Революция

Доннелли Дженнифер

/ Чистилище /

 

 

62

— Так где выступаем-то? — спрашивает Жюль. Мы подходим к станции метро.

— На Пляже, — отвечает Виржиль.

Харон разочарованно вздыхает. Константин сплевывает.

— Кошмарное место, — ворчит Хадижа. — Ненавижу его.

Я сперва молчу, потому что нет сил говорить. Просто тащусь за ними в изнеможении. Но потом вспоминаю, что Виржиль рассказывал мне про Пляж. Это в катакомбах.

— Они закрываются в четыре, — говорю я. — Там на табличке написано.

— Кто закрывается в четыре? — не понимает Виржиль.

— Катакомбы. Я же была там на экскурсии.

— A-а, помню, — отзывается он. — Так то официальная экскурсия. А сегодня будет неофициальная.

— Я не хочу лезть в канализацию, — морщусь я.

— Ой, что такое? Боишься простудиться и умереть? — язвит он. — Не беспокойся, туда есть другой вход.

Мы спускаемся в метро и садимся на поезд до «Денфер-Рошро». Там все выходят, пересекают платформу и направляются в дальний конец. Я плетусь следом, не чувствуя ног, судорожно вцепившись в гитару. Через несколько секунд появляется поезд. Я собираюсь зайти в вагон, но Виржиль меня удерживает. Поезд уезжает.

— Ну что, готова? — спрашивает он.

— Так поезд же ушел?..

В следующую минуту Виржиль, Константин, а следом и остальные спрыгивают на рельсы.

— Давай, — говорит Виржиль, протягивая ко мне руки. — У нас четыре минуты.

— А что потом?

— А потом нас размажет по шпалам.

Я подаю ему гитару и спрыгиваю. Мне сейчас должно быть страшно. Это опасная затея. Но мне все равно.

— Я несу гитары. Постарайся не отставать и не наступай вон туда, — он показывает на контактный рельс. Затем он поворачивается к туннелю и бежит, легко и быстро, несмотря на две гитары. Я бегу следом. Остальные где-то впереди: я слышу их топот и плеск мутных лужиц под ногами.

— Виржиль! Тут какой-то ремонт, — кричит Жюль, обернувшись.

— Не останавливайтесь! — командует Виржиль.

— Куда мы бежим? — спрашиваю я.

— Там впереди будет арка, сбоку в туннеле, это вход.

И тут мое лицо обдает теплым воздухом.

— Виржиль! — снова кричит Жюль.

— Чего?

— Там что-то едет!

— Жюль, не ссы!

— Нет, серьезно… — начинает Хадижа, но Жюль ее перебивает:

— Ремонтный поезд! Я его вижу!

— Жюль, заткнись! — кричит Виржиль. — Все заткнулись и бегом!

Они бегут со всех ног и быстро оказываются далеко впереди.

Виржиль кричит, чтобы я не отставала. Я силюсь прибавить темп и догнать их и тут вижу впереди сияние, которое нарастает с каждой секундой. Земля под ногами начинает дрожать. Воздух гудит.

Вот теперь мне становится страшно.

Я вижу силуэт Виржиля в свете фар. Он становится все меньше и меньше, а потом вовсе исчезает. Но сразу же появляется вновь: высовывается из углубления в стене, куда только что нырнул. Он что-то кричит и тянет ко мне руки. До него еще пара десятков метров. До поезда — метров сто, но он движется гораздо быстрее меня. Теперь я его отчетливо вижу. Его фары. Его уродливую железную морду.

— Анди, беги! — кричит Виржиль. — Не смотри на поезд! Смотри на меня! Беги ко мне!

И я бегу. Так, как не бежала никогда в жизни. В кулаках бьется пульс, под ногами кружится мусор. Виржиль кричит. Жюль и Харон кричат. Я кричу. Свет становится ярче. Поезд начинает гудеть. Скрежещут тормоза.

— Не смотри на поезд, на меня смотри! — орет Виржиль. — Черт, да беги же ты!

Поезд все ближе. Пятьдесят метров. Двадцать. Десять. Почти добежала. Я почти у арки. Но я не успеваю — не могу. Я умру под колесами поезда.

И внезапно я понимаю, что не хочу умирать.

Я делаю рывок из последних сил. Оказавшись у арки за секунду до поезда, я попадаю в руки Виржиля. Он тянет меня на себя, вцепившись в мою куртку. Мои ноги отрываются от земли, и Виржиль рывком втаскивает меня в арку. Поезд проносится мимо, обдав нас теплой волной.

Я растянулась на полу. Подо мной Виржиль, и он орет на меня одновременно на французском, английском и арабском, а потом хватает мое лицо обеими руками и отчаянно целует меня в губы.

Единственное, чего я хочу в этот момент, — это целоваться с ним на этом грязном полу до конца времен. Но я не отвечаю на поцелуй. Потому что в паре метров от нас стоит Хадижа.

Жюль помогает мне встать. Константин хлопает меня по плечу. Хадижа обнимает меня. Как-то странно с ее стороны: все-таки ее бойфренд не просто в щечку меня чмокнул.

Все вокруг прыгают, и визжат, и радуются. Кроме меня. В моих глазах все плывет. Не оттого, что меня чуть не задавил поезд. А оттого, что Виржиль поцеловал меня.

 

63

Жюль достает из рюкзака бутылку вина и открывает ее дрожащими руками. Мы по очереди делаем жадные глотки.

— Опа, да у меня штаны мокрые, — удивляется Виржиль, щупая джинсы на заднице. — Вот это сила страха!

— Это не сила страха, а лужа, — смеется Жюль. — Ты в ней только что валялся.

— Час от часу не легче.

Бутылка идет по второму кругу. Виржиль делает глоток и протягивает ее мне.

— Учти, ты у меня в долгу, — говорит он. — Я спас твою жизнь.

— Дважды, — уточняю я не подумав.

— Чего?

— А?

— Ты сказала «дважды».

Я нервно смеюсь.

— Да нет. Я сказала: «Надо же».

Он не смеется в ответ. Он укоризненно смотрит на меня, берет гитару и куда-то идет. Я подбираю свою и бреду следом. Чем дальше от рельсов, тем меньше света. Виржиль достает из рюкзака два фонарика, одним светит перед собой, а другой передает Жюлю, который идет сзади. У меня тоже есть фонарик. Крохотный, но с мощным светодиодом — это мне Виджей подарил на прошлое Рождество. Я достаю его, свечу себе под ноги. Минут десять мы идем по узкому проходу и наконец оказываемся у ржавой железной решетки с дверью. Рядом на земле валяется спиленный замок. Виржиль отталкивает его ногой.

— Полиция вечно пытается нас отсюда вытурить, — комментирует он, открывая дверь. — А мы вечно возвращаемся.

Жюль воет как привидение и входит внутрь. Мы следуем за ним. Виржиль теперь идет в конце. Спустя несколько шагов под моим каблуком что-то хрустит. Я вскрикиваю. Остальные начинают ржать. Виржиль светит фонарем мне под ноги. Там валяется чья-то раскрошенная кость.

— Руками не трогай, — предупреждает он.

— Да? А я как раз собиралась, — отзываюсь я.

— На некоторых костях негашеная известь, — объясняет он. — Можно получить ожог.

Он переводит луч фонаря на стену, целиком состоящую из черепов и костей. Они не так аккуратно сложены, как те, что я видела на экскурсии, и покрыты плесенью и слизью. Некоторые склеены какой-то цементообразной жижей, которая текла по ним и затвердела.

— Сталактиты, — комментирует Константин.

— Сталагмиты, — говорит Жюль.

— Да иди ты, — бормочу я.

Через несколько метров снова начинаются стены из известняка. Только они не серые, как те, что я видела в катакомбах прошлый раз, а пестрые, раскрашенные во все цвета радуги. Повсюду граффити. Персонажи мультфильмов и комиксов, репродукции старых мастеров и творения непризнанных гениев. Среди прочих мне попадается неплохо сделанное изображение человека, танцующего со скелетом в подвенечном платье.

— Ничего себе, красота, — говорю я, подходя ближе.

Остальные ушли вперед. Виржиль догоняет меня и бросает взгляд на картину.

— Какой-нибудь некрофил нарисовал, — говорит он. — Здесь их толпы, так что смотри по сторонам. И еще берегись наркокурьеров. Они обычно ходят парами и очень не любят ни с кем сталкиваться.

Он идет дальше. Я тороплюсь следом, но спотыкаюсь обо что-то — или об кого-то — и налетаю на Виржиля. Он хватает меня за руку и помогает устоять на ногах. В темноте я не вижу его лица и не знаю, о чем он думает. Мне так безумно хочется, чтобы он снова меня поцеловал. Чтобы обнял меня. Я рада, что вокруг чернота и он не видит, как сильно мне этого хочется. А также что этого не видит Хадижа.

— Все хорошо? — спрашивает он. Я киваю, и он отпускает меня.

Туннель сворачивает влево, потом вправо, потом сужается.

Слышно, как откуда-то капает вода. Земля под ногами превращается в грязь и начинает хлюпать. Впереди ручей. Виржиль останавливается и сообщает:

— Почти дошли.

Он светит на стену. На ней надпись: «Рю Ашерон».

Харон перепрыгивает через ручей и оборачивается, чтобы помочь мне. Мы идем дальше, потолок туннеля становится ниже. Здесь жутковато и тесно, но приключение начинает мне нравиться. Луч фонарика выхватывает картинки на стенах. Лев. Волк. Леопард. Нарисованный мелом жутковатый человечек с вытянутой указующей рукой.

— Этого я уже видела, — говорю я. — Он там танцевал со скелетом.

— Да, этот чувак тут повсюду, — кивает Виржиль. — Он, собственно, показывает, где вечеринка.

— Откуда ты так хорошо все здесь знаешь? Как в этом лабиринте вообще можно ориентироваться? — спрашиваю я.

— Сначала изучал все подряд: карту Жиро, карту Титана… Но сейчас уже все помню, считай, на ощупь. Я ж много лет сюда спускаюсь.

Несколько минут спустя мы подходим к развилке, где в известняке процарапаны какие-то слова.

— О! Послание на распутье! — торжественно объявляет Жюль и останавливается, чтобы его прочитать. Виржиль идет дальше и читает текст по памяти:

— …мне кажется поройя жизнь провел подобно мудрецам, и вновь бреду тропой знакомой. Может, себя сгубил я дерзостью беспечной давным-давно; но вместе с тем молитву о милости так искренне вознес с той ясностью, доступной только мертвым, что жизнь угасла, по себе оставив обломки жалкие, рассеянные всюду, мечты неясные. Вот и теперь блазнится цель моя [47] .

— Ни фига себе. Мощно, — отзывается Жюль.

— А знаешь, откуда это? — вмешивается Константин. — Это агент Малдер сказал, в «Секретных материалах». Прикинь! Четвертый сезон, пятая серия. «Поле, где я умер». У моего двоюродного брата есть этот диск.

Виржиль хмыкает.

— Ты чего, самый умный, что ли? Ну а кто тогда это сказал?

— Роберт Браунинг. И не сказал, а написал. В поэме. Называется «Парацельс».

— Как я тащусь, когда ты читаешь стихи! — ерничает Жюль и звонко чмокает Виржиля в щеку. Виржиль отмахивается от него.

— Я тоже, — бормочу я. Себе под нос.

Я перечитываю процарапанный в известняке текст, и по спине бегут мурашки, потому что я вдруг осознаю, что некоторые строки мне знакомы. Их цитировал костлявый торчок с блошиного рынка. Должно быть, прочитал здесь, когда охотился за костями, а вчера, когда я покупала у него миниатюру, вспомнил неизвестно с чего. Но все равно мне становится не по себе. Словно он знал, что я спущусь сюда и прочту. Кстати, о чем вообще эти строки? Я поворачиваюсь, чтобы спросить у Виржиля, но обнаруживаю, что осталась одна. Все ушли вперед.

Когда я догоняю остальных, мы сворачиваем из главного туннеля направо, а минут через пять налево. Впереди брезжит золотистый свет и слышится музыка. Еще раз направо — и мы оказываемся в просторной пещере, освещенной множеством свечей. Повсюду люди, все смеются, разговаривают, пьют и танцуют. Здесь собрались чудаки всех мастей. Панки, гики, хиппи в хайратниках. Спелеологи-катафилы с налобными фонариками. Готы. Какая-то девушка крутит пои. Другая расхаживает в саване. Я слышу английский, французский, немецкий, итальянский, китайский… Из чьего-то айпода играет музыка. Я в замешательстве озираюсь. Мимо меня дефилирует парень в одних плавках.

— Добро пожаловать на Пляж, — говорит Виржиль.

Он здоровается со знакомыми — с кем-то за руку, с кем-то приветственно стукаясь кулаками, затем ведет нас к большому каменному столу, где мы оставляем свои вещи.

— Почему это называется «Пляж»? — спрашиваю я.

Виржиль показывает на стену, где нарисована огромная волна, затем на пол пещеры. Он песчаный, что довольно неожиданно.

— Люди засыпали эту пещеру песком много лет назад, — рассказывает Виржиль. — Таскали вручную, ведрами, представляешь? Только не вздумай в нем копаться. Там внизу кости.

Я слегка поддеваю песок носком сапога, размышляя, кто под ним похоронен, и удивляясь про себя, как странно сложился день: мне не удалось покончить с собой, но я все равно угодила в склеп.

 

64

Все расчехляют инструменты, и я тоже достаю гитару. Раз уж пришла, отчего бы не сыграть. Может, удастся отвлечься от мыслей о моем неслучившемся суициде и вероломном спасителе. Кто-то вырубает айпод. Мы играем «битлов», потом «роллингов» — всякое такое, что каждый знает. Хадижа поет, у нее оказывается чудесный голос. Мы играем «Alison», «Hallelujah» и «Better Than». Иногда мне приходится целиком пережидать песни, которых я не знаю.

Публика здесь благодарная. Люди танцуют, подпевают, радуются и аплодируют. Готы изображают что-то похожее на менуэт — кланяются, касаются друг друга ладонями и кружатся. Один из них, на редкость красивый парень, стоит в стороне и просто слушает. У него такое выражение лица, словно он никогда прежде не слышал музыки. Он кажется мне смутно знакомым, но маловероятно, что мы сталкивались, — я бы запомнила такое лицо. Мы играем еще около часа, затем делаем перерыв. Кто-то протягивает мне бумажный стаканчик с вином. Я озираюсь, ищу воду. Мешать алкоголь с антидепрессантами — плохая идея, особенно если злоупотребляешь последними. Поэтому я отставляю вино в сторону.

Рядом со мной сидят Виржиль и Константин. Константин спрашивает, есть ли туннели под Пляжем. Виржиль показывает нам самодельную карту катакомб. Она очень подробная, на ней отмечены разные входы и выходы, тупики, пещеры и опасные места.

— Почему тебя сюда тянет? — спрашиваю я.

Он пожимает плечами:

— Здесь тихо и нет туристов. Кроме того, это единственное место в центре, которое мне по карману, — добавляет он и улыбается, но не смотрит на меня. Наверное, Хадижа устроила ему головомойку. Тоже мне, Казанова. К чему, спрашивается, был весь этот спектакль у Сакре-Кёр?.. И кто из нас двоих больший идиот — он со своими разводками для романтичных дур или я, которая так легко на них повелась?

Приходит новая партия гостей, значит, пора играть дальше. Мы озираемся в поисках остальной группы. Константин куда-то свалил.

Харона тоже не видно. Хадижа подливает себе вина и поворачивается, чтобы уйти. Виржиль окликает ее:

— Ты далеко собралась?

Она ему подмигивает. Виржиль поднимает бровь:

— Мама в курсе, что у тебя шашни с Жюлем?

— А мама в курсе, что ты шляешься по катакомбам? — парирует она и, смеясь, исчезает.

— Мама?.. — переспрашиваю я, сбитая с толку.

— Ну да, — отвечает Виржиль.

— Подожди… Хадижа — твоя сестра?!

Он кивает.

— Ая думала…

— Что?

— Ну, что вы с ней… что она твоя…

— Моя девушка, что ли?

— Ага.

— Ты поэтому свалила с такой скоростью? Вчера, у Реми?

— Ты меня видел?

— Естественно. Зашла, а потом испарилась, я так и не въехал, что это было. Я звонил тебе, но ты не брала трубку.

Пару секунд он молчит, потом спрашивает:

— Анди, а ты вообще-то за кого меня принимаешь?

Я и подумать не могла, что всему найдется такое простое объяснение. Я предположила худшее — потому что всегда предполагаю худшее в людях и в мире. И чаще всего не ошибаюсь. Но вот в этот раз — ошиблась.

— Ты ни при чем, Виржиль, — говорю я. — Дело во мне.

Люди все прибывают. Кто-то кричит, чтобы мы начинали. Народ начинает скандировать: «Музы-ку!» По лицу Виржиля заметно, что ему сейчас не до музыки, но ему сегодня платят, и у него нет выбора. Он озирается.

— Слушай, кажется, остальные нас кинули. Будем играть вдвоем. Поехали?

Я киваю, и мы начинаем играть. «Нирвану», затем что-то из Джона Батлера. «Пинк Флойд» — «Fearless». «Beautiful» Джи Лава. Виржиль в основном поет сам. Я кое-где подпеваю. У меня нет таланта Хадижи, и голос не то чтобы поставленный, но с некоторыми песнями прокатывает. Мы играем акустические версии «Breaking the Girl» и «Snow», а дальше я предлагаю сделать перерыв, потому что слегка охрипла, но Виржиль хочет сыграть еще одну вещь «чили пепперов». Мне надо только подыгрывать, петь он будет сам.

Он играет первые аккорды песни. Я сразу же узнаю ее и именно поэтому не хочу подыгрывать. Но Виржиль продолжает и смотрит мне в глаза — впервые после того, как поцеловал меня. Он не отводит от меня взгляда все время, пока поет.

My friend, is so depressed I feel the question of her loneliness Confide… 'cause I'll be on your side You know I will, you know I will [48] .

Я отвожу глаза первая. Потому что это невозможно, немыслимо — ему не все равно, даже теперь, после того как я о нем черт знает что подумала. И я отворачиваюсь, чтобы он не видел, как по моим щекам катятся слезы.

Imagine те, taught by tragedy. Release is peace. [49]

Он доигрывает. Получается невероятно сильно. Народ ревет от восторга. Виржиль кивает зрителям и откладывает гитару в сторону. Когда шум стихает, он снова смотрит на меня.

— Ты не сказала «надо же».

— Извини. Надо же. Ты очень крут.

— Я не о том. Когда я говорил, что спас твою жизнь, ты ответила «дважды», а не «надо же».

На этот раз я молчу.

— Зачем ты так рвалась на башню?

Я бы ужасно хотела соврать. Но, посмотрев ему в глаза, не могу.

— Так и знал, — хмурится Виржиль. — Черт! Что с тобой происходит?

— Не хочу об этом разговаривать, — отвечаю я злым голосом, но на самом деле я не злюсь. Мне просто страшно.

— Это я уже понял, но вообще-то, если помнишь, ты теперь у меня в долгу. Так что давай, выкладывай.

Я до сих пор не притрагивалась к вину, но сейчас опрокидываю в себя весь стаканчик разом.

— Рассказывай. Хорош носить все в себе. Мне плевать, если это какая-то стремная тайна. Она тебя убивает. Давай поговорим.

— Я уже говорила — с полицией и родителями. Больше это никого не касается.

— Меня касается.

— А ты кто вообще такой?

Он качает головой и отводит взгляд. Сейчас встанет и уйдет. Ну разумеется. Разве я не этого добиваюсь?

Но нет, он остается. Он берет меня за руку и молчит. Мы просто сидим так, бок о бок. Я чувствую себя ужасно неловко и понятия не имею, почему он меня терпит и чего добивается. А потом до меня доходит. Он ждет. Не отпустит, пока не заговорю.

