафья схватила Самошку за руку и увлекла за собой.

Они шли по торжищу — маленький растрепанный кузнец и дородная женка. Ни о чем не спрашивала его Агафья. Боль и радость боролись в добром бабьем сердце.

Самошка придерживал под рубахой у пояса тяжелую книгу, замазанную и потрепанную…

…Мечом земли покоряют, песней сердца.

Пепелит она пуще огня, разит острее сабли, ласкает нежнее лады-девицы. Слушающий ее да не найдет покоя и не будет жить в тишине.

 

ЭПИЛОГ

 

Засиделся отец допоздна, думая о судьбе древнего сказания, названного «Словом о полку Игореве». Единственная рукопись, вернее — список его, выполненный на лощеной бумаге неизвестным летописцем XIV века, погиб во время Московского пожара при вступлении в столицу наполеоновских войск. И осталось у нас две копии, снятые с него книголюбом Мусиным-Пушкиным.

Об авторе «Слова» не знаем мы почти ничего. Только по самому произведению можем судить о его таланте, взглядах, жизни. Не сомневаются ученые, что был он участником трагического похода и близким Игорю человеком, что был человеком большой культуры, имел доступ к летописям, знал книжную литературу и устную поэзию своего времени… Но кто же он?

Отец задремал. А в ушах еще звучали строки:

Спевши песнь старым князьям, потом молодым споем: слава Игорю Святославичу, буйному туру Всеволоду, Владимиру Игоревичу. Здравия князьям и дружине…

А где же четвертый участник похода, рыльский князь Святослав? Почему его не чествуют? Как рассказывают летописи, на половцев ходили они вчетвером, и все были пленены.

Отец вскочил. Стал листать томик, который знал наизусть. Руки дрожали.

Трубы трубят в Новгороде, Стяги стоят в Путивле, Игорь ждет мила брата Всеволода…

Новгород — сам Игорь. Путивль — сын его Владимир, третий — Всеволод. Снова нет одного.

Другого дня рано кровавые зори свет возвещают, черные тучи с моря идут, хотят прикрыть солнца четыре…

Четыре солнца — значит, четыре князя!

Темно было в день тот. Два солнца померкли, оба багряные столпа погасли, а с ними и два молодые месяца…

Два солнца и столпа — старшие князья, молодые месяцы — младшие, Святослав и Владимир. Что же из этого следует? Где только перечисляются князья, участники похода, там Святослав упомянут, а где им воздаются воинские почести и слава — там нет его имени. Почему? А ведь Святослав одержал первую победу над половцами, он не позволил бежать князьям от битвы, бросив на гибель пешее войско и «черных людей»…

А может быть, он же и стал автором сказания об этом походе, поэтому и нет его имени в «Слове».

Почему щеки стали влажными? Хочется разбудить всех, бежать, кричать на всю улицу, на весь мир:

— Автор древнего творения найден!

Именно Святослав, горячий молодой князь, влюбленный в своего дядю Игоря, и мог сложить эту страстную, полную душевной боли песню. Вот еще тому доказательства.

На первый бой с половцами вел дружины Святослав, а Игорь в то время, как говорит летопись, «по малу идясте, не распущаеше полку своего». В «Слове» же — Игорева эта победа.

Разлетелись стрелами по полю, красных дев половецких погнали. Плащами стали и кожухами и всяким узорочьем половецким мосты мостить по болотам и топям. Красный стяг, бела хоругвь, красна челка, серебряный жезл — храброму Игорю Святославовичу!

Не скромностью ли Святослава победный стяг отдан Игорю?

Прекрасно, до мелочей, знал автор «Слова» быт князей-соседей. Значит, он бывал у них, как равный? Вот хотя бы несколько строк, и образных, и в то же время исторически точных:

Галицкий Осмомысл Ярослав! Высоко сидишь ты на своем златокованом столе. Подпер Угорские горы своими полками железными, загородил Дунаю ворота…

Как показали археологические раскопки, замок Ярослава Галицкого стоял на высокой горе.

Был автор прекрасно образован, начитан, знал летописи, историю Руси, а к летописям и книжным клетям имели доступ только весьма знатные и богатые люди.

Наконец, так открыто и резко мог обращаться ко князьям только уважаемый на Руси человек. Какие пощечины раздает он полоцким князьям:

Ярослав и вы, внуки Всеслава! Склоните стяги свои! В землю вонзите мечи опозоренные! Отвергнуты вы от дедовой славы…

И даже то, что не оставил автор своей подписи под памятником, говорит за себя: имя его было известно на Руси.

Святослав, родной, ведь это же ты! Твой голос, полный любви к матери-Родине, слышу я! Могуч он и чист, и века ему не преграда.

Отец плакал. Впервые за долгую и трудную жизнь текли по его щекам слезы. То были слезы счастливого человека.

Художник Н. Казанцев