Гегель был доволен результатом Йенской битвы. Это была победа Наполеона, великого человека новых времен, который насильственно экспортировал в Германию некоторые из политических и культурных завоеваний Французской революции. Но эта «всемирная» победа повлекла за собой наихудшие последствия для большого числа «частных лиц». Переживая самую крайнюю нужду, испытывая неудобства лирического порядка, Гегель вынужден искать счастья в иных местах, покидая в Йене, возможно, без больших сожалений, свою беременную подругу.
Он с благодарностью согласился на должность, которую Нитхаммер, занимавший важный пост в Баварии, раздобыл для него в одном из баварских городков — редактора местного издания, «Бамбергской газеты» (Die Bamberger Zeitung). Новая перемена: это не то, о чем мечтал Гегель, но приходится мириться с обстоятельствами. Он охотно согласился с этим новым положением. Когда ты уже послужил домашним учителем и знаешь, почем фунт лиха, служба пером представляется легким делом.
Поначалу Гегель круто взялся за гуж, решив, несмотря на очевидные трудности, преуспеть. Перспектива не была совсем уж обескураживающей. Бавария переживала обновление. После притчи во языцех — долгого периода неограниченного деспотизма и обскурантизма — Баварией управлял от имени короля Монжела (Montgelas) просвещенный ум, реформатор, бывший иллюминат. По сути дела, страна, примкнувшая к Конфедерации, находящейся под «протекцией» Наполеона, подчинялась директивам из Франции и, возможно, по этой причине ощущала известный подъем. Вместе с тем, как это часто бывает, покровительство во многих случаях оборачивалось закабалением, если не чем‑то худшим.
Важное следствие либерализации: Бавария на какое- то время открыла двери ранее изгнанным протестантским интеллектуалам. Многие из тех, кто лишился поддержки в Йене, приехали сюда. Шеллинг, Якоби, Нитхаммер, Паулюс, Уланд, если говорить только об окружении Гегеля, нашли себе убежище и хорошие места. При помощи каких средств и благодаря чьей протекции Нитхаммер сразу заполучил место Landesdirektionsrat (высокопоставленного баварского чиновника) и устраивал Гегеля на должность редактора журнала?
Он не будет торговать ваксой на улице, он будет источником новостей! Никакого сомнения, что последнее занятие предпочтительнее как более достойное. Конечно, ему больше подошла бы профессорская должность в каком- нибудь баварском университете, но к моменту прибытия все места были заняты. Он поступил разумно, смирившись с судьбой газетчика: «Дело это меня заинтересует, ибо […] я с любопытством слежу за событиями в мире, и мне бы надо, скорее, сожалеть об этом любопытстве и умерять его» (С1 136). Разве не написал он в Йене, что «чтение газет заменяет нам утреннюю молитву (D 360)»? Он, в самом деле, выказывал неумеренное любопытство и перед отъездом пожалел об этом, не подозревая, впрочем, насколько оправдаются его сожаления.
Работа началась в марте 1807 г. и продолжалась по ноябрь 1808. Опыт краткий, но очень поучительный и полезный.
И все же какое‑то ощущение неудовлетворенности у него остается. Сделав определенный выбор в новой ситуации, Гегель выгораживает себя перед Шеллингом: «Если само по себе это занятие и может показаться не очень подходящим в глазах света, по крайней мере в нем нет ничего зазорного» (С1 138)… Это не энтузиазм, но что‑то вроде веселого отречения. Гегель не сомневался в том, что его неудача была обусловлена общим ходом европейских дел, и не терял надежды на возрождение Германии с благоприятными лично для него последствиями в неопределенном будущем.
Такова оценка происходящего в письме одному из его прежних йенских студентов, Дельману, написанном незадолго до отъезда из этого города. Письмо свидетельствует о большом доверии адресату, поскольку Гегель, — при том, что пути письма были неисповедимы — имеет смелость писать: «Вы проявляете интерес к истории сегодняшнего дня; в самом деле, насколько убедительно культура одерживает победу над грубостью и дух над обездушенным рассудком и ложной мудростью» (С1 129–130).
Очевидно, что отмечаемая так и в те времена победа — это победа Наполеона.
Но воодушевление не мешает Гегелю советовать вести себя по — спинозиански мудро по отношению к мирским делам: «Только наука являет собой теодицею; она оградит нас как от животной ошеломленности событиями, так и от более разумного подхода, склонного приписывать все воле случая или таланту индивида, ставящего судьбы империй в зависимость от взятой или не взятой возвышенности, наука удержит нас от сетований по поводу победы несправедливости или беззакония» (С1 129–130).
Напрашивается сравнение Германии с Францией: «Благодаря революционной бане, французская нация не только освободилась от многих институций, которые ее возмужалый дух давно перерос, бывших ей и всем обузой, а также от бессмысленных оков; кроме того, выпав из привычного течения жизни, которое изменившиеся обстоятельства лишили надежности, отдельный человек избавился от страха смерти, — но это делает его сильнее в глазах окружающих. Обретенная сила превозмогает узость духа и душевную апатию окружения, которое тоже в итоге будет вынуждено ее преодолеть, распрощавшись с прежней действительностью, и зажить по — новому; не исключено (коль скоро внешнее действие не исчерпывает глубины переживаний), что они превзойдут своих учителей» (С1 129–130 mod).
Таково умонастроение Гегеля после приезда в Бамберг: революция дала французам превосходство, но немцы возьмут с них пример и, благодаря собственным качествам, вскоре их опередят. Ясно, он не мог такую вещь высказать публично.
Революционная и наполеоновская Франция — пример и наука. Гегель горячо верит: Германия, благодаря глубинам своего духа, добьется большего, чем учитель.
Бамберг
Выходившая ежедневно «Бамбергская газета» весьма мало походила на то, что мы сегодня называем газетой. В ней публиковались главным образом административные объявления, местные новости и происшествия, а сверх того общие суммарные отчеты о политических событиях в стране и мире. Редактору приходилось не столько комментировать или оценивать их, сколько извещать о них публику, черпая информацию исключительно в уже проверенной цензурой французской периодике.
Не то чтобы Гегелю не нравилось пользоваться наполеоновской прессой. Но как мог он заставить себя не думать, и, стало быть, не выступать от собственного лица, пусть со всеми предосторожностями, выбирая, представляя и редактируя те или иные сведения?
По — видимому, в «нормальных» условиях он был бы очень хорошим редактором газеты.
Чем бы он ни занимался, он во все привносил самое добросовестное, самое дотошное усердие. Он никогда не был безразличным или небрежным, свойство, особенно ценное для редактора. Больше всего его интересовала политическая жизнь в стране и в мире. Он высоко оценивал роль прессы вообще и связывал с нею определенные надежды. Будь он свободным и располагай деньгами, он сделал бы «Бамбергскую газету» образцовым средством информации и поводом для размышления. Ему уже случалось критиковать «этот безмятежный восторг и традиционное для Германии угодничество» (С1 168), которые он приписывал, в первую очередь, католикам. Протестанты, они ведь всегда протестуют.
