Как ни был напуган Гегель угрожающими переменами в общественной жизни, и прежде всего в политике, он не соблазнился мыслью окончательно удалиться от мира, укрывшись в сумраке меланхолии. Великие амбиции, хотя и ослабленные, поблекшие из‑за разочарований, неудач, ощущения бесполезности усилий, не давали ему покоя.

Это угадывается по разным признакам: он хотел бы, чтобы за его философией, о которой он, разумеется, был высокого мнения, последовало действенное вмешательство в дела этого беспокойного мира. Для этого ему всегда надо было «быть в центре событий», там, где все решается. Разве не был Аристотель наставником Александра, Вольтер — доверенным лицом Фридриха Великого, Дидро — советником Екатерины?

«Центр» Германии, начиная с 1815 г., переместился, скорее, на периферию, в Берлин. Ничто не могло больше удовлетворить Гегеля и польстить ему, чем назначение в столицу Пруссии. Преимущества были неоспоримыми, неудобства могли обнаружиться лишь задним числом. В то время все, казалось, сулило удачу.

Какое повышение! Какой триумф!

В конце 1817 г. Альтенштейн, министр образования и культов в правительстве Гарденберга, предлагает Гегелю кафедру философии, оставшуюся вакантной после смерти Фихте в 1814 г. Министр — либерал, придерживающийся прогрессивных взглядов, составляет исключение в правительстве, не чуждом, впрочем, современным веяниям. Он следует просвещенным советам и проявляет хороший вкус в выборе профессоров философии.

Гегель принимает назначение с радостью, это происходит осенью 1819 г., он на вершине, выше некуда, завидовать тоже некому. Теперь, напротив, это он — предмет зависти для других, что небезопасно. Возвышение радует его: отныне он окончательно «признан» и о себе он тоже думает, что лучше всех прочих.

После скромного детства в Штутгарте жизненный путь его был крутым и извилистым. Он одолел его и мог быть доволен тем, что кое — чего достиг. Добился известности, даже славы в определенных интеллектуальных кругах, и вдобавок относительной материальной обеспеченности.

Отныне ему суждено своей философией соблазнять самую осведомленную часть прусской интеллигенции, постепенно внедряя ее в немецкие университеты. Королевство с небольшим народцем — коллеги, эрудиты, студенты — однако оно, невзирая на малые размеры, может наделать много шума. Все же значение этой публики, как правило, всегда преувеличивалось. По прибытии в Берлин Гегель мог ожидать, что будет оказывать какое‑то влияние на правителей страны, на тех, кто его позвал, на самого канцлера Гарденберга, которому он посвятил только что вышедший экземпляр «Философии права и государства» (1821). Но стал ли он кем‑то вроде серого кардинала?

Гегель идет на службу к самому могущественному, самому многообещающему немецкому государству, под властью — скоро ей придет конец — самого «передового» из современных ему глав правительств, более всего расположенного к либеральным реформам и самого открытого для новых идей.

Возможно, удача немного вскружила голову философу. Но кто бы остался невозмутимым, отверзая уста с кафедры, с которой обращался к немецкой нации Фихте?

В то время, когда Гегель с готовностью отвечает на приглашение Альтеншгейна, Пруссия пожинает плоды кое- каких недавних усовершенствований. Когда‑то, в своей «Немецкой конституции», несомненно, написанной по следам визита в прусское княжество Нойшатель, по соседству с Чугг, он подверг их критике: «Тот же образ жизни, то же бесплодие царят в соседнем государстве с таким же устройством, — в Пруссии. Чтобы убедиться в этом, достаточно заглянуть в какой угодно из ее городов или обратить внимание на редкую обделенность научным и художественным гением и не перепутать с реальной силой призрачные потуги какого‑нибудь одаренного одиночки».

После 1815 г. это пристрастное суждение должно было измениться. Победоносная Пруссия казалась тогда примером всем немецким патриотам и, с некоторыми оговорками, Гегелю. Что же касается рождения «научного гения», то разве не лучшее подтверждение этому призвание философа в Берлин?

Вместе с обретением военной мощи Пруссия поворачивается, не без колебаний, к современности. Она обходится без жестоких методов французских революционеров, но пока Гарденберг еще у руля, может похвалиться кое- какими реформами. Довольно робкие, они повсеместно у населения пробуждают большие надежды. Идут разговоры о даровании политической конституции, пока подданные не успели в ней разочароваться; временно разрешается употреблять слово «прогресс», начинают заботиться об организации общественного образования; заметно возрастает численность населения, быстрее идет индустриализация. Страна похожа на маяк, к которому обращены взоры всех патриотически мыслящих немцев. Она так привлекает этих великих реформаторов, тех, кто ставит ее на ноги и возвращает ей силы, таких же пруссаков по рождению, как Гегель: Штейн, Гарденберг, Шарнхост…

Гарденберг завершает проект реформ, задуманных Штейном: отмена крепостничества, — уже само декларирование замысла было смелым вызовом! право собственности на землю для всех подданных; организация правительства под началом канцлера; выборы муниципальных властей в городах; роспуск цеховых корпораций; отмена феодальных повинностей и т. д.