Но как, как я расскажу ему правду? Это невозможно. Просто невозможно.

Он продолжает молча держать меня за руку.

— У меня брат погиб, — говорю я неожиданно для себя, каким-то незнакомым голосом. — Два года назад, по моей вине.

 

65

— Его звали Трумен. Он шел в школу мимо Темплтона, это такой дом, где жили всякие бедняки. Его собирались перестроить в модный жилой комплекс, но оттуда еще не все съехали. Среди тех, кто остался, был один мужик по имени Макс. Такой тощий, с гнилыми зубами. Вечно в драном пиджаке и с галстуком-бабочкой. Он обычно сидел у входа на раскладном стульчике.

Мы с Труменом ходили в одну школу, и я каждое утро должна была его провожать. В первый учебный день того года мы впервые встретились с Максом. Власти как раз пытались выселить его из Темплтона. Он увидел нас, подвалил и заорал: «Я — Максимилиан Эр Питерс! Я неподкупен, неумолим и несокрушим! Грядет революция, дети мои! Грядет революция!» Я схватила Трумена за руку и попыталась его увести. А Макс не унимался: «Надо же, какие вельможные господа, даже не поговорят со мной! Конечно, они живут в особняках, с чего бы им со мной разговаривать?»

Трумен его боялся, но держался молодцом. «Не кричите, — сказал он, — когда все вокруг кричат, никто никого не слышит». Макс обалдел и заткнулся. А Трумен представился и протянул ему руку. Макс ее пожал, а потом вдруг как зарычит! Прямо скорчил жуткую рожу и зарычал как собака. Трумен весь сжался, но не двинулся с места. Макс тогда заржал и с тех пор звал Трумена «отважным юным рыцарем».

Мы ходили мимо него каждый день. Он, как правило, что-то громогласно вещал про революцию — что она вот-вот начнется. Призывал прохожих мочить богачей и отдать власть народу. Нес всякую чушь насчет мэра, муниципалитета и Дональда Трампа. Кто-то мне говорил, что Макс был адвокатом, защищал неимущих в суде. Но вообще считалось, что он безобидный, да и какая разница, если скоро его все равно выгонят к чертям. Муниципалитет собирался выдворить всех из Темплтона, чтобы начать реконструкцию.

Но Макс не был безобидным. А в тот день, когда полиция пришла его выселять, он и вовсе слетел с катушек. Дело было в декабре. Мы с Труменом как раз шли в школу, но нам навстречу попался Ник — это парень, который мне тогда нравился. Он заявил, что собирает группу и хочет, чтобы я в ней играла. При этом он курил косяк и хвастался, что закинулся какими-то интересными колесами и дома у него есть добавка. Короче, предложил пойти с ним. А я согласилась. Сказала брату, чтобы сам шел до школы. Я думала: чего там идти, ну всего несколько кварталов, он же знает дорогу. Ник не нравился Трумену, это было видно. Точнее, Трумен ему не доверял. И меня это бесило, потому что вообще-то, в глубине души, я Нику тоже не доверяла.

Трумен сказал:

— Анди, пойдем, а?

Я ответила:

— Иди сам, Тру. Я отсюда за тобой послежу. Все будет хорошо.

Он напоследок помахал мне рукой. И я помахала ему в ответ.

На прощание…

Я прерываюсь и закрываю лицо руками. Виржиль молчит и терпеливо ждет, когда я смогу продолжить. Через пару минут я поднимаю голову, вытираю слезы и рассказываю дальше.

— Мы с Ником решили прогулять первые несколько уроков и свернули на Пайнэппл, где он жил. А там на углу с Генри есть гастроном. Ник сказал, что проголодался, и пошел что-нибудь купить, а я ждала снаружи.

Он с того дня ни разу мне не позвонил. Меня целый месяц не было в школе, а он так и не объявился. Потом я встретила его на Променаде, он сидел на лавочке с какой-то девицей на коленях. И ничего не помнил. Ничего. Обнял меня, сказал, что слышал о моей трагедии и всячески соболезнует. Он был обдолбанный и едва ворочал языком.

В полицейском отчете говорилось, что Трумен шел по тротуару мимо Темплтона. Он, конечно, видел полицейских. Их пригнали целую толпу. Но он не догадался, что лучше перейти на другую сторону улицы и вообще держаться подальше. Копы выволакивали из здания жильцов, которые сопротивлялись изо всех сил. В отчете было написано: «Выселение происходило с осложнениями». Какая-то старуха выла в голос. Все ее пожитки вместились в два пакета.

Она прожила там двадцать лет и не хотела никуда уезжать. Молодая мамаша кричала по-испански, что не желает ютиться в муниципальном приюте с пятью детьми. Макс тоже что-то орал. Он стоял на тротуаре и препирался с полицейскими. В этот момент мимо шла какая-то тетка в шубе, обвешанная драгоценностями. Она ела пирожное на ходу. Макса это добило.

— Сладеньким балуемся? — взревел он. Тетка напугалась и выронила пирожное. Он поднял его и швырнул ей в лицо. — А у нас вот нет сладкого! И даже хлеба нет! Вообще ни хрена нет! Ах, вы не знали? Одни только крысы, тараканы и ледяная вода из-под крана. Но у нас даже это хотят отобрать!

Какой-то коп схватил его и потребовал, чтобы он успокоился. Трумен как раз проходил мимо. Коп сказал Максу собирать свои вещи, но Макс заорал и со всей дури оттолкнул его. Тот попытался его арестовать… и тогда Макс совсем взбесился.

Он выхватил из кармана нож и приставил его к горлу Трумена. Дальше он потащил моего брата по тротуару, крича, чтобы полицейские не вздумали приближаться. Они послушались, и тогда Макс стал выдвигать условия. Некоторые звучали, в общем, разумно — он требовал прекратить выселение. А некоторые были полной шизухой — например, вернуть Манхэттен индейцам.

Прибыло подкрепление. С Максом пытались договориться, просили отпустить Трумена. Макс отказывался. Заявил, что заберет юного рыцаря с собой и будет сам всему его учить. Потому что хоть кто-то должен знать, как править этим миром.

Я все еще ждала Ника на углу гастронома, когда завыли сирены. Я вернулась на Генри посмотреть, что там такое, и увидела, что Макс схватил моего брата. Трумен плакал. Я закричала и тут же побежала к нему. Он меня увидел и попытался вырваться. Он выкручивался изо всех сил и порезался о нож, который Макс прижимал к его шее, Совсем чуть-чуть, но кровь все-таки потекла, и какой-то полицейский, из новичков, не выдержал и нацелил на Макса пистолет. Макс заметил, перепугался и рванул на дорогу, волоча Трумена за собой.

А водитель фургона спорил с диспетчером. Он не видел, что на дороге кто-то есть, только по звуку понял, что кого-то сбил. Когда до него дошло, он потерял сознание. Как и мама, когда пришли полицейские. Отец тоже был дома. Он еще не успел уйти на работу. Первым делом он заорал на меня: «Где ты была?!» Позже он извинялся, но я на него не в обиде. Он прав. Действительно, где я была? Черт побери, ну где я была?

Я умолкаю и бьюсь лбом о сжатые кулаки.

— Ладно, ну перестань, — говорит Виржиль, отводя мои руки в сторону.

Я качаю головой.

— Виржиль, он мне всюду мерещится. Я все время вижу, как он машет мне на прощанье. Он не хочет идти один, но идет, потому что я так сказала. А потом я вижу его в руках Макса. Ему было так страшно! Он рвался ко мне. Если бы я пошла вместе с ним… Если бы не встретила Ника и не решила забить на уроки… Если бы…

— Ты только зря себя мучаешь. Не бывает никаких «бы». Это Макс убил твоего брата.

— Да, но если бы я…

— Анди, ты меня не слышишь. Это Макс убил его. А не ты. Он убил твоего брата два года назад. А теперь убивает тебя. Не поддавайся.

— Но как? — спрашиваю я беспомощно. — Я пыталась — ходила к мозгодеру, теперь пью таблетки, но ничего не меняется. Даже музыка уже не помогает. Мне кажется, я кончилась. Шагнуть с Эйфелевой башни было бы формальностью. Я уже мертва.

Он собирается что-то ответить, но кость, прилетевшая из угла пещеры, едва не попадает ему в лоб. Он чертыхается.

— Все, хватит на сегодня мертвецов, — говорит он. — Пойдем-ка отсюда. Я только найду ребят. Жди здесь, скоро вернусь.

Он уходит. Я убираю свою гитару в чехол. Кто-то просит еще музыки. Включают айпод. Народ начинает танцевать. Накал растет. Откуда-то появляются таблетки. Мне протягивают косяк, но я отказываюсь. Я и так жалею, что пила вино. Оно плохо уживается с моими антидепрессантами, и я чувствую, что меня повело.

Скорее бы Виржиль вернулся. Я озираюсь, но его нигде не видно. Я собираю его вещи заодно со своими, чтобы мы могли поскорее уйти. Кладу его гитару в чехол, а карту в свой рюкзак. Потом смотрю на часы. Цифры расплываются. Это путает. Наконец мне удается сфокусироваться на циферблате — оказывается, уже почти полночь. Мимо проходит Константин. Я собираюсь спросить у него, где Виржиль, но тут на мое плечо ложится чья-то рука.

 

66

Это не Виржиль.

Это красавец гот, который стоял в стороне. Он смотрит на меня, и чувство, что я его откуда-то знаю, все крепнет. У него темные глаза и густые волосы, собранные в хвост. Его широкоскулое напудренное лицо кажется мертвенно-бледным. На губах красная помада, на щеке нарисована мушка. Он одет в прикольные штаны до колен и белую рубашку с распахнутым воротом и воланами вместо манжет, а поверх — что-то вроде длинного шелкового жилета. И красная лента вокруг шеи. Все вместе выглядит ужасно странно.

— Скажите, что это за музыка? — спрашивает он, кивая на айпод.

— Без понятия. Какой-то хаус, — отвечаю я.

— А что за устройство издает звуки?

— Ну как… обычный айпод.

— Ничего подобного прежде не видел.

— Серьезно? Даже не знаю, что сказать. Может, новая модель, — отвечаю я.

Он садится рядом и проводит рукой по чехлу моей гитары.

— Я получил истинное удовольствие от вашей игры, — говорит он. — У вашего инструмента восхитительное звучание. Как зовут мастера?

— Гибсон…

— Позволите взглянуть?..

Я достаю гитару из чехла и протягиваю ему. Он с любопытством вертит ее в руках.

— Корпус гораздо крупнее, чем принято, — комментирует он. — Вероятно, Италия?..

— Чувак! — Я закатываю глаза. — Говорю же — Гибсон. Это Америка.

Его придурковатая манера разговаривать начинает меня раздражать.

— Америка… — удивляется он. — Не знал, что там есть гитарные мастера. Похоже, это не такой уж варварский край.

— Да уж. Так чего, сыграешь или просто будешь смотреть?

Он кивает и начинает играть что-то из Люлли. Я едва слышу его поверх грохочущей из колонок музыки, но то, что удается разобрать, — замечательно. Даже виртуозно.

— Достойный инструмент, — резюмирует он, убирая гитару назад в чехол. — Я, знаете ли, сам пишу музыку, — добавляет он и тут же поправляется: — Раньше писал.

Он замечает красную ленту на моей шее, и глаза его загораются.

— Так вы из нашего круга? — спрашивает он. — Не помню, чтобы мы с вами встречались на балу вдовы Богарне… да и на других балах тоже. Но, возможно, я знаю кого-то из вашей семьи?..

— Да какая разница? — не понимаю я.

У меня начинает кружиться голова. Вино было ошибкой. Большой ошибкой. Где же Виржиль? Скорее бы уйти.

— Будьте спокойны. Я сохраню ваш секрет. Мои друзья — видите их? Стефан, Франсуа, Анри… Они все едва спаслись, — продолжает гот и дотрагивается до моей ленты. — Вы носите красную ленту, как и мы, — он кивает в сторону своих друзей. — Мы все одинаково пострадали. Позвольте спросить, кого потеряли вы?

Я сжимаю в руке ключик Трумена. Откуда он знает, что я кого-то потеряла?

— Брата, — отвечаю я.

Он кивает. Его взгляд печален.

— Мои соболезнования, месье, — говорит он.

Месье? Он что, решил, что я парень? Что за бред. Я собираюсь сообщить ему, что он ошибся, но тут он спрашивает:

— А кто остальные гости? На этом балу жертв я никого не узнаю.

Бал жертв? Все, что до сих пор казалось мне в его словах странным, становится вообще непостижимым. Я читала про балы жертв, когда прошлый раз спускалась в катакомбы: после свержения Робеспьера на таких балах собирались дворяне, потерявшие кого-то из родных во время Террора.

— У вас что, историческая реконструкция? — спрашиваю я. — Такой школьный проект или что-то в этом духе?

Он непонимающе смотрит на меня и собирается уже ответить, но тут чей-то голос кричит:

— Шухер! Копы!

 

67

Все орут, чертыхаются, спешно прячут наркотики и бросаются врассыпную, опрокидывая свечки. Пока я пытаюсь сориентироваться, через меня кто-то перепрыгивает, и чей-то рюкзак бьет меня по голове. Мимо проносятся два катафила, сверкая налобными фонариками.

Я подскакиваю, хватаю рюкзак и гитару. В меня тут же врезается какая-то девчонка, и я чуть не падаю. Нужно убираться, но я не понимаю, куда бежать.

— Виржиль! — кричу я.

— Анди! Ты где?

— Я здесь! Здесь!

Но я не вижу его. У меня снова кружится голова, на этот раз сильно, до тошноты — кажется, меня вот-вот вырвет. Голос полицейского орет в мегафон:

— Всем оставаться на местах, сохраняйте спокойствие!

Гот хватает меня за руку.

— Оставь его! — кричит ему кто-то.

— Ни в коем случае, это один из нас, — отвечает он и оборачивается ко мне. — Идемте! Скорее, нас не должны здесь видеть!

Он тащит меня в какой-то туннель. Но мне нужно найти Виржиля. Я вырываюсь и зову:

— Виржиль, ты где?

Кругом темно. Единственные источники света — фонари полицейских. Они расплываются в моих глазах, а в ушах теперь пульсирует какой-то гул. Я вспоминаю про свой фонарик, нахожу его в рюкзаке и включаю. Луч падает на копа, который тут же направляется в мою сторону.

Я совершенно не хочу звонить отцу из полицейского участка, особенно в таком состоянии, так что я пускаюсь наутек. Фонарик высвечивает вход в туннель. Меня мутит, ноги заплетаются, каждый шаг стоит мне невероятных усилий. Туннель раздваивается. Я сворачиваю влево. За мной раздаются голоса полицейских. Еще раз влево. Я бегу спотыкаясь, чуть не падая. Через несколько секунд впереди мерцает тусклый свет и маячит белое пятно. Чья-то рубашка? Очень надеюсь, что это готы, от которых я отстала.

Я кричу и бегу к ним, но тут же спотыкаюсь и растягиваюсь на земле. По щеке течет что-то теплое. Голова кружится так, будто я уже отдаю концы. Зажмурившись, я жду, чтобы головокружение прекратилось. Перевожу дух и открываю глаза.

Никогда в жизни я не видела такого беспроглядного мрака и не слышала такой оглушительной тишины.

Еще секунду я гадаю: сплю я, потеряла сознание или уже умерла? Однако в любом из этих вариантов у меня бы не раскалывалась голова. Значит, жива. Но нахожусь где-то в недрах земли под Парижем, в окружении нескольких миллионов мертвецов, — и безнадежно заблудилась.

Я встаю на четвереньки и пытаюсь нашарить на земле фонарик, но под пальцами только грязь и кости. Когда я наконец его нахожу, чуть не плачу от радости. Он выключился, но я встряхиваю его, и он загорается вновь. Я поднимаю гитару и отправляюсь искать готов: без них мне отсюда не выбраться. Надеюсь, что туннель впереди больше не будет раздваиваться и я не заблужусь окончательно. Через несколько минут я различаю силуэты далеко впереди. Они движутся очень медленно;

— Эй! — кричу я. — Подождите!

Они останавливаются.

Теперь понятно, почему они ползли как мухи. У них нет фонарей, одна только свечка на четверых.

— Хорош дурачиться. — Я вручаю свой фонарик красавцу-готу. — На, выведи нас отсюда.

Но он стоит на месте и удивленно вертит фонарик в руке, как ребенок игрушку. Светит в потолок и на все стены по очереди, затем направляет луч себе в лицо. Кто-то из его друзей с интересом отбирает фонарик, трясет, случайно выключает и просит меня включить его снова.

Все ясно: они обдолбались. Я застряла в катакомбах среди скелетов и торчков. Вот повезло. Включив фонарик, я снова протягиваю его первому готу. С той стороны, откуда мы шли, раздаются голоса, и мы двигаемся дальше, на этот раз гораздо быстрее. Спустя несколько минут туннель сужается. Под ногами хлюпает холодная черная жижа, затем уклон меняется, и мы поднимаемся вверх. Здесь сухо, зато вонь стоит такая, что никакими словами не передать. Хоть трогай ее руками. Я роняю гитару и рюкзак, наклоняюсь, и меня выворачивает наизнанку — с такой силой, что я даже не чувствую стыда. Когда тошнить больше нечем, я выпрямляюсь, отплевываюсь и пытаюсь продышаться. У меня такое чувство, что в горло налили кислоты. Из глаз текут слезы. Я оборачиваюсь. Готы стоят себе и недоуменно смотрят на меня. Им нормально!

— Прикалываетесь? — кашляю я. — Вы что, не чувствуете вони?

— Чувствуем, — отвечает один из них.

— Что это?

— Трупный смрад, разумеется. Мы же в катакомбах.

— Да, но… — И тут я теряю дар речи.

Потому что в свете фонаря я вдруг вижу трупы. Горы трупов. Некоторые съежились, некоторые раздулись. Большинство в одежде. И все обезглавлены.

— Нет. Нет, нет, нет! Не может быть. Свежие трупы?! — Я не верю своим глазам. — Останкам же должно быть за двести лет. На экскурсии ничего не говорили про новые захоронения. Тут что-то не так! Давайте куда-то звонить… В полицию, спасателям, телевизионщикам!..

Но чертовы готы переглядываются так, будто я сумасшедшая. Будто сумасшедшая — я!

Мои нервы не выдерживают, и я начинаю кричать. Красавец-гот подходит ко мне и говорит:

— Успокойтесь, прошу вас. Нас ищут, вы привлечете их внимание. Отчего вы так взволнованы? Как будто вам впервой видеть трупы!

Он достает из-за пазухи небольшой мешочек и протягивает мне.

— Вот, приложите к носу.

Я прижимаю мешочек к лицу, как противогаз. Он пахнет корицей и апельсинами, мне становится немного легче. Мы идем дальше. Я упираюсь взглядом в спины моих спутников и больше не смотрю по сторонам.

Французы, конечно, любят все вонючее. Сыр, трюфели. Наполеон в одном письме просил свою Жозефину не мыться до его возвращения, чтобы он через несколько дней мог насладиться ее запахом. Я читала про эти фишечки, я в курсе. Но трупы — это перебор. Мне кажется, я сама помру, если сейчас же не выберусь из этого подземелья, — а готы ведут себя так, будто ничего особенного не происходит. Я начинаю напевать себе под нос — «рамонзов». Потому что вот именно сейчас я бы очень, очень хотела забыться наркозом.

