Анри вошел в бистро «Голубой поезд» на десять минут раньше назначенного времени. Он заказал белого вина, которое ему принесли вместе с вазочкой земляных орешков. Но к ним Анри не притронулся — он был наслышан об этих вазочках с орешками, что подавались в маленьких парижских ресторанах: поскольку типы, не моющие рук после посещения туалета, без всякого стеснения загребали орешки из вазочек, остальные клиенты в избытке глотали чужую мочу, сами не подозревая об этом.
Появление Доры Айшер тут же заставило его забыть об этих нелепых мыслях. Женщина была слегка накрашена, на ней было пальто, из-под которого виднелась юбка, в руке она держала сумочку. Сняв пальто, она повесила его на спинку стула.
По идее, это было деловое свидание. Им предстояло поговорить о проекте культурной телепрограммы — или литературной, он толком не помнил. Ему было на это наплевать. Ей тоже. Она трудилась над разработкой новой концепции, размышляла, встречалась с писателями, деятелями культуры, но свидания с Анри — это было нечто другое, она не знала, что именно, или притворялась, что не знает, — это было восхитительно.
Взглянув на бокал Анри, она тоже заказала белого вина, чтобы подчеркнуть, что следует его примеру, хотя предпочитала красное. Она уже собиралась зачерпнуть горсть орешков, но Анри остановил ее руку и рассказал, что на самом деле содержится в этих вазочках.
Дора, ужаснувшись при мысли о том, сколько земляных орешков она съела в барах за всю свою жизнь, сделала сразу несколько глотков из своего бокала, словно ради запоздалой дезинфекции. Выпив полбокала вина, она почувствовала себя лучше — точнее, просто замечательно.
— Может быть, стоит заказать оливок?
Чтобы испытать силу своих чувств к этой женщине, Анри начал думать о Юлисесе. Юлисес и смерть. Юлисес и предательство. Юлисес и все несчастья этого мира. Но все эти мысли не смогли умерить наслаждение от присутствия Доры. Какое сладостное опьянение.
Эта так называемая деловая встреча — всего лишь предлог, совершенно никчемный, подумал он, глядя, как Дора слегка смачивает губы в бокале белого вина. Он вспомнил вечеринку, где впервые увидел ее и сразу, в ту же секунду захотел на ней жениться. Дора показалась ему невероятно красивой, и ее взгляд, устремленный на него, невероятно его взволновал — еще ни одна женщина на него так не смотрела, в этом Анри был уверен. Он подумал о женитьбе еще раньше, чем их представили друг другу. По прошествии нескольких минут, когда они сидели рядом с бокалом шампанского в руке, она задала ему уже, очевидно, привычный для нее вопрос: не хочет ли он принять участие в культурной телепрограмме — как писатель, он для этого подойдет. Анри шутливо ответил:
— Я хотел бы не просто подойти, но и остаться.
— О! — произнесла Дора, слегка смутившись.
Анри подумал о передаче, во время которой просидел бы в студии всю ночь, говоря исключительно о своих книгах, больше ни о чем, до тех пор пока не насытился бы сполна своей славой, своей значительностью, пока ему самому бы это не надоело, а потом, часов около четырех утра, встал бы и сказал: «Как вы меня все затрахали!» Хороший был бы скандал. Он бы гордо прошествовал к выходу под объективами кинокамер, и на этом передача была бы окончена — раз и навсегда.
Разговор о концепции программы уже набирал обороты, но тут Доре позвонил какой-то тип и сказал, что ждет ее уже час.
По сути, она давно опоздала на эту встречу, решив дождаться прихода Анри, который должен был появиться с минуты на минуту. Она хотела познакомиться с ним, поговорить о его книгах, о будущей телепередаче. Когда она узнала, что он будет на этой вечеринке и что он совсем недавно вернулся из Мексики, то решила его подождать. Она ела чипсы и пила белое вино. В половине одиннадцатого вечера она сказала себе: все, он уже не придет, я полная идиотка — и собралась уходить. Она уже была в холле и застегивала пальто, когда Анри позвонил в дверь.
Она почувствовала замешательство, когда он ее не узнал — она каждую неделю появлялась на телеэкране, в единственной литературной передаче, достойной такого названия. Это потому, что он не любит женщин, сказала она себе, но потом, глядя, как он здоровается с другими знаменитостями, поняла, что тех он тоже едва знает, лишь притворяется. Он не физиономист, подумала она. Хотя, перехватив его взгляд, устремленный на официанта-араба, она поняла, что Анри, по крайней мере, способен уловить разницу между красивым парнем и тунцом, которого тот несет на подносе. И принимать комплименты, как выяснилось, он тоже умел. Он был восхитителен, когда умел преодолеть собственную застенчивость, удивление и почтительность при виде звезд — это она тоже отметила.