Все это больше заявления и прожекты, чем действия. Но в Европе времен Священного союза только объявление о благих намерениях пробивало брешь в монотонной апологии рабства. Окончательное поражение Наполеона, «узурпатора», сделало возможным распространение по всей Европе крайне реакционной, в прямом смысле слова, политики, ее очевидной целью было возвращение к формам правления и общественной жизни, существовавшим до Французской революции. Она способствовала — и именно в Германии, благодаря влиянию Меттерниха с его «системой» — установлению еще более грубых методов управления и воцарению еще большего мракобесия в интеллектуальной сфере, чем при наполеоновской оккупации или даже при старом режиме. Немцы, как справедливо сказано, получили Реставрацию, не успев извлечь выгоду из революции. Там, где результаты революции были сразу упразднены, восстанавливаются государственная религия, государственные тюрьмы, еврейские гетто и т. д.

Всему этому движению вспять Священный союз стремился дать идеологическое обоснование: отвечающий ценностям христианства и абсолютизма пакт прусского короля, русского царя и австрийского императора; политическая троица, явным образом помещенная под знаком «Святой и неделимой Троицы». Религия использовалась самым циничным образом для моральной поддержки шаткого альянса заурядных династических интересов с остатками феодализма. Оценки молодого Гегеля получали неопровержимое подтверждение. «Религия и политика — как ярмарочные воришки, друг друга узнают с первого взгляда. Первая учит тому, чего хочет деспотия, — презрению к роду человеческому, его неспособности осуществить какое‑либо благо, представлять что‑то собой…» (С1 29).

При этом отягчающим обстоятельством было то, что Священный союз лишал протестантизм свойственного ему протестного характера, который был так дорог Гегелю, втайне объединяясь с его врагом, католицизмом.

Прежде чем пытаться объяснять и оценивать поведение, публичные выступления, тайные речи, неафишируемые занятия, следует припомнить, как вообще обстояли дела вокруг, и какова была ситуация, в которой Гегель оказался в Берлине. Нужно взвесить груз, вынесенный им на своих плечах, и, принимая в расчет все, что мы знаем о Гегеле, признать, в Пруссии имелись нововведения, которым он мог радоваться, но равно было множество пережитков прошлого, которых он одобрить не мог.

Прусское правительство было раздираемо множеством противоречивых тенденций, упрощая, их можно поделить на две большие группы. Группы эти, однако, так и не сумели самоопределиться в отдельные устойчивые современные политические партии. Они эпизодически перетекали друг в друга, перемешивались, отчасти сливались, разобраться в этом было трудно.

Можно выделить направление реформаторов, влиятельное вплоть до смерти Гарденберга (1822) и в дальнейшем подававшее слабые признаки жизни. Реформаторы восстановили престиж и могущество Пруссии, были вдохновителями войн с Наполеоном за национальное освобождение. Они старались сделать страну современной и ввести в ней либеральные порядки при более или менее ясно декларируемом намерении в один прекрасный день объединить всю Германию вокруг себя. В тревожной военной обстановке они добились от короля торжественного обещания для восстановления народного доверия даровать этому народу политическую конституцию.

Реформаторы сталкивались с упорным сопротивлением другого течения, представленного феодалами, знатью, двором, дурной волей или — кто его знает — отсутствием воли у зауряднейшего из королей, который цеплялся за абсолютизм, попеременно находясь под влиянием обеих групп, пока после смерти Гарденберга его окончательно не перетянул на свою сторону двор, за которым стоял кронпринц, напичканный самыми ретроградными идеями.

После победы Наполеона, король Фридрих Вильгельм III, прибавив к уже известным порокам клятвопреступление, отказался утвердить обещанную конституцию. Он все время откладывал счастливое событие. Велико было разочарование прусских патриотов, и особенно интеллектуалов, на чью долю пришлась большая часть жертв, связанных с войной, они чувствовали себя обманутыми в надеждах, ради которых сражались. Как парижские санкюлоты, не отдавая себе в том отчета, сражались во имя установления буржуазной республики, так и прусские либералы восстановили, сами того не желая, абсолютистскую монархию. Гегель размышлял о такого рода исторических аберрациях в связи с другими примерами.

Несмотря на победу и отдельные успехи, взгляду внимательного наблюдателя — а именно таким был взгляд Гегеля — становилось очевидно, что в Пруссии поразительно сплелись ложь с очковтирательством, подозрительность с интригами, большие планы провалились, парадоксы сделались характерной жизненной особенностью.

