Гегель. Биография

Д'Онт Жак

IX. Йена

 

 

Гегель с облегчением оставляет «Франкфурт, город печали» (С1 297). Сказать по правде, не так уж много личных горестей пришлось ему там пережить. Привязанности к этому месту он чувствовал не больше, чем к любому другому из тех, в которых ему доводилось какое‑то время проживать, везде довольно стесненно.

На этот раз небольшое наследство предоставляет ему хоть какую‑то возможность выбора. Гегель останавливается на месте, обещающем в его положении наибольшие выгоды, — на Йене. В некотором смысле едва ли это выбор. Молодые немецкие интеллектуалы могут спорить насчет высокого духовного предназначения человека, но в том, что касается презренного земного удела, они единодушны: лучше Веймар — Саксонии убежища не найти.

Это был знаменитый центр культурной жизни, славный присутствием таких гениев, как Гёте и Шиллер с их неиссякаемой творческой энергией. Великие писатели и художники по большей части проживали в Веймаре. В Йене, втором по значению городе этого крошечного государства, располагался университет, в котором расцветала новая, живая, отважная философия.

В культурном отношении великое герцогство Веймар- Саксония превосходило другие немецкие «государства»: министром образования и культов в нем был не кто иной, как Гёте, величайший из поэтов и — хотя все в мире относительно — свободный и открытый ум.

С 1787 г. Рейнхольд начал преподавать в Йене философию Канта, с которой ему мало — помалу, действительно, удалось познакомить публику. Фихте наследовал ему в 1794 г., развернув философскую и педагогическую деятельность, шумную, напряженную, лихорадочную вплоть до 1798 г., даты, когда ему пришлось оттуда срочно уезжать.

Вослед этим двум светилам, решительно противостоя их доктринам, блистает ярче прочих Шеллинг, собирая вокруг себя любознательных, всех, кого больше не устраивала обветшавшая традиция, и кто стремился, часто вслепую, к обновлению.

Шеллинг, все еще верный друг, видел к тому времени в Гегеле более ученика, чем соперника. Он звал его придти и занять место рядом с ним в идеологической битве, обещал помощь и совет, предлагал сотрудничество. У Гегеля не было причин для колебаний.

По многим параметрам пребывание в Йене являет собой самый творчески активный период в жизни Гегеля. Не то чтобы он не произвел ничего великого впоследствии, и особенно в конце своего пути, — в Берлине. Но именно в Йене обрели форму идеи, отличающие его от других мыслителей, идеи, которые он всесторонне разовьет и модифицирует, применяя к самым разным ученым сферам: Йена — это вырабатывание того, что Гегель назвал «непостижимыми понятиями» (des concepts inconcevables).

Такой творческий взлет побудил многих биографов, особенно под влиянием экзистенциализма XX века разделить его духовную жизнь на две части, едва ли не противопоставляя одну другой: до и после Йены. Они превозносят «молодого» Гегеля, изобретательного и отважного, в сравнении со «старым», чей вялый склеротический ум питается жвачкой прежних интеллектуальных завоеваний. Поначалу революционер, а в конце обыватель, парвеню: какое падение!

Такое разграничение порождено оценками, по меньшей мере, спорными. Чтобы засомневаться, достаточно перели — стать пухлые тома берлинских «Лекций». Они, несомненно, многим обязаны йенским открытиям, но добавляют к ним обилие материалов, обретенных недавно, новых аспектов и сведений, уточнений и исправлений. К тому же все время на свет являются новые версии.

Как бы то ни было, Йена, конечно, была удивительно насыщенным периодом творчества, отмеченным интеллектуальными удачами, и также, это правда, периодом житейских и профессиональных огорчений, всегда поучительных для Гегеля, так или иначе на нем сказывавшихся.

Его отец умер в январе 1799 г. После раздела имущества между братьями и сестрой Гегель получил в наследство 3 154 флорина. Какое‑то время он мог жить совершенно независимо, но сначала он должен был закончить со своими обязательствами во Франкфурте.

В Йену он прибыл в январе 1801 г.; там ему предстояло прожить шесть лет. К несчастью, некоторые из знаменитостей, составлявших славу Веймар — Саксонии, только что покинули эту страну или собирались сделать это: Фихте, Нитхаммер, Паулюс… Шиллер умрет в 1805 г. С их уходом страна теряла престиж и притягательность. Но словно в возмещение этих печальных потерь на освободившиеся места хлынул поток молодых честолюбцев, ищущих должностей, творчества и известности. Подобно им Шеллинг и Гегель не отличались отсутствием аппетита. Они были готовы поглотить все.

Трудно даже вообразить обстановку соперничества, едва ли не вражды, созданную тогдашними, прежде всего, молодыми преподавателями университета. К концу своего пребывания в Йене Гегель обронит: «звериное царство духа». Мы бы, пожалуй, сказали: интеллектуальные и социальные джунгли.

Сначала Гегеля будут считать «учеником Шеллинга», как его аттестует Швайгхойзер в 1804 г. в первой французской заметке, в которой имена обоих друзей поставлены рядом. На самом деле ему очень нужны публикации. Кроме анонимного перевода «Писем» Жан — Жака Карта, которым он не очень‑то мог хвалиться на публике, Гегель еще ничего не опубликовал. Гёльдерлин уже известен своими самыми значительными произведениями, да и Шеллинг то и дело громоподобно взрывается философскими сочинениями.

Более сносные условия жизни в Йене и предписания, вначале братские, Шеллинга, подвигают Гегеля на напряженную работу, результатом которой станет ряд статей и позже — «Феноменология».

Чтобы быть принятым в университет, он, чуть ли не сразу по прибытии в Иену, представляет для защиты «инаугурационное сочинение», что‑то вроде небольшой диссертации, об «Орбитах планет» (De orbitus planetarum), насчитывающее 25 страниц. Несомненно, идеи на эту тему сложились у него, благодаря обширному чтению, уже в Швейцарии. Они предполагают серьезную научную подготовку и отмечены острой критической направленностью.

Гегель объявляет в этой диссертации о решительном неприятии теорий Ньютона, которым он так до конца и останется враждебен. Резко выступая против всякой по существу «механистической», «математизированной» науки в пользу витализма и обычных установок «Философии природы», типа шеллинговой и некоторых других авторов, он непоправимо компрометирует свои научные исследования и размышления.

Гегель старается согласовать свой общий подход с законами Кеплера, по счастью, немецкого ученого. В отсутствие объективных данных, и принимая во внимание только даты, можно сказать, что окончательная версия диссертации была сшита на скорую руку, — это отчасти объясняет и извиняет как заносчивый тон, так и поразительные неувязки и лакуны.

Защита пришлась как раз на 27 августа 1801 г., день рождения Гегеля. Простое совпадение? Оно может навести на мысль о том, что испытание было не более чем простой формальностью.