Честности, тщательности, критического духа надзорные органы опасались больше всего. Он плыл, стало быть, против течения, ясно это сознавая и продвигаясь понемногу вперед благодаря ловкому маневрированию.
Биографы вообще диву даются, — и напрасно, — тому, как заботливо он отнесся к своей газете, сами они к такой жертвенности не способны. Они сочли эту работу лишь способом какое‑то время перебиться и заработать на хлеб, выйти из положения. Но у него было достаточно причин принять ее близко к сердцу, увидеть в ней нечто вроде миссии. Кроме того, надо сказать, что он в то время не знал, появится ли у него на горизонте еще что‑то.
В этом новом для него занятии он выказал практическую хватку, интерес к техническим деталям, вроде умения выбрать бумагу побелее и более четкие типографские литеры. Он старался раздобыть наиболее надежные, наиболее достоверные и интересные для читателей сведения, излагая их в живой увлекательной манере.
В своей газете он описал взятие Данцига генералом Лефевром, сражение при Фридланде, Тильзитский мир, французскую экспедицию в Португалию, бомбардировку Копенгагена французским флотом, начало той Испанской войны, к которой он позже сделает политический комментарий, встречу в Эрфурте… Так следил он за современными событиями, главным образом, военными.
Но читатель «Газеты», возможно, заметит, а более точно мы это знаем из писем того периода, что Гегель все больше и больше пользуется сведениями, полученными от непосредственных свидетелей, от осведомленных друзей, дополняя ими то, что он получал из проверенной цензурой французской прессы. Эта деятельность редактора независимого журнала не могла продолжаться долго. Лишь искреннее желание, а скорее, жестокая необходимость могли быть причиной того, что какое‑то время это дело устраивало философа, стремившегося разработать и преподать собственное учение. Трудные материальные условия, духовные ограничения быстро сделали его мучительным для свободной и одаренной души, которой поначалу оно, возможно, не казалось обременительным.
Ответственно относясь к своему делу, он фатально вошел в противоречие с многочисленными несообразными требованиями властей. Этот эксперимент, как и прочие, должен был закончиться плохо.
Конфликт разразился, и мы не знаем теперь, сам ли Гегель его осознанно спровоцировал, просто пустил все на самотек или был застигнут врасплох. Первые комментаторы или хранят молчание на этот счет (так, Мог (Moog), изображает дело так, будто Гегель оставил «Бамбергскую газету» по доброй воле!), или, кроме того, они немногословны и недостаточно внимательны к документам. Но правда, что по вполне понятному совпадению, Гегелю уже хотелось уехать, когда он был вынужден это сделать.
Гегель прибегал к помощи частных информаторов. Так, он обратился к Кнебелю, лицу, внушающему подозрения (друг Гёте, материалист, атеист), с которым он подружился в Йене, и который посвятил его в разнообразные детали, касающиеся переговоров в Эрфурте (С1 220–223, 224–225). Таким образом, Гегель смог публиковать, начиная с 5 октября, отчеты о начале знаменитой встречи императора с царем еще до того, как она завершилась (14 октября 1807 г.). Он возвращается к деталям этой встречи в номере «Газеты» от 26 октября, на этот раз, похоже, не нуждаясь в помощи Кнебеля. Так вот, именно из‑за этой статьи он получил выговор от правительства Баварии и предписание раскрыть источники, то есть фактически назвать имя своего предполагаемого информатора. Гегель этого не сделал.
Похоже, что власть больше всего была рассержена статьей от 5 октября, и что статья от 26 октября только подлила масла в огонь и послужила предлогом.
Недовольство вызвала уже более ранняя статья, от 19 июля, в которой указывались места расположения трех дивизий баварской армии. Нужен был повод для того, чтобы придраться? Тасуя содержание разных статей «Газеты», власти упрекали его в распространении материалов, добытых в данном случае не от частного информатора. Мы не располагаем письмом, в котором Гегелю предъявлялись обвинения, но зато у нас есть его ответ. Гегель неплохо защищается, объясняя, что вменяемая ему в вину статья от 26 октября представляет собой «выдержки из двух других газет, издающихся на оккупированной Францией территории», и что «и та, и другая прошли официальную цензуру». Он напоминает, что сам предостерегал от возможной ложной интерпретации новостей, передаваемых таким образом, и заканчивает письмо уверениями в полной лояльности властям (С1 232).
Даже если не входить в подробности этого конфликта, он оставляет странное впечатление. Человека обвиняют в ошибке, в которой он не виноват, и которая, как представляется, по меньшей мере, могла быть легко прощена; от него требуют назвать частного информатора по поводу новостей, почерпнутых из «официальных» газет! Но при этом ничего не говорится о статье, действительно основанной на частных сведениях, источник которых он вполне мог указать: Кнебель. Гегель получает официальное порицание именно тогда, когда его уход из редакции «Газеты» уже предрешен.
Неприятностей у редактора Bamberger Zeitung хватало вплоть до финального краха. В письме Нитхаммеру от 15 сентября 1808 г., в котором он сообщает о крахе, умоляя еще раз о помощи, Гегель утверждает, что «снова» стал жертвой «инквизиторских мер» и упоминает «это последнее из дел» (С1 218)…
Поль Рок (Paul Roques) полагает, что документ «случайно попал» в руки Гегеля, который в своем письме указывает только, что «получил его от типографского мастера».
Когда дело примет худой оборот, он не станет прибегать к жанру извинений (С1 231–232). Кто, в самом деле, поверит, что редактор газеты, обязанный искать сведения для публики, жаждущей новостей, «случайно» напал на одну из них, особенно если она «громкая».
Вот повод удивиться счастливой роли случая в личной жизни Гегеля, что же касается гегелевской теории на сей счет, в ней все обстоит сложнее. Он ведь вообще советовал «поостеречься» «полагать события делом случая» (С1 130).
И тем не менее Гегель настаивает, что встретился с Ольстером (Oelsner) в 1794 г. в Берне «совершенно случайно».
Позже Гегель окажется в Дрездене как раз тогда, когда туда прибудет Виктор Кузен, похоже, не предупредив друга. Из этого воспоследует настоящая драма[208]О роли случая см. выше. С. 113—114.
Согласно Куно Фишеру, встреча с Кузеном в Дрездене также произошла «случайно» (von ungefдhr) (Op. cit. P. 170). Розенкранц употребляет слово zufдllig (неожиданно). В письме Гегеля министру ни одного из этих слов нет. Он выражается более осторожно, говоря, что «наткнулся» на Кузена... Каррер переводит: «несколько недель тому назад я с ним столкнулся (zusammengestossen), когда был проездом в Дрездене» (С 3 71)
.
