Комплекс Ромео

Донцов Андрей

Деревня. Ярославская область

Сорок минут до приезда Брата—Которого—Нет

 

 

1

Большая черная машина приближалась к последнему повороту перед прямым спуском к деревенской заасфальтированной площадке, именуемой «пятачком».

Она ехала аккуратно, несмотря на то, что ей – большой и черной – должно быть наплевать на все кочки, рытвины и ухабы свежеотремонтированной по всем российским стандартам дороги. Ехала осторожно, словно боясь свалиться в кювет или наехать на дизайнерские отметины коровьих лепешек, хаотичным образом расположенные островки минутной животной расслабленности.

Просто так в нашу деревню джип заехать не мог. Могу поспорить – до этого они тут и не появлялись. Я как раз шел на рекорд – отжимался седьмой десяток раз. Приподнял голову, вглядываясь в водителя приближающегося джипа.

Шестьдесят три, шестьдесят четыре, шестьдесят пять…

Меня не было видно на тренировочной площадке в придорожных кустах. Я же мог видеть большую часть шоссе. Специально подобранное место на случай приближения милицейского уазика.

Шестьдесят шесть, шестьдесят семь… одна знакомая черта лица, другая… шестьдесят восемь… Слишком большая пауза – это уже халява…

Сомнений нет – бритоголовым загорелым водителем проехавшей мимо машины был мой брат, которого я не видел четыре года.

Радость поступила к горлу, как тошнота. Такое же редкое, даже более редкое и диковинное ощущение. Надежда на выход из тупика. На возможность хоть каких—то перемен. Не обязательно к лучшему. Просто нужны были перемены, какой—то способ успокаивать сердцебиение. Даже после отжимания оно не должно так стучать.

Я прикинул расстояние до разрушенных складов. Добежать до четырнадцатого счета. Резко рванул с места.

Максимальная скорость. Двенадцать. Неплохое ускорение. Подтянулся по торчащим перилам из железного прута и забрался на ржавое дно зернохранилища.

Отличное место для медитаций. Вокруг – только ржавое железо, когда—то хранившее тепло зерна. Железо, кормившее страну хлебом. Лестница как возможность покинуть мир окружающей ржавчины. Такая же рыжая, как и все вокруг. Парилка жуткая. Надо прийти сюда ночью – наверное, от железа еще долго исходит дневное тепло.

Я станцевал несколько обрывков заученных когда—то танцев. Потом еще. Пот ручьем полился по телу.

Большое колесо В деревню занесло. Зачем—то колесо Сюда к нам принесло. И если бы коров С утра так не несло, Оно бы было чистым — Большое колесо!

Я пел этот бред на манер рэпа и продолжал свой бешеный по ритму танец. Однако деревенский фольклор плотно проникал в сознание сквозь призму навеянного театраль—ной жизнью интеллектуального хаоса. Видимо, сказывается окружающий бэкграунд, хочешь не хочешь, а сказывается.

Я бежал по почти вертикальной железной стене, стремясь сделать второй шаг вверх. Через какое—то время он стал получаться. Шаг, еще шаг, прыжок вверх.

Нинзя. Голый потный нинзя. Такого нинзю бросить – нинзя! Нинзя!

Приду и буду записывать все этапы моего жуткого падения. Точнее, моего подъема, ибо падение, опустошение, эмоциональный удар, духовная смерть – все это послужит уже отправной точкой. Все это уже случилось.

Я помню, в школьном возрасте читать мой дневник было чуть ли не главной радостью Брата. Он ежедневно листал страницы с нашими общими персонажами и хихикал, спрашивая: «А об этом почему не написал?»

Начну заниматься этой хренью снова – он не посмеет бросить пишущего о нем. Тем более только в «писанине» можно ответить на один очень простой вопрос, который люди так любят задавать друг другу: «Как ты дошел до жизни такой?» Когда вам задают такой вопрос на улице, что вы можете ответить? Любые варианты:

– Сам не знаю…

– Постепенно…

– Так получилось…

– Да нет, на самом деле все не так плохо…

Все они лишены подробного и неторопливого анализа, на который способен только человек, записывающий свои мысли на бумагу.

Сейчас все читают, как дошли до жизни такой фотомодели, звезды, жены миллионеров…

Придет время, и напишем свои книги мы: бомжи, дворники, неудачники в бизнесе, в науке и любви. И эта серия будет интересней, мать его…

Ты прощаешься со мной – чао, бамбино, соppи. Для меня теперь любовь – это только горе. Две кости и белый череп – вот моя эмблема. Называй меня теперь – теpминатоp Hемо!

Еще полчаса танца. В деревню, навстречу переменам!

 

2

«Ты отвратительно выглядишь, – говорит мне мой брат, вылезая из машины. – Во что ты одет», – он морщит свой нос. Теперь он окончательно счастлив. Помимо денег у него добавился один немаловажный штрих – возможность смаковать мое униженное и тупиковое состояние. Настала пора брать реванш за те долгие годы, когда то, что я старше на полтора года, имело большое значение.

– Надо тебе купить что—нибудь… На распродаже в «Эспри» в Гонконге…

«Как же, от тебя дождешься, скорее бомж отдаст мне свои последние ботинки», – думаю я про себя.

– Я тоже рад тебя видеть, – говорю я, и мы обнимаемся, как солдаты, вместе хлебавшие когда—то давно манную кашу из одного толчка. – А что это за машина такая большая?