Докторская работа Гегеля не имеет отношения к тому, что мы ныне называем, собственно, философией. Разумеется, философия в то время не имела своих строгих рамок и не отделялась от частных наук, но Гегель берется трактовать специфические проблемы астрономии! «Философия» здесь сводится к тому, чтобы укрыться под крылом шеллингианства и проявить бесцеремонность в обращении с результатами наблюдений. Чистая спекуляция, «спекулятивная» наука, — такова была входившая в моду ориентация «Философии природы».

В своем исследовании Гегель самонадеянно пытался теоретически заполнить лакуну в ряду известных тогда планет между Марсом и Юпитером. Но вскоре станет известно об открытии за шесть месяцев до того другой планеты, названной Церера. Так что теоретического восполнения лакуны не требовалось. Церера, которую Гегель не так давно восславил, подвела философа…

Если автор обнаруживал незнание и легкомыслие в диссертации о планетах, то куда смотрело жюри, присудившее ему степень доктора за недостоверное исследование? Но жюри было довольно тесным кругом знакомых, собравшихся вокруг кандидата по случаю его юбилея. И тогда содержание диссертации, — а так это бывало во все времена — возможно, не так уж важно, к тому же и выдумки «Философии природы» не казались такими шокирующими, какими они кажутся в наши дни.

К защите диссертации Гегель прибавил защиту «12 тезисов», также на латыни, которые должны были стать предметом публичной дискуссии, т. е. обсуждаться в присутствии жюри и двадцати пяти свидетелей. Тезисы говорят кое — что об уровне логико — философского и этического мышления Гегеля к 1801 г. (R 156–159).

Первый тезис звучит так: «Противоречие — мерило истинного, отсутствие противоречия — признак ложного».

Второй: «Силлогизм — начало идеализма».

Заметно, что контуры окончательной философии Гегеля уже проступают здесь очень четко, по меньшей мере, контуры ее оснований. Предваряют ее и некоторые другие тезисы. Шестой: «Идея — это единство конечного и бесконечного, и вся философия живет в идеях». Девятый: «Начало науки нравственности (Sittlichkeit) — это благоговение пред судьбой (Ehrfurcht vor dem Schicksal)». И еще более скандальный для кантианцев, двенадцатый: «Совершенная нравственность (Sittlichkeit) противоречит добродетели»!

Может быть, латинские тезисы значили столько же или больше для оценки кандидата, чем сама диссертация? При номинации начальство, несомненно, обращало внимание не столько на действительное содержание работ, сколько на репутацию кандидата, на рекомендации, которыми он обзавелся, на область философии, которую он избрал для занятий. В пору бурного подъема «Философии природы» на маленькую фактическую ошибку, затесавшуюся в общий ход суждения, внимания не обратили. Гегелевская гипотеза рискованно возникла в ряду других, порой несовместимых, но столь же ошибочных. Конечно, текст диссертации был опубликован лишь очень незначительным тиражом.

Начиная с этой даты, Гегель сопровождает свою подпись престижным титулом — Doctor des Weltweisheit. Философию все еще называли «Мирской мудростью», строго отличая от Gottesgelehrtheit, божественной науки, теологии. Великое герцогство Веймар — Саксонское, кичась дерзким обновлением, говорило о нем на языке средневековья…

После защиты деятельность Гегеля в Йене становится какой‑то лихорадочной, он очень спешит, словно торопится догнать других, старается пустить в ход, не допуская никакой передышки, все идеи, о которых размышлял прежде.

Спрашивается, что заставило Гегеля представить в качестве докторской диссертации по философии сочинение, так сказать, «научное», общего характера и, в итоге, ошибочное, тогда как у него уже имелся более серьезный труд, более близкий к действительно философским работам, и гораздо более важный для истории немецкого идеализма: «Различие между философскими системами Фихте и Шеллинга», который увидит свет также в Йене в июле 1801 г.

В нем Гегель отвергает позиции «субъективного идеализма», каковым он предстает, по его мнению, в учении Фихте, и высказывается в пользу шеллингианской попытки глобального постижения абсолюта. Но уже тут намекает на то, что теория тотального безразличия — полного неразличения — субъекта и объекта в том виде, как она сложилась к тому времени у Шеллинга, не вполне его удовлетворяет, давая тем самым почувствовать собственную оригинальность.

Это важно: в Йене Гегель самоутверждается как личность, он становится независим. Это второе рождение.

В зимнем семестре 1801–1802 гг. (сообразно традиционному расписанию немецких университетов) Гегель начинает преподавательскую деятельность в качестве приват доцента. Это всего лишь «частный курс», оплачиваемый напрямую самими студентами, хотя вскоре на него была выделена небольшая официальная субсидия.

Нет сомнения, что именно ради получения права читать этот курс, Гегель так поторопился с написанием текста на соискание степени доктора. Его первые лекции были по логике и метафизике, — позже он перестанет различать их.

Начиная с лета 1802 г., он «читал» естественное право. Затем один семестр пропустил, а, начиная с 1803 г., выбрал предметом лекций систему философии в целом. Так замкнулся круг типично гегелевских тем. В 1805–1806 гг. он приступил к преподаванию чистой математики, философии природы и духа и истории философии. Энциклопедический интерес, желание обозреть все области знания с единой точки зрения, каковая как раз из‑за своей всеобщности уже не представляет собой, собственно, «точки зрения», овладело им всецело.

Рукописи этих йенских курсов, с трудом поддающиеся прочтению, обнаруживают гегелевскую мысль в миг ее зарождения, трепетную, неповторимо изобретательную, радуя исследователей. Но такой конкуренции Шеллингу нечего было опасаться. А Гегелю, по — видимому, даже после отбытия этого блестящего профессора, не удавалось собрать много слушателей.

Наряду с чтением курсов Гегель много писал. Он продолжил и довел до счастливого завершения проект, задуманный еще во Франкфурте в 1798 г.: написать труд, в котором бы рассматривались крупные современные политические проблемы. Замысел претворился в «Конституцию Германии». Если в своем развитии, как Гегель однажды выразился, он проделал путь «от элементарных человеческих нужд» к созданию спекулятивной философской системы, то, уже создав ее, он равно никогда не забывал об элементарных нуждах.

Стараясь соответствовать собственным теоретическим требованиям, предъявляемым им к мышлению, Гегель в этом произведении ни плоско «объективен», ни идеологически нейтрален. Живое патриотическое чувство одушевляет его, пробуждая в читателе острое беспокойство за будущее страны, раздробленной, ослабленной, истерзанной. В начале он объявляет причины, побудившие его к написанию работы, следующий затем параграф перечеркивает написанное: «Последующие страницы отразили духовное состояние человека, которому горько отказываться от надежд увидеть когда‑нибудь немецкое государство, распрощавшимся со своей посредственностью, и который, прежде чем навсегда расстаться с ними, в последний раз предается очарованию угасающей мечты, едва ли рассчитывая на ее осуществление».