Мы наконец движемся наверх. Под ногами уже не каменный пол, а винтовая железная лестница. За ржавой дверью, вроде той, через которую я вошла в подземелье, — узкий коридор, а в конце его еще одна дверца, маленькая и деревянная. Красавец-гот ее открывает, и мы попадаем в настоящий склеп — пыльный, заплесневелый. К счастью, захороненные здесь трупы замурованы в стены. Другой гот, которого, кажется, зовут Анри, толкает очередную дверь, и мы оказываемся в просторной темной церкви. Он выводит нас наружу, на мощенную булыжником улицу.

— Я бы не прочь перекусить, — говорит красавец.

А вот я, боюсь, никогда в жизни не смогу больше есть.

— Отдайте фонарик, — прошу я. Мне не терпится поскорее убраться отсюда, позвонить в полицию и сообщить, что я наткнулась на залежи гниющих трупов.

Гот протягивает мне фонарик, направив луч в мое лицо, и замечает:

— У вас кровь. — Он касается моего лба, и его пальцы окрашиваются красным.

— Меня угораздило грохнуться в туннеле.

Пока я ищу в рюкзаке салфетки, он поворачивается к Анри и приглашает его, как он говорит, «вместе отужинать».

— Увы, не могу, — отвечает тот. — Мне надо домой. Жена и так меня убьет.

Жена? А на вид ему не больше восемнадцати.

Остальные готы тоже отказываются. Тогда красавец смотрит на меня, но Анри оттаскивает его в сторону раньше, чем я успеваю заявить, что никуда с ним не пойду. Я слышу, как они шепчутся.

— Оставь его, — сердится Анри. — Это слишком опасно.

— Я не могу бросить его на улице, ты же видишь, он совершенно беззащитен, — отвечает красавец. — Мы и так потеряли слишком много людей.

Опять обо мне в мужском роде! Задолбали.

— Слушайте, — говорю я, — все это страшно трогательно, но я вообще-то не ребенок. Домой как-нибудь доберусь. Такси поймаю или дойду до метро. Не парьтесь, ей-богу.

Я озираюсь в надежде увидеть Виржиля или Жюля. Хоть кого-нибудь знакомого. Красавец целует своих друзей на прощание, затем забирает у меня салфетку и промокает мой лоб.

— О ране следует позаботиться, пока не случилось заражение.

— Может, выйдешь из образа хоть на минуту? — прошу я. — Где здесь метро?

Он смотрит на меня с беспокойством и отвечает:

— Судя по всему, падение смутило ваш рассудок. Вам нужно подкрепиться. Идемте, тут недалеко кафе «Шартр». Я знаю их повара. Он приготовит нам что-нибудь сносное.

— Спасибо, но я не хочу есть, и вообще мне пора домой.

— Позвольте хотя бы проводить вас немного.

— Да легко.

— Постойте, мы кое-что забыли, — говорит он и зачем-то протягивает руку к моей шее. Я хочу отстраниться, но он быстро берет красную ленточку с ключом и прячет под мою рубашку. Затем снимает собственную ленту и платком стирает с лица пудру и помаду. — Не стоит пренебрегать осторожностью.

Мы направляемся на восток. Дышать нормальным, обычным воздухом — такое облегчение! И как хорошо, что этот сумасшедший день заканчивается. Надеюсь, что вместе с ним закончится и весь дурдом. Главное — как-то найти Виржиля.

— Меня, кстати, Анди зовут, — говорю я.

— Рад знакомству, — отзывается он и слегка кланяется. — Амадей.

— Амадей?.. — удивляюсь я. — Забавно. Я как раз изучаю творчество одного Амадея. Композитора восемнадцатого века.

Тут мы поворачиваем из переулка на рю Риволи, и я встаю как вкопанная.

Кажется, дурдом, который должен был закончиться, только начался.

 

68

Все мужчины носят хвостики. Все до единого. И одеты странновато: короткие, до колен, штаны, а сверху что-то длинное, приталенное. Женщин на улице мало, и они тоже в странных нарядах. Опять реконструкция? Или ролевая игра? Одна из женщин подходит к нам. Ее длинное, под старину, платье засалено, по лиц) размазана грязь. Она улыбается нам и будничным движением оголяет грудь.

— О господи, уберите немедленно! — выпаливаю я и отворачиваюсь. Не то чтобы меня пугал вид чужой груди, но после прогулки по набитому трупами подземелью я на все как-то болезненно реагирую.

Амадей отмахивается от нее и невозмутимо идет дальше, будто такие встречи для него в порядке вещей. Он шагает быстро, я с трудом поспеваю.

Мимо грохочут повозки — все как одна словно из-под волшебной палочки средневековой феи. Тротуара нет, только дорога во всю ширину. Интересно, с чего вдруг такое месиво под ногами? В Париже не бывает грязи, откуда ей взяться, если все улицы покрыты асфальтом — машины ведь должны как-то ездить. Но машин тоже не видно. Ни такси, ни автобусов, ни мопедов. Нет вывесок и дорожных знаков. Нет светофоров. Иногда попадаются фонари, но в них горит настоящий огонь. Здания все какие-то приземистые. В небе нет самолетов. И вонища здесь почти такая же, как в катакомбах, только пахнет испорченным сыром, гнилой капустой и канализацией.

Будь здесь какой-нибудь фестиваль ролевиков, играла бы музыка. Но ее нет. И сейчас не октябрь, то есть это не Хеллоуин. И не ночь костюмированных фриков, потому что нет никого в костюме гориллы. Но что тогда происходит?

— Поторопитесь! — .Амадей берет меня под руку и прибавляет шагу.

— Куда мы так спешим? — не понимаю я.

— Нехорошо, если нас заметят.

И тут меня осеняет. Все настолько очевидно, что я начинаю смеяться. Долго же я тупила. Это съемочная площадка! Снимают какой-то исторический эпос, кругом бегает массовка, и Амадей беспокоится, что нам влетит, если попадем в кадр. А все те мертвецы — просто бутафория, вот почему ни Амадей, ни его друзья на них не реагировали. Что до запаха… Ну, какое-нибудь хитрое средство из арсенала киношников, чтобы актеры правдоподобнее играли.

Я озираюсь в поисках софитов и съемочной группы. Где-то должны быть кабели с генераторами и деловитый технический персонал. Фургоны, в которых актеры сидят между съемками. Столы с закусками наготове. И охрана, следящая, чтобы фанаты не докучали звездам. Но ничего этого нет. Только тощие дети рыскают в темноте.

— Разве дети в такое время снимаются? — удивляюсь я.

Но Амадей меня не слышит. Он отпустил мою руку и уже перебегает улицу. Я следую за ним, и мы оказываемся у входа в Пале-Рояль. Наконец-то знакомое место.

— Ладно, чао-какао, — говорю я. — Дальше я дойду.

— Неразумно пускаться в путь на голодный желудок, — хмурится он.

Я отмахиваюсь:

— Да мне бежать пора.

— Мне за вас неспокойно. Кровь на лице привлечет внимание, вас задержат и начнут расспрашивать. Давайте хотя бы зайдем в помещение и умоем вас.

А ведь он прав. Мне сейчас только проблем с полицией не хватало.

— Ладно, — соглашаюсь я и следую за ним.

В Пале куча народа в исторических костюмах. Все снуют туда-сюда. Колоритные пьяницы, франты и мошенники. Мы входим в «Шартр», и там тоже кругом статисты. Видимо, киношники арендовали кафе на время съемок. Мы садимся за столик, и я разглядываю актеров. У всех плохие зубы, шрамы, прыщи, жирные волосы, грязные ногти… Пожалуй, даже слишком натуралистично. Не знаю, что это за фильм, но он наверняка возьмет «Оскара» за лучший грим. Я ради интереса ищу хоть какие-то признаки современности — мобильники, наручные часы, ручки. Но ничего нет. Даже кофемашины не видно. Вокруг ни одной приметы двадцать первого века.

Амадей делает заказ. Я повторяю, что не хочу есть, но он настаивает. Официант приносит вино. Нет уж, спасибо! У меня до сих пор голова кружится с прошлого раза. Я пододвигаю свой бокал к Амадею, но он тоже не пьет. Вместо этого он достает носовой платок, обмакивает его в вино и протирает мой лоб.

— Водой не дешевле будет? — спрашиваю я.

Он морщится.

— Вы отлично понимаете, что не стоит промывать раны парижской водой, если не хотите, чтобы через день они загноились.

К нам подходит какой-то мужик, у которого вся одежда в жирных пятнах.

— А, Жиль! — улыбается Амадей.

— Что случилось? — спрашивает Жиль, рассматривая меня.

— Он споткнулся, — быстро отвечает Амадей.

Я здороваюсь. Этот Жиль тоже глубоко погружен в образ. Он наблюдает, как Амадей промывает мою рану. Платок уже весь в крови. Да, неслабо я навернулась. Жиль вопросительно смотрит на Амадея. Тот разводит руками.

— Выпил лишнего, — шепчет он. Думает, я не слышу.

Они о чем-то разговаривают вполголоса. Я не все понимаю, но речь идет о суде и о Фукье-Тенвиле. Я помню, что так звали главного судью революционного трибунала во время якобинского террора. Видимо, здесь снимают кино про Французскую революцию.

Пока они продолжают беседу, я слушаю вполуха, ощупываю свой лоб.

Жиль говорит:

— Награду опять повысили.

— В самом деле? — удивляется Амадей. — Когда объявили?

— Сегодня вечером, после вчерашнего светопреставления. Теперь весь Париж, включая малых детей, мечтает поймать этого Зеленого Призрака. Все только и думают, на что можно потратить такие деньги. Стражники суетятся, допрашивают всех подряд.

Я перестаю ощупывать лоб и начинаю прислушиваться.

— Пишут, что в него стреляли и вроде бы ранили, — говорит Амадей.

— Я тоже читал, — кивает Жиль. — Небось уполз куда-то и там сдох. Скоро его найдут по запаху.

Зеленый Призрак. Так называли Алекс, но ведь Алекс жила двести лет тому назад! За ее голову действительно давали большие деньги. Опять подступает тошнота. Тошнота и страх. На этой киноплощадке все слишком правдоподобно. В этом есть что-то зловещее.

Амадей замечает, что я дрожу, и просит Жиля поторопиться с ужином. Может, меня и впрямь мутит от голода? Несколько минут спустя наш заказ приносят.

— Жареная курица! — объявляет Амадей, а затем, подмигнув мне, шепчет: — Интересно, куда это из Парижа исчезли все вороны?

Я пробую кусочек. Ну и дрянь. От такой еды точно не полегчает, а когда я вижу, как Амадей раздирает жесткое мясо руками, тошнота еще усиливается.

Все, хватит. Надо выбираться отсюда. Пойду умоюсь почелове-чески — и поймаю такси. Я спрашиваю у Амадея, где туалет. Он отвечает, что надо пройти сквозь кухню, и я иду. Кухня тоже оформлена под старину. С потолка свисают неощипанные птицы. На столе лежит щетинистая свиная башка. В корзине извиваются угри. Я озираюсь в поисках указателя.

— Туда! — кричит какой-то статист, указывая на распахнутую дверь. Я выхожу, но там пусто, только два мужика облегчаются возле свалки.

Меня снова охватывает страх. Догадка, забрезжившая впервые еще в катакомбах, не дает мне покоя. Я мчусь обратно к столику.

— Слушай, — говорю я Амадею, — мне что-то нехорошо. Я сижу на таблетках, с которыми нельзя было пить, но пришлось, и теперь у меня такое чувство, что я загибаюсь. Как бы здесь поймать такси? Мне срочно надо домой. Помоги, а?

— Где ваш дом? — спрашивает он вставая.

Я собираюсь ответить, но тут голова кружится так сильно, что я чуть не падаю и хватаюсь за Амадея.

— Потерпите, — говорит Амадей, придерживая меня. — Я отведу вас к себе.

Мы направляемся прочь из Пале. Я еле волочу ноги. На улице нас обступают дети, им нет числа. Все тощие и одеты в обноски. Один бросается прямо нам под ноги, просит хлеба. Амадей качает головой и ускоряет шаг.

— Сердце разрывается, — говорит он. — Парижские приюты все давно переполнены, сиротам приходится жить на улицах. Родители казнены или погибли на войне. Дантон и Демулен, оба отцы, пытались вразумить Робеспьера, умоляли его явить милосердие. Но Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон — у них нет детей, одни идеалы, а идеалы безжалостны. Бедные сироты. Полагаю, скоро начнутся облавы — их отправят работать на фабрики или фермы, где они в конце концов и погибнут. Такие времена.

— Это по сценарию? — уточняю я, всей душой надеясь, что он подтвердит. Но он в ответ смотрит на меня сочувственно.

— Голова болит, да?

— Кружится.

Какое-то время мы идем молча. Дорога как будто знакомая, но вокруг нет никаких узнаваемых магазинов. Ни одного «Карфура», ни одной пекарни «Поль Бейкери».

— Ну вот и пришли, — говорит Амадей.

Я нахожу глазами указатель: «Рю Гран-Шантье». Ни разу не слышала про такую улицу.

— Ты здесь живешь? — спрашиваю я.

— Да, — отвечает он, придерживая меня и одновременно отпирая дверь ключом. Мы попадаем во внутренний двор.

Я хорошо знаю Марэ — моя мать выросла в этом районе, и мы часто гуляли по его улицам, когда бывали в Париже, — но этого дома я не помню. Он покосившийся и мрачный. Вместо электрической лампы — старинный фонарь над дверью. Пахнет лошадьми. Мы поднимаемся по лестнице на третий этаж.

В квартире Амадея холодно и чем-то воняет, зато просторно. Стены в трещинах, потолочные балки в паутине.

— Присядьте, прошу вас, — говорит Амадей. — Вы и впрямь нездоровы.

Он подводит меня к большому деревянному столу и отодвигает стул. Я сажусь и закрываю глаза, пытаясь справиться с головокружением. Амадей зажигает свечу. Я спрашиваю:

— У тебя есть кофе?

Он отвечает, что сейчас принесет, и гремит посудой. Проходит несколько минут. Я берусь за край стола, делаю глубокий вдох и открываю глаза.

Прямо передо мной — гусиное перо. Рядом полная чернильница. Чуть дальше лежит газета «Насиональ». На ней дата: 14 прериаля III. Я пытаюсь в уме пересчитать — в переводе на наше летоисчисление получается второе июня тысяча семьсот девяносто пятого. День после смерти Алекс. Шесть дней до смерти Луи-Шарля. И я все еще уговариваю себя, что это киношный реквизит.

Амадей ставит передо мной плошку с горячим кофе. Я благодарю его, делаю глоток и осторожно ставлю плошку назад на стол. Она выглядит антикварной, как и столешница, по которой разбросаны рукописные ноты. Я читаю их: это старинное рондо. На краешке страницы инициалы — «А. М.». И я вдруг вспоминаю, где уже видела Амадея, — на портрете, в старинном особняке возле Булонского леса.

— Ты Малербо, да? — шепчу я и ужасно боюсь его ответа.

Он улыбается.

— Да. Прошу прощенья, что не представился раньше. Приходится соблюдать осторожность: ведь никогда не знаешь, кто может подслушать. Амадей Малербо. К вашим услугам.

— Нет, — говорю я, и голос мой дрожит. — Нет, этого не может быть. Амадей Малербо жил двести лет тому назад!

Тут все плывет, и я начинаю падать со стула. Амадей подхватывает меня и тащит через всю комнату к кровати.

Что со мной? Отчего такая ужасная слабость? Наверное, опять накрывает из-за таблеток. Или катафилы что-нибудь подсыпали в вино? Амадей стягивает с меня сапоги. Меня трясет. А вдруг это он все подстроил?

Бьют часы. Потолок кружится все быстрее. Амадей склоняется надо мной, что-то говорит, зовет, кричит, но все это как будто в другой жизни. Его лицо расплывается и тает.

— Помогите, — шепчу я. — Помогите… пожалуйста.

А потом наступает тьма.

 

69

Раздается музыка. Кто-то играет на гитаре, прорабатывает одну и ту же музыкальную фразу, снова и снова. У него не получается. Должно выйти изящно — но никак. Я гадаю, кто это может быть. Джи? Лили? Не знала, что они умеют играть.

У меня все чешется. Подбородок, шея, уши. Будто покусали комары, но в декабре их не бывает. И еще почему-то ноет все тело.

Открыв глаза, я издаю стон, потому что голова раскалывается от света. Снова зажмуриваюсь. Что вчера было? Я помню, как пришла к Эйфелевой башне, и помню зачем. Дальше появился Виржиль с друзьями. Мы пошли на Пляж. Нагрянула полиция. И все. Непонятно, в какой момент я отрубилась и как оказалась дома. Зато я помню странный сон, где была толпа народа в исторических костюмах, катакомбы с трупами и ужин в обществе Амадея Малербо.

Я поворачиваюсь набок, осторожно открываю глаза и вскрикиваю. Рядом со мной кто-то лежит. Кто-то ужасно волосатый.

— Чувак, проснись, — говорю я, толкая его в бок.

Он поворачивается. У него карие глаза и длинная морда. Пока я обалдело смотрю на него, он высовывает язык и облизывает мое лицо.

— Фу! — кричу я, подскакивая. Это собака. Здоровенный смердящий пес. Вот почему я вся чешусь! Я брезгливо отодвигаюсь подальше.

— Не бойтесь, Гюго не кусается, — говорит голос, из-за которого я чуть не подскакиваю второй раз. — Я Амадей. Амадей Малербо, помните меня?

Я смотрю на него. У меня холодеет кровь.

— Нет, — шепчу я. — Не помню.

На самом деле я все помню. Но лучше бы у меня отшибло память. Я так надеялась, что мне все приснилось, ведь снам не обязательно верить. Если, конечно, у тебя все дома. Так что я уговариваю себя, как и вчера вечером, что все это какой-то киношный проект и передо мной актер, играющий Амадея Малербо.

Он сидит за длинным деревянным столом. Кругом раскиданы ноты. Некоторые валяются на полу. Я смотрю, как он играет, прерывается что-то записать и снова играет. Чертыхается. Вычеркивает. Думает.

Какая-то мысль не дает мне покоя со вчерашнего вечера. Я силюсь вспомнить, что было перед тем, как я отключилась.

— Слушай, колись, ты что-то подмешал мне в вино?

— Разумеется, нет. Зачем бы?

— Чтобы притащить меня сюда, в свою постель.

Амадей хмыкает.

— Месье превратно толкует мои добрые намерения.

Прошлой ночью он тоже называл меня «месье».

— Вообще-то я не месье, а мадемуазель.

Он удивленно моргает.

— Однако ваша одежда… Женщины не носят панталон!

— Ой, ну перестань, а? — я начинаю злиться. — Достала эта ваша историческая достоверность.

Вылезаю из постели, надеваю сапоги. Для начала надо разобраться, где я нахожусь. Понятно, что не у Джи, а жаль. Но хоть какая-то конкретика.

Мне хочется принять душ и отмыться от блох, запаха псины и воспоминаний вчерашнего вечера. Смотрю на свои часы — 00:03. Примерно в это время полиция засекла тусовку на Пляже. Видимо, тогда они и остановились. Я нечаянно стукнула их, когда падала в туннеле. Надеюсь, отец не заходил в мою комнату проверить, вернулась ли я вчера домой. Потому что если заходил — мне конец.

— Где мы? Какое тут ближайшее метро?

— Метро? О чем вы говорите? — не понимает Амадей.

Как надоел, а! Он сам еще не задолбался играть? Я подхожу к окну и отодвигаю тяжелую пыльную штору. Снаружи определенно Париж. Ну, хоть это радует. Но потом я вижу то же, что и вчера, — лошадей и повозки. Никаких машин. Никаких автобусов. Женщины в старинных платьях. Мужчины продают дрова и молоко в ведрах. Это все часть кинопроекта, твержу я себе и озираюсь в поисках Эйфелевой башни, но ее нигде не видно. Как и других высоких зданий. Я снова задергиваю штору. За столом Амадей продолжает мучить одну и ту же фразу. У меня от этих звуков раскалывается голова.