Совершив свой круг почета, Анри сел на диван в гостиной рядом с ней и больше его не покидал.
Дора была ошеломлена тем, с каким напором он заговорил с ней о ее проекте, Анри смотрел на нее, не отрываясь, так пристально, что она почувствовала — ее проект и впрямь может осуществиться.
Она взяла еще бокал шампанского, открыв некоторые тайны своего тела, ослепившие Анри, коснулась его руки.
— А чем вы сейчас занимаетесь? Работаете над новой книгой?
— Да. Очень печальной и очень короткой.
— Печальной? Почему?
Из его книг она читала только юмористические — даже слишком забавные, чтобы принимать их всерьез. С чего бы ему вздумалось написать печальную книгу?
— Потому что это ведь печально — быть покинутым, нет?
— Ах, вот как.
— Да, представьте себе, это очень печально.
— Снова автобиографическая история?
— Почему снова? Нет, я как раз решил сменить жанр.
Думая о печали этого покинутого человека, Дора почувствовала себя странно счастливой — но именно в этот момент зазвонил ее мобильный телефон. Она заколебалась. Тем не менее она ответила человеку, который ждал ее целый час. Ему уже надоело ждать: завтра утром он должен был идти на работу в свое министерство.
— Он что, министр?
— Почти. Заместитель.
Однако она все же почувствовала, что должна поехать на свидание, чем огорчила Анри.
— Созвонимся.
Десять дней спустя она действительно позвонила. И в тот же вечер они встретились в бистро «Голубой поезд».
Она быстро расправилась с оливками, и Анри заказал новую порцию.
— Как ваш роман, печальный и короткий? Вы к нему уже приступили?
— А почему вы решили, что это роман?
— Если речь идет о смене жанра, то вряд ли это короткий рассказ…
Вопреки ожиданиям, она прочитала его книгу, хотя одного названия было бы ей достаточно. Журналисты обычно не утруждают себя чтением книг. Однако если они их все же читают, то только и делают, что выискивают в них темы для своих статей и передач, одновременно спрашивая себя, с какой бы еще книжонкой этого несчастного писателишки можно ассоциировать его собственную жизнь. Они не столько читают, сколько охотятся за сенсациями.
— Представьте себе, со времени нашей встречи произошло множество событий, и я все бросил. Я больше не пишу книг, ни автобиографических, ни от третьего лица. Я перешел к киношникам. Меня попросили написать сценарий о Людовике XVII.
Анри заметил, что Дора слегка покраснела, и спросил себя, из-за чего. Может быть, она ожидала, что он предложит ей роль Марии-Антуанетты?
Или, возможно, она покраснела от досады, из ревности, потому что думала о своей телепередаче, по поводу которой у него даже не нашлось времени ей написать.
— Сценарий о Людовике XVII? Замечательно… Но… это ведь тоже имеет отношение к писательству.
— Это как раз нечто совершенно противоположное. Слова в кино обречены на то, чтобы исчезнуть в действии, написанное подчиняется изображению и звуку. А писательство, по сути, это именно то, что сопротивляется образности, воображению. Поэтому я всегда терпеть не мог сценарии, потому что нужно было воображать. Все свои фильмы я снимал без всякого сценария.
— Значит, вы сами снимали фильмы…
— Я писал об этом в своих книгах.
— Я помню, но мне казалось, что это вымысел.
— Так или иначе, на этот раз я с головой ушел в работу. Целыми днями просиживаю в Библиотеке Франсуа Миттерана. Вначале я это делал из некоторого снобизма, потом понял, что там действительно лучше работается. Дорога к библиотеке — это просто кошмар: лестницы, продуваемые всеми ветрами, а в грозу так и вовсе непроходимые. «Деклинаторы» бездействуют, эскалаторы остановлены и покрыты противоскользящими дорожками, которые становятся все грязнее и грязнее… Нечего сказать, достойный путь в одну из крупнейших библиотек мира! Когда я поднимаю глаза к этим четырем башням, этим монстрам из стекла и бетона, уродливым по форме и цвету, которые по идее должны изображать раскрытые книги, но на самом деле совершенно на них не похожи, я говорю себе: «Вот уж поистине архитектурная катастрофа!» Я думаю о самых крупных политических скандалах республики, о самолетах-разведчиках, которые так никогда ничего и не разведали, о бойнях в Ла Виллетт, где никого не убили, и сравниваю это с «делом об ожерелье», потому что Мария-Антуанетта никогда ожерелье не носила.
— И отсюда вы делаете вывод?..