И вот теперь в Бамберге текст декрета «случайно» попадает в руки журналиста!
Можно вообразить, что случай, на который открыто ссылаются в признаниях, или на него только намекают, поставляет избранному клиенту очень определенные, а главное, подозрительные обстоятельства, которые тот способен предугадать!
Если бы дело сводилось к тому, что Гегель изложил в своей «Декларации» 9 ноября 1808 г. перед генеральным комиссариатом города Бамберга, речь шла бы, в сущности, о «произволе властей», которые, пренебрегая какими бы то ни было законностью и порядком, игнорировали решения официальной цензуры.
Еще 15 сентября 1808 г. он написал Нитхаммеру: «С тем большим нетерпением желаю я оставить, наконец, мою журналистскую галеру, что снова недавно стал жертвой инквизиторской меры, которая мне напомнила, в каком положении я нахожусь […]. Все поставлено на карту из- за одной статьи, которую нашли возмутительной; решать вопрос о публикации подобной статьи должен был я, но сейчас меньше, чем когда либо, знаешь, что может вызвать возмущение; в подобных случаях журналист действует на ощупь. Цензуре — как в этом последнем случае — абсолютно не к чему придраться. В ведомстве ограничиваются тем, что просматривают газету, запрещают ее…».
Ниже Гегель с горечью отмечает: «в неясных делах такого рода часто решает случай или каприз». Он решается, если дело не уладится само собой, на крайнюю меру: «поскольку в подобных случаях надо действовать быстро, я не вижу иного выхода, как лично отправиться в Мюнхен просить о снисхождении» (С1 219). В этом случае речь могла идти только о королевской милости. Мы не знаем, в самом ли деле Гегель был вынужден пойти на эту крайность. Во всяком случае, он долго еще будет опасаться административных или юридических последствий этого дела (письмо от 20 февраля 1809 г.).
Тем временем Нитхаммер в Мюнхене был назначен Zentralschul‑und‑Studienrat, став очень влиятельным лицом в сфере образования. Действуя в рамках фундаментальной реформы общественного образования в Баварии, он исхлопотал для Гегеля место преподавателя «подготовительных к философии дисциплин» и (временно исполняющего обязанности) «ректора» Нюрнбергской гимназии (лицея). В течение девяти лет он будет применять на этом посту свои таланты организатора, педагога, наставника молодых людей в области интеллектуальной деятельности.
Пребывание в Бамберге, впрочем, не обошлось без кое- каких интеллектуальных приобретений, а также развлечений. Он сам описывает бал — маскарад, в котором принял участие в обществе дамы. В костюме слуги (Kammerdiener — некоторые биографы, озабоченные его достоинством, переводят это немецкое слово как «chambellan» и меняют «платье слуги» на «ливрею»), он три часа тет — а-тет развлекался с некой мадам де Жолли, нарядившейся Кипридой!
Бамберг не поскупился, прежде всего, на жизненные уроки. Живя в стране, находящейся в конечном счете под властью Наполеона, Гегель мог убедиться в живучести деспотизма в иных формах. Непохоже, чтобы он сразу возложил вину за это на императора, но до поры до времени, скорее, на его баварских подданных, злонамеренных и некомпетентных. И, кроме того, причиной могла быть затяжная война, и не один император нес за нее ответственность.
Гегель знал по собственному опыту, насколько печально положение прессы и насколько тяжела участь журналиста. Если у него еще и оставались какие‑то иллюзии, то он должен был, по меньшей мере, прекрасно понимать «кухню» этого дела, а равно, с какой осмотрительностью надо читать газеты. Как распознать правду в том, что они говорят, и угадать о чем они молчат.
Примечательно, что Гегель вел себя в Бамберге не смиреннее, чем в других местах. Можно сказать, что дозволенными свободами философ не пренебрегал и всегда пользовался ими с предельной полнотой. Но в Бамберге, в частности, он переступил границу дозволенного, и власть не снесла такого оскорбления. Очень мало было в это время в оккупированной Германии, да и в «метрополии», во Франции, публицистов, которые осмеливались на свой страх и риск нарушать имперские порядки и установления.
Он мог бы оставаться благоразумным и послушным, раболепно угождать желаниям и поощрять уловки баварских монархистов, не таких отвратительных на его взгляд, какими были старорежимные защитники монархии. Но именно на это он не соглашался.
Он не испытал в жизни ничего, кроме притеснений. Ему не дано было даже отчасти воспользоваться буржуазной свободой, когда он мог бы, помимо прочего, опубликовать, пусть даже ценой переделок, кое — какие из рукописей, которые он возил всюду с собой.
Но в Бамберге на его долю выпало худшее: неподдельный произвол. Этой детали не заметило большинство комментаторов, хотя на самом деле деталь важная.
Гегель очевидно враждебен цензуре, и таким он останется навсегда. Нет ничего удивительного в том, что он не заявляет открыто и торжественно об этом в публикациях, подлежащих той же цензуре! Так или иначе, писатели той эпохи в Пруссии или в Баварии не могли ни избежать цензуры, ни открыто выступить за ее отмену. Можно даже предположить, что они как‑то свыклись с ней. Как говорится, мирись с тем, что есть. Цензура составляет часть объективной действительности, как непогода или болезнь.
О ней забывают тем скорее, чем больше появляется неприятностей другого рода.
Что удручает и возмущает, так это запреты сверх того. По отношению к этим запретам цензура выступает чуть ли не средством защиты: материалы, прошедшие предварительную проверку, подчищенные и исправленные, по крайней мере считаются официально принятыми или одобренными, и значит, они в принципе защищены от произвольных нападок. Защищенность может казаться тем более надежной, что сами авторы, знакомые с известными или предполагаемыми требованиями цензуры, на всякий случай сами себя заблаговременно подчищают, чтобы выиграть время и избежать лишних осложнений.
Но редактор «Бамбергской газеты», опубликовавший сведения, сами по себе безопасные, и к тому же, почерпнутые, как это было принято или установлено, из уже проверенных и утвержденных публикаций, подвергся порицаниям, угрозам и санкциям со стороны высшей власти, которая, дезавуируя цензуру, ею же самой установленную и направляемую, принимает решение, очевидно нарушающее закон, постановление и обычай.
Это Гегель и назовет «наездом властей» (С2 82), когда жертвой такового станет Нитхаммер. В Бамберге он испытал его на себе.
Что государство — притеснитель, это вне сомнений. Но многие писатели, и Гегель, были бы довольны уже тем, что оно притесняет по правилам, в соответствии с принципами записанной конституции, согласно положениям принятого и опубликованного устава, чтобы каждый, по меньшей мере, знал точные границы того, о чем он вправе говорить!