Начиналось время, когда нации переживали период — как это назвали потом — «самоопределения». Победа над Наполеоном отвечала национальным чаяниям народов, на какое‑то время оказавшихся под властью империи и, в конце концов, взбунтовавшихся против нее. Но эта победа сопровождалась провалами в других сферах. Национальному прогрессу не сопутствовал прогресс социальный и политический, как это было во Франции в 1789 г. Жизнь и деятельность Гегеля в Берлине в какой‑то мере несет на себе отблеск этого несовпадения.

Основные политические задачи, объективно стоящие перед Пруссией, оставались нерешенными, они останутся таковыми до 1848 г. Повсеместно разнонаправленные усилия отдельных людей и целых коллективов тратились напрасно, ни к чему не приводя, все договоренности по принципу «и вашим, и нашим» оказывались построениями на песке. Гегель самонадеянно будет бахвалиться тем, что не выступает ни за одну из соперничающих «партий», по крайней мере публично, и тем, что предложил в своей «Философии права» учение, которое в конечном счете так и останется загадкой для всех.

Большинство людей, испытывая отвращение к общественной деятельности, презрев общественные интересы, занялись своими делами, замкнувшись в частной жизни. Хотя реакционному правящему клану такое поведение было не по вкусу — население представлялось ему завистливым сбродом, всегда склонным к бунту, и это население надлежит держать в строгом повиновении — но пусть дремлют, это лучшее, чего можно желать.

Знать, двор, верхи всякое стремление к обновлению и реформированию считали угрозой, тем более в свете недавней Французской революции такого рода искания выглядели прямо‑таки сатанинским делом. Никаких поощрений — больше надменности и запретов. Превентивные меры короля по укреплению принудительной системы неизменно поддерживались, верхи настаивали на суровом подавлении всего, что было или казалось им либеральным, конституционным, ущемляющим религию, словом, буржуазным.

Но даже и в этих условиях либеральное движение все равно существовало. Не имея поддержки в народе, оно увлекло лишь кое — кого из интеллектуалов, и прежде всего студентов. Ко времени смерти Гегеля в его рядах насчитывалось очень мало профессионалов, принадлежавших «гражданскому обществу». Понятно, что ни на какие успехи либералы рассчитывать не могли. Странным образом обрушившиеся на движение несоразмерные репрессии рождали иллюзорное впечатление его весомости. Власти были страшно напуганы. В специфически студенческой форме, в форме знаменитой Burschenschaft, движение привлекло к себе всеобщее внимание, косвенно повлияв на разнообразные жизненные сферы: в частности, оно ощутимым образом отразилось на жизни, карьере и образе мыслей Гегеля. Прусские студенты не отличались трезвостью суждений и результативностью действий, но необузданной храбрости им было не занимать. Они всех донимали.

В обстановке общей неопределенности, неуверенности и замешательства, когда какие‑то обдуманные и твердые мнения все же начинают обретать очертания, Гегель порой ведет себя как остальные. Ему приходится лавировать.

Как старый поклонник Наполеона, он поначалу не слишком симпатизировал прусской войне за национальное освобождение, приняв ее умом и сердцем достаточно поздно, фактически после назначения в Берлин. Без восторга встретил он победу поддержанных союзниками (войска союзников были набраны из населения стран, считавшихся отсталыми и реакционными, Гегель их с ксенофобским презрением именует «казаками», «хорватами», «чувашами», бранными, на его взгляд, словами) прусских армий. Позже его терминологией воспользуется Гейне.

Гегель констатирует результат: сложилось определенное положение дел, с которым приходится считаться. Жалким образом он старается подчеркнуть значение относительно положительных сторон Реставрации, упирая на пробуждение Пруссии. Что было делать немецкому патриоту?

Укрепление Пруссии сопровождалось, наряду с кое- какими незначительными улучшениями социального и политического характера, известным интеллектуальным оживлением. Благодаря этому оживлению в 1810 г. в соответствии с планами Вильгельма фон Гумбольдта был основан Берлинский университет, в котором первым ректором стал Фихте. Университет быстро превратится в самый сильный, самый богатый в материальном и интеллектуальном отношении, самый престижный из немецких университетов.

Долгое время терпевшие унижение из‑за бедственного состояния культуры, обнадеженные немецкие интеллектуалы воспрянули духом. Гегель и его окружение воодушевлены происходящими событиями. С 1815 г. друг Нитхаммер пишет философу: «[…] к счастью, культуре и духу не приходится больше искать убежища в Баварии, куда, похоже, их заманили лишь для того, чтобы убить» (С2 59). Он, ведущий отчаянную борьбу за развитие общественного образования и защиту прав протестантов в этой стране, теперь тоже поглядывает в сторону Берлина. В 1819 г. он выражает желание записать в Берлинский университет своего сына, да и сам не имеет ничего против своего в нем преподавания. Он вежливо намекает Гегелю на кое — какие шаги в этом направлении: «Я хотел бы только, чтобы у нас была возможность отправиться туда вместе […] Я знаю, что такой министр как Альтенштейн вполне мог бы найти мне применение […] и, возможно, достаточно будет того, чтобы он об этом знал» (С2186).