— Никакого. На самом деле я не знаю, какой отсюда можно сделать вывод. Когда я был моложе, я ходил в Национальную библиотеку на улице Ришелье. Чудесное место: залы, обшитые деревянными панелями, матовые лампы, потрепанные карточки, каллиграфически выписанные шифры — и этот приглушенный гул, с легким оттенком тщеславия, поднимавшийся от пюпитров… Когда я впервые туда попал, мне тогда показалось, что я по-настоящему приобщился к знаниям — там, в мозговом центре всего мира, в окружении мудрецов. И вот теперь я восхищаюсь Библиотекой Миттерана по тем же самым причинам. Когда я оказался внутри, то сейчас же забыл об архитектурном кошмаре снаружи. Нигде нет таких вежливых сотрудников, как Библиотеке Миттерана. Нигде не работают так хорошо и быстро. Мне приносят самые настоящие сокровища — только за то, что у меня есть читательский билет. Я не могу удержаться от мысли, что мог бы украсть их. Такие мысли всегда невольно возникают, когда держишь в руках сокровище. В музеях, в больших библиотеках… не знаю, как вы, Дора, но я думаю об этом все время. И когда я обнаруживаю, что какая-то страница вырвана, я испытываю шок и тут же сообщаю об этом варварстве — как будто мне было нанесено персональное оскорбление.
Анри отчетливо представлял, что вот так и закончит свои дни: переходя от одной книги к другой, без определенной цели, забросив все планы собственных книг, которых он никогда не напишет, — смиренный старец, укрощенный массой чужих сочинений, наконец воспользовавшийся всем тем, что они хотели ему сказать.
Дора и Анри перешли с кресел на банкетку, продолжая пить белое вино и есть зеленые и черные оливки. Они чувствовали, что этот вечер, ритмизированный потреблением вина в бокалах, которые они поднимали одновременно, и упругих оливок, станет незабываемым для обоих.
Все, что, как Доре казалось, она знает о жизни Анри из его книг, теперь, по его рассказам, выглядело совсем другим. Рядом с ней был другой Анри Нордан, оставивший свой имидж писателя, менее привлекательный, но более необычный, — это было разоблачение, разочарование, но вместе с тем и большое облегчение. После нескольких бокалов вина ей было уже окончательно наплевать на его книги — в конце концов, писателей она перевидала в своей программе больше чем достаточно. Ей хотелось побыть в компании обычного мужчины. Когда Дора сказала Анри: «Вы мой любимый писатель», — она даже не подозревала о последствиях, прекрасно сознавая в глубине души, что очень скоро другой «любимый писатель» займет его место. Но вот Анри, судя по всему, решил, что никаких других «любимых писателей» больше не будет. Она сама поставила его на пьедестал, и он дал ей понять, что там и останется. Это по-настоящему очаровывало ее, ибо она была очарована. Анри это знал и именно к этому стремился: не соблазнить ее, а очаровать своей историей о Людовике XVII, своим сценарием, а не своими книгами и еще меньше — своими фразами, ибо фразы, говорил он, это лишь слепки с живых образов, нужны не фразы, а состояния, вибрации, плоть. Дора то и дело касалась его пальцев, его руки, предплечья, она постоянно его трогала; да, говорила она, и у меня то же самое, мне тоже нужны живые прикосновения. Ее завораживало зрелище того, как он буквально погружается в свою историю — он не рассказывал ее, а словно смаковал, пожирал с жадностью огра, — и дух трагического, ревущего сострадания и отмщения, и эффект живого присутствия, физического присвоения, немного театральный, подогреваемый бокалами белого вина, и перевоплощение в страдающего ребенка из Тампля, принятие на себя его мучений.
— Мы покажем события так, как они происходили на самом деле — например, когда двадцать первого января Людовик XVI взошел на эшафот и сам расстегнул воротник рубашки. Он не хотел, чтобы ему связывали руки за спиной, он обратился к толпе, но барабаны Сантерра заглушили его голос, и тогда он воскликнул: «Я невиновен!» Его пытались заставить замолчать, его связали, он кричал и отбивался, это было невыносимое зрелище. Священник произнес, указывая ему на крест: «Сын Святого Людовика, поднимайтесь на небо!» И вот он на плахе, толпа подбодряет палача Самсона, голову отрубают, она падает в корзину, Самсон поднимает ее за волосы и показывает ликующей толпе, которая лезет на эшафот, и каждый стремится первым намочить свой платок в крови короля.
«Да здравствует Нация! Да здравствует Республика!»
Считалось, что королевская кровь приносит счастье, и люди умывались ею, дрались из-за клочьев королевской рубашки. Они хотели праздника, собирались устроить торжественное шествие по улицам, но не получилось — было холодно, улицы окутал густой туман, и они опустели; что-то гнетущее, серое, как туман, поселилось в душах; парижане запирали лавки, захлопывали ставни и съеживались за ними.