Таким образом, первый протест Гегеля, вскормленный суровым бамбергским опытом, направлен против произвола, каприза властей, «благой воли» господ и начальников. С этой точки зрения философ — безусловно, уже expositus, по его собственному определению. Но в то время — газетчик!
Нитхаммер избавит его от этой каторги.
Нюрнберг
В октябре 1808 г. Гегель занимает свой новый пост — директора лицея, полученный благодаря стараниям его друга, за отсутствием желанного места преподавателя в университете. Нитхаммер, безраздельно преданный, употребил все свое влияние, чтобы еще раз помочь другу, находящемуся в стесненных обстоятельствах.
Лицей, в котором будет Гегель трудиться, представляет собой протестантское учреждение, недавно основанное и, несмотря на бедность, гордо носящее имя Меланхтона. Гегель доволен новым назначением — что тут поделаешь! — и выражает радость по поводу того, что наконец‑то работает в сфере образования, даже если и не на том уровне, на который имеет право претендовать.
Кажется, он следует максиме интеллектуалов в трудные времена: всегда быть готовым поменять жизнь на лучшую, но вместе с тем вести себя так, как если бы нынешнее досадное положение должно было длиться вечно. Он хранит надежду на то, что когда‑нибудь его возьмут в университет Эрлангена, а пока что живет, сохраняя достоинство.
Есть еще один повод для удовлетворения, на сей раз идеологического свойства. Гегель счастлив, организуя лицей, вдыхая в него жизнь, участвовать в распространении протестантской культуры в католической Баварии. Известно, что он под этим понимает, в полном согласии с Нитхаммером, которому напишет 12 июля 1816 г.: «В этом заключается различие между католицизмом и протестантизмом. Среди нас нет мирян (непосвященных). Протестантизм не препоручает себя заботам какой‑либо иерархической церковной организации, но заключается единственно в общем формировании духа […]. Наша церковь — это наши школы и университеты» (С2 84).
Очевидно, от него самого не ускользнул вызывающий — и таким он мог показаться большинству протестантов и их руководителей — характер таких высказываний, и он предусмотрительно закрывает тему, заканчивая письмо: «и хватит об этом»…
Это особенный взгляд на протестантизм, который, как он полагает, вполне согласуется с его любовью к греческой античной культуре. Ибо одновременно он был избран, и на него была возложена обязанность провести в лицее большую, разработанную Нитхаммером, педагогическую реформу. К великой радости Гегеля реформа предусматривает восстановление и расширение классических штудий, в частности, изучение греческого языка и культуры.
Как директор он должен был произносить множество речей, главным образом, на церемониях награждения премиями. Почти всякий раз он пользовался случаем, чтобы восхвалить, полагая это своей обязанностью, лютеранскую веру, но также, чтобы снова и снова превознести перед властями, учениками и их родителями древнегреческую культуру. Он не считал, что преувеличивает, когда говорил, что тот, кто не знаком с творениями древних, не знает, что такое красота». По его мнению, «в первую очередь греческая, а затем и римская литература, должны составить основу высшего образования и оставаться ею. Совершенство и блеск этих шедевров должны обогатить дух, стать языческим крещением, которое придаст душе тон и окраску, всегда отличающие человека знающего и со вкусом». Что и говорить, вполне языческое крещение!
В резком контрасте с этой классической гармонией в Баварии все переделывалось под французским влиянием, беспорядочно и без плана, в условиях общеевропейской войны с ее переменчивым ходом, при полном национальном неустройстве, экономической и финансовой разрухе. Потрясениям не было конца.
Лицей имени Меланхтона был создан под давлением протестантской части населения Нюрнберга. Гегель должен был обеспечить начало работы. У него «все бы сияло», если бы было чему сиять. Но хранящееся в неприспособленных помещениях и используемое от случая к случаю школьное оборудование было самым скудным.
Еще больше хлопот, чем материальная база, доставляли директору, очень мало подготовленному к своей роли, но отнесшемуся к ней так, словно это было его земное предназначение, ученики. Почти все его время поглощали скучные и раздражающие административные обязанности, исполнению которых сопутствовали нескончаемые организационные и реорганизационные потуги правительства, зачастую приводившие к полной дезорганизации. Дети были плохо подготовлены к школьной жизни, Гегелю приходилось заниматься самими будничными, и даже совсем низменными вопросами, например, как обустроить отхожие места.
Надо было установить дисциплину, саму по себе не возникающую. Ученики привыкли курить, — это противоречило правилам, — а также драться на дуэли.
Кое‑что директору удалось сделать. Он сумел выказать себя ни недоступно строгим, ни мягкотелым. Завоевал доверие учеников, их родителей, жителей города. Дела в лицее понемногу улучшались.
Бытовая жизнь Гегеля отличалась полной неустроенностью. Он жил в ветхих строениях, и к тому же, из‑за царивших в Баварии анархии и разрухи, крайне нерегулярно получал свое, и без того очень скромное, жалованье. Короче говоря, постоянно сидел без гроша в кармане.
Лишенный, по печальному стечению обстоятельств, возможности преподавать в университете, чего он так страстно желал, Гегель старается, во всяком случае, поднять уровень лекций по «подготовительным к философии наукам», чтение которых входило в его должностные обязанности. Он назовет их, как требовалось, «Философской пропедевтикой», но современный читатель изумится, узнав, что приходилось слушать его ученикам, столь юным и так плохо подготовленным. Ибо на самом деле он преподавал им полную и завершенную философскую систему.
Способ его преподавания сегодня может показаться архаичным. Он диктовал свой курс, параграф за параграфом, из‑за отсутствия учебников, которыми он, несомненно, воспользовался бы, если бы написал их сам. Он сделает это позже: в Берлине и в Гейдельберге его лекции часто будут комментарием к какому‑нибудь «резюме» или «уточнению», опубликованному ранее.
Метод этот, возможно, слишком «школярский» для слушателей, предоставит следующим поколениям несомненные выгоды. Ибо заботливо сохраненные тексты параграфов открывают исчерпывающую картину этапа развития гегелевской мысли. Но… вскоре Наполеон окажется побежден, и Бавария, освобожденная от французского влияния, с наступлением Реставрации опять погрузится в исконный маразм. Католическая реакция будет упиваться реваншем. При Наполеоне она постоянно обвиняла протестантских преподавателей в «демагогии» — как говорит сам Гегель, — а также в сочувствии «баварским иллюминатам», но независимо от того, были для этого основания или нет, фактически не могла повредить им.
Реставрация обеспокоила и напугала преподавателей. Встал вопрос о закрытии лицея Меланхтона, и профессиональное положение Гегеля опять оказалось в подвешенном состоянии. Некогда предполагавшееся назначение в университет Эрлангена отодвигалось в будущее, становясь все более призрачным.