Его, как, впрочем, со всей очевидностью и Гегеля, вдохновляет не только скачок в развитии системы образования в Пруссии, он связывает с этой страной будущее столь дорогого ему протестантизма. Все это — несмотря на Священный союз, представляющийся ему, судя по всему, временной помехой на пути укрепления лютеранства в этой стране: «Кроме того, в отличие от многих, мне очень по сердцу роль, которую способна сыграть Пруссия для Германии с религиозной точки зрения» (С2186).

Не слишком возмущаясь поведением тогдашнего короля Пруссии, считавшегося главой лютеранства, протестанты того времени относились к католицизму как к пособнику политической реакции и абсолютизма в принципе. Лютеранство меж тем рассматривалось как своеобразная «религия свободы». В этом отношении, да и во многих других, Гегель, сознавая, что в Берлине дела обстоят не так замечательно, как хотелось бы, несомненно, полагал, что движение совершается в нужном направлении, и эта мысль согревала его сердце.

Чтобы лучше понять Гегеля, стоит напомнить в общих чертах о специфической прусской ситуации, ибо великая личность неизбежно обречена на то, чтобы встраиваться в ситуативный контекст, в котором ей удается более или менее счастливо раскрыться. Начиная с 1815 г., Гегель и Пруссия связаны неразрывно, хотя совместная эта жизнь насыщена конфликтами, отторжениями, горькими переживаниями, светлые периоды в ней соседствуют с темными полосами. В отсутствие прибора для измерения счастья приходится довольствоваться приблизительной оценкой, невыверенной и противоречивой. Как оценить душевную жизнь философа, разобраться была ли она прямодушной, бодрой, религиозной, насколько был философ либерален, удачлив, удовлетворен? Трудно сказать, но в целом все же вполне можно ощутить, в какую сторону клонится стрелка весов, хотя бы это и была область сугубой неопределенности.

Гегель не только пользовался большим уважением в интеллектуальной среде, которую он и сам чтил, он также достиг значительной материальной обеспеченности. Реальный уровень его материальной жизни поддается лишь очень приблизительному определению; слишком велики локальные и временные различия в курсе валют, ценах, образе жизни. Примерно сопоставимы лишь порядки величин.

Оклад Гегеля в Берлине был выше, чем в Гейдельберге, по крайней мере номинально, фактическое повышение не было значительным. Гегель пишет сестре, упоминая об этом, несомненно, для того, чтобы оправдать приостановку оказываемой ей помощи. Его жалованье достигло тогда 2000 талеров, тогда как в Гейдельберге он получал около 1500.

Это не те доходы, которыми можно хвастать, будь он и в самом деле в глазах прусской администрации тем, за кого его выдавали, именуя, в зависимости от обстоятельств, либо уничижительно, либо почтительно «философом государства», «диктатором в Прусском университете», «идеологом на службе у абсолютной монархии». Заработок Гегеля ничем не отличался от общепринятых. В Берлинском университете оклады профессора химии или медицины варьировались от 1500 до 2000 талеров, теолог получал от 2000 до 2500; юрист — от 2500 до 3000 талеров. В 1841 г. новый король Пруссии, Фридрих Вильгельм IV, предложит 6000 талеров стареющему Шеллингу, поручив тому ликвидировать последствия гегелевского преподавания.

Поучительное сравнение: Фридрих Вильгельм III, король хуже некуда, вдобавок к своим «личным» доходам выделил на собственное содержание 2 500 000 талеров. Тирания и глупость, как это и должно было быть, получали в сто двадцать раз больше, чем ум и свобода духа, которым — это правда — цены нет.

Гегель часто жаловался на безденежье, возможно, по привычке и регулярно запрашивал возмещение расходов. Для путешествий, лечения, отдыха можно было получать с разрешения начальства правительственные вспомоществования. Профессиональный статус Гегеля не отличался от положения других служащих монархии: зависящие от расположения короля, они могли быть уволены всякий миг без надежды на пенсию по старости, лишенные какой‑либо взаимной поддержки и профсоюзной защиты, без помощи и средств, полностью предоставленные самим себе.

Благодаря разовым выплатам, Гегель время от времени совершал ознакомительные или культурно — просветительские поездки, в которых, в соответствии с обычаями и правилами, жена не могла его сопровождать. Государство возмещало только то, что было профессиональной необходимостью и шло на пользу службе или могло сойти за таковую пользу, еще оно оплачивало раболепие или более или менее очевидный конформизм. Привыкшие к такому порядку, отмененному лишь много позже под давлением общественности, служащие Его Величества, вероятно, не испытывали сильных угрызений совести в связи с унизительным характером процедуры получения помощи.