Какая там беспристрастность!

На самом деле Гегель колеблется, ищет. Тоска по утраченному идеалу быстро сменяется какой‑то стоической отрешенностью или спинозианским фатализмом: «Обнародование мыслей, содержащихся в этом сочинении, не может иметь иной цели и следствия, нежели знакомство с пониманием существующего, а равно наиболее беспристрастным его истолкованием и способом осмотрительного отношения к действительному положению дел. Ибо не то, что есть, возмущает нас и заставляет страдать, но то, что оно не таково, каким должно быть; однако если мы согласимся с тем, что вещи таковы, каковыми им и надлежит быть, т. е. не произвол и случай в этом повинны, мы тем самым признаем, что все так и должно быть».

Пусть, читая эти строки, читатель сам решит, как ему быть, что делать: смириться или взбунтоваться. Гегель же всегда сумеет отвести упрек в желании изменить ход событий, призыве к такому изменению или в том, что он его просто предвидел, «предсказал», и вместе тем ловко и вкрадчиво, в свойственной только ему манере обозначить некую перспективу, возможное вмешательство в политическую и общественную жизнь, ненавязчиво предложить наилучший, по его мнению, выбор.

Разве он уже этого не сделал в своем анализе Немецкой конституции? Что остается немцам, как не окончательно смести то, что отжило свой срок, когда, как следует из данного Гегелем описания, над ними возвышается «это сооружение с колоннами и волютами, которое торчит посреди мира, чуждое духу нашего времени»? Приходится выбирать: предаваться ли дреме под сенью потрескавшейся колонны или пытаться догнать неуемный «дух времени».

Недовольство реальностью входит в состав реальности. Так вот, «все явления нашего времени указывают на то, что прежний образ жизни вызывает недовольство» и т. д.

Гегель не сдерживает горестных стонов уязвленного патриота: «Германия больше не государство!». Тюбингенский призыв: «Нужно отменить государство!» больше не вспоминается.

Но слово у Гегеля не всегда совпадает с делом. Он его не публикует, этот решительный памфлет о Немецкой конституции, довольно ясный и будоражащий немцев! Современный читатель с интересом просматривает разные последовательные редакции текста, восхищается тщательностью, с которой Гегель дорабатывал текст, скрупулезностью в изложении наблюдений и анализе тех или иных вопросов. Брошюра была написана или доделана осенью 1802 г.

Почему Гегель отказался печатать брошюру? Причины, о которых обычно говорится, не слишком убедительны. Некоторые комментаторы, и среди них Розенкранц, ссылаются на то обстоятельство, что за время, прошедшее с момента замысла до осуществления задуманного, политическая ситуация в Германии настолько ухудшилась, что публикация и распространение брошюры не принесли бы никакой пользы. Она вышла бы слишком поздно, изменить уже ничего было нельзя (R 245–246).

Это объяснение неприемлемо. Во — первых, кое‑что в Германии приходилось делать, и в самом деле, позже! Кроме того, если отменять публикацию всех сочинений, запоздавших с выходом в свет, книжное дело пришлось бы свернуть. Но главное, с самого начала Гегель отметал в сторону всякую мысль о прямом воздействии. Ему хотелось только «понять».

Предостережение, или предвидение, все еще представляет интерес, даже когда о нем узнают после того, как подтвердившие его события произошли. Оно свидетельствует о прозорливости автора и — в сравнении с другими попытками — надежность метода анализа. Гегель никогда не верил, что история заканчивается, и невозможно представить себе, будто в 1802 г. он полагал, что судьба Германии навеки решена.

Можно предположить, что решение Гегеля было продиктовано другими неведомыми нам причинами или соображениями, разобраться в которых ныне нелегко.

Непрост удел первых произведений Гегеля, многочисленных и важных, обреченных на нелегальное существование, начиная с Тюбингена и вплоть до Йены, с 1789 по 1801 гг., да и в самой Йене остающихся частично под спудом в ящике стола. Тогда как в то же самое время Гельдерлин и Шеллинг обильно публикуются. Разница объясняется особенным характером гегелевских писаний. Он не меньше своих друзей, а может быть, и больше, хотел печататься, заставить говорить о себе, добиться, чтобы его оценили по достоинству, оказывать влияние, но при выборе сюжетов и тем не руководствовался соображениями пользы и не проявлял уступчивости. В окружении, среди которого он жил, а главное, у властей, которым он должен был подчиняться, его чувства и идеи вызывали раздражение.

Был ли он не в меру робок? Или не нашлось смелого издателя? Патриотические плачи, распространяемые им, слишком легко превращались в программу: в виду такой перспективы они и были непубликуемыми. Разве не утверждает он наряду с множеством других опасных намеков, что «без представительского корпуса ни о какой свободе нечего и думать»?

Так или иначе, перечитывая это, погребенное в Йене, произведение, лучше понимаешь глубокую радость, которую Гегель испытает через пятнадцать лет в Берлине. После стольких упущенных возможностей и разочарований, он видит, что Пруссия поднимает, наконец, более или менее решительно, факел немецкой независимости и единства. Это вовсе не значит, что он одобряет правящий политический режим, во всяком случае, не все стороны его деятельности. Многие черты прусской монархии ему отвратительны. Но эпоха становления национальных государств еще не стала эпохой становления демократий. Он обрадуется национальному освобождению и связанным с ним надеждам, и наберется терпения в ожидании политической свободы. Германия снова становится государством, пусть и заурядным. Нужно его принимать таким, какое оно есть, потом усовершенствуем…

 

Бойня

В Йене Гегель охвачен какой‑то творческой лихорадкой. Он развивает и уточняет структуру и содержание философской системы, вынашиваемой с давних пор. Прежде всего он расчищает место для того, чтобы выстроить разом и новую жизнь, и новое мышление. Это момент деструкции. Гегель не изгоняет торгующих из храма, скорее, напротив, он их туда помещает, зато из храма философии удалены те, кого он считает растлителями и дешевкой. И он творит собственный образ, который захочет оставить потомкам: мэтр диалектического идеализма.

С осени 1801 года по осень 1802 он работает над рукописью по логике, метафизике и философии природы, которую впоследствии будет много раз переделывать, дополнит устными лекциями, и в которой все более заметно отклоняется от шеллингианской философской линии. Такой же новатор в философии, как и в политике, и подчиняясь тому же душевному движению, он добивается большей методичности и систематичности, чем Шеллинг, большей «научности» в собственном понимании этого слова.