– Это «нисан»! От слова «не ссать!» – машина для смелых. Так, что «не ссы!» – как бы ты плохо ни выглядел – мы что—нибудь придумаем! А почему на этот раз ты весь в бинтах?

– Я просто ехал на велосипеде, Брат. А они побежали за мной… мерзкие… грязные… лохматые…

– Кто побежал? Жители деревни?

– Собаки… целая свора собак…

– Кошмар! Тебе же нужны теперь прививки от бешенства, Брат!

– Мне не страшен этот вирус, Брат! Правда, не страшен!

 

3

Деревня.

Месяц до приезда Брата—Которого—Нет

Все мои слабые попытки достижения гармонии безжалостно разбивались об острые грани действительности. Везде выходил облом на самой ранней стадии планируемого полета.

Целый день я собирал, драил и смазывал велосипед. Своего старого друга со времен волейбольных баталий на озере, благоразумно вывезенного родителями на покой с городского балкона. Друга исключительно интеллигентного, я бы даже сказал, аскетичного вида, без современных гламурных велонаворотов, бело—синего цвета, с притягательным названием «Автор» на раме.

Как приятно было почувствовать знакомые физические ощущения руля, а уж о седле и говорить не приходится…

Счастье продлилось минут пять, пока на спуске—въезде в деревню на меня не набросилась свора из трех собак. Долбаные твари клацали зубами в миллиметрах от моего ахилла, лезли под переднее колесо, не давая развить скорость. По их восторженному идиотизму я понимал, что хозяева положения здесь они – и я теперь любимая игрушка в их скучной деревенской жизни. Даже наконец оторвавшись, после километра борьбы и матюгов, я понял, что счастье построения собственного мирка недостижимо, даже в отдельно взятой занюханной избе на отшибе. Собственно, об этом я смутно догадывался и так.

Благодаря такой добродетельной черте своего характера, как жуткая злопамятность, я перебирал по дороге планы мести уже ожидавшей моего возвращения своре. Мозг мой метался между вариантами лихой кавалеристской атаки с топором в руках и тихим вариантом добывания крысиного яда, запихивания его в сосиски и разбрасывания оных в примерной зоне обитания врага. Первый вариант был чреват ранениями и, не дай бог, лечением в какой—нибудь сельской клинике. Второй мог подразумевать случайную гибель лояльных к валяющимся в траве продуктам котов и деревенских детей, чьи зоны обитания явно пересекались с внезапно появившимся врагом.

Вот тут—то я встретился со старым приятелем.

Я остановился и достал блокнот с ручкой. Последние попытки поиска гармонии только что разбились о стену очередных бытовых неурядиц.

«Ты не один, Боанасье. Вместе с тобой оскорблена вся Франция. Вся Франция в опасности. Я спасу тебя, Франция!»

Я начал кропать манифест ненависти или обращение к президенту. Отдам потом в какой—нибудь журнал – и деньги на яичницу заплатят, и внесу социально значимый вклад в развитие правового государства – наивно думал я своим помутненным от гнева сознанием.

 

4

Уважаемый президент!

Со всей ответственностью заявляю

(мерзкий казенный язык, у кого перед кем ответственность? У меня перед ним или у него передо мной? хуй с ним, потом разберемся),

что если когда—нибудь мне придется ранжировать по степени важности причины, по которой я ненавижу свою

Родину, то на втором месте будут стоять все гиморы приватизации, коррупция, задушившая все живое в сфере развития…

(надо упомянуть, в какой сфере конкретно: ну, например, промышленности, чего она у нас стороной—то прошла),

криминальность педагогических структур, ангажированный бред, фонтаном бьющий из стояка федеральных каналов в лицо пожилого населения, – все это ничто

(надо уже к главному, заканчиваются силы, и слезы появляются на глазах – потом перепишу эту часть)

по сравнению с главным унижением, которому подвергли русского человека, – лишением его огромной части детства, права на личную жизнь со спортивным уклоном, на простую и многим, кстати, единственно доступную человеческую радость – я имею в виду ЕЗДУ НА ВЕЛОСИПЕДЕ.

Я устал, выдохся и, что самое интересное, абсолютно успокоился. Я лежал посередине поля, откинувшись головой на колесо, и, казалось, мягче подушки в жизни у меня не было.

В черте города – маршрутки, за чертою —

…хотелось написать проститутки, собаки окончательно вылетели у меня из головы и, главное, ни с чем, суки, не рифмовались, хотя и почти наверняка поджидали моего возвращения и продолжения своего бешеного триумфа…

Надо было написать пятистишие, чтобы привести чувства в порядок, – но сил не было совершенно. Только и вымучил из себя три строчки:

Тебя манят софиты Больших городов, Но и я ведь – не лох деревенский!

Поджидают ли моего возвращения в Москве? Чего, кроме словесного описания и случайной встречи с девятью—десятью свидетелями, мне нужно опасаться по—настоящему?

Вот только сосед – кошечник. И еще по поводу камеры видеонаблюдения. Интересно, мои спасители выносили оттуда мебель в масках или нет? Если нет, тогда почему их не задержали? Или, быть может, их все—таки задержали? Вот это было бы самой неприятной новостью из театральной жизни столицы.

Что—то же меня притащило в эту глушь. Какое—то смутное чувство тревоги. А оно когда—нибудь кого—нибудь обманывало? Скорее нет, чем да.