И вот тогда это будущее один раз в жизни улыбнулось Гегелю. Его репутация философа упрочилась, и известность возросла, особенно после того, как к опубликованной «Феноменологии» добавилась «Логика». В 1816 г. ему пришел «вызов» (Ruf, как было принято у немцев) в университет Гейдельберга.
После затянувшегося пребывания в чистилище, открылись врата рая.
Женитьба
Тем временем крупное событие, важное, по меньшей мере для него самого, внесло приятное разнообразие в суровую жизнь философа, — он женился.
В апреле 1811 г. он обручается с Марией фон Тухер (Tücher), девицей из старой патрицианской нюрнбергской семьи, и женится на ней в сентябре того же года. Ему к тому времени исполнился сорок один год, ей — «едва ли двадцать». Она молода, красива и знатна, но, на его счастье, бедна. Гегель, со своей стороны, не лишен привлекательности, а положение директора лицея и намечающийся ореол философа добавляют ему престижа.
Обстоятельства женитьбы проливают свет на то, как вел себя Гегель в житейских делах.
В буржуазной среде того времени любовь, как мы ее сегодня понимаем, редко предшествовала браку. Чаще случалось так, что любовь рождалась и расцветала уже после того, как брак был заключен, поскольку представлялся приемлемым по экономическим, социальным и культурным соображениям. А если нет, обходились без любви. Похоже на то, что в случае Гегеля и его супруги все сложилось как нельзя лучше.
Чаще всего родные сами устраивали брак детей в соответствии со своими взглядами. Гегель, ясно, не мог на это рассчитывать. И еще раз Нитхаммер берет дело в свои руки. Госпожа Нитхаммер находит ему жену. Спрашивается, что могло подтолкнуть Нитхаммеров, людей рассудительных, брать на себя роль посредников в таком деликатном вопросе? В итоге Нитхаммер нес моральную ответственность за Гегеля перед семейством невесты, как недавно нес финансовую ответственность за него перед издателем. Но невесту еще надо было найти. А не могли ли ложи, в случае необходимости, быть не только бюро по найму воспитателей и местом встречи с издателями, но также и брачными агентствами?
Родственники девушки выставили условия. Отец счел, что директор лицея не слишком завидная партия для его дочери, кроме того, он знал о ненадежности его материального положения. Он потребовал, чтобы женитьба состоялась не ранее того, как Гегель станет преподавать в университете, на что, несомненно, рассчитывал будущий зять. Гегель поначалу признал справедливость такого требования и запасся терпением.
Однако, подталкиваемый Нитхаммером, Гегель стал вести себя решительнее. Родственники невесты чувствовали себя не вполне уверенно, как им этого ни хотелось. Семья быстро уступила, невеста не могла предъявлять требований: приданого не было никакого или почти никакого.
Гегель проявил себя человеком исключительно бескорыстным по тем временам. Мария, со своей стороны, увлеклась этим простым директором лицея, не имевшим за душой ни состояния, ни дворянства, ни надежного места.
Она влюбилась в примечательного человека, чье внимание сумели обратить на нее. В частных отношениях Гегель был приветлив, любезен, остроумен и способен производить впечатление на юных девиц. Невыносимым он был только в философии, ибо полагал, что здесь на него возложена высшая миссия. Но новоиспеченная пара вовсе не мечтала целиком погрузиться в философию.
У Гегеля было ощущение, что в Марии он действительно нашел свое счастье. Свадьбу отпраздновали 16 сентября 1811 г.
Гегель обрел эмоциональное равновесие и налаженный быт, о которых давно мечтал, и которые позволяли ему продолжить работу. Директор лицея и человек семейный, отныне он жил обычной добропорядочной жизнью. И речи быть не могло, с его стороны, о романтической любви, принесшей погибель многим его друзьям: безумие, самоубийство или чахотку.
Йенская история его охладила. Теперь он смотрел на вещи трезво. Позже он напишет, смеясь над тем, что называл «романтичностью»: «Какими бы резкими ни были столкновения человека с миром, как бы ожесточенно он с ним ни боролся, чаще всего тем не менее он кончает тем, что находит себе девушку, делает карьеру и становится обывателем, в точности таким, как все остальные; жена ведет хозяйство, не замедлят явиться дети; некогда столь обожаемая жена, несравненная, ангел, становится примерно такой, как у всех, на службе дела и неприятности, супружество превращается в домашнюю голгофу…».
Минута дурного настроения из‑за несварения желудка? Или в глубине души Гегель думает, что это не про него?
На самом деле он испытывал к Марии привязанность, глубокую, спокойную, осознанную, отнюдь не исключавшую искренней нежности. Он знал человеческое сердце. Умел писать своей суженой вполне страстные, но вместе с тем поучительные письма: «Супружество по существу своему есть религиозный союз» (С1 326). Он сочинил для нее несколько маленьких чувствительных стихотворений, не вовсе складных. Были и ссоры возлюбленных, в которых не могли не всплыть напоминания о Нанетт Эндель или обозначиться навязчивый силуэт Жанны Буркхарт, держащей за руку маленького Луи. Мария показала себя рассудительной, мудрой, в конце концов, любящей женщиной. Супруги были счастливы до конца, насколько нам известно.
Гегель судил спокойно. «Таким образом, я достиг — не считая кое — каких неизменно желательных перемен — цели моего земного существования, ибо, если у тебя есть работа и хорошая жена, у тебя есть все, что нужно иметь в этом мире. Эти две вещи — главное из того, что следует стараться заполучить».
Неисправимый преподаватель, он, хотя и посмеиваясь, не может удержаться от описания своего счастья, уподобляя его устройству школьного учебника: «Это главные статьи. Все остальное — уже не главы, но параграфы и примечания» (С1 343).
Ну а что касается философского призвания, то это, конечно, увлекательные картинки — иллюстрации.
И все же Гегель не строил иллюзий. Под счастьем он понимал не безоблачность. Он представлял себе его сочетанием света и тени. Опыт научил его тому, что от жизни можно ждать чего угодно.
Как можно было предположить, молодожены оказались в стесненном положении. Директорское жалованье обычно выдавалось с большим опозданием. Накануне свадебной церемонии Гегель не располагал нужной суммой.
16 августа, получив в качестве служащего королевское разрешение на женитьбу, он спрашивает себя, стоило ли о нем хлопотать: «…ведь у меня нет главного, а именно, денег. Если я на самом деле скоро не получу невыплаченное за пять месяцев жалованье и прочие полагающиеся мне выплаты — или по меньшей мере не заручусь твердым обещанием, что мне заплатят к определенной дате — я едва смогу sustentare vitam quotidianam, даже живи я один, как перст, а тем более, если речь идет о двоих» (С1 340).