Ему претит следовать примеру того, кто спешит публиковать разрозненные и отрывочные изложения своего меняющегося учения. Позже Гегель упрекнет Шеллинга в том, что «свое философское формирование он совершал на глазах у публики»[179]Hegel Histoire de la philosophie (Gamiron). Op. cit. T. VII. P. 2046.
. Шеллинг отплатит ему, назвав «пришедшим в философию к шапочному разбору» (Spätgekommene).

Начиная с этих лет в Йене, Гегель стремится создать полную и завершенную систему философии, ибо, как он неосторожно заявляет в предисловии к своей первой большой книге, которая могла претендовать только на роль введения в систему: «Истинной формой, в которой существует истина, может быть лишь научная система ее»[180]Phénoménologie de l’esprit (Hyppolite). Op. cit. T. I. P. 8. (См.: Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа. СПб., 1992. С. 3.)
.

Несмотря на все усилия, ему придется до самого конца вносить изменения, исправления, добавления в первоначально задуманную систему, и даже в сам ее план. Так, «Феноменология», определенная поначалу как «Первая часть Системы Науки» (более 550 страниц!), в 1817 г. понизила свой статус до подраздела (10 страниц!) первой секции третьей части «Энциклопедии философских наук».

Но сначала, в Йене, нужно было дисквалифицировать и вывести из игры всех возможных конкурентов, все иные философские направления, и учредить монополию единственной истинной философии, — философии Гегеля. Для осуществления этой широкомасштабной операции Гегель на первых порах действует в союзе с Шеллингом, а затем, когда все прочие противники выведены из боя, он поворачивает оружие против Шеллинга.

Итак, для начала он отвергает «субъективный идеализм», приписываемый Фихте, и примыкает к шеллингианскому проекту абсолютного идеализма. Но уже появляются первые признаки расхождения. Мышление Гегеля по существу является логическим, и он строго подчиняет свою метафизику логике, заканчивая их полным слиянием. Он решительно становится тем, кем и является: мастером логико — диалектического метода.

Именно в работе «Различие между системами философии Фихте и Шеллинга» он сводит счеты с первым к относительной выгоде второго. Это подводит его к рассмотрению последствий указанного конфликта в общественной жизни и в нравственности. Гегель отмечает противоречие, необходимо возникающее между некой чисто юридической ситуацией, продиктованной требованиями рассудка, и жизнью общины, протекающей сообразно ее собственным нравам: «Община под властью рассудка предстает не такой, что она должна выдавать себя за высший закон, с одной стороны, класть предел […] бесконечности детерминации и власти, с другой — делать излишними законы, благодаря нравам, беспорядки недовольных жизнью, благодаря освящению владения и пользования, и преступления не находящих выхода сил, благодаря наличию больших целей».

По — видимому, осенью 1802 г. эти попытки системных разработок, в которых многие комментаторы усматривают некоторую «искусственность приемов» (Konstruktive Künstelei) из‑за того, что материал в них кажется недостаточно освоенным, завершаются созданием «Системы нравственности», — рукописи, само название которой переводится с трудом: «System der Sittlichkeit», что обычно переводят как «Система нравов» (Système de la vie éthique); однако можно, вслед за Домом Дешампом (Dom Deschamps), сказать: «Система нравственности» (Systeme de l’etat de moeurs) в отличие от «законности» (état de loi), или «правового состояния» (état de droit).

Завершенное в конце 1802 или в начале 1803 г., это произведение было опубликовано в неполном виде Молла (Mollat) только в 1893!

В своем предисловии французский переводчик удачно комментирует пассаж о вышеупомянутом Различии'. «Таким образом, подлинная нравственность (Sittlichkeit) выходит за рамки отношения господство/рабство, делает недействительным царство закона, характеризует жизнь как полноту пользования (plenitude de jouissance) и обеспечивает ее силам полное выражение в достойных деяниях». Упоминает он и о «разрешении противоположностей в сопричастности».

Занимаясь здесь не столько теоретическим содержанием произведений Гегеля, сколько жизненными обстоятельствами, как психологическими, так и внешними, работы над ними, мы вправе задаться вопросом, почему тридцатидвухлетний Гегель не опубликовал ни одного из них. Возможно, что‑то его беспокоило в теоретическом плане. Несомненно, он ощущал несовершенство сделанного в сравнении с обширным замыслом, все еще маячившим впереди как неясная цель и одушевлявшим его увлеченные поиски.

Ему бы не хотелось, чтобы его справедливо упрекали во фрагментарности, в недостатке воли к систематизации.

Кроме того, вероятно, он считал недостатком свою зависимость, все еще сильную и слишком очевидную, от мысли Шеллинга. К тому же, шумный успех его друга мог породить в нем некую боязнь появления перед публикой. Он чувствовал, что ему самому еще не все ясно. Но может быть, просто не нашелся издатель для рукописей, которые могли показаться темными и малопонятными?

Ответить на эти^ вопросы тем более затруднительно, что после 1802 г. в Йене Гегель, из которого била фонтаном творческая энергия, все же обнародовал ряд важных текстов. В этом ему существенно помогло основание, совместно с Шеллингом, но под руководством последнего и благодаря его известности, «Журнала философской критики» (Иена, 1802–1803 гг.). Никому так хорошо не служат, как самому себе, и лучший способ получить доступ на страницы журнала — это руководить им. В «Журнале философской критики» публиковались только статьи его основателей и руководителей. Спрашивается, как такое издание могло материально выжить? Вполне очевидно, что оно нуждалось во внешней поддержке, но с чьей стороны? Два тома, по три тетради, вышли один за другим.

В первой из них помещена статья Гегеля, довольно короткая в сравнении с остальными «О сущности философской критики вообще, и о ее отношении к современному состоянию философии, в частности». Статья представляет собой своего рода введение в «Журнал» и одновременно в новую философию, привилегированным органом которой он и становится.

Оба друга невероятно, до неприличия заносчивы, такими они, по крайней мере, выглядят в глазах коллег- философов, которые либо старше их, либо им ровесники. Заносчивость объясняется искренней убежденностью в собственном абсолютном превосходстве!

Они полагают, что речь идет не только о том, чтобы разорвать (Zerschlagen) путы, которыми, на их взгляд, повязаны другие философии, но и о том, чтобы расчистить (Wegebereitung) путь к торжественному и радостному триумфу единственной истинной философии — их собственной.

В том, что чистка будет немилосердно жестокой, у Гегеля уже нет никаких сомнений, он пишет Хуфнагелю: «Виды оружия у нашего журнала будут самые разнообразные, вот они: дубина, кнут и линейка. И все во имя благого дела и к вящей славе Божьей. Конечно, возопят и тут, и там, но без суровых мер не обойтись» (С1 67).

Это уже не драка, а методичное избиение.