…На следующий день я принялся готовить ответный удар. Старые вилы с помощью напильника и с диким трудом снятых миллиметров ржавчины и железа превратились в грозное оружие – четырехзубец. Укороченное древко сделало его удобным при велосипедной езде. Ту же операцию я проделал со старым серпом, заточив его до предела.

Я был готов к очередной велосипедной прогулке.

Я выманю этих тварей подальше от деревни, проехав с такой скоростью, чтобы они чувствовали добычу перед самым носом, но не могли достать ее. И когда вокруг не будет свидетелей – я приму бой.

Почему—то на этот поединок не явилась главная мохнатая псина, заводила и вожак стаи. Трех ее друзей, пусть не без потерь, я хорошо проучил. Я слышал их удивленный и возмущенный визг, вполне возможно, кто—то и не оклемается после этого боя. Когда одна из трех шавок бросилась бежать, я даже изобразил погоню – помчался за ней на велосипеде, держа четырехзубец в окровавленной руке.

Где прятался вожак, я догадывался. Я подъехал к саду, который он должен был охранять, со стороны поля. Чтобы мой крик не был слышен в мерзком зеленом доме его хозяев. Я помнил его имя. Я звал его на бой.

Его должна была постичь участь соратников.

– Гектор! Гектор! Гектор! – негромко, но настойчиво звал я.

 

5

Пара был братом—близнецом моей мамы. Его тоже звали Сашей. На вопрос, связано ли как—то мое имя с ним, прямо мне никто никогда не отвечал. В нашей семье от ответов на многие прямые и простые вопросы могли уходить годами. Отхихикиваться, отмалчиваться, раздражаться… Бесили меня этим невероятно.

С единственным ребеном Пары, моим двоюродным братом, мы общались довольно тесно, хотя жили в разных городах: я – в Питере, он – в Ярославле. Этому способствовали летние каникулы в деревне. Три долгожданных месяца. Все «Артеки» и «Орленки» побоку. У нас были свои пионерские зорьки…

В старших классах Брат связался с понаехавшими в Ярославль проповедниками—американцами, крестившими всех направо и налево в плавательных бассейнах. Уже тогда Брата прельщали дармовые пайки и щедро раздаваемые подарки.

Обязательной частью экскурсионной программы американцев был визит в деревню. Представляя меня и слыша радостное «бразерс», Брат настойчиво поправлял всех, что брата у него нет, и употреблял слово «казен». В то лето в отместку я и окрестил его коротким индейским именем «Брат—Которого—У—Меня—Нет». Было понятно, что в то лето судьба его стала развиваться по оригинальному направлению и все наши детские и подростковые совместные планы остались, как это часто и бывает, в прошлом.

Пара был простым советским инженером и работал на лакокрасочном заводе, коих в Ярославле имеется целых два. Больших и по—советски успешных, способных снабжать краской всю большую державу.

Парой мы его звали за то, что он иначе, как Шары, нас не называл. «Шары, куда пошли?» – орал он и сопровождал вопрос оглушительным свистом. В отместку мы долго выбирали ему ответное имя, сидя со старым учебником геометрии на крыльце. Из всех возможных фигур нам приглянулся параллелограмм. Однако спустя два месяца сил выговаривать это слово у нас не осталось. В итоге получилось сокращенное «Пара».

Выпивая, он бацал на гитаре две обязательные песни – первая про «порвали парус», – сопровождая хит своего поколения собственными комментариями. «Сволочи, суки, гады поганые…» – злобным рыком Владимира Семеновича извергал он в окружающее пространство, потом брал паузу – и тихо допевал: «Каюсь… каюсь… каюсь…»

Вторым коронным номером был рок—н—рольчик с элементами ламбады, тому поколению еще неизвестной, но другое название этому вихлянию задницей подобрать было трудно: «Мать уехала на дачу, значит, нам всю ночь бардачить…» Компанейский, выпивающий, с немцами даже общающийся на немецком, усатый тип. Таким весельчаком он запомнился мне. И я рос с мыслью, что, в принципе, подобным образом должен выглядеть мой отец, а не отец моего двоюродного братца.

Что у него случилось с крышей… может, от технического спирта, а скорее по наследственной слабости головы, но клин вышел серьезный. И пробило его на двух понятных любому советскому человеку вещах – на тяге к отдыху и еде. Если не брать во внимание нездоровый восторг, с которым он смотрел на собеседника, и слишком продолжительный смех по каждому пустяку, поначалу он сходил за вменяемого. Но только до момента, когда к нему не обращались с просьбой. С любой. Тут в его глазах появлялся дикий ужас, и он со страхом в голосе вскрикивал: «Я работать не буду!» Затем глаза наливались гневом до красноты лица – видимо, зашкаливало давление – и он с вызовом цедил сквозь зубы: «А есть буду!!!»

Шесть лет до увольнения он работал, прячась в дверях своего кабинета, под лестницами, в каморках таких же испуганных пап Карло, весь труд которых состоял в том, чтобы добраться до работы и прятаться на ней до пяти, избегая прямых вопросов и прямых контактов с руководителями.

С большими круглыми глазами, они встречали друг друга в укромных местах и задавали друг другу пару вопросов:

– У вас в отделе спирт есть, Борюсик?

– Еще есть, Саша.

– А сколько сейчас время, а, Борюсик?

– Четыре часа.

– Это что, значит, еще час работать? – и большие, полные ужаса глаза. – Что—то сегодня долго день тянется, да? Наливай, дорогой!

