Колокола стихли, в церкви шла служба. Из открытых дверей собора на Лукию пахнуло ладаном, послышался голос отца Олександра. Июньское утреннее солнце огнем зажгло золотые кресты на колокольне. Щебетали ласточки, в роще звонко куковала кукушка. Послушница рада была тому, что игуменья отпустила ее. Можно цветы собирать, пойти на речку, посидеть в лодке.

Уже целых три года жила Лукия в монастыре, но все еще не могла привыкнуть к черной одежде, четкам, к кадильному дыму, к жизни, где не слышно было веселого слова, песен. С утра до вечера она выполняла самую грязную работу, она была батрачкой. Теперь стало лучше, так как работа у игуменьи легкая. Но на душе становилось тяжело, когда вспоминала о послушницах, оставшихся под начальством экономки матушки Никандры. Они отливали крестики, изготовляли свечи, вышивали. Монастырь был похож на большое предприятие со многими цехами: церковным, свечным, вышивальным, крестиковым и даже деревообделочным — несколько послушниц и монахинь низшего ранга мастерски вырезывали деревянные вилки и ложки с надписью: «С нами бог!» или: «На память о святом монастыре». Все эти изделия монастырь продавал ежемесячно на тысячи рублей, но за свою работу послушницы имели лишь скромную еду да уголок в келье.

Вокруг монастыря росла густая роща. Поближе к монастырю в роще преобладал высокий орешник и дикий хмель. А дальше, до самой реки, в виде ограды вокруг всего монастырского урочища подымались стеной чащи белой и желтой акации. Лукия быстро шла тропинкой, которая, извиваясь, сбегала с крутого берега к реке. Девушка успокоилась, нервные припадки прекратились, но она часто вспоминала Лаврина. В такие солнечные ласковые, как сегодня, дни послушнице хотелось петь, но не грустные церковные песни. И сама не заметила, как слетели с губ первые слова:

Терен, терен бiля хати,

В нього цвiт бiленький.

Когда посмотришь с горы, как будто седая пена клокочет между зелеными берегами. Цвела белая акация. От ее сладкого, пьянящего благоухания кружилась голова. Тысячи кузнечиков верещали в траве. Черный уж, задирая вверх лаковую головку с желтой чешуей, быстро полз в зарослях. Два белых мотылька, порхали друг возле друга, подымаясь, все выше и выше в синюю бездну. На стволах деревьев краснели пятна древесных клопов. Шныряли смарагдовые ящерицы. Каждая былинка млела от ласки, тянулась к солнцу.

А хто любить очi карi,

А я — голубенькi...

Нет, не убил монастырь большую человеческую радость, которая билась в груди Лукии. Чистый, сильный голос девушки далеко поплыл, ширился над кронами деревьев. Как давно она не пела! Как давно!

Вдруг песня оборвалась. Затрещала ветка, и перед взволнованной послушницей предстала суровая экономка матушка Никандра. Лукия догадалась, что монахиня, должно быть, шла с расположенной поблизости монастырской пасеки. Глаза матушки Никандры метали зеленые искры. Грудь ее тяжело вздымалась. Задыхаясь, она спросила:

— Х-х-х... это ты пела? Вместо «Пресвятая дева, радуйся» ты грешные земные песни орешь? Я... х-х-х.., доложу матушке игуменье. Я не потерплю распутства в святой обители...

— Матушка Никандра, я же...

— Х-х-х.., ты же, ты! Конечно же не я!

В груди монашки хрипело, першило, она резко повернулась, ушла. И мгновенно потемнел для Лукии солнечный день. Словно туча набежала и тенью покрыла землю, белые гривы цветущей акации. В глазах послушницы задрожали слезы. С уст сорвались горькие слова:

— Эх, молодость моя!

Тихо сошла Лукия к заросшей осокой реке. Широкой зеленой полосой колыхались у берега водяные лилии, кувшинки. На твердом круглом листе притаилась зеленая жаба. Монастырская лодка стояла уткнувшись носом в песок. В лодке сидел мальчик лет двенадцати. Он испуганно, как казалось Лукии, взглянул на нее черными блестящими глазами. В руках мальчик держал свисавшее над водой удилище.

Послушница подошла ближе.

— Ловится? — спросила.

Кудрявая голова мальчика на тонкой, прозрачной шейке повернулась к ней.

— Ловится, — ответил охотно. — Я сюда пришел из самого города. В городе все ловят, поэтому рыба там уже перестала клевать. А здесь, под монастырем, еще клюет.

— Много наловил?

Мальчик наклонился и показал Лукии три нанизанные на кукан верховодки.

— Вот... какое добро. Даже не знаю, как его домой донести.

— А что?

— Как что? Отнимут. Голод ведь...

Он любовно посмотрел на свои верховодки.

— Три штуки. Одна — маме, вторая — сестре Иде, третья — братишке Моте. А отец уже умер...

Глаза у мальчика стали большими, глубокими.