Гегель клеймит без разбора все ошибочные или устаревшие, соперничающие между собой философии, дабы противопоставить им во всем ее блеске юную рождающуюся истину, саму себя провозглашающую, уверенную в себе.

Он совсем не отдает себе отчета в том, что, обращаясь к философиям в таком язвительном тоне и выставляя такого сорта аргументы, и он, и они пребывают в одной и той же эпистемологической, культурной и исторической плоскости — в плоскости догматической конфронтации.

В другой статье «Как здравый смысл понимает философию. По поводу произведений Круга» Гегель ополчается на мыслителей, представляющих на его взгляд «популярную философию», и в первую очередь, на одного из них, ставшего для него козлом отпущения, Вильгельма Трауготта Круга. Гегель апеллирует к новому критерию истины — доступности исключительно избранным. Истина не шатается по улицам. Она сохраняет себя для нескольких высших душ: «Философия по своей сущности являет собой нечто эзотерическое, она создана не для толпы и не обязана быть ей доступной; философия, она только тогда философия, когда именно противопоставляет себя рассудку (Verstand), и тем самым еще больше здравому смыслу […]; мир философии есть мир в себе и для себя, мир перевернутый (verkehrte Welt)… Фактически философия должна оставить народу возможность подняться до себя, но она не должна опускаться до его уровня», и т. д.

Гегель часто будет поступать вопреки этому своему первоначальному решению в пользу эзотеризма. Но, по крайней мере, он высказался…

Памфлет, обращенный к профессору Кругу, безжалостен и очень груб по тону. У потомков на памяти, прежде всего, шуточки Гегеля по поводу вызова, брошенного Кругом спекулятивной идеалистической философии: вы, дескать, в состоянии дедуцировать из мысли решительно все, так дедуцируйте, пожалуйста, мое перо. Ответ Гегеля прячется под покровом иронии. Это, кстати, одна из вечных проблем идеализма — каким‑то образом, «не произвольно, и не предоставляя дело случаю…», обеспечить внутри философии необходимости место для случайных вещей и событий. Аргументация Гегеля опасно граничит с пошлостью, когда в ответ на замечание Круга он заявляет, что спекулятивная философия по сути своей такова, что способна к дедукции не только пера, но и железа, из которого оно сделано.

Но разве Кант в оправдание эмпирического реализма требовал от абсолютных идеалистов чего‑то большего, чем дедукция одного только пера? Без чувственной интуиции понятия остаются пустыми.

Тем временем именно фигура Круга мнится Гегелю легкой добычей. Он продолжает сражаться с ним во второй тетради «Критического журнала», заходя с другой стороны. Статья называется «Отношение скептицизма к философии, описание его различных модификаций, а также сравнение всего новейшего скептицизма с древним» (1802).

Здесь объявленный противник — это, прежде всего, Готтлоб Эрнст Шульце, заслуживающий внимания философ, опубликовавший в 1792 г. книгу под названием «Энесидем», в которой приводил доводы в пользу скептицизма, главным образом его форм, унаследованных от античности, и выступал против критической кантовской философии. И вот теперь, в 1802 г., он опубликовал новое произведение, первый том «Критики теоретической философии».

Гегель действует методом амальгамы, как сказали бы ныне. Он отбирает наперед то, что считает общим в философиях Круга и Шульце: оба не понимают сущности идеалистической философии и уводят от нее своих читателей и последователей: «Так, поскольку крайности сходятся, они, со своей стороны, вновь достигают высшей цели в эти счастливые времена, догматизм и скептицизм встречаются у подножия лестницы, протягивая друг другу дружескую, братскую руку. Скептицизм г-на Шульце соединяется с самым примитивным догматизмом, и догматизм Круга предполагает в то же самое время этот скептицизм»[187]Hegel. La Relation du scepticisme avec la philosophie // Trad, par Bernard Fauquet. Paris: Vrin, 1972. P. 48
.

Даже материализм не ошибается так грубо, как ошибается Шульце[188]Ibid. P. 62–63.
.

Таким образом, Гегель довольно изворотлив в полемике. Он ведет войну, применяя стратегию политиков и военачальников: поражает врагов одного за другим, разделив их поначалу, как Гораций Куриациев, или при удобном случае выбрасывает всех вместе, невзирая на явные различия, на одну свалку. Есть в этом что‑то наполеоновское. Но делают ли честь такие маневры трансцендентальному идеализму?

В первой тетради второго тома «Журнала» Гегель публикует важную работу, также отважно нацеленную на врагов, которых абсолютный идеализм сам же себе и назначил, «Glauben und Wissen», «Вера и знание».

Ведя себя так, Гегель старательно изо всех сил выгораживает себе территорию, отмежевывая собственную философию от других форм идеализма. Это было актуально, потому что большинство философов эпохи, сами того зачастую не желая и не отдавая себе в этом отчета, эволюционировали примерно в том же направлении.

Идеализм определяет себя по отношению к своим противникам. Кто они такие, в конце концов, — Круг, Шульце, Кант, Фихте, Якоби, — если не идеалисты, когда их всех оптом сравнивают с материалистами? Современному читателю, любителю рискованных сближений, эти споры или дискуссии, в которых каждый — и Гегель больше всех — старается заставить другого проговориться, высказать нечто, что он либо скрывает, либо не очень осознает, и, стало быть, показать ему самому и всем прочим его истинное лицо, это «выведение на чистую воду» порой может показаться каким‑то концептуальным препирательством, столь же малопривлекательным, сколь непривлекательно препирательство обыкновенное. Пытаясь сорвать со своих противников маску, надетую ими не по своей воле, Гегель не оставляет искушенному уму сомнений в том, что сам он давно укрылся за маской, которую никому с него не сорвать.

Текст «Веры и знания» метит выше прочих. Разделавшись с мелкой сошкой, Гегель нападает на трех действительных конкурентов, единственно достойных рассмотрения, и действительно грозных по причине основательности их идей и известности — Канта, Фихте и Якоби. Вот это противники! Все трое еще живы, деятельны и продуктивны, и Гегель противопоставляет в целом идеализм тому, что он несколько искусственно объединяет под категорией «рефлексивной философии субъективности». Он обвиняет их совокупно в том, что их труды — плоды с древа Просвещения, которому они в глубине души остаются верны, хотя каждый по — своему. Но разве он сам в каком‑то смысле тоже не должник Aufklärung?

Он упрекает их в том, что подлинного метафизического обращения с ними не случилось, они не признали, что абсолют это Бог, а не человек. Смысл слова «Бог» в этом контексте остается довольно загадочным. Согласно Гегелю, указанные философы ограничивают разум формой конечности, формой общего рассудка. Им удается выработать одно лишь понятие, которое, будучи получено из конечного путем абстрагирования, само необходимо остается абстрактным и пустым, стало быть, немым, если только не набраться храбрости и заставить его говорить что попало.