 

6

Персонажи в деревне старели, умирали, калечились, но ощущение, что при этом ничего не меняется и в принципе измениться не может, было сильным. Приезжайте в российскую деревню. Все суета сует, и бабы суета. Здесь каждому члену общества FFF нужно провести месяц. Просто жить в деревне и наблюдать, какие вокруг классные старики и старухи (в основном старухи), как их становится все меньше и меньше, какое поколение сногсшибательных уродов оставляют они за собой.

Дядю Колю, маленького, некрасивого и злого человека, мы с детства называли «дядя Коля – дебил». Слово «дебил» приговаривали тихо.

Он был поразительно маленького роста, наверное, метр пятьдесят с небольшим. Дети обгоняли его уже лет в две—надцать—тринадцать, и поэтому он ненавидел детей этого возраста. Дяде Коле, пьяному отморозку, всегда мерещилось, что, если он идет по деревне и в ней слышен детский смех, это смеются над ним.

Вот он подходит к компании ребят и начинает «докапываться» с упрямством дауна.

– Ну че, че смеемся – девочкам член показал – показал, нет – он у тебя какой длины – ну, покажи, покажи – и девчонки вон пусть посмотрят – ну я кому говорю – чего ты на меня смотришь – думаешь, я с тобой одного роста, так мне в глаза можно пялиться и на хуй меня посылать – ты чего, дылда, на меня смотришь?

Не отвечать этому придурку было опасно, а любое слово было бы истолковано в нужном для этого психа направлении. В итоге мальчишка получал сильный удар ногой по яйцам и долго корчился на земле. Та самая боль, над которой девки ржут, и хочется схватиться за ушибленное место, а и смешно со стороны, и терпеть мочи нет. В итоге разревешься и не выходишь два—три дня на улицу. То ли из—за стыда, то ли из—за страха.

Бесконтрольная животная ярость со стороны пусть маленького, но взрослого человека внушала страх. Жуткий страх.

Самое обидное, что дядя Коля был очень сильный. Как и большинство злых людей его роста. Как—то раз, запугивая кого—то, он начал молотить кулаками деревянный столб. Это были удары человека, не чувствующего боли. Он в мясо разбил пальцы, кровь брызгами летела в стороны, а он орал: «Видел, бля, видел?!!»

Мне достался в свое время от него театральный розыгрыш. Во время футбольного матча, проходившего на асфальте, он подсел со словами: «Иди, длинный, загадку загадаю, да иди, не бойся…» В деревне, в отличие от городской дворовой солидарности, унижение товарища всегда счита—лось праздником, поэтому все бросились смотреть на шутку, с интересом гадая – знаю я, в чем секрет, или нет.

Он начертил четыре квадрата мелом на асфальте и спросил: «Как написать в этих четырех квадратах слово галстук». Загадка правильного ответа не подразумевала.

– Сдаешься? – Толпа вокруг уплотнилась с явным интересом.

– Да… – Тяжело чувствовать надвигающийся подвох и лихорадочно не понимать, откуда он придет.

– Вот смотри: «г» – здесь, «а» – здесь, «л» – здесь, – он заполнил буквами только три квадрата и взял гроссмейстерскую паузу.

– Ну, а «стук» где?

– А «стук» – здесь! – и он изо всех сил под общий хохот двинул кулаком по голове. Круги поплыли перед глазами – в тот день мне было уже не до футбола. Предыдущий розыгрыш закончился тем, что у одиннадцатилетнего Сереги Котомина пошла из носа кровь.

Сейчас я встретил его на пути к так называемой по деревенской терминологии «большой дороге», ведущей в «город».

Он шел, с вызовом глядя на меня, и мерзко улыбался. Он узнавал своих подросших жертв и не боялся их. В этом было главное торжество его идиотской жизни.

Я почувствовал себя плохо. Нет, я, конечно, не боялся. Но стало неприятно от того, что прошло пятнадцать лет – а я не был явно сильней обидчика своего детства. Он это понимал, поэтому и улыбался. Противно – чувствовать превосходство над собой мерзкой твари.

В тот день я установил себе спортивный минимум: двадцать отжиманий по тридцать раз в день и двадцать подтягиваний по три раза. Больше я не мог, но мог чаще. Это здорово наполнило мое бестолковое деревенское существование – нормализовало сон и структурировало день.

Надо сказать, дядя Коля—дебил, чумазый и в свои сорок– сорок пять холостой, не изменил своим садистским привычкам. Говорят, нарвался один раз на отца обиженного ребенка, и нарвался по—деревенски душевно: отлеживался в больнице месяц.

Хотя и раньше я заметил, что в жертвы он выбирал парней, чьи отцы не показывались в зоне видимости на протяжении лета.

Была и другая тема. У дяди Коли проснулся интерес к девчонкам. Видимо, стадии подросткового развития, занимавшие у нормальных подростков три года, у него длились двадцать. И вслед за демонстрацией силы перед «сверстниками» у него проснулся—таки живой интерес к женскому полу. И, что вполне логично, к девчонкам тринадцати—пятнадцати лет.

 

7

Меня мучили все эти жаркие дни напролет. Издевались, как хотели. Эту пытку со стороны местного населения должен пройти каждый пришелец, если хочет остаться в живых. Сиплые динамики и радио «Шансон» с утра до вечера. Два динамика на всю деревню, но врубалось это с восьми утра и заканчивалось в девять вечера. Вы бы выжили? Ветер гонял мелодии, ненавистные мне как по стилю, так и по содержанию, по верхушкам деревьев и остаткам мозгов сельскохозяйственных энтузиастов.