Министры и сам канцлер заботились о мелочах. Чтобы возместить расходы на поездку требовалось согласие самого Гарденберга! Для получения разрешения министр Альтенштейн направляет ему прошение, в мотивировочной части которого подчеркивается лояльность университетского профессора и одновременно признаются его действительные заслуги: «Профессор Гегель, — пишет он в 1822 г., — несомненно, самый глубокий и самый основательный из философов, которыми располагает Германия» (С2 346). Столь справедливая оценка нас радует. Но, чтобы получить от канцлера разрешение, министр добавляет: «он оказывает на молодежь большое благотворное влияние», — несомненно, это так, но хорошо бы знать, какого рода это влияние… «Горячо, серьезно и компетентно он препятствует пагубному проникновению поверхностной философии, расшатывая у молодежи самомнение. Благодаря таким взглядам, престиж его очень высок, и это — как и их благотворное воздействие — признают даже те, кто испытывает недоверие ко всякой философии» (С2 346).

Угодливая ложь или непростительное неведение? Враги философии не складывают оружия перед Гегелем — вовсе нет, они не считают его новую систему стоящей, они обливают ее грязью. Так что трудно сказать, «благотворны» ли воззрения профессора Гегеля, служащие оправданием денежной субсидии и разрешения на поездку. И все же эпоха Гарденберга, какой бы ущербной она ни была, это лучшее из времен.

Педагогическая и политическая деятельность Гегеля, столь же многообразная и неоднозначная, сколь неоднородна была публика, к которой он обращался, могла вызывать как доверие, так и неодобрение проправительственных группировок. Альтенштейн превозносит благотворное влияние Гегеля на молодежь как раз после инцидента в 1822 г. с капелланом собора Св. Ядвиги…

В Берлине Гегель будет наделен высокими университетскими званиями. Он станет членом экзаменационной комиссии Бранденбурга, примет участие в разработке проектов педагогической реформы, с октября 1829 г. по октябрь 1830 будет занимать пост ректора Берлинского университета. По правде говоря, к кому еще было обращаться власть имущим, как не к нему, да и университету оставлялась известная степень исподволь контролируемой свободы назначать должностных лиц.

Лучше Гегеля никого не было; его идеи, учение высоко ценились наиболее выдающимися прусскими интеллектуалами. Власти, как правило невежественные и ограниченные, не смели перечить Альтенштейну в выборе кандидатов. Они отважились на мятеж против философии Гегеля сразу после его смерти. В последние годы преподавания Гегеля все к этому шло, хотя тогда еще ощущалась некоторая неловкость.

Гегель предпримет немало интересных путешествий, которые в предшествующие годы жизни были невозможны из‑за безденежья.

В 1822 г. он посещает Нидерланды, включающие Бельгию, в сопровождении своего ученика и голландского друга Ван Герта. В 1824 отправляется в Вену, в которой его пленила итальянская опера. В 1827 г. при особых обстоятельствах наконец он гуляет по Парижу в компании Виктора Кузена, который показывает ему город. Идет в театр, обедает с Тьером и Минье. На обратном пути останавливается у Гёте. В 1829 г. едет в Богемию, и в Карлсбаде в последний раз встречается с Шеллингом, и встреча создает видимость примирения.

В Берлине Гегель посещает театры, концерты, художественные галереи, ходит на банкеты, на которых иногда слишком долго покоит взор на декольте хорошеньких актрис, смеющихся над старым селадоном. Ездит на костюмированные балы, как когда‑то в Бамберге.

Больше всего философ любит играть в вист или ломбер с несколькими друзьями; игрок он страстный, но доброжелательный и общительный.

После надлежащего, хотя и короткого, перечисления «положительных» и приятных сторон жизни философа в Берлине, которых, в общем, было немало, представляется интересным и поучительным более подробно рассмотреть «отрицательные», или неприятные ее аспекты, как правило, пропускаемые или сводимые к минимуму биографами.

Теперь уже совершенно невозможно представлять себе жизнь Гегеля в Берлине своего рода безоблачной идиллией, какой ее изображал его первый французский биограф, Поль Рок в 1912 г.: «После долгих лет нужды или достаточно скромной жизни, он оказался в положении, о котором мог только мечтать. Ему благоволят и он очень влиятелен; дома его ждут радости очага, у него есть друзья и восторженные поклонники, ежегодно празднуются именины — это его триумф: подарки, речи, стихи по случаю, все сполна; в 1830 г. чеканят медаль в его честь…».

Как раз дни рождения Гегеля никогда не бывали вполне безоблачными. Всякому человеку консервативного толка свойственно в первую очередь стремление сохранить собственное благосостояние, моральный и материальный комфорт, душевный покой. Будь жизнь Гегеля в Берлине и в самом деле такой, какой ее изображает Поль Рок, философа и впрямь легко можно было бы записать в консерваторы.