— Не тот аккорд! Возьми соль минор.

— Минор, говорите?

— Да, минор.

— Неожиданный ход, — бормочет он, пробуя новый аккорд.

— Есть еще кофе? — спрашиваю я.

— Есть, — отвечает он, но не сдвигается с места.

Я решаю сама найти кофеварку, холодильник и раковину, но ничего этого нет. Комната большая, но в ней только камин, немного мебели — и все. Я открываю дверцу буфета и обнаруживаю кувшин красного вина, ломоть твердого сыра и мокрую кофейную гущу в миске. Этот парень определенно не фанат порядка. Я беру миску и ищу глазами мусорку.

— Что вы делаете? — удивляется Амадей.

— Хочу выбросить гущу. Где у тебя кофе лежит?

— Вы с ума сошли? Это и есть кофе! Поставьте на место!

— Так его уже заваривали.

— Всего дважды! В нем еще остался аромат. Нам повезло, что есть хотя бы такой. Кофе и сахар почти не поступают с плантаций. А что доходит до Парижа, стоит возмутительно дорого. Будто вы сами не знаете… — Тут он вдруг оживляется. — Возможно, у вас есть какие-то связи с поставщиками? Откуда вы сами берете сахар и кофе? Я бы дорого за них заплатил. Я не могу сочинять музыку без кофе. Признаться, я без него Даже думать толком не могу.

— Ладно, сейчас пойду и добуду, — говорю я, мечтая о двойном эспрессо. Для себя, конечно. Потому что с этим клоуном я не хочу больше иметь дела.

— Прямо сейчас? При свете дня? Вы в своем ли уме? Известно, какая участь ждет спекулянтов и поку пателей черного рынка! Если поймают, вам конец.

Я смотрю на него с укоризной.

— Не смешно, правда. Причем давно уже не смешно.

— Что не смешно?

Опять этот взгляд, полный непонимания.

— Да весь ваш закос под старину! Думаешь, я не въехала, что это съемочная площадка? А ты актер. Ну да, какое-то время было прикольно, но всему же есть предел. Стоп, снято! Где у тебя ванная?

С прежним недоумением на лице он указывает на жестяную посудину в углу и осторожно спрашивает:

— Вы же не собираетесь всерьез принимать ванну? У меня не хватит дров нагреть столько воды.

Я закатываю глаза. Еще немного — и я взорвусь.

— Ну хотя бы туалет в вашей чертовой реконструкции предусмотрен?

Он подходит к столу и достает из-под него ночной горшок.

И тут я взрываюсь. Хватаю горшок из его рук и швыряю об пол. Он разлетается на куски.

— Прекрати! Прекрати сейчас же! — кричу я.

Амадей смотрит на осколки на полу, затем поднимается и кладет гитару на стол.

— А ведь я вам помог, — говорит он, и в голосе его теперь клокочет ярость. — Спас от преследования. Привел в чувство. Уступил свою постель. И такова благодарность? Убирайтесь вон из моего дома!

— Слушай, прости. Я не хотела…

Но Амадей не дает мне договорить. Он сгребает мои куртку и рюкзак, хватает гитару, открывает дверь и вышвыривает все на лестницу. Затем встает в дверном проеме — ждет, чтобы я ушла.

Когда я начинаю спускаться, он захлопывает дверь. Я сажусь на ступеньки и роняю голову на руки. Здесь холодно. Я ничего не ела. Нужно двигаться, но я боюсь вставать. Вдруг за стенами этого дома восемнадцатый век окажется реальностью?

Но сидеть так до бесконечности тоже нельзя. В конце концов, мне нужно в туалет. Я спускаюсь по лестнице.

Все будет хорошо, говорю я себе. Все будет хорошо.

 

70

Все плохо.

В дверях одной из квартир первого этажа стоит девочка. Увидев меня, она начинает плакать.

— Я думала, это папа идет, — говорит она. — Я все жду и жду, а его нет и нет. Его увезли. Пускай папа вернется!

Появляется женщина, затаскивает девочку внутрь и окидывает меня неприветливым взглядом. Я спрашиваю, нельзя ли воспользоваться ее туалетом. Она советует мне ходить на двор, как все. Видимо, здесь общежитие с общим туалетом. А «ходить на двор» — какая-то местная идиома.

Двор оказывается в буквальном смысле двором, с кучей животных, загонов и мальчишек, которые с удивлением на меня глазеют. И насчет общего туалета тоже все буквально. Я нахожу его по запаху. Это дыра в земле за коровником. Я бы предпочла не иметь с ней никакого дела, но у меня нет выбора.

Оказавшись на улице, я начинаю высматривать знакомые ориентиры, но их нет. Тогда я решаю пойти на юг, в сторону рю Риволи, а оттуда двинуть на восток вдоль рю Фобур-Сент-Антуан.

Повсюду, как и вчера вечером, шныряют дети. Попрошайничают, плачут, рыщут по закоулкам, как бездомные кошки. Я прохожу мимо коробейников, лошадей, мальчишек с газетами. Какая-то повозка обдает меня водой из лужи, другая чуть не сбивает с ног. Я останавливаюсь у входа в мясную лавку, чтобы проверить, все ли мои вещи на месте. Это оказывается ошибкой.

— С дороги! — раздается за моей спиной, и в следующую секунду я шлепаюсь в грязь — вместе с рюкзаком и гитарой.

Сверху на меня смотрит мужик. У него на плечах — свиная туша с перерезанным горлом, из разреза капает кровь.

— Я же сказал: с дороги! Вот кретин, — рычит он, уходя.

Люди спешат по своим делам, никто не помогает мне подняться. Некоторые смеются, другие укоризненно качают головами. Женщины все в длинных платьях с фартуками, мужчины — в грубых льняных рубахах, истертых штанах и драных чулках. Они несут корзины, кувшины, буханки. Лица покрыты морщинами, бородавками и прыщами. У многих кривые или гнилые зубы, у других зубов почти нет. И именно сейчас, когда я лежу в этой грязной луже, под этим ярким утренним светом, до меня доходит, что все это — на самом деле. Нет никакого грима, накладных носов и приклеенных шрамов.

Я поднимаюсь на ноги, отряхиваюсь и наконец признаюсь себе, что случилось невозможное — Париж, канувший в прошлое, воскрес на моих глазах. И я стою посреди него в полной растерянности.

— А ну проваливай!

Оборачиваюсь. На этот раз не мясник, а возница. Подобрав свои вещи, я шарахаюсь в сторону, к обочине. Повозка грохочет мимо. Ее высокие борта сделаны из связанных бревен. Внутри сидят люди. Они смотрят в мою сторону, но словно не замечают меня. Они молчат. Некоторые плачут. И я вдруг понимаю, что передо мной — повозка с осужденными.

Я видела такие в учебнике истории. Этих людей везут на гильотину. Вокруг повозки скачут маленькие оборванцы и дразнят приговоренных. Сзади бежит девочка, вся в слезах.

— Господи, почему никто им не поможет? — выдыхаю я.

Прохожий рядом со мной вдруг останавливается.

— Помочь им? — Он сплевывает. — Это ж якобинцы! Они получат по заслугам. С какой стати им помогать? А может, ты тоже из их породы? — Он подозрительно присматривается ко мне. — Может, и по тебе гильотина плачет?

Я решаю, что лучше уйти подальше от него и от повозки. И от всех, кто остановился на меня поглазеть. Сперва я иду спокойно, но потом замечаю, что кто-то двинулся за мною следом, и пускаюсь бежать, отдавшись страху. Сворачиваю в одну улицу, в другую, потом в какой-то закоулок. Спустя пять минут останавливаюсь перевести дыхание.

До меня доносятся голоса, но это уже не погоня, это мальчишки выкрикивают заголовки новостей. Суды и казни. Цены на хлеб. Мятежи. Фейерверки. Зеленый Призрак. Снова Зеленый Призрак! Стража едва не поймала его. Он ранен. Ему удалось скрыться, но люди генерала Бонапарта уже напали на его след.

Я бегу дальше, прочь от этих голосов, и сердце мое сжимается от страха. Словно они кричат не про Алекс, а про меня. Словно это за мной охотится весь город.

 

71

Меня мучают запахи. Кофе, жареное мясо, рыба, клубника и сыр. Лук, обжаренный в масле. Бекон. Лимоны. Черный перец. Соленые устрицы. Шпинат. Абрикосы. Запахи сочатся из всех домов и кофеен, набрасываются на меня из чьих-то корзин и с прилавков.

Я возвращаюсь в Пале-Рояль, потому что не представляю, куда еще идти. Теперь я знаю, что такое неразрешимая проблема. Я застряла в восемнадцатом веке. Здесь холодно, темно и льет дождь. Целый день я бродила по Парижу в поисках какого-нибудь выхода в свой мир, но в результате лишь продрогла, вымокла до нитки и обессилела. Я не могу думать ни о чем, кроме еды. Еще никогда в жизни я не испытывала такого голода. Если не считать таблеток и кусочка загадочной дичи в кабаке с Амадеем, я не ела ровно сутки.

Я даже пыталась купить сомнительного вида булку у дочери пекаря. Протянула ей два евро, но она, увидев незнакомую монету, помотала головой. Я стала умолять ее взять деньги, тогда она позвала отца. Вышел пекарь, окинул меня презрительным взглядом и сказал, что надерет мою английскую задницу, если я не оставлю его лавку в покое и не уберусь к черту со своими английскими деньгами. Я попытала счастье у других прилавков — с тем же успехом.

Зато мне удалось немного поспать. Я улеглась под деревом в Булонском лесу, затаив надежду, что все-таки меня глючит из-за таблеток и что я проснусь в своей постели, дома у Джи. Но проснулась я там же, где заснула. Тогда я решила, что мое сознание погрузилось в какой-то спонтанный трип, сотканный из обрывков недавно полученной информации: катакомбы, портрет Малербо, старый Париж с гравюр, дневник Алекс. Я пыталась себя щипать и бить по лицу, чтобы очнуться. Но до сих пор ничего не изменилось. Мне по-прежнему холодно и мокро, хочется есть и некуда идти.

Я мнила себя голодной, когда играла у Нотр-Дама. О, это было ничто! Теперь я испытываю настоящий, животный голод с привкусом смерти. Еще несколько дней без еды и сна — и мне в прямом смысле конец. По моим щекам ползут слезы. В иной ситуации я бы стыдилась своего вида, но здесь никто не обращает на меня внимания. Вероятно, за последние годы тут привыкли к чужому несчастью.

Добравшись до Пале-Рояля, я сажусь на скамейку перед входом. Рядом сидит старик в причудливой одежде. Она не похожа на мрачное тряпье, в какое тут одеваются все. Роскошный наряд, хоть и заляпанный грязью. Такое впечатление, что старик нашел его на помойке Людовика XIV. Но главное — на нем туфли из ярко-красной кожи.

Он говорит, что его зовут Жак Шоссюр. Шоссюр значит «башмак». Надо же, еще один Башмак. Я тоже представляюсь. Жак спрашивает, чем я расстроена. Я смеюсь в ответ:

— Не знаю, с чего и начать.

— С самого худшего, — подсказывает он.

— Очень хочется есть, — отвечаю я. — Просто ужасно.

Он засовывает руку в карман и достает горбушку. Затем разламывает ее пополам и отдает мне половину. Она черствая и грязная, но мне все равно. Я вмиг разделывалось с ней и чуть не забываю его поблагодарить.

Он переводит взгляд на мою гитару.

— Умеешь играть?

Я киваю.

— Тогда играй. Хорошие музыканты никогда не нищенствуют.

— Но где?

Он смотрит на меня как на идиотку.

— Да прямо там, — он кивает на ворота за моей спиной.

— В Пале? Ах да! Вы имеете в виду — играть для толпы? А вообще-то… Точно! Спасибо, Жак.

Я встаю и собираю свои вещи. Если удастся заработать хоть несколько монет, куплю хлеба. А может, даже сыра.

— Постой, — окликает меня Жак и вынимает из кармана грязный платок. — У тебя кровь.

Он вытирает платком мой лоб.

— Нехорошая рана. Не больно?

— Мне всегда больно, — усмехаюсь я.

Мы прощаемся, и я направляюсь в Пале. Здесь такая же толчея, как вчера. Прямо у ворот какой-то факир чуть не поджигает мои волосы. Я прохожу мимо акробатки, которая осторожно продвигается по канату, толкая перед собой тележку с ребенком. Мимо проститутки лет четырнадцати, что устроилась на коленях у клиента.

Мимо слепого мальчика на углу, который жалобно просит милостыню. Иду дальше. Вот танцующие крысы, тощая обезьяна на поводке, жонглеры, медведь в наморднике, наперсточники, маленькие девочки, продающие лимонад.

И тут я вижу голову, лежащую на столе. Сперва я думаю, что это муляж, но, приблизившись, понимаю, что нет. Вокруг головы кружат мухи. Люди глумятся, поливают ее вином и засовывают сигары в безжизненный рот. Кто-то поясняет, что это был человек Фукье-Тенвиля, якобинец, — и добавляет, что следующим будет сам Фукье-Тенвиль, и весь Париж придет плюнуть в его мертвую рожу.

Я отхожу подальше, откуда не видно головы, и там достаю гитару. Раскрыв на земле перед собой чехол, я начинаю играть. Никто не обращает внимания. Я играю Люлли, Рамо и Баха, но я словно человек-невидимка. Прохожие продолжают измываться над отрубленной головой, подставляют подножки жонглерам и мучают крыс. У меня желудок сводит от голода. Мысль о голодной смерти повергает меня в настоящую панику. Я должна хоть что-то заработать. Я должна поесть. Я должна любой ценой привлечь к себе внимание.

Мимо проходит девочка, продающая разноцветные леденцы, и у меня появляется идея. Я начинаю играть «I Want Candy». Уж теперь-то меня невозможно не заметить. Я играю отчаянно и пою из последних сил. Если б могла, еще бы и на голове постояла.

Откуда-то вываливается пьяный мужик. У него светлые волосы и щетина на лице. Около минуты он, покачиваясь, слушает, как я играю. А затем подается вперед и внезапно лезет в мой рот своим языком. От него несет тухлой рыбой. Я влепляю ему пощечину, вырываюсь и кричу:

— Урод, не лезь ко мне!

Он отшатывается и начинает ржать.

— А я с друзьями поспорил, — икает он, отсмеявшись, — парень ты или девка. Они думали, парень — из-за штанов, — но я сразу сказал: это женщина-дикарка! Всегда мечтал поцеловать дикарку! И я выиграл спор! — С этими словами он швыряет в мой чехол пригоршню монет. — Ты, часом, не могиканка? Смешные косички. И музыка у тебя дикарская. Сыграй еще, Покахонтас!

Я все еще отплевываюсь после его поцелуя, и тут слепой пацаненок бросается на четвереньки и начинает присваивать мой заработок из чехла.

— Эй, это мое! — кричу я.

Мальчишка поднимает голову и бойко посылает меня к черту, после чего продолжает загребать монеты. Я наклоняюсь, чтобы успеть спасти хоть что-то, и это оказывается ошибкой. Я не заметила, как к пьяному мужику подвалили его не менее пьяные друзья. Один из них смеется и хватает меня сзади. Я разворачиваюсь, чтобы ударить его, но он рывком притягивает меня к себе и целует в губы. Другой бросает мне за пояс монетку и тут же сует руку ко мне в штаны, пытаясь выудить монетку обратно.

Я размахиваюсь, и моя гитара впечатывается в физиономию первого мужика. Он хватается за нос и начинает выть, а его приятель так сильно ржет, что отпускает меня. Я подбираю чехол, захлопываю его и бегу прочь.

Останавливаюсь лишь под колоннадой. Выход из Пале совсем рядом — отсюда видны белые каменные ворота и уходящая вдаль улица, — но тут из темноты выскакивает кто-то еще, и меня снова хватают. Пытаюсь закричать, но мне зажимают рот ладонью и затаскивают меня в какую-то подворотню. Я вырываюсь изо всех сил, машу руками и заезжаю по уху тому, кто меня держит.

— Черт! Больно же! Прекрати, идиотка! Это я, Фавель!

Я замираю. Мне знакомо это имя. Фавель — тот, у кого Алекс покупала ракеты для фейерверков.

— Если не будешь драться, отпущу, — обещает он.

Я киваю. Он перестает меня держать, и я осматриваюсь. Мы здесь одни. Я тяжело дышу. Бег и драка дались мне нелегко.

— У нас мало времени, — говорит Фавель. — Меня не должны здесь видеть.

Он сбрасывает с плеча мешок, достает из него газетный сверток и протягивает мне. Я его разворачиваю. Там ракеты, бумажные фитили и деревянные стержни.

Фавель принял меня за Алекс!

— Две дюжины, как условились, — говорит он. — Только в следующий раз я буду ждать награды посолиднее. Знаешь ли, чем дальше, тем мне труднее. Черный порох днем с огнем не сыщешь. Я уж не говорю о селитре. Приходится платить кое-кому, чтобы подворовывали с военного склада.

Он с интересом разглядывает рану у меня на лбу.

— Читал в газетах, что тебя на днях подстрелили… — произносит он. — Надо быть осторожнее. Если помрешь, мне от тебя никакой пользы. Принеси еще камушков, да покрасивее. И пригоршню луидоров. Я тут дом себе присмотрел. Раньше он принадлежал какому-то маркизу…

Слышатся шаги: кто-то идет в нашу сторону.

— Ну все, мне пора, — шепчет Фавель, — заболтался я с тобой.

Мимо проходит мальчишка с газетами и выкрикивает заголовки.

Бонапарт повысил награду за поимку Зеленого Призрака до трехсот франков. Его ищут живым или мертвым.

Фавель смотрит на меня, недобро сощурившись.

— Я, кажется, сказал — «пригоршня луидоров»? — произносит он. — Так вот, пусть будет две пригоршни.

— Кто скрывается под маской Зеленого Призрака? — продолжает кричать мальчишка.

Вопрос звучит зловеще.

— Кто скрывается под маской Зеленого Призрака? — вторит эхо, разнося слова по нишам в стенах.

Фавель смеется, затем поднимает руку и вытягивает палец. Он указывает на меня.

 

72

— Амадей, пожалуйста. Я всего на пару ночей.

— Нет.

Я сижу на его пороге уже не первый час. На дворе глубокая ночь. Я ужасно замерзла, пока ждала его. Он только что вернулся. У него на шее красная лента, и от него разит вином.

— Я не буду шуметь. И ничего не буду крушить. Честное слово, — не сдаюсь я.

— Сгинь!

Я поднимаюсь, но продолжаю заслонять ему дорогу к двери.

— Смотри, у меня есть еда. Целая куча еды. Хватит на двоих! — С этими словами я открываю рюкзак и показываю ему салями, голову сыра и буханку хлеба. Я уже успела умять здоровенный кусок индюшки и целую корзинку клубники. На все хватило той монеты, что один из пьяниц бросил мне в штаны.

Амадей довольно грубо отталкивает меня и вставляет ключ в замочную скважину.

— Я отдам тебе салями, целую палку, — обещаю я.

— Не нужна мне никакая палка.

Ключ поворачивается. Дверь открывается. Я отчаянно роюсь в рюкзаке в поисках хоть чего-нибудь, предлагаю ему по очереди жвачку, ручку, фонарик. Мне нужно во что бы то ни стало попасть в дом и погреться у камина.

— Мне ничего от тебя не нужно, — говорит Амадей. — Убирайся!

Он переступает порог квартиры.

— Я ужасно замерзла, — жалуюсь я. — Хочешь моей смерти, да?

Он начинает закрывать дверь. И тут я нащупываю айпод.

— Амадей! Я отдам тебе эту штуку! Это музыкальная шкатулка, помнишь? Такая же была в катакомбах.