Почему нельзя запретить прогон этих песен в общественных местах? В деревнях, в транспорте – особенно в маршрутках? Чему хорошему они нас научат?

Хоть меня и не интересовало в жизни в то время ровным счетом ничего, но потерять остатки стиля – это последнее, что должно случиться. В итоге я не снимал наушников, чем вызывал злобу бубнящих вокруг родственников и их знакомых.

Пара был целиком за меня, как и в любом другом начинании. Чувство мужской солидарности пережило в нем многие нравственные устои.

– А что ему, тебя, что ли, слушать? Дура старая! – вызывающе бросал своей матери пятидесятидвухлетний сынок—бунтарь.

– А ты знаешь что? Ты не паясничай… Воды бы лучше принес. Картошку подсыпать надо.

– Я работать не буду! А есть буду!

Зато ночью я мстил. У меня тоже был динамик. Только он не участвовал в дневной какофонии – это было ниже достоинства моей музыкальной коллекции.

Но когда вся деревня погружалась в безмятежный, как ей казалось, сон, он становился для нее адом. Семь дисков Тома Уэйтса чередовались до момента моего отбоя. Включенный на максимальную громкость, явственно слышимый со всех окраин, неясно где работающий… Кто—то, наверное, думал, что это ожило Зудинское кладбище, расположенное в полутора километрах от села. Ожило и запело.

На дурной сон жаловались все. Дети, видимо, притерпелись – ибо ничего негативного музыка эта в себе не несла.

Одна старуха так и заявила моей бабке: «Никогда так не спала плохо, как этим летом». Ну, ничего. Может, старухи, не имеющие динамиков, и не были виноваты прямо. Но с другой стороны, кто из нас без греха? А статьи из «Аргументов и фактов» из рубрики «Здоровье», гуляющие по рукам… Вырезка о том, что зевота укрепляет и массажирует сердечную мышцу. Особенно старикам и особенно, когда зеваешь в голос.

Слышали бы вы эти оды Полканов, раздираемых истомой и верой в вечную потенцию сердечно—сосудистой системы! В девять вечера в деревне было ощущение затихающей оргии, так что Том Уэйтс был логичным продолжением русской деревенской действительности. Особо органичен был «Блэк Райдер». Хотелось поставить его повтором на всю ночь, но похоже, данной функции на старом раздолбанном магнитофоне не было. Или я не смог ее найти… сущее мучение: вспоминать эти английские слова.

 

8

Во всех проектах Пара был моим постоянным бездействующим помощником.

– Сашуля. – Он гладил меня по голове, и я погружался в облако запахов переваренной бабкиной стряпни за последние три дня. – А ты мне пива купишь? А? Сашуля, когда у тебя деньги будут? Купишь? – Он ловил малейшие намеки на положительный ответ в моих глазах и радовался как ребенок.

– Куплю.

– Племянничек, – гладил он меня по спине, – мой племяш…

Затем случался приступ зевоты и равнодушия. Заботы о будущем отступали на второй план. О будущем он уже только что позаботился, и весьма успешно: когда все вокруг разбогатеют – все купят ему пива. Зевал же он по оздоровительной программе – в голос, и его сердечная мышца крепла на глазах.

Мы только что приехали с ним из сада. Собирали в большую корзину яблоки.

– Что ты собираешь с тропинки, вон лежат…

Большие круглые глаза:

– Я, Сашуля, в траву не полезу…

Этот человек жил в деревне уже шесть лет и умудрился не разу не залезть в траву и в снег – зимой дорогу лопатой расчищала бабка.

В следующий раз Пара задавал весеннюю тему разговора:

– Сашуля, а Денисик баб ебет этих узкоглазых? А?

– Ебет.

– А ему нравится? Он тебе что, рассказывал?

Мое нежелание продлевать эту тему не останавливало его словоохотливость.

– А ты бы хотел? Мартышек пялить? А, Сашуль? Вот пусть он бы привез в деревню нам штучки две, мы бы их кормили с мужиками йогуртами.

– Ты себя сначала прокорми, туебень, – аккуратно вступала в разговор моя бабушка Лидия Ивановна. – Зачем тебе баба—то? Что ты с ней делать будешь?

– Я буду ей устраивать адюльтер!

– О! Начитался кроссвордов—то. Лучше б свою пенсию на сигареты тратил, а не материну.

– Мы с Сашулькой бы ее трахали вдвоем. Тебя, мамочка, трахали когда—нибудь вдвоем?

– Иди, сука, с глаз моих долой! Сдам тебя в больницу на хрен, чтоб не видеть рожу твою, сил уже моих нет. Иди вон, лезай в подпол за картошкой, тварь.

– Я работать не буду! Поняла? Поняла, старая? Не буду работать! А есть буду!

 

9

Мы долго сидели на его могиле, я рассказывал Брату истории о неадекватном поведении его отца, и мы смеялись безоблачным смехом. Честно говоря, судьба моего отца, который, судя по годам, мог одинаково находиться как под, так и над землей, была если не безразлична, то уж явного интереса не вызывала точно.

Мы – поколение, которому неинтересны родители. Что это могло означать? Вполне возможно – нулевую точку в истории смены поколений, или полный финиш с точки зрения существования хоть какой—то преемственности в дальнейшем. Надо сказать, что и родители, чувствуя, видимо, наше вялое безразличие к их судьбе, выражали свой интерес скорее через призму агрессивного раздражения, нежели любви.