Сам он, конечно, достиг подлинного понятия, поскольку таковое как раз и являет собой единство конечного и бесконечного.

Однако — и этот момент развития лучше всего обнаруживает особенность его мышления — Гегель не ставит крест на этих трех важных и представительных учениях. Ловкий тактик, он умеет так систематически и исторически соотнести их друг с другом, что они образуют тезис, антитезис и синтез. Таким образом, ему удается показать, что этот «рассудочный идеализм», движимый своими внутренними различиями, продолжается как некий диалог или дискуссия с самим собой, вставая на путь самопревосхождения, обращения во что‑то иное, что неминуемо приходит на смену, — в абсолютный идеализм.

Дух проходит через различные неустойчивые состояния, как через чистилище, к неминуемому, предначертанному освобождению. Чтобы сказать об этом, Гегель пользуется языком религиозной мистики, парадоксальным, околдовывающим, сомнительным: «[…] Тому, что еще ограничено то ли нравственной заповедью принесения в жертву эмпирического существа, то ли понятием формальной (formeller) абстракции, чистое понятие должно придать философское существование и, следовательно, внести в Философию идею абсолютной свободы и, тем самым, абсолютного Страдания, или духовной Великой пятницы, которая когда‑то случилась в истории; и он должен восстановить его во всей истине его дления…».

И несколько отходя от полемической формы, помогшей ему вчерне обозначить собственную позицию, он стремится обзавестись более систематично разработанной структурой и делает это, в частности, в последней из статей, помещенных в «Журнале». Конечно, и здесь продолжается размежевание с ближайшими предшественниками в философии и современными ему конкурентами, но он также воспроизводит на свой манер идеи и тенденции великих философов — идеалистов прошлого: Платона и Аристотеля. Так, поверх столетий воссоединяется он с традиционной метафизикой и — в полемике с критической философией — с античной мыслью.

Это длинная статья, появившаяся во второй и третьей тетрадях второго тома под названием «Два способа трактовки естественного права; о его месте в практической философии и отношении к позитивным наукам о праве».

Не отказываясь от резкой критики противников, Гегель больше занимается здесь позитивной разработкой этики, права и философии, основанной на идее господствующей, живой, абсолютной Sittlichkeit. Он стремится восстановить мораль в отношениях между индивидуумом и государством по примеру отношений, на которых, как ему кажется, базировался античный полис. Он дает идеализированную картину последнего; в нем, дескать, объединены, по греческой формуле, прекрасное и доброе. Возможно, он немного спешит примирить в своем проекте жестоко разошедшиеся в реальности единичное и всеобщее: «Нравственная жизнь отдельного индивида есть биение пульса системы в целом и даже сама система в целом».

Можно считать, что в этой статье Гегель отдаляется от Шеллинга решительнее, чем в других и, в частности, вручает пальму первенства философии духа, а не инспирированной духом философии природы.

В йенской философии царит атмосфера схватки, Гегель сражается сразу и за истину, и за место под университетским солнцем. Студенты, должно быть, со смесью восхищения и ужаса взирали на мэтра, жаждущего всеобъемлющей победы. Как говорит Макс Ленц, тайна успеха Гегеля — это «его безграничная вера в возможность безупречной системы».

Но именно в такой вере и нуждались студенты, обращенные в скептицизм предыдущим преподаванием и предшествующими событиями.

Верхом на стуле в своем рабочем кабинете, как Наполеон на коне, Гегель может обозревать усеянное трупами поле философских баталий. Пришло время воскрешать и созидать.

Для этого у него есть интеллектуальное орудие, которое он отточит, значительно усовершенствует в Нюрнберге, в Гейдельберге: странная и глубоко модифицированная, гибкая логика, в сущности, целый аппарат, очень хитроумно устроенный и изощренно действующий, — диалектика. Конечно, это не его изобретение, и он всегда будет приписывать заслугу первых догадок о ней и попыток использования древним, главным образом, Гераклиту, затем Платону и Аристотелю, кое — кому из новых мыслителей.

С одной стороны, он целеустремленно вводит ее в действие, с другой — кодифицирует и систематизирует, открывает все ее импликации, и, кроме того, возвращает современникам вкус к ней. Он пытается, немного парадоксально, превратить этот живой способ мышления, стихийно согласующийся с реальной жизнью, в метод, допускающий точное определение, строгий, доказуемый и передаваемый другим.

В самой простой и наиболее скромной формулировке, за которой видны, однако, поразительная глубина и сложность, речь идет, прежде всего, о поиске и открытии во всякой единой реальности, материальной или духовной, живого противоречия, ее одушевляющего и томящего, должного разрешиться преобразованием реальности в целом.

В этой связи Гегель иногда дает определения, на вид очень простые, но их объяснение занимает множество страниц: «Знать противоречие в единстве и единство в противоречии — это и есть абсолютное знание: и наука состоит в знании полного саморазворачивания этого единства»[192]Histoire de la philosophie (Gamiron). T. VII. P. 2115.
.

Обширная программа!

Такая форма мышления требует всеобъемлющей, всеохватной, унифицирующей всякое различие системы, и, стало быть, предполагает философский монизм, в каком бы обличьи последний ни выступал. Гегель задумал его стихийно и изначально в идеалистической перспективе, в которой вся конечная реальность понимается как идеальная (idéelle), но тем не менее во многих жизненных и теоретических ситуациях он демонстрирует самый крепкий реализм, самую позитивную интеллектуальную деятельность, и даже временами эпизодический и частичный материализм.

Существует фундаментальное единство трех оснований, на которых крепится гегельянство: идеализм, системность, диалектика.

 

Обвал

Пока Гегель предается самым непостижимым ходам мысли, готовятся великие события, которые перевернут его личный мир и вообще все существование. Он должен будет признать тесную и жестокую зависимость своей жизни от внешнего мира.

Сначала, весной 1803 г. покидает Йену Шеллинг, чтобы занять место профессора философии в университете Вюрцбурга, в Баварии. Это новая потеря для Йенского университета, в котором он был одной из звезд, потеря, особенно ощутимая для Гегеля, которому Шеллинг оказывал значительную практическую поддержку — административную, а равно способствуя росту его популярности, поощряя словесно и собственным примером. Отчасти именно благодаря ему мысль Гегеля продвинулась вперед, была выражена эксплицитно и сделалась, наконец, известной.

Но с другой стороны, отъезд Шеллинга был для философской мысли Гегеля, следовавшей Шеллингу, несомненно, себе во благо, возможностью свободно и независимо вздохнуть. От свободного подражания Гегеля словно подтолкнули к самостоятельному изобретению. Шеллинг оставляет Гегеля в тот миг, когда он после долгой опеки пробует становиться на крыло. Отныне он приговорен быть собой, действовать на свой страх и риск.