— Отец, когда умирал, одеяло жевал, — доверчиво рассказывал он, — Зубами жевал и жевал. Мы все боялись, один только Арон смеялся. Арон у нас еще маленький, ничего не понимает...

Мальчик внезапно дернул за удилище. В воздухе блеснула серебристая рыбка и шлепнулась в воду.

— Вот жалко! Сорвалась! — тихо произнес он. — А надо еще три штуки выловить. Говорю же — каждому по одной. Недостает еще рыбок для тети Сарры, для Арона, для меня...

Он внимательно посмотрел на Лукию:

— А вы монашка? Вы молитесь богу, и он дает вам хлеб? Да?

Лукия смотрела на тонкую, прозрачную шейку, на личико с голубыми прожилками, на запавшие глаза. Ее охватило чувство глубокой жалости. Она вспомнила, что в монастыре часто говорили о голоде. Шел тысяча девятьсот двадцать первый год. Хлеб не уродился: за лето не выпало ни одной капли дождя. Голодающие часто приплетались в монастырь умирать. Но господствовал суровый наказ игуменьи: никому ни крошки.

— Если одного накормишь, все кинутся, сожрут весь монастырь, — говорила она.

Лукия знала, что в ямах монастыря зарыто много пшеницы. Игуменья боялась реквизиции. Но кроме закопанного много хлеба, зерна и муки еще было запрятано в монастырских кладовых.

На складе был немалый запас сушеной рыбы, растительного масла, квашеной капусты, бочек с солеными огурцами, арбузами. Густой янтарный и белый мед в бочках наполнял все кладовки душистым ароматом. Специально для матушки игуменьи в монастыре содержался птичий двор, в котором насчитывались сотни кур и цыплят, десятки гусей. Послушницы и большинство монахинь были уверены, что вся эта птица откармливается для «светских гостей». По крайней мере такую мысль старательно вбивала в головы монастырских «сестер» сама матушка игуменья.

Лукия положила ладонь на кудрявые, нагретые солнцем волосы мальчика:

— Как тебя звать?

— Иоська. А зачем это вам?

— Я принесу тебе сейчас хлеба, Иоська. Ты жди меня здесь.

Глаза мальчика как бы остекленели, Но затем в них сверкнул голодный, жадный огонь.

— Хлеба? Да? Так вы сказали, монашка? Я же сам слышал, что вы так сказали — хлеба!..

Лукия пошла напрямик, мимо монастырской пасеки. Она торопилась. Добыть буханку или две легче всего. Но хорошо бы было захватить еще сушеной рыбы и меду. Вот обрадуется Иоська!

Проходя мимо погреба, куда на зиму прятали ульи, Лукия услышала крик. Кричала женщина, но голос был глухой, он словно из-под земли доносился.

«Да кто же это в погребе?» — испуганно промелькнула мысль.

Послушница приложила ухо к запертой двери и крикнула:

— Кто там?

Из-под земли донесся плач. Сквозь слезы Лукия услышала знакомый голос всегда тихой и кроткой послушницы Федосии:

— Воды дай! Воды!

Федосия работала в монастыре в свечной мастерской. Вчера она заболела, но, превозмогая недомогание, пришла в мастерскую. От городского собора поступил срочный заказ, на котором игуменья с матушкой Никандрой собирались хорошенько заработать. Федосия едва держалась на ногах, ее лихорадило. Работа шла плохо. Матушка Никандра узрела к этом злостную симуляцию. Она давно уже недолюбливала Федосию как раз за ее необычайную кротость.

«В тихом болоте, —говорила она, — всегда эти водятся... Тьфу, тьфу, нельзя их упомянуть в святой обители!»

— Больна? А ну покажи язык, — пристала она к послушнице.

Федосия высунула язык.

— Красный, как рак, — заключила матушка Никандра. — У больных людей язык всегда белый бывает. Каждый фельдшер сперва на язык смотрит...

Этот разговор кончился тем, что матушка разбила об голову Федосии большую свечку и бросила послушницу в подвал — испытанное средство наказания для лодырей, для грешниц и непослушных. Федосия провела ночь в подвале. Ее то бросало в жар, то трясла лихорадка, словно кто-то обливал спину ледяной водой. Нестерпимо хотелось пить...

Лукия схватила камень, начала бить им по замку. Федосия застонала:

— Не делай этого, Лукия. Худо тебе будет. Пойди лучше к матушке Никандре... принеси воды.,,

Лукия побежала к игуменье. Матушка игуменья выпучила на нее свои гневные глаза.

— Вот так-так! Позвать Никандру! Ах, какая же она ворона! Как посмела это сделать в такую горячую пору! Заточила послушницу в подвал, где та отсиживается, ничего не делая! Разве это по-хозяйски?

Федосию освободили. Но работать она так или иначе уже не могла. Холодный подвал доконал ее. Послушница жестоко простудилась.

Лукия стала хлопотать около больной Федосии, а когда кинулась к речке, Иоськи уже не было. На другой день она снова пошла на то же место. Обошла весь берег, но мальчика нигде не было.