Вскоре речь шла уже не только о двоих. Так или иначе, Гегель должен был продолжать платить за содержание своего незаконного сына в пансионе сестер Вессельхёфт в Йене под благожелательным присмотром друга Фромманна.
В 1812 г. родилась дочка, но она умерла спустя несколько недель (июль — август 1812 г.).
Много позже, в Берлине, в свои последние дни, Гегель захотел утешить друзей, Генриха Беера и его супругу, потерявших ребенка. Ни молитв, ни упований на Бога, на встречу в ином мире… Гегель приводит в качестве примера самого себя в аналогичных обстоятельствах.
Он обращается к другу, перед которым ему было бы стыдно за полагающиеся в таких случаях успокоительные, но бессмысленные слова или иллюзорные утешения в связи с «непоправимой утратой», и он не видит другого средства, как задать ему тот же вопрос, «который я задал своей жене при сходной (но более ранней) потере пока еще единственного ребенка: что она предпочла бы? Счастье иметь такое дитя в его самом прелестном возрасте и потерять его или вообще не знать этой радости? В своем сердце Вы предпочтете первое. Да, все кончено. Но с Вами осталось ощущение этого счастья, воспоминание о чудесном ребенке, о его радостях, счастливых минутах, о его любви к Вам и к его матери, о его детских суждениях, а также о его доброте и приветливости ко всем» и т. д. (С3 299–300).
Генрих Беер, несомненно, был расположен слушать такого рода утешения. Госпожа Гегель в 1812 г. услышала их от мужа.
В 1813 г. у супругов родился сын, которого назвали Карлом. Ему предстояло сделаться довольно известным историком, и король пожаловал ему дворянство. Нужно ли жалеть о том, что сам Гегель не удостоился такого отличия?
В 1814 г. на свет появился второй ребенок, Иммануил, который, став пастором, достиг высокого положения в церкви: председатель церковного округа Бранденбург.
Курьезным следствием безденежья, от которого страдала семья Гегеля в Нюрнберге, стала спешка при написании его большого произведения «Науки логики». Он долгое время вынашивал его идею после обещания, данного в «Феноменологии», но она нуждалась в дополнении, обосновании, обработке, доведении до приличного состояния — огромная работа. В любом случае он справился бы с этим не в этом году, так в следующем, не в текущем десятилетии, так в грядущем. Но ради того, чтобы поскорее заработать несколько су, он принялся за дело с торопливостью, никак не способствовавшей ни ясности, ни элегантности слога, и вряд ли сделавшей веселее вечера молодоженов.
Он жалуется: «Не так‑то легко написать за первые шесть месяцев после женитьбы книгу в 30 листов (тетрадей) самого темного содержания. Но injuria temporum! Я не университетский профессор, чтобы искать подходящую форму, мне нужен год, но равно мне нужны деньги на жизнь» (С1 350).
Нынешние читатели, мучающиеся над головоломными страницами «Логики», возможно, расплачиваются за ту спешку, которая должна была обеспечить скорый доход нуждающемуся автору.
Гегель хотел привести в законченный вид свои главные философские идеи, считая их окончательной истиной, делая это ради людей, а также ради пополнения списка трудов кандидата на преподавательскую должность в университете. Но решающим фактором было в конечном счете желание добавить немного масла в обеденный шпинат.
Естественно, что во время пребывания в Нюрнберге вокруг Гегеля собирается обычное общество франкмасонов и бывших иллюминатов. Среди них некто Поль Вольфганг Меркель (1756–1820), фигурирующий в книгах записей как «близкий друг» философа (B1 266), — дружеские отношения подтверждает переписка Гегеля. Что еще, кроме масонства, могло сблизить его с этим негоциантом, разумеется, интересовавшимся политической жизнью города, бывшим чем‑то вроде «столпа» ложи, и ставшим вскоре для Гегеля в Нюрнберге примерно тем, кем был для него в этом смысле во Франкфурте Гогель? Факт предоставления им финансовой помощи Гегелю отмечают все (С1 341).
Реставрация
Реставрация застала Гегеля в Нюрнберге.
О тех, кто ее поддерживал и проводил, говорили, что «они ничему не научились и ничего не забыли». Так вот, если они действительно ничего не забыли, то все же кое- чему научились.
Они на собственном опыте ощутили хрупкость своей власти и привилегий, понимая, что малейшее непредвиденное осложнение может привести к взрыву, что вполне может произойти то, что они долгое время считали невозможным: революция, казнь короля, абсолютный ужас. Чего они не выучили, так это уроков, преподанных им врагами. Они не желали ничего знать, запоминая лишь те уроки прошлого, которые споспешествовали их основной, неизменной цели: сохранению своего привилегированного положения. Они думали лишь о том, как поменять средства, приемы, уловки. Им нужны были обновленные меры предосторожности для избежания опасности, которую они теперь лучше видели.
Самым глубоким желанием союзных держав после победы над Наполеоном было тотчас возвратиться к прежним социальным, политическим, религиозным и культурным порядкам. Они умножили предупредительные меры ради их обеспечения и сохранения.
Слово «Реставрация» довольно хорошо, но недостаточно выражает смысл предпринятых ими действий. Прежде всего, имелась в виду Франция, страна Революции. Последствия этих действий были также порой очень ощутимы там, где революции не было, но куда были занесены вместе с войной кое — какие из ее результатов, главным образом в Пруссии. Привилегированные слои там также понесли убытки, и главное, они испытали панический страх, даже отчаяние. В какой‑то миг им показалось, что все потеряно.
Для всех тех, кто при старом режиме занимал привилегированное положение, Реставрация стала реваншем, и они от души попользовались наступившим временем, умножая преступления, преследуя, притесняя.
Восстановленная власть лучше осознает самое себя и отныне открыто делает то, что прежде делала, не слишком отдавая себе в том отчет. Но теперь ей уже не сослаться себе в оправдание на неведение и наивность.
Официально эти тенденции и усилия направлены на возвращение к прежним общественным отношениям, на точное их копирование, воспроизведение архаических форм поведения, провозглашение старых формул. Людовик XVIII не понимал, как он смешон, когда, забывая о реальном положении, заканчивал свои жалкие декреты величественными словами предшественников: «ибо таковая моя благая воля»… Поза Людовика XIV!
Он был смешон, потому что его восшествие на престол было следствием воли пруссаков, русских и австрийцев, и в первую очередь потому, что новые общественные устои окончательно упразднили прежние порядки, какой бы завесой из слов и институций ни прикрывала власть свою сущность. Деньги становились единственным господином, и девизом этого господина будет: «Обогащайтесь!». Нельзя, однако, быть слугой двух господ, особенно если эти господа ненавидят друг друга.