Наконец-то. В его глазах загорается интерес. Он тянется за айподом, но я отвожу руку в сторону.

— Так и быть, — соглашается он. — Заходи. Но учти: вздумаешь снова кричать и швыряться вещами, выставлю и глазом не моргну.

— Спасибо, — говорю я. — Ты меня даже не заметишь, клянусь.

Я протягиваю ему айпод, выкладываю еду на стол, а рюкзак и сверток Фавеля убираю под кровать. Я прошу у Амадея чистую рубашку и, сняв мокрую одежду, развешиваю ее на спинках стульев. Потом делаю себе бутерброд, развожу огонь и усаживаюсь на пол. Кажется, я ни за что в своей жизни не испытывала такой искренней благодарности судьбе, как за это тепло и за этот бутерброд.

— Съешь что-нибудь, — с набитым ртом говорю я Амадею. Но ему не до еды. Он возится с айподом. Наконец он возвращает его мне и спрашивает:

— Как это завести? Где здесь ключ?

— Ключа нет. Вот, смотри… — Я показываю, как включить айпод. — Ах да, еще наушники, — вспоминаю я и достаю их из кармана куртки. — Держи. А теперь жми на кнопку еще раз. Это — список музыки, видишь? Меню. Выбирай, что будешь слушать.

Мой айпод забит до отказа — это практически антология мировой музыки, потому что я скачивала все, что советовал послушать Натан. Амадей смотрит, как я листаю список по алфавиту.

— «Бетховен», — читает он. — Это который пианист? Из Вены?

— Да.

— Я слышал о нем наилучшие отзывы! Говорят, он также пишет неплохую музыку.

— Правду говорят. Вот, послушай.

Я включаю Третью симфонию, помогаю Амадею надеть наушники и наблюдаю за ним. Он закрывает глаза, и его лицо, и без того прекрасное, теперь аж светится. Он улыбается, хмурится, кивает, вскрикивает. Размахивает в воздухе изящными руками, словно дирижирует. Спустя несколько минут у него на щеках блестят слезы, и мне становится завидно. Услышать эту музыку впервые — не в кино или рекламе автомобилей, разодранную на кусочки, а целиком, какой ее задумал великий Людвиг, — это волшебный опыт.

Я доедаю бутерброд, остатки еды кладу на каминную полку, чтобы Гюго не дотянулся. Затем забираюсь на кровать. Все тело ноет от усталости.

Когда я натягиваю на себя одеяло, Амадей снимает наушники и оборачивается ко мне. Сперва он даже не может говорить. Затем вытирает глаза и спрашивает:

— Когда он это написал?

— Он еще не написал. Но скоро начнет. Допишет в тысяча восемьсот четвертом и посвятит симфонию Наполеону Бонапарту.

— Бонапарту? Этому солдафону?.. — удивляется Амадей. — Откуда ты знаешь?

— Да все знают, — устало отвечаю я. — Это же в учебниках истории.

— Не понимаю.

— Еще бы. Я тоже ничего не понимаю, — говорю я. — Амадей, с нами приключилось что-то необъяснимое. Мы с тобой встретились — под Парижем двадцать первого века. А потом бежали от погони — и вышли на поверхность в Париже восемнадцатого. Подумай — тебе самому ничего не кажется странным?

Амадей некоторое время молчит.

— Катакомбы — место загадочное… — медленно произносит он, но затем пожимает плечами. — Да нет, все вполне объяснимо. Наш рассудок смутили вино и затхлый воздух. А ты к тому же ударилась головой…

— Дело не только в этом…

Но Амадей уже забыл обо мне. Его захватил Бетховен. Мне хочется наблюдать, как он слушает, наслаждаться его переживанием, но у меня слипаются глаза.

И тут до меня доходит, что я лежу в постели Амадея Малербо, которому посвящен мой выпускной проект. Это же такая возможность! Лучшего источника информации не придумать. Если он все еще будет здесь, когда я проснусь, — если все это не окажется сном, — я задам ему тысячу вопросов.

— О нет! Закончилось, — восклицает Амадей, подбегая ко мне с айподом в руке. — Прошу, еще!

Я беру его руку в свою и, управляя его пальцем, показываю снова, как выбирать музыку.

— Вот, попробуй сам, — говорю я. — Выбери что-нибудь.

Он крутит колесико и попадает на «Джейнс Аддикшн» — «Ritual de lo Habitual».

— Амадей, постой, ты проскочил целых два столетия, — предупреждаю я. — Тебе будет сложно.

Но — поздно. Он уже надел наушники. Несколько секунд он слушает, затем срывает их.

— Это что, музыка будущего? — потрясенно спрашивает он.

— Да.

— В таком случае будущее кажется мне очень странным.

— С прошлым ему в этом не тягаться, — бормочу я.

И, наконец, засыпаю.

 

73

Мертвец не может встать и за кем-то погнаться. Потому что мертвецы вообще не шевелятся. Так или нет? Если так, то почему вон тот труп в зеленом платье двигает рукой? Ах, стойте. Он ничем не двигает. Это крыса. Жирная крыса вгрызается в плоть, пожирает мертвечину.

Ну, слава богу. Мне аж полегчало. Я, пожалуй, даже счастлива. Так счастлива, что начинаю смеяться как одержимая. Смеюсь и не могу остановиться. Потом начинаю задыхаться. Наконец кричу сама себе: «Замолчи!» Нужно идти дальше, пока не пришли мародеры и не увидели, как я сижу здесь в углу и раскачиваюсь.

Я по запаху поняла, что впереди трупы, но на этот раз я подготовилась заранее: прихватила с собой мешочек Амадея с корицей и апельсиновыми корками. Это немного перебивает вонь, но не спасает от ужаса открывшегося мне зрелища. Их здесь сотни. Тысячи. Обезглавленные тела втиснуты в крохотные пещеры и сложены штабелями вдоль стен. Сколько же людей убил Робеспьер?

Остановившись, я свечу фонариком на карту катакомб, которую нарисовал Виржиль. В начале полицейской облавы я сунула ее в рюкзак и совсем забыла о ней, но сегодня утром, когда искала в рюкзаке таблетки от головы, нашла.

Я спросила у Амадея, как попасть в склеп, через который мы с его друзьями вчера вышли в город, и он сказал, что вход — в церкви Марии Магдалины, только никто не должен видеть, как я туда спускаюсь. Я съела бутерброд с салями на завтрак, оделась и собрала вещи. Затем поблагодарила Амадея за гостеприимство. Но он меня даже не заметил. Я пыталась его напоследок расспросить — где он родился, почему перестал писать для театров, как превратился в гениального композитора, — но он только отмахивался, поглощенный моим айподом. Он не спал всю ночь. У меня не хватило духу сказать ему, что через день-другой батарейка сядет.

Простившись с ним, я побрела по парижским улицам к церкви Марии Магдалины, откуда спустилась в склеп, а затем, по длинному холодному туннелю, в катакомбы.

Теперь я рассматриваю карту Виржиля и нахожу на ней эту церковь. Здесь отмечено, что туннель, ведущий от нее вниз, перекрыт. Видимо, его и перекроют через пару сотен лет, но в текущей реальности все не так. Потому что вот она я, стою в этом самом туннеле и вожу пальцем по карте. Так, дальше он несколько раз разветвляется, проходит под рекой, а затем выводит к Пляжу.

Понятия не имею, как я во все это вляпалась. Почему я здесь и почему все на вид, и вкус, и запах такое настоящее, если этого не может быть. Но мне все равно. Единственное, что мне сейчас надо знать, — это как вернуться назад. В двадцать первый век. К Виржилю. Так что я решила добраться туда, где все началось. На Пляж.

— Виржиль! — зову я с надеждой. — Виржиль, ты там?

Мне отвечает только эхо, моим собственным голосом. Виржиля здесь нет. Я одна. Как обычно. Когда он был рядом, я не чувствовала одиночества. Звучит, конечно, глупо — ясно, что в компании другого человека ты не одинок. Но дело в том, что до Виржиля мне было одиноко в чьей угодно компании.

Я продолжаю путь, светя перед собой фонариком. Здесь ужасно тихо. Слышно, как капает вода, пищат крысы, и еще тишину нарушает звук моих шагов. Больше ничего. Туннель извивается и ведет то вверх, то вниз. Иногда мне приходится нагибаться, перепрыгивать через колодцы, перелезать через груды осыпавшихся камней. Спустя примерно полчаса я нахожу первый выход, отмеченный на карте, — он ведет в церковь Сен-Рок, что посреди района Сент-Оноре. Я помню это название из дневника Алекс. Она спускалась в катакомбы через Сен-Рок. Я решаю туда заглянуть. Может, не придется идти до Пляжа и есть другой способ вернуться?

Я поднимаюсь по узким ступеням, вырезанным в известняке. Наверху железная дверь. Я дергаю за ручку. Заперто. Посветив фонариком сквозь решетку, я вижу статуи, кресты и густую паутину. Ищу взглядом признаки современности — электрические лампочки, пылесос, хоть что-нибудь, — но ничего не нахожу.

— Может, это просто склад всякого старья и сюда никто не спускается, — бормочу я, но сама себе не верю.

Я возвращаюсь в туннель и двигаюсь дальше на восток. В темноте трудно ориентироваться. На карте Виржиля ходов гораздо больше, чем я вижу перед собой. Но основные все же совпадают, так что, надеюсь, я не заблужусь. Минут через пятнадцать подхожу к какому-то просторному помещению. Если это подвалы Лувра, то я на верном пути, по-прежнему иду на восток и скоро можно будет свернуть на юг.

Однако то, что я вижу, заглянув в подвал, меня снова огорчает. Здесь мясо хранится на леднике, а яйца — в корзине. Молоко в кувшинах, а не в тетрапаках. Куриные тушки подвешены к потолку. Это по-прежнему восемнадцатый век. Я слышу шаги и голоса и спешу вернуться в катакомбы.

Какое-то время я двигаюсь по туннелю под рекой. Холодная мутная вода доходит до щиколоток, потом поднимается до колен. Сверху тоже капает. Я иду медленно, ощупывая ногой пол перед каждым шагом — проверяю, нет ли впереди колодца. Ближе к левому берегу уклон меняется, вода постепенно отступает. Но она все такая же мутная, поэтому я замечаю мертвеца, лишь споткнувшись о его ногу.

Вскрикнув, я хватаюсь за стену, чтобы не упасть. Спустя пару минут, когда сердце перестает бешено колотиться, я присматриваюсь. Это прислоненный к стене труп мужчины, он полулежит наполовину в воде. Вряд ли его смерть — дело рук Робеспьера, раз голова у него по-прежнему на плечах. Рядом валяется выпавший из его руки фонарь. Должно быть, бедняга заблудился, а когда свечка догорела или кончился китовый жир — или чем они тут пользуются, — не смог найти дорогу назад, сошел с ума и умер в темноте и одиночестве, рыдая и цепляясь пальцами за стены.

И меня может ждать та же участь. Если я споткнусь и потеряю фонарик, например. Если в нем сядет батарейка. Если я свалюсь в колодец.

Больше всего мне хочется повернуть назад. Но я не поворачиваю. С каждым шагом Пляж становится ближе. Если я сдамся сейчас, то потом все равно придется снова проделывать этот же путь, только заряда в батарейке останется еще меньше. Так что я продолжаю двигаться вперед, и спустя несколько минут с потолка перестает капать. Я сверяюсь с картой и вижу, что пересекла реку. Осталось пройти еще столько же.

Следующий ориентир — церковь Сен-Жермен. Если верить карте, туннель под ней растраивается. Одно ответвление ведет на запад, к Седьмому округу, другое на восток, к Шестому. А средний ход, куда мне нужно, ведет на юг, к Четырнадцатому.

Спустя почти час добираюсь до распутья. Я узнаю его по табличке с надписью «Сен-Жермен» на железной двери. Значит, иду правильно. Еще немного — и Пляж. Я делаю перерыв, съедаю прихваченный с собой хлеб и продолжаю путь. Судя по карте, разветвление совсем близко. Я прибавляю шаг, ожидая вот-вот увидеть три туннеля, но вместо этого упираюсь в глухую стену.

— Вот те на, — произношу я.

Я свечу на стену фонариком. На ней что-то нацарапано: справа слово «Пантеон» и стрелка, указывающая на восток. А слева — «Дом инвалидов» и стрелка на запад. Я стою у той самой развилки, почему же туннелей всего два? Может, я неправильно прочитала карту? Я всматриваюсь в нее и повторяю пальцем свой маршрут до Сен-Жермен, но тут вспоминаю, что туннель под церковью Марии Магдалины должен быть засыпан — а он открыт.

Ну конечно. С картой все в порядке, и я правильно ее прочитала. Только она нарисована в двадцать первом веке, а я нахожусь в восемнадцатом, и некоторых туннелей — включая тот, что мне сейчас нужен позарез, — еще нет.

Все, больше не могу. Я злюсь, реву, пинаю ногами стены.

— Почему? — ору я в пустоту. — Почему?!

Почему я здесь? Почему я не могу выйти из этого чертова трипа? Не бывает у таблеток такого продолжительного действия. И вряд ли это игра сознания, погруженного в транс. Ну, сколько держатся глюки такой силы? Несколько часов максимум. И это не может быть какая-нибудь шизофрения, потому что с логикой мышления и поступков у меня порядок. Я же сумела найти деньги и кров, купить еду. Отыскала путь в катакомбы. Пробралась по длиннющим туннелям в кромешной тьме — с крохотным фонариком и самодельной картой. Разве человек в жестком психозе на такое способен?

— Тогда почему? — кричу я. — Ну? Почему?!..

Но стены, трупы, крысы и насекомые молчат. Я опускаюсь на пол, прислоняюсь к стене и обхватываю колени руками.

Вот бы оказаться сейчас на рю Сен-Жан. У Лили и Джи. И я так скучаю по Виржилю… И даже по Реми. По Бруклину. По дому. Скучаю по фалафельной «Мабрук». По запаху городских автобусов. По хорошему кофе. По светящимся в темноте мостам. Скучаю по матери. По Натану. По Виджею. И по Джимми Башмаку.

Но я совершенно не скучаю по Арден или по Бизи. По школе Св. Ансельма. По отцу. Значит, я еще не до конца отчаялась. Еще не все потеряно.

Может, я на самом деле в коме? Упала, когда бежала по туннелям, ударилась головой… Ушиблась так сильно, что потеряла сознание? А полицейские нашли меня и отвезли в больницу, и я лежу в реанимации с кучей воткнутых в меня трубочек, а все, что сейчас происходит, — это просто мой мозг развлекается, пока я пребываю в состоянии овоща?

Как ни странно, мысль о коме придает мне бодрости. Эта версия многое объясняет — например, почему глюки до сих пор не закончились. Я поднимаю голову и вытираю нос рукавом. Луч фонаря направлен в пол, и я вижу, как через полоску света переползает черный наук. Пока я смотрю на него, луч угрожающе тускнеет.

Надо идти. Еще не хватало застрять здесь с севшей батарейкой. Вдруг я все-таки ошибаюсь насчет комы?..

Я встаю и отправляюсь в долгий обратный путь.

 

74

— Твой Гюго дико вонючий. Ты что, никогда его не моешь? — спрашиваю я Амадея. Чертова псина опять лежит рядом со мной на кровати. Каждый раз, когда я пытаюсь его спихнуть, он рычит. — Нет, ну серьезно. Хоть бы в Сене его искупал, а?

Амадей не реагирует, только перебирает одни и те же аккорды. Якобы сочиняет музыку. А я валяюсь на кровати и смотрю в потолок — с тех самых пор, как вернулась из катакомб. Амадей был не то чтобы счастлив меня видеть, но все же впустил. Теперь я накрываю голову подушкой, надеясь заглушить жуткие звуки, которые он издает. Не помогает. И как он умудрился стать таким знаменитым композитором, если его клинит на каких-то дурацких трех аккордах?

Все, не могу больше терпеть. Я откидываю подушку в сторону.

— Попробуй си минор! Ну блин, там же в третьем такте должен быть тритон!

Амадей чертыхается и раздраженно смотрит на меня.

— Я что, просил совета? Благодарю покорно! Мне не нужны советы. Мне нужен кофе!

Честно говоря, отсутствие кофе — это наименьшая из наших проблем. В доме кончилась еда. Мы съели все, что я вчера купила. Дрова тоже кончились. И меня решительно доконал запах псины. Я сажусь на кровати.

— Нам нужно поесть, — говорю я. — Схожу в Пале, попробую что-нибудь заработать. Если получится, будет тебе кофе.

Амадей бормочет в ответ что-то неразборчивое. Он уже сидит согнувшись над столом, пишет ноты.

Я совершенно не хочу в Пале — меня до сих пор трясет, как вспомню давешних пьяниц, — но выбора нет. Достаю гитару, чтобы настроиться перед выходом, и обнаруживаю, что первая струна лопнула.

— Запасные струны есть?

Амадей кивает на коробку на столе. Ага, целый моток спутанных струн… хотя они совсем не похожи на те, к которым я привыкла. Но вроде одна отдаленно напоминает первую струну. Я ее натягиваю, пытаюсь настроить гитару — все вместе звучит безобразно.

Видно, здешние струны делают из дохлых кошек, или собак, или белок.

— Не годится, — говорю я. — Нужен новый комплект.

— Пойди да купи.

— На что? У нас нет денег, ты забыл?

— Ступай к Ривару. Я у него на хорошем счету, он продаст тебе струны в долг. Это на рю Кордери. Надо идти по рю д'Анжу на север.

Я достаю карту Парижа, но на ней нет рю д'Анжу. Кто бы сомневался.

— И далеко на север? Пройти пару улиц — или надо пилить через весь город? Амадей, ну отвлекись, я без тебя не справлюсь.

Он швыряет перо на стол.

— Черт с тобой, пошли за струнами. Надеюсь, ты успокоишься, когда их получишь.

— Надеюсь, ты тоже успокоишься, когда что-нибудь съешь.

Он молча натягивает кафтан и засовывает в карман айпод. Уже на улице я говорю:

— Забей ты на эту последовательность аккордов. Ты же сам понимаешь, что получается ерунда.

— Я подметил один ход в твоей шкатулке, хотел попробовать вариацию.

— А что ты слушал? Бетховена? Моцарта?

— «Радиохэд».

Я начинаю ржать. Он достает айпод.

— Поясни мне одну вещь… — начинает он.

— Что?

Он показывает на экран.

— Вот эта композиция… «Fitter, Happier».

Я развожу руками.

— Прости, чувак, нереалочка. Понадобятся два века, чтобы ты это понял.

 

75

А вообще этот жутковатый мир по-своему красив.

Я, конечно, все равно хочу отсюда выбраться при первой же возможности, но если смотреть вокруг, не акцентируясь на глючности, то здесь красиво. Воняет, правда, но красиво.

Мы идем на север по Марэ. Через ворота можно разглядеть симпатичные ухоженные дворики. Какой-то мужик гонит стадо овец по мостовой. Другой тащит к себе в лавку голову сыра размером с колесо. Девушка с изумительной осанкой, в тускло-синем платье и с заколотыми на затылке светлыми кудрями, моет окна. В кофейне сидят мужчины, пьют кофе из фарфоровых пдошек и курят глиняные трубки. Амадей останавливается и с завистью смотрит на них.

— Идем, страдалец, — говорю я и тяну его за рукав. — Чем раньше у меня будут струны, тем раньше у тебя будет плошка тройного супер-пупер гранде капучино с дополнительным шотом эспрессо и прочими наворотами.

— А?..

— Проехали.

Мы продолжаем путь. В этом мире нет пластмассы, нет неоновых вывесок, нет выхлопов. Нет алюминиевых жалюзи и энергосберегающих ламп. Нет шумных туристов в футболках с надписью «МОИ ПРЕДКИ ВИДЕЛИ КАК ОТТЯПАЛИ ГОЛОВУ КОРОЛЮ А МНЕ ДОСТАЛАСЬ ТОЛЬКО ЭТА ДУРАЦКАЯ ФУТБОЛКА».