Но она совсем не такая. В прусской столице Гегель не обрел ни блаженства, ни даже покоя. Вынужденный молчать — ибо протестовать против унижений значило выступать против «установленного порядка» и тем самым навлекать на себя еще большие неприятности — иногда он позволял себе тайком пожаловаться.

Едва устроившись в Берлине, он припоминает недавнее отрешение от должности профессора Ветте, передачу в суд дела одного из его юных друзей, Асвериуса, придирки цензуры и широкую практику судебного преследования за «выражение мнений» (délit d’opinion). Он пишет Крейцеру: «То, что все это, впрочем, мало способствует умиротворению умов, вполне очевидно, и Вам тоже. Мне скоро пятьдесят лет, из них тридцать пришлись на смутные времена чередования страхов и надежд, и я надеялся, что со страхами и надеждами покончено. А теперь приходится свидетельствовать, что все это продолжается; и в часы дурного настроения мне даже кажется, что дела идут все хуже» (С2195).

Но для кого, все‑таки, дела идут все хуже? Для Меттерниха? Для короля Пруссии? Да, потому что им приходится опасаться оживления политической оппозиции. Но в конце концов такого смехотворного противника они легко одолеют. На самом деле все хуже идут дела у оппозиции, которую душат цензурой, преследуют, лишают должностей, сажают в тюрьму. Гегель на стороне угнетаемых, с ними его симпатии, даже если не все их декларации и действия он поддерживает.

В 1821 г. в письме Нитхаммеру он приводит иные причины для грусти и вместе с тем уточняет личную позицию по отношению к происходящему, так, как он себе его представляет: «Вы знаете, что я, с одной стороны, человек беспокойный, а с другой — люблю покой; мне не доставляет никакого особенного удовольствия стеречь всякий год грозовые тучи на горизонте, хотя я и могу быть уверен, что на меня упадет самое большее несколько дождевых капель. Но Вы знаете также, что пребывание в центре событий имеет свои преимущества: лучше понимаешь, что делается просто ради того, чтобы создать видимость дел, а также обретаешь большую уверенность в себе и своем положении» (С2 238 mod)…

Несомненно, Нитхаммер хорошо понимал, о чем идет речь. Разве коснулись бы Гегеля политические «грозы», будь он, в самом деле, философом «прусского абсолютизма»? Почему ему приходится опасаться «нескольких капель», которые могут на него упасть? Откуда он знает, что все ограничится минимальными неудобствами? Значит ли это, что кто‑то его информирует о том, какие меры, осуществляемые королем, правительством, правосудием, полицией не следует принимать всерьез? Но в самом ли деле находился Гегель «в центре событий»? Намеки весьма туманные.

В действительности Гегелю не удалось избежать кое- каких серьезных неприятностей, скорее все‑таки ливня, нежели нескольких дождевых капель, вызванного чуть ли не им самим себе на голову — и это как раз составляет самую интересную и поучительную сторону жизни в Берлине.

Находясь, как ему казалось, «в центре событий» он, по- видимому, не оказывал на указанные события никакого влияния. Не заблуждался ли он относительно значения и достоверности получаемых сведений? Каждодневная политическая жизнь, проявление религиозных чувств, культурные события настолько превратно истолковывались властями, были подчинены настолько произвольным решениям, что от предсказаний того, что ждет страну, воздерживались даже высокопоставленные лица.

С течением времени и по мере того как естественный и искусственный туман над гегелевской философией понемногу расходился, Гегель все чаще становился объектом критики и мишенью для многочисленных и жестоких атак. Чувствуя надвигающуюся опасность, он защищался, отстаивал свое дело перед лицом обоснованных или клеветнических обвинений, ожесточенно полемизировал с остервенелым и злобным противником.

Дело дошло до того, что он, охваченный яростью, подумывал, не покинуть ли ему Берлин.

Зимой 1825–1826 гг. он подвергся нападкам со стороны викария католического собора Св. Ядвиги. В пакте о Священном союзе оговаривалось, что во входящих в него государствах три главные христианские конфессии (католицизм, протестантизм, православие) обязуются поддерживать друг друга. Власти не допускали никакой взаимной недоброжелательности.

И вот, в одной из своих лекций по философии религии Гегель довольно грубо посмеялся над католической концепцией Евхаристии. Присутствовавший на лекции с целью проверки ее содержания викарий был шокирован нападками и тотчас подал жалобу министру по делам религий Альтенштейну. Тот, через Йоханнеса Шульце, потребовал от Гегеля письменных объяснений.

В глубине души и при случае в конфиденциальных беседах Альтенштейн и даже король не могли не сочувствовать целям и поведению Гегеля в этой истории. Но официально они были связаны условиями договоренности и должны были «на публике» выказывать недовольство выходкой Гегеля. В зависимости от того, как складывались дипломатические отношения в такого рода случаях побеждали либо застарелая протестантская обида, либо интересы монархического альянса.