Совершенно естественно, что он озаботится тем, чтобы дистанцироваться от своего более молодого и уже многое успевшего учителя, которому он стольким был обязан. Он недавно опубликовал эссе о различии между Фихте и Шеллингом, придерживаясь шеллингианской точки зрения. Теперь он принимается за труд, в котором среди прочего скажет, в чем состоит его собственное отличие от Шеллинга. Разрыв, как всегда резкий, — этот тем более, — случится преимущественно в «Предисловии» к «Феноменологии духа». Сказав это, Гегель останется в философском одиночестве.

Погруженный в размышления над этим большим самобытным произведением, которое должно показать, на что он годен, наряду с философскими умозрениями, Гегель занят научными проблемами. Он производит опыты, связанные с гётевской теорией цвета, ошибочной, но красивой, которой впредь останется верен. Он завязывает более тесные отношения с великим поэтом, и похоже, что и в этом плане отъезд Шеллинга тоже принес положительные плоды. Не исключено, что вездесущий Шеллинг был чем‑то вроде стенки между ним и Гёте.

В 1803 г. Гегель, набравшись смелости, решается преподавать то, что он называет «Системой спекулятивной философии»; наконец‑то у него система! Он делит ее на три части, такой структуры он будет держаться впредь:

1) Логика и метафизика (последнее именование скоро исчезнет).

2) Философия природы.

3) Философия духа.

Это уже план «Энциклопедии философских наук» 1817 г. Во время пребывания в Йене Гегель будет читать этот курс несколько раз в разных версиях.

Отзыв, проскользнувший в письме Шиллера Гёте от 9 ноября 1803 г., похвальный, но несколько уничижительный: «Философия заглохла не совсем, кажется, у нашего доктора Гегеля много слушателей, притом даже не выражающих недовольства его красноречием»[193]Письмо Шиллера Гёте от 9 ноября 1803 г.
.

В феврале 1805 г. Гегель получил звание «экстраординарного профессора» в Йенском университете. Экстраординарный, уж точно! То есть не получающий зарплаты и довольствующийся вознаграждением, о котором договариваются сами студенты.

Только в 1806 г., и то благодаря личному вмешательству Гёте, он получил ежегодную зарплату в 100 талеров. Он мог по — прежнему горестно сравнивать свою судьбу с карьерой Шеллинга.

По примеру Шеллинга коллеги и друзья Гегеля оставляли Йену ради Баварии, католической страны, решившей под влиянием просвещенных реформаторов принимать интеллектуалов — протестантов.

До Шеллинга туда успел перебраться «богослов» Нитхаммер. Продолжавшаяся всю жизнь тесная и постоянная дружба связывала его с Гегелем, и их исключительно доверительная переписка является незаменимым источником сведений о сокровенных мыслях философа.

Фридрих Иммануэль Нитхаммер (1766–1848) был штифтлером и познакомился с Гегелем еще в Тюбингене. Он также поначалу учительствовал, прежде чем стал преподавать в Иене, где обучал Гёте началам спекулятивной философии. В 1793 г. он получил звание профессора философии и в 1795 — «экстраординарного» профессора богословия. Именно там он вместе с Фихте основывает в 1795 г. знаменитый «Философский журнал» (1795–1797), в котором появятся статьи Форберга и Фихте, положившие начало бурному «спору об атеизме».

В 1803 г. он становится высшим советником по вопросам школ и культов в Мюнхене, пост, занимая который, он сможет оказать Гегелю важнейшие услуги.

Равным образом ориенталист и богослов, Паулюс предпочел уехать в Баварию осенью 1803 г.

Не лишено, возможно, интереса то обстоятельство, что когда Нитхаммер и Паулюс получили места в Вюрцбурге, католический епископ угрожал отлучением всякому студенту, буде он возымеет намерение посещать их лекции. Ясно, что если Гегель захочет там обосноваться, с ним обойдутся точно так же.

Йена, недавно блестящий университет, превратился к 1805 г. в подобие интеллектуальной пустыни, прежде чем был окончательно разрушен войной.

Гегель, который вскоре утвердит свое очевидное превосходство над всеми соперниками и партнерами, лучше него профессионально устроенными, и который, зная себе цену, завидует их успеху, явно хотел бы также уехать в Баварию, где в то время открылись обещающие перспективы.

Он настойчиво делится этим желанием с другом Нитхаммером. Стремится получить место в Эрлангене и думает, что Нитхаммер поможет ему в этом. Но ничего не получается.

Раз в Баварии не получилось, он охотно укрылся бы в какой‑нибудь другой стране. Летом 1805 г. в письме Йохану Хейнриху Фоссу, который также покинул Йену, чтобы по приглашению prince‑electeur de Bade получить место в Гейдельберге, он признается: «Вы, несомненно, лучше, чем кто‑либо знаете, что Йена утратила привлекательность, обретенную благодаря прогрессу в науке, который достигается общими усилиями, пробуждая и поддерживая также и в том, кто к нему стремится, веру в науку и в себя самого. То, что здесь утрачено, расцвело в Гейдельберге еще более пышно; и я питаю надежду, что моя наука, моя философия найдет там благоприятный прием и почву для возделывания» (С1 95). Он устремляет взыскующий взгляд в сторону Гейдельберга. Все равно куда, лишь бы сбежать из Йены!

Фосс старается изо всех сил раздобыть место. Но снова, какая неудача! Когда заветное место освобождается, его предлагают не Гегелю, а его самому презираемому и даже ненавидимому противнику в философии Якобу Фридриху Фрису, который также был приват — доцентом в Йене с 1801 г. В глазах начальства его преимущество перед Гегелем заключалось в том, что его лекции по философии были более понятными и легче усваивались. Гегель до конца своих дней в его сторону не глядел как из‑за этого предпочтения, которое счел несправедливым, так и по иным причинам. Его грызла зависть.

Положение Гегеля в Йене быстро ухудшается, становится почти невыносимым из‑за материальной нужды, осложнений в личной жизни, войны. Гегель непрестанно жалуется, в частности, в письмах Нитхаммеру 1805 и 1806 гг. Он выражает желание присоединиться к нему в Бамберге, в котором Нитхаммер тогда оказался (письмо от 5 сентября 1806 г.) (С1 109–110).

Долгое время жизни Гегеля сопутствует это тяжелое неустройство: он не знает, куда ему лучше поехать, куда деваться.

Одна черта его характера при этом остается неизменной: он умеет не смешивать превратности личной жизни с великими мировыми событиями, собственные невзгоды не мешают ему оценить перспективы универсального прогресса Духа, и особенно философии.