Фурии с площади Революции внезапно оказались в одиночестве, их глотки охрипли, ликующие выкрики не пробивались сквозь тишину. Толпой санкюлотов завладело отвращение. Слишком много было вина и крови, они опьянели и устали. Они двинулись к Пале-Рояль, размахивая своими окровавленными платками, они хотели отпраздновать окончательную победу над монархией вместе со всем народом — но на площади тоже было пусто. Чтобы стряхнуть гнетущее оцепенение, нужно было устроить что-то крайне жестокое. Тогда кому-то пришла мысль отправиться в Тампль, где были заточены королева с детьми. И они пошли: у них снова была цель, Революция вновь обрела смысл.
Понадобился бы целый день, чтобы показать на экране этих бравых молодцов, чьи лица были запятнаны королевской кровью. Они шли к Тамплю, на ходу танцуя «Карманьолу». Потом они столпились под окнами тюрьмы и начали вопить, обращаясь к сыну того, кого совсем недавно гильотинировали: «Эй ты, поросенок! Вот кровь твоего отца! Посмотри-ка!»
И размахивали окровавленными платками.
— Нам понадобится трое детей-актеров на роль Людовика XVII, потому что это три разных персонажа: герцог Нормандский в Версале, дофин в Тюильри и король в Тампле. Ему не было и восьми лет, когда санкюлоты пришли размахивать своими платками под окнами его камеры, но он уже видел столько ужасного. Когда королевская семья уезжала из Версаля в Париж, 5 октября 89-го года, он видел в окно кареты головы двух стражников, Дешютта и Варикура, насаженные на пики. Восставшие настаивали на том, чтобы дофин это увидел. Два года спустя, когда он возвращался из Варенна, на его глазах обезглавили священника. Потом резня в сентябре 92-го. Тогда под окнами Тампля размахивали кишками принцессы Ламбаль… Ребенок хорошо знал мадам Ламбаль, она была его гувернанткой и фавориткой королевы. «Сентябрьцы», как их потом назвали, вначале отрезали ей груди, — продолжал Анри, краем глаза посматривая на Дору. — Легенда гласит, что один из них, по прозвищу Режь-отрезай, отрезал ей половые губы и налепил себе на лицо, вместо усов. Думаю, немногие из французских режиссеров способны такое снять. Санкюлоты во весь голос хохотали над этой шуткой и отплясывали «Карманьолу» вокруг тюрьмы. Мальчику оставалось лишь увидеть кровь своего отца на руках и лицах этих исчадий ада. Мать оттащила его подальше от окна, но было уже поздно — он успел увидеть.
Королева плакала — в тот момент или до того, уже нельзя понять, у нее давно взгляд, словно у помешанной, и он напрасно ищет в ее лице остатки былой красоты, а в жестах — прежнее благородство: несчастья стерли всё без следа. Прическа ее растрепана, волосы поседели, из всех чувств остался только гнев, который помогает ей выжить, но делает ее отталкивающей. И вот она резко хватает сына и увлекает за собой вглубь комнаты, а в следующее мгновение опускается перед ним на колени.
Прежде ребенок никогда не видел, чтобы она так делала. К ритуалам и церемониям Мария-Антуанетта всегда относилась небрежно и исполняла кое-как. Молитвы другое дело, их она любила, она чувствовала себя прекрасной в глазах Христа и его Церкви, которая тоже смотрела на нее, — но этикет ненавидела и, с тех пор как они покинули Версаль, совершенно не утруждала себя соблюдением правил придворного поведения, лишь беря на себя труд быть вежливой. Но сейчас, нарочито церемонно, с величавым выражением лица, Мария-Антуанетта исполняет древний ритуал династии Капетингов, словно преклоняя колени перед всеми прошлыми столетиями. Она смотрит на своего сына. Вопреки всему — доносящимся снаружи воплям, камням, которые швыряют в окна эти дикари, эти трусы, эти французы, вопреки Папе и всем тем, кто ее оставил, — она склоняется перед сыном и шепчет: «Да здравствует король Франции!»
Когда королева поднимает глаза, Нормандец, как она прежде называла сына, уже не наследный принц, а король.
И с этого момента его играет другой актер — фильм должен отразить происшедшую в нем перемену.
Заказав энный по счету бокал белого вина («И, пожалуйста, еще одну порцию зеленых оливок»), Дора попросила Анри провести ногтями по тыльной стороне ее ладони. Он сделал это, осторожно, стараясь не оцарапать кожу, понимая, что это не прелюдия, а закладка основы отношений с этой женщиной. Он провел ногтями сначала вдоль кисти, потом вдоль всей ее руки.
Очередной бокал полностью закрепил установившееся между ними доверие, и, сбросив туфли, Дора протянула Анри одну ногу за другой, чтобы тот провел ногтями и по ним. «Начиная от пальцев, нет, не здесь, — она взяла его руку в свою, чтобы положить ее, куда хотела. — Да, вот тут».