Уступка со стороны Гегеля была бы позорной сдачей. В своем безоглядном идеализме он наделял идеи, независимо истинные или ложные, статусом полновесных действующих сил истории. С другой стороны, религиозные вопросы казались ему наиважнейшими. В результате в лекциях по философии религии размежевание католицизма с лютеранством проводилось по линии различного понимания Евхаристии. Ему казалось, что великие исторические конфликты, включая войны, возникают из‑за столкновения чувств или идей. Исходя из этого, католицизм и разные протестантские конфессии, отделившись друг от друга, разошлись в понимании смысла и назначения гостии и именно поэтому затеяли между собой войну. Отсюда берут начало разделы государств, династические разбирательства, войны… В отношении истинности лютеранского понимания гостии Гегель не мог идти на компромиссы, разрушавшие целостность его философии. Альтенштейн, несомненно, знал и относился с душевным одобрением к этой точке зрения гегелевского учения, будучи противником католицизма, он в первую очередь интересовался тем, что считал национальными и политическими последствиями различия религий.

Гегель вышел победителем из стычки. И воспользовался плодами своей победы. Как сообщает Гайм, Гегель, на которого викарий смотрел в упор и с угрожающим видом, заметил ему: «Вы мне совсем не нравитесь, когда смотрите на меня так». Викарию пришлось покинуть аудиторию под [неодобрительный] топот студентов (С3 372).

Гегель наверняка знал, что в связи с этой историей ему ничто не угрожает, и, кроме того, непосредственность его реакции снискала ему большую популярность среди студентов. Не выставляя себя героем, он засвидетельствовал твердость убеждений, и каких убеждений! Речь шла о государственной религии Пруссии, рисковавшей раствориться в зыбком «христианстве вообще» во времена, когда для большинства его слушателей главным вопросом была связанная с либеральными веяниями проблема прусского единства, залога немецкого единства в принципе.

На дворе стоял 1827 год. Многим жителям Пруссии не было никакого дела до природы Евхаристии, в которую они не очень верили, и ничего не смыслили в тонких метафизических дистинкциях, проводимых на сей счет Гегелем. Они были привязаны к лютеранству по традиционным социальным, национальным, политическим мотивам. Они наверняка подозревали, что нападающие в тех обстоятельствах на католицизм вредят этим другим христианским конфессиям, и уж во всяком случае идеологическому обеспечению Священного союза. Гегелевское учение навлекает на себя множество обвинений в ереси, пантеизме, и даже атеизме. Времена Лютера ушли в прошлое, но все, сколько ни было в Пруссии страждущих душ, обманутых патриотов, пламенных националистов — все они не могли не радоваться поражению викария Святой Ядвиги. Протестующие, недо — вольные выиграли сражение — à la Клошмерль — и только такие они и выигрывали.

Итак, для Гегеля история ограничилась выпадением «нескольких капель дождя», разрешившись в его пользу.

Но она стала поводом оценить боеготовность врагов, уязвимость собственной позиции, необходимость защитных мер. А если бы Альтенштейн уже не был министром образования? И если бы король вмешался в спор и выступил на стороне требований Священного союза? Разве не достаточно было бы жалобы викария, чтобы привести в действие государственную машину и обязать профессора, ректора Берлинского университета, представлять отчеты о доктринальном содержании своих лекций? Пришлось бы доказывать, что он не думает ничего плохого о Пресуществлении. Впору смеяться, хорошо — задним числом. Но ведь речь идет о карьере, о том, оставят в должности или уволят мелкого служащего.

Тогда‑то пятидесятисемилетний Гегель, встревоженный одновременно другими признаками опасности, задумывается о новой эмиграции. В 1827 г., возвращаясь из поездки в Париж, куда ему так давно хотелось поехать, поездки, предпринятой также из соображений безопасности, будучи проездом в Бельгии, — в те времена зависящей от протестантской Голландии — он посещает кое — какие университетские центры в сопровождении верного ученика и страстного поклонника — голландского чиновника Ван Герта. Свои переживания в этой связи он поверяет в конфиденциальном письме жене: «В Льеже, равно как и в Лувене и в Генте, красивые университетские здания. Мы посетили эти университеты как возможные убежища на тот случай, если берлинские кюре сделают мое пребывание на Kupfergraben невыносимым. Во всяком случае, римская курия более достойный противник, чем жалкие берлинские святоши (Pfaffengeköchs!)» (С3176, mod). Куно Фишер полагает, что Гегель сказал это «в шутку» (scherzend). Скорее, это была мрачная ирония, связанная с приступом меланхолии, возможно, неадекватной.

Разумеется, для Гегеля отказаться от Берлина означало едва ли не умереть. Он будет держаться за столицу изо всех сил и вопреки всему. В то же время он не станет воздерживаться от слов и поступков, которые, невзирая на его находчивость и осторожность, нимало не сделают пребывание в столице более надежным.