Об этом свидетельствует торжественное заключение лекций по спекулятивной философии, произнесенное перед несколькими студентами 18 сентября 1806 г., совершенно несообразное по тону и стилю, но очень возвышенное по мысли: «Господа! Мы живем в особенное время, в эпоху брожения, когда дух вырвался вперед и, оставив свою прежнюю оболочку, — обретает новую форму. Вся масса бывших до сих пор в употреблении идей и понятий пришла в движение, расторглись, словно в ночном кошмаре, мирские связи. Готовится новое явление духа, и кому как не философии надлежит приветствовать и признать его, тогда как прочие безуспешно сопротивляются, цепляясь за прошлое, и большинство из них, ничего о том не ведая, составляют массу его явления. Но философия, признавая его вечным, должна воздать ему почести…» (D 352).

В октябре 1806 г. Гегель закончил работу над «Феноменологией духа».

Это произведение, не подпадающее ни под одну рубрику, трактующее множество самых разнообразных тем и отличающееся новизной подхода, остается очень труднодоступным. Можно с полным правом считать, что оно вводит в научный обиход самые существенные из, собственно, гегелевских новаций и содержит, по меньшей мере в зародыше все то, что составит впоследствии богатство системы и дополняющих ее лекций.

В некотором смысле, в этой книге, полагает Гегель, он заполняет спекулятивную пропасть (Kluft), которую Кант вырыл, как ему казалось, навсегда, между феноменом и ноуменом, относительным и абсолютным, эмпирическим и трансцендентальным. Но не для того, чтобы принять тем самым точку зрения Фихте, который в течение зимнего семестра 1805–1806 гг. 4итал в Берлине курс о «Главных особенностях современной эпохи», ни точку зрения Шеллинга, очень болезненно отнесшегося к критическим намекам, содержащимся в «Предисловии» к «Феноменологии». Печатание произведения, направлявшегося издателю по частям ненадежными путями военного времени, началось в феврале 1806 г. и закончилось в начале 1807.

Участь «Феноменологии», считающейся ныне как хулителями, так и почитателями основным, «незаменимым» произведением, была в свое время жалкой. Начать с того, что для книги, видом и стилем обескураживающей обычного читателя, с большим трудом нашелся издатель. Последний никак не рассчитывал на бестселлер. Гегель злоупотреблял его терпением. В конце концов, понадобилось, чтобы Нитхаммер внес персональный денежный залог для обеспечения разумной отсрочки выпуска последних страниц. Славный Нитхаммер! Да, этот «богослов», «педагог», «философ», этот администратор был достаточно образован и проницателен, чтобы понять смысл и значение «Феноменологии». Он познакомился с Гёльдерлином и^ Гегелем еще в Тюбингене и стал ближайшим его другом в Йене. Но предложить безденежному идеалисту финансовые гарантии для публикации книги, когда все говорило о том, что успеха ей не видать!.. Побуждения Нитхаммера так сразу не разгадать. Был ли он сам таким уж обеспеченным человеком? Откуда взялись деньги, которыми он распорядился таким образом? И каков источник тех денег, которые Гёте посоветовал Кнебелю передать Гегелю в момент йенской катастрофы? Из кассы герцогства?

Конечно, Гегель мог испытывать большое удовлетворение как автор и самобытный философ от публикации произведения, в котором он сообразно и вполне выразил свою мысль. Но оно должно было доставить ему много огорчений. Например, немедленное ухудшение отношений с Шеллингом, раздраженным некоторыми нелюбезными фразами.

Много старого хлама надо было убрать, чтобы что‑то подлинно новое пробилось к свету.

Во всяком случае, публикация пришлась на наихудший, с точки зрения ее распространения и воздействия на публику, период времени, одновременно лихорадочная философская деятельность Гегеля в Йене была резко оборвана неожиданными событиями.

В октябре 1806 г. к Йене приблизились раскаты канонады. Армия Ланна, будущего герцога Монтебелло, о котором Гегелю еще представится возможность услышать, осаждает прусские войска в городе. Знаменитая битва опустошает Иену и окончательно рассеивает слабые надежды Гегеля сделать в ней карьеру. Его жилище разграблено, происходит опасная перебранка с наемниками, он должен искать убежище у друзей, и как раз у книготорговца Фромманна, дом которого, по счастью, остается цел. По крайней мере, он спасает самое ценное из своего имущества, рукопись «Феноменологии духа», которую изо всех сил старается закончить и опубликовать вопреки всему. Последняя часть рукописи располагалась у него в кармане во время боев и пожара в городе. Феноменологическая процедура подошла к концу под гром пушек, чье эхо звучит в «Героической» Бетховена, вначале посвящавшейся Бонапарту.

Кроме того, на Гегеле, при его нищете, еще и забота о беременной сожительнице и ее детях. Денег нет. Гёте отдает распоряжение Кнебелю распределить фонды среди нуждающихся интеллектуалов. Он пишет ему 24 октября: «Если Гегелю нужна помощь, выдайте ему десять талеров». С чего это Кнебель вдруг стал исполнять обязанности казначея?

На следующий день после, собственно, битвы, Гегель видит, как Наполеон совершает инспекционную поездку по улицам Йены. Он торжественно помечает дату письма к Нитхаммеру: «Йена, понедельник 13 октября 1806 г., день, когда Йену заняли французы, и император Наполеон въехал в город». И в том же письме оставляет свидетельство своего энтузиазма, ставшее знаменитым: «Я видел, как император — душа мира — выезжает из города для рекогносцировки, это действительно поразительное ощущение: видеть такого человека, который отсюда, из этой точки, сидя верхом на лошади, озирает весь мир и повелевает им». Он испытывает чувство восторга перед «этим необычайным человеком, которым нельзя не восхищаться» (С1 114–115).

Но позже он признает, что «идущие впереди великие фигуры часто вытаптывают цветы, им приходится разрушать множество вещей на своем пути»[194]Hegel. Die Vernunft in der Geschichte. Hambourg: Meiner, 1955. P 105.
.

Но ведь Гегель и сам безжалостно уничтожает великие философские системы прошлого, как Наполеон, повергающий великие герцогства и отжившие королевства.

В отлитие от последнего, его победы остаются победами в области чистой мысли. Теперь он вынужден уехать из разрушенного города и университета, и вовсе не только потому, что Йену оставил дух.

Победа всеобщего достигается только ценой страданий отдельного. Гегель тут похож — трогательное сравнение — на маленький сломанный цветок. Он надеется вновь окрепнуть на новой почве. Снова предстоит отъезд.

Все вокруг него рушится, все терпит крах: священная Римская империя германской нации, Веймар — Саксония, университет Йены, его собственное положение при университете, и даже, по глубоким причинам, которые мы рискуем никогда не узнать, его связь с сожительницей.

Над этой картиной опустошения имперский орел простирает свои огромные крылья.