Я достал лист бумаги и зачитал интервью с Парой, которое я брал, начитавшись переводов журнала «Эсквайр», и воображая себя журналистом. Интервью в духе рубрики «Правила жизни». Когда у нас начнут издавать этот журнал? Может, Степан для этого и переводил его, чтобы встать у истоков? Да нет, скорее просто для себя. Для души.

 

10

Деревня в Ярославской области.

Пара, пятьдесят три года

Детство. Здесь оно и прошло. Тогда здесь было много народу, в деревне. И молодежи было много. Это сейчас – одни вшивые старухи. Всех разогнали. Фраера.

Да, нас били часто. Наша деревня была самой слабой. Потому что – маленькая и народу в ней было меньше, чем в других. Поэтому нас и били. Приедет грузовик, а в кузове парни лежат на дне с кольями в руках. Когда они начинали бить лежащих, выходили драться женщины. Твоя мать выходила. С вилами наперевес, глаза горят. Они ее боялись. Фраера.

Дежурство. Я учился в Политехе, а вечером работал в милиции. После этого на лекции мы спали. По очереди. Один спит – другой дежурит, следит за преподавателем. Как—то в милиции мне сломали ногу. Я догонял хулиганов. А когда догнал, то здорово оторвался от всех наших. Сам не знаю, по—чему я так быстро бежал в тот вечер. Я всегда неважно бегал. И они сломали мне ногу и все равно убежали. Так вот, после этого я не мог спать – болела нога, и все время дежурил. Чтобы парни спали. Это была настоящая взаимовыручка. Настоящее образование. Не то, что сейчас – фраера.

У нас никогда не было мало работы, потом пришли люди – молодые и наглые, им казалось, что мы ничего не делаем, только пьем технический спирт. Фраера.

Меня учили всю жизнь каким—то сложным химическим терминам по поводу краски. Потому что завод делал краску. Даже два раза привозили к нам на завод немцев, и они что—то рассказывали. Адгезия—мудгезия, тиксотропия—мудотропия. Они так запутали людей, что те испугались. Сейчас уже не красят, все – пиздец целой большой индустрии. Сейчас наносят только этот раствор на деревяшки. Раствор от плесени, синевы и пидарасов. Люди стали клеить обои и ставить пластиковые окна.

Фраера. Они что, не могли объяснить людям просто: водная краска – это хуйня, которая намазывается валиком, а алкидная краска – это хуйня, которая намазывается кисточкой. И при этом не надо разводить клей и париться с совмещением рисунков. И люди бы поверили им и пошли навстречу. И простили даже этот запах. А у них в башке был бы великий технический прогресс. Фраера.

У нас работал фотограф Пухов. Пухов фотографировал банки. Пятнадцать лет. Лаборатория у него находилась под лестницей. Когда у него болела собака – он пил. Пил неделю – переживал человек. Его хотели уволить. Эти молодые комсомольцы, купившие наш завод. Тогда мы вступились за него всем коллективом. Нельзя увольнять человека из—за больной собаки – это не по—человечески. Ему достали справку, что вместе с собакой болел он. Но они не успокоились.

Фраера. Они решили дать ему официальное служебное задание. Сфотографировать для плаката ко дню города символ Ярославля – медведя. «Где я им возьму медведя, если у меня дома собака живет? К нам и коты—то не ходят!» – кричал под лестницей Пухов. Тогда они послали его в цирк. Он принес им фотографии, где медведь смотрел из—за решетки и скалил зубы. Они сказали, что для символа города – это неправильно. Фраера. Они послали его в клетку. Больше Пухова никто не видел на заводе. Он уволился и умер вместе с собакой в один день. Но он не пошел в клетку. Он умер свободным человеком. И собака умерла свободной.

 

11

Мы ржали до полпервого ночи на могиле Пары и напились виски так, что чуть не уснули прямо здесь. Мы дали друг другу клятву никогда не ходить на работу ежедневно, каждое утро. Не работать на заводах, которые купили бывшие комсомольцы. Это вредно для психики. Брату было, в общем—то, легко давать все эти клятвы.

Я пытался объяснить ему, что все это неправильно. Абсолютно неправильно и неверно. Вот так вот жить. Вот так вот ничего не чувствовать. С нашими детьми все может быть по—другому, только нужно вырваться из круга «Три F», научиться сохранять память. Память родных, память близких по духу людей, любимых.

Но он мало что понимал. Он спал сидя, бормоча под нос: «Я не люблю детей, они пахнут». Это почти наверняка была фраза из какой—то плохой книжки. О, долбаная читающая нация! Лучше не читать вообще ничего, чем хавать все то дерьмо, которое вы храните в своих книжных шкафах…

Дети пахнут… Может, конечно, и пахнут… А чем, интересно, пахнут дети… Я тоже отрубился минут на двадцать. Проснулся от холода и озноба. Выбираться с кладбища сквозь крапиву и бурьян было ночью занятием отрезвляющим. Ведущую сквозь все это проклятие тропку и днем было не разглядеть.

Мы вышли исцарапанные с ног до головы и пошли купаться на пруд. Купаться в пруду ночью – это круто. Всегда, везде и во все времена. По всем деревенским понятиям и раскладам.