Возможно, в Германии Реставрация показала себя особенно ничтожной, особенно жалкой. В чем‑то немцы по- прежнему копировали французов, разбавляя заимствования провинциализмом, региональной замкнутостью, скудостью. Царьки, великие герцоги, князья церкви упорно стремились возместить все потери до последнего пфеннига, до каждой орденской ленточки. Подданные чувствовали, что их страдания возвратились, став более тяжкими, они теперь тоже яснее видели, что их эксплуатируют и закабаляют больше прежнего.
Поражение Наполеона вмиг разбило все надежды Гегеля на будущее и лишило редких минут удовлетворения настоящим. Реставрация резко и грубо притормозила — по меньшей мере в различимых пределах — процесс модернизации в Европе, который Гегель принимал в целом, хотя и не без оговорок в деталях.
Признавая за великими людьми исключительную роль в истории, Гегель испытывает глубокую скорбь при известии о падении Наполеона, героя новых времен. Он признается в этом Нитхаммеру в письме, скорее всего, переданном «закрытой почтой» и испорченном адресатом: «Мы стали свидетелями великих событий. Зрелище ужасающее и дивное — видеть, как великий гений разрушает сам себя. Ничего трагичнее не бывает. Посредственность, не зная ни отдыха, ни передышки давит всей своей массой, принуждая вознесшегося опуститься к ее собственному уровню, а то и ниже» (С2 31). Для большей торжественности он предпочитает греческое слово: tragikôtaton!
Со своей стороны, Нитхаммер не скрывает ненависти к Реставрации, с прямыми последствиями которой для Баварии, для общественного образования в стране, для собственной карьеры и Гегелю, и Нитхаммеру смириться было трудно: «Как червям, лягушкам и прочей нечисти нужен дождь, так и Вейлерам со товарищи нужен сумрачный день, распростершийся над всем цивилизованным миром. В этом вселенском потоке всплывают отбросы, подонки от литературы и педагогики, как и всякая другая мерзость, дождавшаяся, наконец, своего часа. Боюсь, они его и впрямь дождались» (С2 58)!
Гегель усматривает в происходящем некий цивилизационный изъян и на какой‑то миг уступает унынию: он не хочет больше «принимать близко к сердцу интересы дела и чести, даже если в них погрузился по уши» (С2 60 mod).
Нитхаммер в «частной и закрытой» переписке пытается ободрить его: «Народы борются за политическую свободу, как они 300 лет тому назад боролись за свободу религиозную; князья ныне так же слепы, как прежде, когда они пытались перегородить своими плотинами стремительный поток» (С2 80).
К Гегелю возвращается утраченный было оптимизм: «Я держусь той мысли, что мировой дух в наше время повелевает двигаться вперед. Этот приказ выполняется, сомкнутые вооруженные фаланги неудержимо движутся, заполняя пространство, и их поступь столь же неслышна, сколь неслышно движение солнца» (С2 81 mod)…
Итак, обращаясь к конкретной политической действительности и объективным формам социальной и политической жизни, Гегель констатирует историческое поражение, каковое являет собой Реставрация, по контрасту с его юношескими идеалами и сохраняющимся либерализмом. Но в то же время для него это поражение — лишь эпизод, несомненно необходимый, во всеобщем историческом развитии — развитии иного масштаба.
Для Гегеля характерно чередование душевных состояний, иногда любопытное смешение надежды и страха, трезвого покоя и экзальтации, непомерного оптимизма и гнетущего разочарования.
Но в конечном счете он всегда сохраняет веру в некий общий прогресс, который люди стремят своей деятельностью, даже того не желая, даже не замечая его, и который осуществляется словно бы сам собою как тайный закон жизни мира. Мировой дух, всегда действующий, всегда побеждающий, предстает его воображению в различных образах: «исполином прогресса» или «кротом», неустанно прокладывающим свой путь под землей (С2 86).
Как это у него всегда, он не забывает различать действительное положение вещей и то, как современники, менее искушенные, чем он, оценивают это положение. В его учении, и, возможно, на самом деле понятие «Реставрации» лишено какого‑либо смысла. Оно не вписывается в диалектический и исторический образ мыслей, исключающий всякий целостный повтор чего‑либо в мире и даже всякое его чрезмерное дление. Ничто не остается долгое время равным себе. Фундаментальная историческая категория — это Veränderung, изменение; Реставрация эту категорию ненавидит, но не может избавиться от страшного наваждения. Отвергая всякий консерватизм, гегелевская философия, по крайней мере вначале, a fortiori отрицает возможность какой бы то ни было Реставрации.
В природе Гегеля повергает в уныние мнимое обновление, тягостная монотонность. Зато в человеческом мире он не допускает никакого повторения. Все здесь творение духа, а дух — неистощимый изобретатель: «Омоложение не является возвращением духа к прежней форме, он есть очищение и самосозидание. Для выполнения своих задач, он ставит себе новые задачи и, делая это, умножает материал для трудов. Так, мы видим, что в истории он распространяется в неисчислимом множестве направлений и радуется себе, находя в том удовлетворение. Но итогом труда оказывается лишь то, что он снова множит деятельность, снова растрачивая себя. Непрестанно любое из его творений, в котором он нашел свое удовлетворение, противополагается ему как новая материя, требующая новой обработки. Все, что есть его произведение (culture), становится материалом, благодаря которому его труд достигает новой ступени культуры (culture)».
Философ часто возвращается к этому диалектикоисторическому сюжету: «[Дух] не делает остановок в продвижении вперед, ибо один лишь дух и составляет это движение. Часто создается впечатление, что он забылся, куда‑то исчез, но, сам себе в себе противоборствующий, он непрестанно вершит незримый труд — как говорит Гамлет о призраке отца: “Ты хорошо поработал, славный крот!” — пока, внутренне укрепившись, однажды не вскинет слой земли, отделявшей его от солнца, от понятия духа. В такие времена рушится трухлявое и лишенное души строение, и помолодевший дух надевает сапоги — скороходы».
Поначалу Гегель вполне естественно уступает диалектическому искушению усматривать в Реставрации иллюзорное творение тех, кто лишился привилегий. Они делают то, что, по его мнению, осуществить невозможно, и прячась от действительности за завесой успокоительных речей: «Я ждал этой реакции, о которой мы столько сегодня слышим. Они настаивают на своей правоте. Отталкивая истину, ей раскрывают объятия, — вот глубокая формула Якоби. — Реакция это еще не сопротивление […]. Ее стремление сводится — хотя бы она и полагала обратное — главным образом к тому, чтобы польстить собственному тщеславию, поставить собственную печать на то, что произошло, и что она больше всего ненавидела, дабы объявить миру: это моих рук дело» (С2 86).
Гегелю придется разочароваться. Реставрация будет более реальной и длительнее, нежели он рассчитывал, ему придется приспосабливаться.