У фонтана стоит печальная женщина с чашкой в руке. Кожа да кости. К ее черному платью булавкой приколота сине-бело-красная ленточка. На земле у ног матери сидят двое тощих детей. На них больно смотреть.

— Солдатская вдова, — объясняет Амадей, и мы проходим мимо. Я оглядываюсь на женщину. Она что-то говорит детям и кажется совершенно живой, но я понимаю, что передо мной призрак. С той поры, как она жила в Париже, прошло двести лет и случилась еще куча войн и революций. И опять миллионы погибших. А те, кто выжил — как она, — все так же уверяют себя, что дело того стоило, что на смену смертям, потерям и беспорядкам придет какое-то светлое будущее. Что им еще остается?

— Жаль, у меня нет денег, я бы ей подал, — говорит Амадей.

— А у меня нет смелости. Я бы перед ней извинилась от имени будущего.

— За что?

— За то, что у нас все по-прежнему. Ты думаешь, что ваша Революция — кровавая резня? Это ты еще про Первую мировую войну не знаешь. А ведь она должна была стать самой последней и положить конец войнам вообще. Но вышло по-другому.

Я пытаюсь ему рассказать о Первой мировой, потом о Второй, но танки и самолеты не укладываются у него в голове. Мы сворачиваем направо, на рю д'Анжу. Я снимаю куртку и завязываю ее на поясе. Светит солнце, на улице тепло, а я тащу тяжелую гитару и вся взмокла. Мне определенно не помешало бы принять душ. Волосы слипаются от грязи, и меня давно раздражает, как от меня пахнет потом. Но, слава богу, когда запахи достигают критической концентрации, их перестаешь чувствовать.

Мы сворачиваем на безымянную улочку, такую узкую, что приходится идти боком. Амадей снова принимается расспрашивать меня про айпод. Ему интересно, почему большинство песен на английском. Я объясняю, что это самый расхожий в мире язык. Он отказывается верить: неужели люди могли предпочесть такой некрасивый язык французскому? Потом он вспоминает певца по имени Лед Зеппелин и хочет знать, что за инструмент издает такие странные звуки в композиции «Immigrant Song».

— Электрогитара.

Он недоуменно смотрит на меня.

— Ты представляешь, что такое электричество? — спрашиваю я.

— Электричество..: — Он морщит лоб. — Кажется, я про это слышал. Изобретение американского посла, Бенджамина Франклина… Ты хочешь сказать, что гитара месье Зеппелина работает от молнии?

— Нет… хотя вообще-то да! — Я еле сдерживаю смех. — Именно так.

— Уму непостижимо, — выдыхает Амадей.

— Это точно, — отвечаю я и думаю: до чего же круто, что Амадею понравилась игра Джимми Пейджа. А двести с лишним лет спустя Джимми Пейдж в интервью для журнала «Роллинг стоун» будет рассказывать, как он любит Амадея Малербо.

— Ну вот, мы почти на месте, — говорит Амадей и берет меня под руку. — Надо перейти дорогу.

На рю Кордери мы уворачиваемся от повозки, двух паланкинов и пробираемся между бесчисленными конскими лепешками. И тут я вижу прямо перед собой каменную стену, за которой высится мрачная крепость. Тампль.

Я рассматриваю зловещую громаду, и все, что до сих пор казалось мне сном или трипом, вдруг становится явью. История оживает. Это больше не глава из учебника и не дневниковая запись. Это реальность. Тампль — настоящий. И в нем умирает ребенок. Он страдает. Не когда-то давным-давно, а прямо сейчас. Я понимаю это, и у меня перехватывает дыхание.

— Амадей, — говорю я. — Там мальчик. Его зовут Луи-Шарль.

Амадей уже обогнал меня.

— Я знаю, — быстро отвечает он. — С этим ничего не поделаешь. — Он возвращается и вновь берет меня под руку, но я стою на месте.

— Амадей, он же совсем ребенок.

— Это гиблые мысли, — отрезает он. — Идем отсюда.

Но я не могу сделать ни шагу. Я смотрю на крепостные башни и вспоминаю записи Алекс. Как он мучается. Как она сама мучилась от отчаяния, что не в силах его спасти. Как все же решила остаться в Париже, хотя могла сбежать.

Она хотела помочь Луи-Шарлю, и это погубило ее. Она умерла где-то здесь, в Париже, в июне тысяча семьсот девяносто пятого. И вот — я тоже здесь. В Париже. В июне тысяча семьсот девяносто пятого. Стою на ее месте.

Опустив гитарный чехол на дорогу, я вытаскиваю гитару.

— Сумасшедшая! — шипит Амадей.

Я отступаю на несколько шагов от стены, чтобы уродливые камни не поглощали звук. Я даже забываю про лопнувшую струну. Мне больше не кажется, что я спятила, переела колес или впала в кому. Наоборот, я чувствую себя полностью в своем уме.

И я ударяю по струнам. Играю звонкие первые аккорды «Hard Sun» и начинаю петь с интонациями Эдди Веддера, стараясь звучать уверенно, чтобы звук взмывал ввысь.

— Все, хватит! Бежим! — кричит Амадей. Он перепугался не на шутку и тянет меня за рукав.

Я отдергиваю руку, резанув палец о струну, и лады становятся липкими от крови. Громче. Выразительнее. Со стороны тюремных ворот уже несутся крики. Амадей сыплет ругательствами и быстро уходит. Тут же подскакивает стражник с ружьем.

— Вон отсюда! — кричит он.

Амадей оборачивается — и спешит обратно.

— Прошу вас, сир, не обращайте внимания!.. У него помутнение рассудка. Ударился головой, знаете ли, так с тех пор и…

— Прекратить! — ревет стражник.

Но я продолжаю играть.

— Оглох, что ли?

Я не останавливаюсь. Он поднимает ружье и бьет меня прикладом в лицо. У меня темнеет в глазах. Я падаю на колени.

— Не заткнешься — застрелю! — говорит стражник.

Я поднимаю на него взгляд.

— Откуда вы такие беретесь? — спрашиваю я.

Он приставляет дуло к моему лбу. Я чувствую, как по моей щеке стекает кровь. Перед глазами проносятся картинки — горящие монахи, груды тел в яме, убегающие от напалма дети. Я отталкиваю дуло и встаю на ноги. Одной рукой я держу гитару, а другой вытираю кровь с лица.

— Ну конечно, — усмехаюсь я. — Вы просто честный человек, делаете свое дело. Вы были всегда. И будете всегда.

 

76

Одни и те же аккорды. Снова и снова. И никакого прогресса.

Амадей сидит с гитарой за столом и как будто не замечает меня. Я сижу напротив и пытаюсь его разговорить.

— Ну чего ты хочешь? Чтобы я извинилась? Мне не за что извиняться. Я бы снова сделала то же самое. Не раздумывая.

Он молчит.

После того как стражник меня ударил, я побрела в Пале. Давешний пьянчуга тоже там был и снова обозвал меня «Покахонтас». Сказал, что кровь мне к лицу, что так я еще больше похожа на дикарку. Я ответила, что поранилась, срезая скальп с последнего идиота, который посмел распустить руки. И если еще какойни-будь идиот вздумает ко мне притронуться, я с удовольствием пополню свою коллекцию и его скальпом.

Он театрально прижал руку к сердцу, сказал, что обожает меня, и бросил в мой чехол несколько монет. На этот раз я подобрала их раньше, чем слепой пацан успел опомниться. Я купила новые струны, а также немного еды, кость для Гюго и полфунта кофе. Кофе стоил немыслимых денег, но я понимала, что без него Амадей не пустит меня на порог.

— Он всего лишь ребенок, Амадей. И он умирает совсем один.

— Еще хоть слово про него — и я тебя вышвырну.

— Валяй. Только я кофе с собой заберу.

Он бросает на меня взгляд, полный ярости. Я продолжаю:

— Ему холодно. Его не кормят. Там темно. Он ужасно страдает…

— Это неправда. За ним хорошо ухаживают.

— …и его мучения длятся уже не один год, Амадей. Понимаешь? Не один год.

— Откуда ты можешь знать?

— Из книг. Про Французскую революцию напишут сотни книг. Двести лет пройдет, а люди все еще будут пытаться понять, что это было.

— Революция закончилась. Все уже в прошлом.

Меня разбирает смех.

— Она никогда не закончится. Сейчас свергли короля — но через год-другой на трон взойдет новый.

— И что будет?

— Я же рассказывала. Бонапарт захватит власть. Провозгласит себя императором. Ну и дальше — то, против чего вы тут всю дорогу выступали. Он втянет весь мир в войну и натворит кучу бед в масштабах мировой истории.

— Вообще-то я спрашивал про мальчика.

Я отвожу взгляд.

— Если ты все знаешь, скажи мне, что с ним будет.

— Он умрет, — тихо отвечаю я.

Амадей горько хмыкает.

— Так зачем ради него рисковать? Какой в этом прок?

Я не знаю, что ему ответить. Он продолжает:

— Ты безумица. Возможно, и впрямь ударилась головой. А возможно, всегда была безумна, я не знаю. Но я точно знаю одно: ты должна прекратить свои фортели. Потому что в следующий раз тебя застрелят. — Поколебавшись, он добавляет: — И то, что ты делаешь по ночам, тоже следует прекратить.

— А что я делаю по ночам? Храплю, что ли?

Он ударяет кулаком по столу так, что я вздрагиваю.

— Это не смешно! — кричит он. — За твою голову назначена награда! Генерал Бонапарт хочет твоей смерти! Прекрати запускать фейерверки, иначе тебе конец.

— Постой-ка, — говорю я и начинаю смеяться. — Амадей, ты что, решил, что я — Зеленый Призрак?

Он отвечает не сразу. Просто смотрит на меня. А потом, после долгого молчания, говорит:

— А почему, по-твоему, я тебе помог? Приютил, не оставил на улице, где тебя могли поймать? Я понял, кто ты, еще в катакомбах. По ключу, который ты носишь на шее. На нем инициал «L». Это значит — Луи. Сирота из башни. Это ведь ради него ты устраиваешь фейерверки?

— Нет, Амадей, ты ошибся — я не…

Он не дает мне договорить.

— А потом эта выходка у Тампля. Если у меня и были сомнения, сегодняшний твой поступок их похоронил. Ты — Зеленый Призрак. Я в этом убедился. Ты рискуешь жизнью ради этого мальчика. Ты озаряешь небо — хочешь, чтобы он знал, что о нем помнят.

— Слушай, я не Зеленый Призрак. Клянусь, я не он.

Амадей смотрит на меня с укоризной и качает головой. Затем откладывает гитару в сторону и подходит к каминной полке, где стоит деревянная шкатулка. Он что-то достает из нее и кладет на стол передо мной. Это два миниатюрных портрета в одной черной рамке: мужчина и женщина с благородными лицами, у каждого роза в руке. Я их уже видела на той картине, что висит в его музее возле Булонского леса. Там на табличке было написано, что на миниатюрах — предположительно сам Амадей и его невеста, но теперь, разглядывая тонкие горделивые черты, я начинаю в этом сомневаться.

— Кто они? — спрашиваю я.

— Герцог и герцогиня Овернские. Мои родители.

— Амадей, так ты дворянин?

Он кивает. Я потрясена.

— В книгах про это ничего нет. Известно только, что ты приехал в Париж в тысяча семьсот девяносто четвертом.

— Не знаю, что за книги, но это правда, я перебрался сюда в девяносто четвертом. Мне больше некуда было деться.

Вернувшись за стол, он рассказывает, как жил с родителями в старинном шато в Оверни. Там было очень красиво. Он рос счастливым ребенком. Его мать и отец любили музыку и нанимали ему лучших учителей, так что он с ранних лет обучался игре на пианино, на скрипке и на гитаре. У него обнаружился талант, и к восьми годам он уже сам сочинял музыку. Родители мечтали отправить его в Вену, как только ему исполнится четырнадцать, осенью тысяча семьсот восемьдесят девятого.

— За несколько месяцев до моего намеченного отъезда отца как представителя дворянства пригласили на встречу Генеральных штатов в Версале. Я отложил поездку — думал, всего на пару недель, — чтобы не оставлять матушку одну. Но тут наступила революция и пришел конец моей семье.

— Что с ними стало? — спрашиваю я, хотя боюсь его ответа.

— Как многие аристократы, мой отец поддерживал реформы, которых добивались революционеры, — ответил Амадей. — Страна разорилась, старый режим изжил себя. Франция нуждалась в переменах, и отец это сознавал. Однако после штурма Тюильри, после всей этой резни он понял, что ошибался. Что они породили чудовище, которое теперь не остановить. К концу года короля судили. Почти все голосовали за казнь. Просить о помиловании было самоубийством, но отец все равно на это пошел. Он остался верен королю до конца. У моей семьи есть девиз…

— «Из крови розы лилии растут».

— Ты знаешь наш девиз? — удивляется он.

— Знаю, — киваю я. Этот девиз был на гербе Оверни, который висит дома у Джи.

— Отца обвинили в том, что он монархист и предатель Революции. Через несколько дней после казни короля имущество нашей семьи конфисковали. Забрали все — землю и замки, пожалованные моим предкам еще в одиннадцатом веке Генрихом I. Родителей бросили в тюрьму. Когда я навещал отца в тюрьме накануне суда, он рассказал, где успел спрятать немного золота. А потом добавил: что бы ни произошло на суде, я должен помнить, что он всегда меня любил и будет любить — и в этом мире, и в том. «Живи, возлюбленный мой сын». Это были его последние слова ко мне.

Амадей некоторое время молча смотрит в огонь камина. Затем продолжает:

— Поскольку я сын предателя, меня также должны были арестовать, но на суде отец внезапно встал и отрекся от якобинцев, от Революции и от всех их дел. Затем повернулся ко мне и сказал, что я проклятый прихвостень Робеспьера и предатель короля. Что я ему больше не сын. Что я подлец и лицемер. Я обомлел! Пытался разубедить его, кричал, и все это перед якобинскими судьями, перед всем трибуналом. Он того и добивался. Его слова были ложью — но эта ложь спасла мне жизнь. Меня так и не арестовали. А в наш замок переехал их главный прокурор, жирный якобинец в грязных сапогах и с гнилыми зубами. В этих стенах когда-то останавливались короли, писатели, художники и музыканты, лучшие люди своего времени…

Вздохнув, он умолкает.

— Так твоих родителей казнили?..

— Обезглавили. Обоих. На деревенской площади, словно обычных преступников. Меня заставили смотреть.

— Боже, Амадей… — шепчу я.

Теперь в его глазах стоят слезы.

— Я переехал из Оверни в Париж, сменил имя. Раньше меня звали Шарль-Антуан. Перед поездкой сюда я отыскал отцовское золото, его хватило на первое время. К тому же я умею играть и сочинять музыку, так что я стал писать для театров. Бесхитростные, глупые пьески, но без них я бы умер с голоду. Теперь я даже такого писать не могу. Вообще ничего не могу. Пытаюсь, но от веселых мелодий меня тошнит. В душе одна скорбь — по родителям, по жизни, которую у нас украли, по этой стране… — Его голос дрожит, и он отворачивается.

Мое сердце болит за него. Я тянусь через стол и пытаюсь взять его за руку, но она сжата в кулак, и он не хочет его разжимать. Тогда я беру гитару и начинаю играть первую сюиту Баха.

Спустя несколько минут он тоже берет гитару и играет вместе со мной. Грусть затопила нас обоих, и нет слов, чтобы ее прогнать, но музыка — музыка говорит за нас. Я несколько раз сбиваюсь, как всегда с этой сюитой. Амадей прерывается, вытирает слезы и показывает мне, как правильно играть. Я повторяю за ним. Получается хорошо.

Мы доигрываем Баха, и я играю ему «Rain Song» — потому что ему нравятся гитарные партии Джимми Пейджа. Он сперва слушает, потом начинает подыгрывать и вскоре уже знает вещь наизусть. Он играет великолепно. Мне до него как до луны.

Я играю инструментальную версию «Bron-Y-Aur», потом «Теп Years Gone», «Over the Hills and Far Away», «Stairway» и «Hey Hey What Can I Do?».

Мы часто прерываемся, чтобы я помогла ему войти в ритм или повторила рифф. Или чтобы он помог мне правильно поставить руку или красиво сыграть сложный аккорд. Мы играем долго-долго. В основном «зеппелинов» и всякое около. Грустные, минорные композиции. За окном темнеет. Мы зажигаем свечи. Мы забываем поесть.

А потом, спустя много часов, когда мы наконец заканчиваем, он берет в ладони мое лицо и целует меня в щеки.

— Береги себя, — говорит он. — Ты не можешь исправить этот скверный мир. Мой отец попытался — и видишь, к чему это привело? Не рискуй больше, как сегодня, возле тюрьмы. И не запускай фейерверков.

— Амадей, послушай…

— Не надо спорить. Я знаю, кто ты такая. Остается только надеяться, что Бонапарт не так догадлив.

Затем, усталый и опустошенный, он ложится спать. Я еще какое-то время играю, чтобы отвлечь его от грустных мыслей и воспоминаний. Когда он начинает дышать ровно и глубоко, я откладываю гитару. Я смотрю в темноту за окном и думаю.

Думаю про Амадея и про все, что он рассказал. Как у него на глазах казнили его родителей, как ему пришлось уехать из дома и сменить имя. Как он больше не может писать музыку. Думаю про Алекс. Про ее последнюю запись в дневнике. Такую сумбурную, незаконченную, в пятнах крови. Спрятанную в футляр, видимо, перед самым приходом стражников. Или перед смертью. Я слышу голос герцога Орлеанского, могущественного и самоуверенного, который говорит ей: ничто не меняется, этот мир всегда будет жесток и бессмыслен. А потом я слышу ее собственный голос, тихий и чистый: Я верю, в вас есть храбрость и доброта!..

Я достаю из-под кровати сверток Фавеля, разворачиваю его на столе и по очереди складываю ракеты в пустой гитарный чехол. Застегиваю его, беру из рюкзака коробок спичек и тихонько выхожу в ночь.

 

77

Небо затянуто тучами. Звезд не видно.

— Так вот зачем все это нужно, да, Алекс? Вот зачем я здесь, — шепчу я в темноту. — Чтобы закончить твое дело.

Она не может мне ответить. Ее больше нет.

Я сижу на коньке крыши самого высокого дома на рю Шарло. У меня в руках ракета, и я пытаюсь разобраться, как она устроена. Вот эта вощеная штука и есть фитиль? Как бы не сорваться с крыши. Но зато это быстрый способ отсюда свалить. Куда быстрее, чем бежать шесть этажей вниз.

Я насаживаю ракету на стержень. Надеюсь, все Сделала правильно. Затем наклоняюсь вперед и вставляю стержень между черепицами. Зажигаю спичку и подношу пламя к фитилю. Он загорается, начинают сыпаться искры — но ракета никуда не летит. Просто торчит из крыши и искрит.

А ведь она набита порохом. Порохом!.. Сейчас он загорится, и взрыв разнесет эту крышу в клочья. И меня заодно.

Но тут раздается свист, и ракета уносится в небо. Надо же! Я наблюдаю, как ее яркий удаляющийся хвост прочерчивает линию в темноте. Потом я слышу грохот, и в небе надо мной происходит чудо — расцветает миллион мерцающих огоньков.

— Ха! — выкрикиваю я и от радости подпрыгиваю, из-за чего теряю равновесие и падаю на скат. Черепица подо мной трескается, и осколок, соскользнув, летит вниз. Я судорожно вцепляюсь в крышу и подтягиваюсь назад к коньку.