 

12

Нельзя сказать, что я сильно уважал чеченцев. Но где—то в глубине души одна их черта меня поражала и вызывала уважение. Вы видели работающих, спешащих к девяти часам на службу представителей этой нации? Я не видел. И у нас в деревне никто не видел. Даже бабка моя, уже столько лет прожив на свете, – не видела. Твердо уверенные в своем предназначении: трахать нашу российскую действительность и получать за это бабки, – они спокойно следовали удобным жизненным правилам. Гордые дети гор, спустившись кучками в города и образовав там свои диаспоры, они, однако, находили себе занятия. Так видели вы или нет рабочего чеченца? А бедного чеченца вы видели?

Я в глубине души наполовину был чеченцем. Я тоже не любил работать и готов был наброситься на окружающую меня действительность с ярко выраженными сексуальными намерениями. Однако, лишенный поддержки себе подобных, я топил свою агрессию в бесславных и бессмысленных перемещениях по Москве, а теперь и по менее денежным просторам.

Чего стоило только появление в гостях у дяди Коли пяти—шести киргизов, с ужасом воспринятое коренным населением. Хотя кроме грядок клубнички бабулькам терять было нечего, а две особи мужского пола на сорок домов, не покидавшие пределов своей огороженной худой изгородью территории, с ними практически не встречались.

Третьей мужской особью, хаотично пересекающейся с этим дружным коллективом немолодых строителей, был я.

Дочки Лизы, работающей у фермера… Две из них боялись выходить из дома вовсе; смелая Ирина прокладывала свой маршрут так, чтобы он пересекся с моим. Откуда они взялись? Из поселка Киргизстан – а так и называется местечко в окрестностях старинного русского городка Ростов Великий. Собственно говоря, это была хорошая идея, когда—то много—много лет назад пришедшая в голову чиновникам. Сделать бы в каждой области поселок Ереван, поселок Таджикистан и так далее, чтобы никого не вводить в заблуждение отсталым от жизни старорусским нэймингом.

Дядя Коля, видимо, работал на строительных объектах совместно с жителями поселка Киргизстан и сдружился с ними на почве неиссякаемой подростковой агрессии вечного второгодника.

Ирка стала бегать со мной кроссы. Я бежал в оставшихся с подростковых времен футбольных шиповках, а она в банных шлепанцах – и угнаться за ней первую неделю мне было невозможно. Ее четырнадцатилетнее тело напоминало не знающий сбоев загорелый механизм. Основной ее работой было «воды натаскать» и «стадо отогнать на выпас и загнать домой», остальное время со стадом занималась одиннадцатилетняя Оленька.

Когда я узнал, что моя напарница по фитнесу бегает «еще не быстрее всех девчонок в классе», я был искренне поражен пропадающим на свежем воздухе спортивным потенциалом нации. В свои четырнадцать она уже, как полагается, курить и пить давно бросила – и было понятно, что ненадолго.

– Дядя Коля заебал… – шептала она мне. – Еще раз так мне сделаешь, я тебе серпом по шее захуячу, понял? – встречала она криком приближающуюся компанию из четверых человек.

– У него этот урод, который с краю, в рубахе, уже постоянно живет. Купаться ходим с девчонками в соседнюю деревню – все пасут нас у пруда.

Комок дорожной земли ударил меня по спине, еще несколько просвистели у Ирки над головой.

Радостный межнациональный смех. Я развернулся и смотрел на кидающихся тридцати—сорокалетних ребятишек, которым рано или поздно достанется если не конкретно Ирка, то, как минимум, процентов пятьдесят ее сестер.

– Ну что, дядя Дрюня—Александрюня, покидаемся? – спросила Ирка и запулила грязью в ответ. Я плюнул на землю, старательно встречаясь глазами с шутниками. Вы что—нибудь читаете в моих глазах? Нет?

 

13

Ирка одна из первых разгадала секрет плохого сна всей деревни, потому как три вечера простаивала (в прямом и переносном смысле – в смысле разрывающих ее на части гормонов) у меня перед окнами.

– Дядя Дрюня, а вы нормальную музыку слушаете?

Почему меня называли этим красивым именем? Я так и не добился ответа. В любом случае ей льстило, что я старше, из города и слегка ебанутый на голову – а значит, может, и женюсь.

Мы как—то договорились устроить с ней пробежку не по летней жаре, а по духоте ночной. К тому времени Ирка уже приобрела на рынке Ростова кроссовки, а я разбегал свою дыхалку и с радостью обнаружил, что все—таки быстрее. Пробегали мы уже пять километров. С паузой посередине. Во время пауз следовал уникальный обряд ухаживания.

– Дядя Дрюня, а дядя Дрюня, о чем хоть ты все думаешь? – Мощный и резкий удар в печень с незлобной улыбкой на лице.

Пара вдруг изменился самым явным образом: он начал выдавать целые связные тексты про свою молодость, про времена, «когда нас, Сашуля, называли стилягами», и про свои сексуальные похождения. Он не отводил взгляда от грудей, вываливающихся из Иркиного купальника, стал больше курить, мечтательно глядя поверх сада, и самое невероятное – стал ездить на тачке за водой.

Умер Пара так же внезапно, как и, казалось, начал поправляться.