Однако все это верно, интуиция его не обманывает. По сути, побеждает современность, современный способ иметь собственность. Но устаревшие политические институты умеют к нему приноравливаться. На своей шкуре Гегелю придется узнать, что если Реставрация, главным образом в Баварии и Пруссии, и не была в точности тем, чем она себя считала и выставляла, то все же кое — каких из своих целей она достигла — она отвратительным образом свирепствовала в политической и культурной жизни, подвергала преследованиям социальные круги, в которых любил бывать Гегель (студенты, патриоты, либералы, евреи), и она обрушит на него нечто большее, чем несколько «дождевых капель».
Ему придется жить при этом режиме, сносить его, не строя иллюзий и без какого бы то ни было компенсаторного утешения. В Пруссии обретения в деле становления национального государства помогут лучше перенести политические потери. Отступления в области политики всегда в конечном счете оказываются частичными и временными, но самим отступающим не всегда видны их реальные границы и сроки. Когда Гегель прибудет в Пруссию, положение, с этой точки зрения, в ней будет выглядеть безнадежным. Никакого «исполина прогресса» на горизонте. За пятнадцать лет ни одной серьезной и эффективной попытки сопротивления. Свинцовые тучи над Европой. И когда, наконец, во Франции, в 1830 г. разразится революция, и Гегель задастся вопросом о ее истинном значении и результатах, у него уже не достанет времени оценить масштаб события.
На самом деле Реставрация не была тем, чем представлялась, и в ином, нежели указанный им, смысле: она была хуже королевского строя (старого режима). Прусские прогрессисты, и с ними Гегель, будут жалеть о временах Фридриха II, память о котором постараются стереть «реставраторы». Возражая им, Гегель пишет ему апологию, говорящую о многом в таких обстоятельствах.
Гегель временами очень старается найти какие‑то хорошие стороны реакционного правления в Пруссии Фридриха Вильгельма III, трудно сказать, насколько искренне. При этом его поведение, даже публичное, но прежде всего приватное, было, скорее, протестным. Он противостоит апологетам Реставрации: Ансильону, Галлеру, Савиньи и т. д.
Его можно называть «философом Реставрации», разумея под этим лишь то, что он жил во времена Реставрации и разделил участь тех, кого называют во Франции «историками Реставрации», тех, кто при более или менее гнусном режиме посвятили себя прежде всего истории Революции: Огюстена Тьерри, Минье, Тьера, Мишле и даже Гизо. Они занимались историей Реставрации и заявляли себя ее сторонниками ничуть не более, чем Гегель, со своей стороны, творил угодную ей философию. Пребывая во Франции, он ищет встречи именно с Минье и Тьером, а вовсе не с подпевалами реакции.
В изложенной Гегелем политической философии встречаются консервативные и даже «реставраторские» мысли. Часть из них вполне непосредственны и искренни. После очевидного поражения Революции, после впечатляющего обвала империи все прогрессисты пребывают в растерянности. Ван Герт, голландский ученик, с тревогой спрашивает учителя в 1817 г.: «Похоже на то, что повсюду желают вернуться в средние века; но это невозможно, ибо дух времени слишком далеко ушел, чтобы смочь вернуться назад. Как можно желать невозможного» (С2 143)? Привилегированные слои прежних времен однажды уже видели, как случается невозможное: Революция! Настала пора «революционерам» свидетельствовать осуществление невозможного: Реставрация! В этом есть какая‑то неотвратимость, и Гегель вместе со своим окружением, конечно же, должен был разделять это ощущение.
Но в политической философии Гегеля имеется также ряд тактических уступок: не желание приспособиться к новой политической конъюнктуре, а скорее, неизбежная адаптация форм протеста и несогласия, новый способ отбивать нападение.
Понимание текстов Гегеля наталкивается на препятствия, которые иногда можно обойти, иногда частично разрушить, но никогда полностью преодолеть, совершенно уверившись в преодолении: как нам сейчас разобраться с намерениями и несоответствующими им средствами, часто потаенными, как соотнести размах со смыслом? По меньшей мере ясно одно: непосредственное прочтение оставляет впечатление острых противоречий, утопающих в хитросплетениях мысли и натужных поисках ее выражения.
Гегель пытался более или менее достойно выпутаться из этих трудностей, не роняя себя в глазах малообразованной публики. Выступи он открыто против, ему пришлось бы томиться в тюрьме, как стольким из его более смелых учеников. Займи он открыто реакционную позицию, он лишился бы уважения. Он был не против того, чтобы остаться вне публичной классификации. На критические выступления в адрес его «Философии права» он в письме Даубу реагировал с живостью, возможно, говорящей о нечистой совести: «Здесь, где публика льнет к громким выступлениям, и где к слову относятся как к puissance, я видел перед собой людей насупившихся или, во всяком случае, хранивших молчание. Они не могли отнести сказанное мной на счет того, что ранее называлось “обществом Шмальца” [автор особенно резкого реакционного памфлета], и, стало быть, пребывали в тем большем затруднении, что не знали, как им меня понять» (С2 231). Гегель рад тому, что в глазах публики избежал опасного причисления себя к какой‑либо категории.
Что поражает первых учеников Гегеля в Берлине, так это именно этот бросающийся в глаза контраст между политическим учением, смелым и протестным по сути, хотя и относительно умеренным по форме, и глубоко революционным характером общего стиля мысли философа, его диалектикой и историзмом.
Гегелю не удается разобраться с тем, что составляет фундамент и рычаги экономической и общественной жизни, какими бы ни были, впрочем, его познания и проницательность, хотя прогресс в этой области наблюдается с самого начала XIX века. Нельзя считать, что он в Берлине был подлинным революционером при всем разнообразии и противоречивости значений этого слова и при том, с другой стороны, что нам доподлинно не известна его берлинская жизнь. По существу он либерал, но политических партий в современном смысле слова еще нет. Люди не полагают себя обязанными делать однозначный, неизменный, контролируемый выбор. Комментаторам так хотелось бы привести мнения Гегеля — исполненные разных оттенков, неустойчивые, порой невнятные — к «порядку разума», очевидно принадлежащему не ему, а им самим.
Во всяком случае, первые читатели лишь по неразумию расточали ему похвалы или хулили его. Они не отдавали себе ни малейшего отчета в «двойном языке», не читали частных писем, не знали о подпольных деяниях, не задавались иными вопросами.
Они хвалили или ругали отдельные экзотерические положения, у которых был совсем другой — эзотерический — смысл. Маркс сожалеет о том, что Гегель в своей увидевшей свет «Философии права» «спекулятивно» оправдывает существование тюрем. Но он не знает, что Гегель ночью, в нарушение всех законов и рискуя получить пулю в лоб, идет поговорить с одним из учеников и друзей через окно в стене камеры.
Открытая критика майората и прусской тюремной системы сделала бы невозможным появление hic et nunc «Философии права».
В итоге мы не считаем Гегеля «философом Реставрации».