Руки так дрожат, что я едва могу зажечь спичку, но все-таки справляюсь и торопливо поджигаю следующую ракету. Надо успеть, пока не появилась стража.

Новый взрыв. Затем еще и еще. Фейерверки раскрашивают небо, разрывают ночь на части, уничтожают тьму.

Он это слышит. Я уверена. Даже каменные стены Тампля не заглушат такие звуки. А главное — он их видит. Я очень на это надеюсь. Видит — и понимает, что кто-то о нем помнит. Что он не один. Что сотни тысяч звезд рассеивают темноту — ради него.

Тогда, в самом конце, я взяла Трумена за руку. Сидя на корточках на дороге, в луже крови. Я отталкивала полицейских и держала его за руку. И, пока его взгляд не погас навсегда, успела увидеть свет в его глазах. Один последний раз.

Отвернись от темноты, от безумия, от боли.

Открой глаза и взгляни на свет.

 

78

Бенуа, что работает на кухне «Фуа», — отвратительный ушлый тип, каким Алекс его и описывала. Но мне нужно попасть в опечатанные апартаменты герцога, а вход через погреб охраняет Бенуа, мимо него не проскочишь.

— Давненько тебя не видно. Думал, ты наконец сбежала. Или подстрелили. Зачем вернулась-то?

Он тоже уверен, что я Алекс. Должно быть, мы с ней похожи.

— Забыла кое-что у герцога, — говорю я.

— Деньги вперед, — требует он.

— Нет, сначала ты меня впустишь.

— Деньги.

— Слушай, у меня нет сейчас денег. Но если впустишь — я их добуду.

Бенуа стоит на месте и чешет затылок, затем достает оттуда какую-то гадость и раздавливает между ногтями.

— Черт с тобой. — Он поднимает корзину с картошкой и протягивает мне. — Поставь на плечо. Вот так. Чтобы лица было не разглядеть. А теперь иди за мной и помалкивай.

Он быстро ведет меня через кухню «Фуа», воровато озираясь на ходу. Повар что-то кричит поваренку. Двое подручных раскатывают тесто. Другие чистят устриц, нарезают овощи и ощипывают кур.

— Не отставай, — рычит Бенуа, делая вид, что я посыльный. — Да не туда! Сюда, болван ты эдакий!

Никто не обращает на нас внимания. Так мы проходим через всю кухню, потом сворачиваем направо и спускаемся по каменной лестнице. Я еле успеваю за Бенуа. Наконец мы оказываемся в большой и прохладной, как пещера, комнате, среди корзин с фруктами и овощами.

— Ставь вон туда, — говорит он. — Да поживее! Мне надо возвращаться.

Я ставлю корзину, и он снимает со стены фонарь и протягивает мне.

— Вернешься без денег — вызову стражу! Скажу, что ты интересуешься опечатанной собственностью. Мигом угодишь за решетку.

Я понимаю, что он не шутит. Как только я подошла к нему во дворе, он спросил: сколько? Я пообещала луидор. Надеюсь, мне удастся его добыть.

— У тебя ровно час, — предупредил он. — Я буду ждать.

Он поднимается по лестнице и исчезает.

Я ухожу в глубь темного погреба, мимо мехов с вином и пыльных бутылей. Понятия не имею, куда идти. Но не могла же я сказать об этом Бенуа. Он-то думает, что я Алекс, а она знала дорогу. Спускаюсь по очередной лестнице в еще более просторный и холодный погреб. Прохожу мимо ящиков с рыбой, устрицами и мидиями, разложенными на льду, мимо корзин с яйцами и разделанных туш. Дальше лестница ведет меня наверх и упирается в небольшую дверь. Толкнув ее плечом, я делаю еще шаг — и озираюсь.

Судя по всему, это бывшая кладовая. Стены каменные, с потолка свисают страшноватые крюки. Отсюда я выхожу в огромное помещение, где, по-видимому, располагались кухни герцога Орлеанского, — здесь поместился бы целый дом. Сводчатые каменные потолки, бескрайние столы, печи размером с автомобиль. Должно быть, при герцоге тут бурлила жизнь, но теперь тихо и пусто. От моих шагов разносится эхо.

Дворец в миниатюре — так Алекс описывала его резиденцию. Здесь столько комнат и этажей, а у меня всего час, чтобы отыскать наворованное Алекс добро. Сегодня я встречаюсь с Фавелем. Он принесет новые ракеты, но он мне их не отдаст, если приду с пустыми руками.

Я не послушала совета Амадея — не рисковать. Только и делаю, что рискую. Позавчера я отправила в ночь половину ракет Фавеля, вчера остальные.

— Ну давай, Алекс, куда дальше? Если не уложусь в час, Бенуа вызовет стражников, и они превратят меня в отбивную. Мне нужно что-то найти. Деньги, побрякушки, что угодно. Где искать?

Разумеется, ответа нет. И я двигаюсь наугад — через кухни в столовую. Видно, что когда-то все здесь утопало в роскоши, но теперь стол расколот, зеркала разбиты, картины изрезаны. Я мечусь по пустым комнатам, заглядываю под шкафы, на каминные полки, за статуи.

Одна из комнат — огромная, с золочеными арками и нимфами на расписном потолке. Бальный зал? Я замечаю бледно-голубую ленту на полу, засохшие розы на каминной полке и сломанную виолончель, притулившуюся в углу. Прищурившись, стараюсь представить здесь герцога и его свиту. Вот они, танцуют и смеются — женщины в шелках и кружеве, с напудренными лицами и красными губами, мужчины в париках и белых чулках. Блики свечей играют в хрустальных бокалах, в бриллиантовых серьгах, в рубиновых перстнях. Все украшено розами. Пахнет духами. Слуги разносят блюда со сладостями.

Внезапно музыка смолкает, и все гости поворачиваются ко мне. Их глаза блестят. Они улыбаются, но улыбки не добрые и приветливые — а голодные. Кто-то манит меня рукой. Я перестаю щуриться и широко открываю глаза. Видение исчезает, Остается только пыль, медленно кружащая в лучах света из незашторенного окна.

Я выхожу из бального зала и оказываюсь в небольшой столовой. Удивительно, но я узнаю это место. Сюда герцог притащил Алекс, когда она пыталась украсть его кошелек. Здесь он кормил ее ужином и поил вином. Здесь обрезал ей волосы и сделал ее своей шпионкой.

— Ну, помоги же мне, — бормочу я. — Дом слишком большой. Мне и недели не хватит, чтобы его обыскать. Помоги!

И тут до меня доносится запах гвоздики. Он такой отчетливый и такой неожиданный в пустой растерзанной комнате. Алекс здесь. Она — тень в зеркале. Пепел за каминной решеткой. Легкий ветерок, что проносится мимо, — это ее прозрачный дух. Следую за ним, прочь из столовой и дальше, по коридорам, вверх по лестницам, — пока не оказываюсь в тусклой маленькой комнатке под самой крышей. Выцветшие занавески, смятая постель, стол, стул, камин в углу. Здесь она жила.

Я начинаю искать и обшариваю все — смотрю под кроватью, за занавеской, стягиваю на пол тощий матрас и раздираю его, чтобы проверить, нет ли чего внутри, даже встаю на четвереньки и пытаюсь приподнять половицы. Наконец заглядываю в камин — вдруг увижу там расшатанные кирпичи. Но ничего не нахожу.

— Куда ты все спрятала, Алекс?

Вместо ответа из дымохода доносится птичий щебет: видно, воробьи свили там гнездо. Раздается тихое царапанье коготков о камни, снова щебет, потом в камин сверху сыплется сажа, и что-то вылетает оттуда мне в лицо. Хлопают крылья, и маленькие лапки вцепляются мне в волосы.

Я вскрикиваю и отмахиваюсь, а птичка взмывает надо мной и приземляется на каминную полку. Это воробей с темными блестящими глазками. Я вижу, как у него в груди бьется крохотное сердечко. Он что-то сердито выкрикивает.

— Ладно, не шуми, — говорю я.

Осторожно, чтобы не напугать его, подхожу к окну. Воробей отряхивается от сажи и смотрит на меня, наклонив головку.

— Давай, — говорю я, открывая ему путь на волю. — Лети отсюда.

Он не шевелится.

— Ну, маши крыльями! Улетай, воробушек…

Воробушек!

Я бросаюсь к камину, убираю решетку, встаю на колени и пытаюсь засунуть голову в дымоход. Вижу небо, больше ничего. Тогда я возвращаюсь к своему рюкзаку, достаю фонарик и снова лезу в камин. Луч стал слабее, но его хватает, чтобы осветить внутренности дымохода.

Ничего, кроме сажи. Но наверху, довольно высоко, виднеется что-то странное, будто сажа в одном месте чуть темнее.

Я поднимаюсь на ноги и силюсь дотянуться, но плечи мешают. Отложив фонарик в сторону, я складываю руки над головой, словно ныряльщик, и еще раз пытаюсь втиснуться в дымоход. Ну, еще немного! Точно, есть какая-то ниша. Я встаю на цыпочки, вытягиваюсь в струнку, и мне наконец удается нащупать твердый предмет. Кажется, коробка? Я хочу придвинуть ее к краю, но вместо этого только заталкиваю глубже. Тогда я опускаюсь, подтаскиваю решетку и встаю на нее. Без фонарика ничего не разглядеть. Пока я торчу здесь, стиснутая со всех сторон, меня посещает жуткая мысль: что, если я застряну? Тогда кричи не кричи, никто даже не услышит.

Ничего, уговариваю я себя, еще чуть-чуть. Я снова поднимаюсь на цыпочки и ощупываю полость. Рука ложится на коробку, и я ее выталкиваю. Мне на голову сыплется сажа, а следом падает и коробка, и я вылезаю из камина с ней в обнимку.

Коробка расписана драконами и цветами. На бумажной этикетке адрес парижской чайной лавки. Я снимаю крышку. Внутри около дюжины золотых монет, два перстня с бриллиантами, три изумрудных браслета — правда, они здорово смахивают на подделки, — золотые часы на цепочке, серебряная табакерка, несколько рубиновых пуговиц и мешочек с гвоздикой. Не сокровища Али-Бабы, но сойдет.

Я перебираю монетки, смотрю на свет сквозь камень на перстне и заглядываю в табакерку. Про воробья я давно забыла, но тут он вдруг начинает на меня чирикать.

— Чего тебе? — спрашиваю я.

Мигнув, он вылетает в окно и исчезает из виду.

Черт, а ведь мне тоже пора. Бенуа дал мне всего час. Нужно вернуться в погреб, пока он не вызвал стражников.

Я достаю из коробки луидор, а остальное рассовываю по карманам куртки, в сапоги, в белье. Затем отрываю кусок занавески, обвязываю им коробку и затягиваю тугой узел. В Бруклине у меня отбирали карманные деньги столько раз, что я сбилась со счета. Украшения и айпод тоже отбирали. Я теперь издалека узнаю подонков. А Бенуа — подонок.

Я зажимаю коробку под мышкой и спешу обратно — вниз по лестнице, по коридорам, пробегаю огромные пустые кухни и наконец толкаю потайную дверь в погреб «Фуа».

Бенуа уже поджидает меня.

— Где тебя носило? — шипит он, преграждая мне путь.

Я протягиваю ему луидор. Его свиные глазки блестят от жадности и оценивающе рассматривают сажу на моем лице и на одежде.

— Гони остальное, — требует он.

— Что остальное?

— Остальное золото. И что там у тебя еще..

— Ничего, только бумаги.

Он выхватывает у меня коробку.

— А ну, отдай! — кричу я и делаю вид, что страшно хочу ее вернуть.

Он отталкивает меня и поворачивается спиной, как я и рассчитывала. Пока он возится с узлом, я бросаюсь бежать — вверх по лестнице, потом через кухню, где повар все еще распекает поваренка. Один из подручных удивленно смотрит на меня, но я выбегаю во двор раньше, чем он успевает открыть рот.

Прохожие на улицах больше не пялятся — наверное потому, что я теперь такая же грязная и вонючая, как все. Я перехожу с бега на шаг. В какой-то момент набираюсь храбрости и оглядываюсь на «Фуа». Погони нет. Я поднимаю глаза на верхние окна Пале. Вечером Бенуа полезет туда, это стопроцентно. Будет ковыряться кочергой во всех дымоходах по очереди.

Но сокровищ Алекс и след простыл. Как и воробушка.

А я скоро буду стоять под колоннадой. Ждать Фавеля.

 

79

Жаль, что здесь не работает мобильник! Нет, я бы не стала звонить в «911», чтобы меня срочно спасли из восемнадцатого века, хотя искушение было бы велико. Я позвонила бы Натану и сказала: «Натан, прикиньте, я тут в восемнадцатом веке, и здесь Генделя играют на инструментах восемнадцатого века музыканты восемнадцатого века — в залах восемнадцатого века. Это так круто, Натан! Это пронзает насквозь, прямо как Алекс писала. Переиначивает само биение твоего сердца».

Потом я бы отставила трубку в сторону и дала ему послушать. Вот эти самые звуки. Эту самую музыку. У него в глазах стояли бы слезы — я в этом уверена. Потому что я тоже плачу.

Мы сейчас в каком-то доме в Сен-Жермене, на очередном балу жертв, — играем за деньги. Амадей взял меня с собой, чтобы я заменила заболевшего музыканта. На мне старая рубашка Амадея и его же камзол со штанами, а волосы завязаны в хвост. Он обсыпал меня густым слоем пудры и объявил всем, что я его друг из провинции.

— Хозяина зовут Ле Бон. Ему нравятся Люлли и Бах, а ты отлично их играешь, — сказал он мне.

И вот я сижу с гитарой на колене, а остальные музыканты играют «Волынку» из второй сюиты «Музыки на воде». Звенящие струны сливаются в сплошную стену звука. Духовые выкладываются так, что у дома вот-вот сдует крышу. Барабан ухает со всей дури, а клавесинщик лупит по клавишам как маньяк. Это потрясающе.

Стихают последние ноты — они кажутся мне особенно прекрасными, потому что я никогда в жизни их больше не услышу. Их невозможно поймать и удержать. Невозможно вернуть.

Публика аплодирует. Кто-то просит менуэт, и мы — скромный оркестрик всего из двадцати музыкантов — исполняем заказ. На этот раз я тоже играю. Партнеры встают друг к другу лицом. Мужчины кланяются, женщины приседают в реверансе. Здесь никто не соблюдает сумрачный республиканский дресс-код. Женщины одеты в платья из ярких шелков, а мужчины — в расшитые цветные камзолы.

— Люди прятали наряды по чердакам, пока у власти был Робеспьер, — объяснил Амадей, когда мы только приехали.

Сюрное зрелище. У каждого на шее красная лента. В начале танца партнеры начинают сближаться, а затем вдруг резко кивают или, скорее, дергают головой — изображая, что она отрублена. И так минут десять. После менуэта объявляют перерыв: мы играем уже два часа кряду, пора перекусить и размяться.

Я подхватываю куриную ножку с накрытого стола и устраиваюсь в углу. Мимо меня прохаживаются женщины с глубокими вырезами. К их платьям и к несусветно высоким парикам приколоты миниатюры с портретами казненных близких. Такие же миниатюры стоят кое-где на столах. Напротив меня женщина ест клубнику. На ее подбородок падает красная капля сока. Мужчина, сидящий рядом, наклоняется и выпивает эту каплю. На шелковой обивке стула дрыхнет вонючий терьер. Какие-то девушки смеются, пряча лица за веерами.

Кто-то мочится в уголке, пролетевший через комнату попугай роняет дерьмо ему на плечо. Хозяин гонится за птицей, размахивая клюкой, и кричит:

— Мальволио! Ах, разбойник!

Пока я сидела с остальными музыкантами в конце огромного зала, все казалось сияющим и праздничным, но сейчас я вижу гостей вблизи — и замечаю оспяные рубцы под пудрой, вшей на париках. И — горечь в беспокойных взглядах.

— Великолепно! — бормочет кто-то рядом со мной. — Какая красота!..

Нет, это не красота, а кошмар. К исходу вечера люди все больше напоминают танцующих марионеток или заводных кукол, заплутавших во времени.

К часу бал заканчивается. Музыка стихает, исчезают красные ленты. В дверях слышны вздохи, поцелуи и обещания встретиться вновь. Все тихо расходятся, растворяясь в темноте ночных улиц.

— Пойдемте в «Фуа», — предлагает Амадей мне и еще двум музыкантам, что вышли вместе с нами.

Мне нужно от них отстать. Я уже успела встретиться с Фавелем, отдала ему табакерку, кольцо и шесть луидоров, и теперь под нашей с Гюго кроватью лежит очередной сверток. Я собираюсь вернуться за ним, чтобы затем подняться на крышу дома неподалеку от Тампля.

— Так ты с нами? — спрашивает Амадей.

— Нет, вы идите. Увидимся в следующей серии.

— Где-где увидимся?

— Я вас потом догоню.

Он хмурится.

— Куда ты собралась?

— У меня свидание.

— И с кем же?

Я не успеваю ничего соврать: Стефан, один из музыкантов, меня опережает.

— Как думаешь, Амадей, сегодня тоже будут фейерверки? — спрашивает он. За его локоть цепляется пьяная девица, которую он представляет как мадемуазель д'Арден.

— Фейерверки! Как это великолепно! — Мадемуазель начинает глупо хихикать.

— Я слышал, это для юного принца, — говорит Стефан.

— Огни в честь маленького узника! Как это трагично! — восклицает его спутница. — И как романтично!

— Ничего в этом нет романтичного, — вскидываюсь я. — Он умирает там в жутких страданиях.

— Что за глупости! — теряется мадемуазель. — За мальчиком хорошо присматривают, а скоро и вовсе отпустят!

— Неужели? Это вам кто сказал? — спрашиваю я.

Она неопределенно взмахивает рукой.

— Ах, я уже не помню. В газетах читала или слышала от соседей… Но откуда-то я это точно знаю!

— Друзья, друзья, — вмешивается Стефан, — сейчас важно только одно: жизнь налаживается! Террор закончился. Весь ужас в прошлом. Нам больше нечего бояться.

— Вам всегда будет чего бояться, — усмехаюсь я.

— Это правда, — соглашается второй музыкант. — Один безумец свержен — появится другой! Максимилиан Робеспьер мертв, как и Марат, и Сен-Жюст, и Эрбер. Но другие живы — и ждут своего часа. История полна властолюбивых чудовищ. Из-за таких, как они, страдает сейчас безвинный мальчик.

Я вспоминаю другого мальчика и другого Максимилиана. «Я — Максимилиан Эр Питерс! Я неподкупен, неумолим и несокрушим!.. Грядет революция, дети мои! Грядет революция!» — так он кричал. Вспоминаю других обитателей Темплтона. Несчастные, обездоленные люди. Я проходила мимо них каждый день не замечая, ни минуты о них не задумываясь. А потом стало слишком поздно.

Я думаю о том, как друзья Амадея развлекаются по ночам замысловатыми танцами и заумными беседами, прячась от мира, в котором медленно умирает беспомощный ребенок.

И я говорю им:

— Проблема не в таких, как Робеспьер или Марат. Проблема в таких, как мы с вами.

Все молчат.

— Ладно, пока, — говорю я и ухожу в темноту.

 

80

Возвращаясь назад к Амадею, я реву. Я обожгла руку — но реву я не от боли. Мне страшно, что ожог слишком серьезный и я не смогу больше играть на гитаре.

Последняя ракета сегодня почему-то никак не взлетала. Я ее выдернула, не обращая внимания на пламя, и сбросила вниз, пока она не взорвалась прямо передо мной.