Три дня его исключительной и внезапной адекватности закончились тем, что я нашел его лежащим около тачки, с багровым лицом, с абсолютно стеклянным и одновременно беспомощным взглядом. «Скорая» приехала и забрала его с простым диагнозом: «Такая жара, что вы хотели? Отвезем, конечно, в больницу, но…»

Поездка на следующее утро в городскую больницу. Неспешные бабкины сборы, согласование времени остановки проезжающего автобуса, попытки найти маршрут, «где людей поменьше», – в это время он и умер.

В деревне никто не спешил никуда. Чем большей скорости требовала ситуация, тем апатичней и медленней становились люди. Надо ли говорить, что это состояние полностью соответствовало моему.

«Вот так вот, – зло прошипела бабка, – и хоронить теперь мне его придется в восемьдесят—то годков. На свои деньги. Сынуля, сынуля… А где вот твой сынуля? У бога на бороде!»

По словам соседей по больничной палате, он ночью долго пытался прийти в себя, тихим шепотом как бы взвешивая свои шансы: «Буду… не буду… буду… не буду». Наверное, «не буду» было последним…

 

14

В ночь после обстрела комьями земли я пробрался к дому дяди Коли. Прелесть деревенских окон в том, что, когда в доме горит свет, тебя абсолютно не видно, и человеку с моим ростом не надо даже задирать шею – вся изба как на ладони.

Один раз мы наблюдали за этими идиотами вместе с Иркой. Как раз тогда, когда упившиеся чачей, они показывали друг другу свои члены. Судя по азарту происходящего, сравнивались размеры «русского» и «киргизских». Ирка смотрела с жадным интересом.

Я уже заметил странное присутствие Вики в этой компании днем, но списал все на соседство домов.

 

15

Да, мысль была проста. Мобильность. Мобильность должна присутствовать даже в страдании. Иначе полный пиздец. Остановишься. А хуже этого нет ничего.

– Уезжаешь, – грустно шепелявила старуха восьмидесяти двух лет, по какой—то трагической случайности являвшаяся мне бабкой, – спасибо, что заехал, повидал.

Она так говорила, словно я прожил у нее два дня, а не шесть месяцев.

– Я хоть внучат своих посмотрела перед смертью. Теперь можно и умирать спокойно. Сына схоронила, дурака, прости господи, и внучат посмотрела своих. Хватит. Что—то зажилась я на свете… Вот так вот живешь, живешь, а жить все не надоест. И в пятьдесят лет не думала, что так будет, и в шестьдесят. Белый свет – никогда не надоест. И не верьте, кто говорит по—другому. И умирать пора – а он не надоедает.

– Да, ладно, бабка. Погуди еще…

– А для чего, кто теперь ко мне в деревню заедет? Может, только Алька с Дальнего Востока. Так и то, когда она выберется…

Я смутно представил наше генеалогическое древо и не нашел места, на котором могла располагаться Алька. Хотя детские воспоминания о приезжающих с Дальнего Востока раз в десять лет с кульками рыбы родственниках где—то роились.

– Вот, возьмите. Просила у Светки, а теперь думаю, зачем? Умру – ведь сразу украдут. Ты хоть и не в Ленинград, но верни ей. Чтобы не пропала. У меня пропадет, икона—то.

– Нас с ней в самолет не возьмут, – зашипел Брат.

Первый раз, глядя на Вику, этого загорелого до черноты пятилетнего человека, смело вышагивающего по деревне, стоящего на самом краешке мостков и еще умудряющегося кидать камни в тину, я подумал о пользе естественной среды воспитания.

Но через неделю жизни в деревне я понял, что оставлять здесь ребенка без присмотра нельзя в принципе. И единственный мотив такого рода воспитания – это пьющие родители и бабка, которой некогда присматривать за внучкой из—за огорода. Весь уклад деревенского существования был направлен скорее на разрушение жизни, чем на ее созидание.

Тем не менее, Вика продолжала вызывать у меня сдержанный восторг и уважение, к которому теперь примешивалось чувство жалости. После того, что я увидел, пожив в этой деревне.

 

16

Квартира Пары в Ярославле.

Полтора месяца после приезда Брата—Которого—Нет

– Я ушел прощаться с театром, Брат. Взгляну в последний раз на свет софитов. – С этими словами я двинул в путь, для себя неожиданный: в провинциальный ТЮЗ, на пьесу своего друга и однокурсника Руслана Ибрагимова «Собаки» по произведению «Овраг» Коневского. – Посмотреть на сцену. Когда еще свидимся. Послушать грустный вой провинциальных актеров.

– А они здесь воют?

– Да они везде воют, а в этой пьесе вой просто—напросто одобрен автором.

Когда я вернулся, было пять утра. В шесть надо было выезжать в сторону Москвы во Внуково.

– А я уж думал, ты струсил. Испугался самолетика.

– Не испугался, отравили чем—то в баре…

– Что за бар, наверное, не очень престижный и не в центре?

– Не очень… Не ходи туда…

Меня колотил озноб. От водки выворачивало наизнанку, но блевать было нечем. Но я все—таки попробовал. Обняв унитаз, издал пару душераздирающих звуков, напугав до полусмерти хозяйскую кошку Марту. Не выходило.

– Хорошо попрощался с театром? Трахнул кого—нибудь, нет? А тебя кто—нибудь трахнул? – Чем мне хреновее, тем не было счастливее человека на свете… – Таким театром можно было и в деревне заниматься… Там есть для этого все условия… И реквизит… Фу… Какая мерзость, эта ваша система Станиславского… Это ж надо так перевоплощаться…

Ну, сходил и сходил. Значит – душа требовала. Поговорить с коллегами…