Когда я сползла по скату конюшни, по улице уже бегали стражники. Чтобы забраться с ракетами наверх, мне пришлось лезть на дождевую бочку и карабкаться по сточной трубе. Спускаться оказалось проще: я просто съехала на заднице, а потом юркнула в конюшню и спряталась в одной из колясок. На сиденье лежала черная шкура, и я и накрылась ею, вжавшись в пол. Снаружи было темно, и шкура сливалась с тенями. Это, видимо, меня и спасло, потому что, когда стражники заглянули в окно коляски — я слышала, как они подходили, — они меня не заметили.

Я лежала так несколько часов. Рука пульсировала от боли, но я не смела пошевелиться и ушла только перед самым рассветом, когда стало ясно, что скоро придет конюх.

Амадей сидит за столом и что-то пишет. Когда я захожу, он поднимает взгляд и тут же замечает, что я держу правую руку за спиной.

— Как прошла ночь? — интересуется он.

— Волшебно, — отвечаю я, пожалуй, перебрав с жизнерадостностью тона.

* * *

— Стало быть, у тебя появился кавалер? И как?

— Лучше не бывает!

— Хорош собой?

— Ох, чувак, ты бы его видел.

— И, подозреваю, богат?

— Не то слово.

— А где он живет?

Пока я придумываю ответ, Амадей хватает меня за обожженное запястье, и я вскрикиваю от боли.

— Как странно. Если бы я не знал, что ты ходила на невинное свидание, — ей-богу, поклялся бы, что от тебя разит порохом. Наверное, твой кавалер — солдат? Нет?.. Тогда, должно быть, он торгует оружием! Тоже нет? Постой-постой, дай я угадаю… Ага, он делает фейерверки!

— Отпусти! — кричу я. — Отстань!

Он отпускает меня, но не отстает.

— Генерал Бонапарт — человек суровый, — продолжает он. — И, насколько мне известно, он фейерверки не жалует.

Я молчу и прижимаю к груди пылающую руку.

— Вижу, ты ищешь смерти, — произносит он. — И знаешь что? Раз ты ее так жаждешь, я устрою вам встречу.

И он снова хватает меня за руку. Я вою, но он тащит меня за дверь и вниз по лестнице, на улицу.

 

81

— Поторапливайся, — говорит он. — Это лучший театр во всем Париже. Мы должны занять места в первом ряду!

— Амадей, пожалуйста, отпусти меня.

— И не подумаю, — отвечает он, дергая меня за собой.

— Куда мы идем? — жалобно спрашиваю я.

— На плас дю Трон, — отвечает Амадей и внезапно останавливается. — О, слышишь? Вступительная увертюра.

Я не слышу ничего, кроме криков.

— Осталось немного. Идем же.

Я иду — а что делать, когда он держит меня мертвой хваткой.

Мы поднимаемся по рю Шарло и минуем Тампль. Кругом полно людей в каком-то праздничном настроении. Они смеются, обнимаются, распевают песни. Амадей протискивается сквозь толпу, мимо мальчишек с газетами и девчонок, продающих пирожные. Мы почти вышли на площадь, но я по-прежнему не понимаю, зачем все собрались.

Он затаскивает меня в дверь под вывеской «У Дюваля». Кажется, это какая-то харчевня.

— Я знаком с хозяином, — говорит он. — Всего за франк он пустит нас на крышу.

Мы поднимаемся на чердак. Амадей тащит меня за собой к слуховому окну. Мы выбираемся на крышу, и тут я вижу, зачем он привел меня и ради чего собралась такая толпа. В центре площади стоит гильотина.

— Черт побери, нет, — выдыхаю я.

Он улыбается и хлопает меня по спине.

— Черт побери, да! — возражает он. — Ты уже видела лезвие за работой? Кто этого не видел, в самом деле. Но мало кто подбирается так близко. С крыши Дюваля — лучший вид на это действо. За такое не жалко выложить несколько монет.

Толпа начинает реветь.

На площадь въезжает повозка. Она движется медленно, потому что люди не спешат расступаться. Они нарочно стоят на дороге, чтобы бросать грязью в осужденных. Толпа глумится над ними, осыпает их проклятьями и угрозами. Стражники даже не пытаются остановить издевательства.

— Там Фукье-Тенвиль, — поясняет Амадей. — По его приказу тысячи людей отправились на гильотину. Теперь его очередь. Он и его приспешники никого не щадили — и им тоже пощады не будет.

Повозка наконец доезжает до помоста. Я хочу отвернуться, но Амадей держит меня за плечи, и я вижу, как осужденные один за другим поднимаются по ступеням. Они растерянны и беспомощны. Надежда покинула их.

— Амадей, прошу тебя, я не могу на это смотреть. Просто не могу.

— Не можешь? А надо! Смотри внимательно, потому что тебе нужно запомнить, как себя вести. Сама скоро окажешься на их месте.

Осужденным обрезают волосы. Разрывают рубашки вокруг шеи. Каждого привязывают к узкой доске и затем опу скают ее так, чтобы невозможно было двинуть головой. После чего лезвие поднимается и падает. Голова откатывается. По адской машине хлещет кровь. Палач поднимает окровавленную голову из корзины. Глаза моргают. Рот будто кривится от боли. Потом черты застывают.

Тело швыряют на телегу, к доске привязывают следующего осужденного. И следующего. Женщины толпятся возле корзины и макают в кровь свои платки, чтобы потом продавать их как сувениры. От запаха крови и от гула ликующей толпы к моему горлу подкатывает тошнота. Те, кто сейчас злорадствует, еще совсем недавно были на месте тех, кто рыдает. Казалось бы, они могли извлечь из этого урок — да не извлекли. Я пытаюсь закрыть лицо руками, но Амадей заставляет меня смотреть дальше.

— Ну? — спрашивает он. Его голос дрожит. — Теперь отступишься?

Я перевожу на него взгляд. Он уже не злится. В его глазах больше нет жестокости. Он плачет.

— Отступишься? — повторяет он.

Я прислоняюсь лбом к его лбу.

— Нет, Амадей, — отвечаю я. — Не отступлюсь.

Обезглавили четырнадцать человек. Так он потом сказал. Я не видела. После третьей казни я потеряла сознание.

 

82

Сегодня восьмое июня тысяча семьсот девяносто пятого года.

Последний день жизни Луи-Шарля.

Глухая ночь. Темнота — хоть глаз выколи. Со стороны реки ползет туман, не видно даже звезд.

Я сижу на крыше церкви, чтобы довести до конца то, что не успела Алекс. Во время мессы я вошла в церковь и спряталась за старой гробницей. Переждала там, пока священник задувал свечи и запирал дверь, а затем достала фонарик, поднялась по винтовой лестнице на колокольню и выбралась на крышу.

Отсюда мне видна крепость Тампль. Я знаю, что там, внутри, умирает маленький мальчик по имени Луи-Шарль. Он совсем один. Кругом тьма. Он безумен. Он объят страхом и болью.

А жизнь идет своим чередом. Люди ложатся спать и видят сны. Храпят. Сгоняют кошек с кровати. О чем-то спорят. Плачут. Молятся. Этот мир не останавливается ни на секунду. Ни сейчас, в Париже, ни много лет спустя, в Бруклине. Жизнь продолжается как ни в чем не бывало.

И это невыносимо.

Мне хочется кричать, выть, разбудить священника и спящих людей в окрестных домах, взбудоражить всю улицу, весь город, заставить их слушать про Луи-Шарля и Трумена. Я хочу объяснить им главное про революцию. Хочу, чтобы они поняли: ничто не оправдывает гибель ребенка.

Ну, и что дальше? Если начать орать об этом прямо сейчас, с этой крыши, — что из этого выйдет?

Придут стражники, швырнут меня за решетку, и через день-другой моя голова скатится в корзину.

Так что я молчу. Я вытираю глаза и принимаюсь задело. Это единственное, что я могу.

Гитарный чехол сегодня очень тяжелый. В нем лежат ракеты. Я отдала Фавелю все, что у меня оставалось из сокровищ Алекс, и заказала ему такой фейерверк, какого Париж еще не видел.

— Вот. Две дюжины ракет Люцифера, — сказал он, передавая их мне. — Самые большие, самые лучшие.

Люцифер. Ангел утренней звезды. Сын зари. Пусть эти ракеты разгонят небесный мрак. Пусть превратят ночь в ясный день.

Ради тебя я заставлю небо плакать серебром и золотом. Я сотрясу ночную мглу, разорву ее в клочья и заставлю истекать миллионом звезд. Отвернись от темноты, от безумия, от боли. Открой глаза. Почувствуй, что я рядом. Что я — помню и надеюсь.

Открой глаза и взгляни на свет.

 

83

Две дюжины ракет.

Я провозилась слишком долго.

Когда я спускаюсь с крыши, сбегаю по крутой лестнице с колокольни и выбираюсь из церкви, улица уже кишит людьми.

Мужчины и женщины в ночных рубахах кричат и тычут пальцами в небо. Повсюду стражники. Они допрашивают всех подряд и приказывают людям расходиться по домам.

Я иду с опущенной головой, вцепившись в чехол. Как можно быстрее. Мне почти удается Скрыться, я уже сворачиваю за угол, когда меня окликают. Я делаю вид, что не слышу.

— Эй, ты! С гитарой! Я сказал, стой!

Рука стражника смыкается на моем запястье, он разворачивает меня к себе лицом.

— Документы! — требует он.

— Прости, гражданин, я оставил их дома.

— Кто ты такой? Как звать?

— Александр Паради, — отвечаю я.

— Что здесь делаешь?

— Я играл на гитаре. В кафе «Старый гасконец», что в конце улицы.

Его ноздри подергиваются. Еще бы. От меня несет порохом и дымом. Он требует, чтобы я открыла чехол. Внутри пусто. То есть почти пусто. Он хватает его, переворачивает и трясет. На землю сыплются бумажные фитили.

Я знаю, что сейчас будет.

— Не надо. Прошу вас, — шепчу я. — Послушайте, послушайте меня…

— Руки вверх! — приказывает он, наводя на меня пистолет.

Я качаю головой и начинаю пятиться. В детстве меня не водили в церковь, поэтому я даже молиться не умею. Мне некому вверить свою душу. Но я вспоминаю стих.

— Себя сгубил я дерзостью беспечной давным-давно; но вместе с тем…

— Руки вверх! — кричит стражник.

— …молитву о милости так искренне вознес с той ясностью, доступной только мертвым…

— Это последнее предупреждение!

— …что жизнь угасла, по себе оставив обломки жалкие, рассеянные всюду, мечты неясные. Вот и теперь блазнится цель моя.

Он спускает курок.

 

84

Я бегу.

У меня в боку застряла пуля.

По улицам и закоулкам, сквозь ночь, сквозь боль, — я бегу. Каким-то чудом мне удалось оторваться от погони. Стражник замешкался, пока звал товарищей на подмогу, и я затерялась среди людей, которые метались по улице, напуганные выстрелом. Я протолкалась сквозь толпу, свернула в переулок и через чей-то двор вынырнула на соседнюю улицу, где было пусто.

Я направляюсь на юг. К Пале-Роялю.

Кафе «Фуа» еще открыто. Люди едят и пьют. На кухне обычная суета. Я жду удобного момента в темном углу возле двери и при первой же возможности бросаюсь к погребу. Спешу по проход); мимо опустевших кухонь герцога, вверх по лестнице, сквозь гулкие комнаты, и, добравшись до столовой, падаю на холодный каменный пол.

Какое-то время я лежу не шевелясь, затем, набравшись смелости, ощупываю рану. Пуля прошла под ребрами. В темноте кровь на моих пальцах кажется черной.

Я закрываю глаза и пытаюсь собраться с мыслями. Что дальше? Куда идти? Денег нет. Ничего нет. Рюкзак и гитара остались у Амадея. С собой у меня только фонарик, который я успела спрятать в сапоге.

В коридоре — торопливые шаги. Наверное, стражник, больше некому. Сейчас он потащит меня на улицу, а я не могу сопротивляться. Нет сил даже встать и спрятаться. Поэтому я просто закрываю глаза и жду. Шаги все ближе. Кто-то вбегает в столовую и останавливается рядом со мной.

— Господи! Что ты натворила?

Я открываю глаза. Это Амадей.

— Прощалась с ним, — шепчу я.

— Безумица, безумица… — твердит он, опускаясь на колени. — Жива?

— Кажется.

— Тогда вставай скорее. Стража вот-вот будет здесь.

— Не могу…

Амадей помогает мне подняться на ноги, закидывает мою руку вокруг своей шеи и тащит меня практически на себе. Я стискиваю зубы, чтобы не закричать. Из раны сочится кровь.

— Уйдем через входную дверь, — говорит Амадей.

— Там заперто.

— Где-нибудь должен быть спрятан ключ, — отвечает он, не замедляя шага.

— Как ты узнал, что я здесь?

— Зашел поужинать в «Фуа». Там почему-то все кричали и суетились — в зале, на кухне, на улице. Я спросил у Люка, что стряслось. Оказывается, Бенуа видел, что ты ранена и бежишь в погреб. Видно, смекнул, что ты Зеленый Призрак, и помчался за стражей.

— И ты бросился за мной?

— Да. Орал как можно громче, что поймаю Призрака и самолично оттащу к Бонапарту. Люк побоялся идти со мной — решил, что ты вооружена. Еще он сказал…

Дверь сотрясается от ударов. Кто-то ломится с топором — слышно, как летят щепки.

Амадей чертыхается.

— Придется идти назад. Держись!

Он тащит меня обратно по комнатам, запирая за нами каждую дверь на засов.

— У них же топор. Засовы их не остановят.

— Хотя бы задержат.

— На улицу нельзя. И в погреб тоже…

— Значит, наверх.

Тяжело дыша, мы спешим через бальный зал, кабинет, игорную комнату, столовую — и поднимаемся по лестнице. Моя куртка потяжелела от крови.

Снизу доносятся крики. Стражники уже внутри. Мы добрались до чердака. Амадей отпускает меня, и я тут же сползаю на пол. Он бегает по комнатам в поисках какого-нибудь тайного хода наружу. Я сижу, привалившись к стене, и слушаю, как одна за другой трещат двери под ударами топора.

Амадей возвращается.

— Ничего не нашел… Отсюда нет выхода.

Он бьет себя руками по лицу, мечется из стороны в сторону, потом снова поднимает меня и тащит в первую попавшуюся комнату. Это комната Алекс.

— Полезем через окно на крышу, — говорит он. — Ты ведь отлично лазаешь по крышам?

— Амадей, я не могу. Спасайся сам.

Но он не слушает меня. Он уже открывает окно и высовывается наружу.

— Кажется, нам повезло, — сообщает он и выволакивает меня на опоясывающий здание узкий балкон под самой крышей. Мы крадемся по нему до угла, потом сворачиваем. Под нами уже не улица, а двор. Внизу полно людей, но они нас не замечают — во всяком случае, пока. Амадей встает на четвереньки и заставляет меня сделать то же. Кажется, я вот-вот умру от боли.

Так, на четвереньках, мы ползем мимо темных окон и добираемся до соседнего крыла. Там такой же длинный балкон и такие же чердачные окна. В одном из них горит свет.

Я со стоном перепрыгиваю через балконную ограду. Амадей прыгает за мной. Мы крадемся туда, где увидели свет, и, на нашу удачу, окно приоткрыто. Амадей первым забирается внутрь. Девушка в ночной рубашке умывается над тазом. Увидев нас, она испуганно кричит. Мы не задерживаясь проскакиваем через комнату и бежим вниз по лестнице, которая приводит нас в темную ювелирную лавку.

Дверь на улицу заперта, но Амадей нашаривает на притолоке ключ. Вставив его в замочную скважину, он оборачивается и говорит:

— Держись за меня.

Вся левая сторона моей куртки пропитана кровью.

Мы выходим и запираем за собой дверь. Он прячет ключ в карман и быстро уводит меня во двор. Здесь куча людей уже сбежалась на крик из окна.

— Там Зеленый Призрак! — кричит Амадей, показывая наверх. — Он подстрелил моего друга, а теперь душит невинную девушку! Спасите ее, кто-нибудь!

Начинается переполох, люди тычут пальцами в окно. Из арки выбегают стражники, человек десять, все с ружьями наготове.

— Он убьет ее! — визжит какая-то женщина. — Спасите несчастную!

— Там Зеленый Призрак! — подхватывает мужчина. — Там, наверху! Скорее!

Один из стражников дергает дверь лавки, стучит, затем приказывает остальным ее выбить. Мы с Амадеем пробираемся сквозь толпу.

— Дорогу, дорогу! — кричит Амадей. — Моему другу нужен доктор! Покинув Пале, мы движемся на восток. Амадей хочет отвести меня к себе и позвать какую-то женщину, которая умеет обрабатывать раны. Но поздно — Сент-Оноре уже оцеплена стражниками.

— Амадей, туда нельзя. Оставь меня здесь.

— Я не брошу тебя на улице! — Он хватает меня под руку и тащит назад.

Я пытаюсь вырваться.

— Пусти. Больше не могу. Нет сил.

— Еще чуть-чуть, — уговаривает он. — Есть место, где тебя не будут искать.

— Что за место?

— Катакомбы. В них можно спокойно спрятаться.

О да. А также спокойно умереть.

 

85

Через церковь.

Через склеп.

Мимо трупов.

Амадей то волочет меня за собой, то несет на руках — по каменным ступеням, сквозь черные туннели, меж скорбными телами, в тусклом свете украденной в церкви лампы. Минуем белые каменные пещеры и углубляемся в недра катакомб. Наконец мы останавливаемся, и Амадей помогает мне сесть на пол у стены.

— Твой фонарь у тебя с собой? — спрашивает он, опускаясь на колени рядом со мной.

— Да.

Я достаю фонарик из сапога и включаю. Луч совсем слабенький.

— Я вернусь за тобой. Как только смогу. И приведу женщину, которая тебе поможет.

Я киваю, но не верю ему. Он и сам не верит.

— Если тебя будут допрашивать, скажи, что у меня был пистолет, — говорю я. — Скажи, что я целилась тебе в спину. Что тебе чудом удалось сбежать.

— Не поможет. Меня все равно бросят за решетку.

— Поможет. Все будет хорошо, Амадей. Придерживайся тритонов и ля минора. Обязательно. Ты очень нужен Джимми Пейджу. Без тебя он не напишет «Stairway» — и тогда мир будет не тот.

Стараясь сдержать стон, я наклоняюсь вперед и целую его в щеку.

— Спасибо тебе, — шепчу я и откидываюсь к стене.

Он поднимает лампу, собираясь уходить, но затем снова ставит ее на землю.

— Я сегодня писал музыку, — признается он. — Представляешь? Вышло неплохо. Лучше всех моих прошлых сочинений. Думаю, это будет концерт в ля миноре. Я написал его под впечатлением от фейерверков. В них есть свет. И надежда. Они — свидетельство того, что невозможное возможно.

— «Концерт фейерверков»… — Я улыбаюсь.

— Зачем ты это сделала? — спрашивает он. В его глазах стоят слезы. — Отдала свою жизнь просто так. Мальчик все равно умрет. Ты же всегда это знала. А теперь умираешь сама. Если я попадусь стражникам, мне тоже конец… И ради чего? Разве ты что-то изменила? Свет фейерверков не долго держится в темном небе. А мир сегодня так же бессмыслен и жесток, как и вчера.

Я помню эти слова. Ровно то же самое герцог говорил Алекс. И это последнее, что она записала в своем дневнике.

Меня накрывает огромная усталость. И слабость. Все вокруг меркнет. Но я вдруг начинаю смеяться. Смеюсь и не могу остановиться. Потому что я наконец понимаю, что хотела мне сказать Алекс. Я знаю ответ. Знаю, чем заканчивается ее дневник. Он заканчивается вовсе не кровавым пятном. Не смертью.

— Это правда мертвых, а не живых, — говорю я. — Мир все тот же, он бессмыслен и жесток, но я уже не та. Понимаешь? Я изменилась.