Гегель подвергся нападкам со стороны не очень обширных прусских католических кругов, и это было естественно — ведь и он с ними не церемонился. Играя на плохо скрываемых внутренних противоречиях Священного союза, он довольно легко вышел сухим из воды.

Положение становится более деликатным, более рискованным, когда ревностные лютеране, не слишком убежденные в его набожности, в свою очередь, начинают выдвигать возражения против его философии. Со временем это происходит все чаще и чаще, и Гегель вынужден объясняться, все более и более невнятно. Среди прочих имеющихся в нашем распоряжении примеров можно назвать «дело Шубарта».

Шубарт (1796–1861), молодой интеллектуал, специализирующийся на эстетике, обрел дружбу и покровительство Гёте, благодаря своей работе «Оценка Гёте по отношению к родственным его творчеству произведениям искусства и литературы» (Бреслау, 1820). Он также опубликовал книгу «Гомер и его время». Главному его произведению предстояло появиться лишь в 1830 г.: «Лекции о “Фаусте” Гёте», после публикации философско — религиозного произведения «Стремление человечества к единству в связи с современным религиозным объединением» (1829) (С3 365).

Непрестанная апелляция к Гёте имела в глазах Гегеля решающее значение, кроме того, великий поэт горячо рекомендовал ему молодого человека, прося найти ему место в Берлине или, в случае невозможности, в каком‑нибудь другом прусском университете (С3 141). Гегель тотчас откликнулся на просьбу Гёте и устроил встречу Шубарта с Альтенштейном.

Доброжелательное личное отношение Гегеля не помешало Шубарту опубликовать вместе с Карганиго очень острую критику гегелевской философии под названием «О философии вообще, и о гегелевской “Энциклопедии философских наук”, в частности. К вопросу об оценке последней» (1829).

В этой работе среди прочего авторы жалуются на то, что нигде у Гегеля не нашли утверждения о бессмертии души, — странный для почитателей Гёте упрек. Большинство комментаторов полагают, что атака была неумелой, и Гегелю нетрудно было доказать несостоятельность предъявленных ему обвинений.

На самом деле в интеллектуальной атмосфере того времени под ударом оказывалась вся гегелевская философия. Не хватало только затевать дискуссию о бессмертии души! Еще в 1901 г. Куно Фишер выразит сожаление в связи с этим: «Когда хотят возбудить ненависть к какому‑либо философскому учению, нет лучшего средства, помимо подозрений в политической неблагонадежности, чем отказать этому учению в вере в бессмертие души или упрекнуть в ее недостатке».

Антигегелевский памфлет не пренебрег ни одним из этих двух чувствительных пунктов, объявив также, что философия Гегеля враждебна государству. Гегель счел нужным ответить длинными статьями, помещенными в гегелевском журнале «Анналы научной критики» (В. S. 372–440). С грехом пополам он опроверг упреки Шубарта, намекавшие на некую тайную доктрину и похожие на клевету. По крайней мере, ортодоксально протестантские интерпретаторы Гегеля имели основания счесть упреки клеветой.

Нападение Шубарта не было нападением философского оппонента, но, поскольку он действовал, по — видимому, в соответствии с негласными пожеланиями начальства, ему важно было выбить у Гегеля почву из под ног, указать на его вину перед светскими властями. Варнхаген отмечает в своих «Воспоминаниях»: «Г-н Шубарт влился в ряды клевещущих на философию Гегеля и доносчиков, он присоединил свой голос к недавно вновь расшумевшимся противникам других, связанных с этой философией, интеллектуальных движений. Тенденции и научные суждения опровергаются перед посвященными и компетентными людьми не иначе как оружием той же науки, по крайней мере, так было принято во все времена, и так должно оставаться впредь. Но порочить перед властью научную доктрину и тех, кто ее придерживается при помощи бездоказательных обвинений, вызывать философию на суд начальства, вместо того чтобы сойтись с ней в научном споре, — за этим кроется нечто большее, чем просто легкомыслие писаки» (С3 366).

Гегель не мог оставить донос без отповеди. Он защищался от обвинений Шубарта и одновременно от критики других оппонентов.

Тем не менее, несмотря на увесистость оправдательных статей, Гегель сделал вид, будто ни во что не ставит обвинение в антипрусской позиции и мятежности. Хоффмейстер выделяет этот действительно примечательный штрих. Гегель отвергал то, что называл «грязной полемикой», но в итоге некоторые инсинуации остались без ответа.

Куно Фишер удивляется такому обороту дел: «Каким бы жалким и корыстным ни был этот пасквиль, и как бы прочно ни были забыты два имени, связанные с этим гадким делом, мы не хотим, однако, замалчивать тот факт, что вопрос о соотношении гегелевской философии и учения о бессмертии души, столь важный и столь часто обсуждавшийся позже, возник тут впервые в литературе и действительно со стороны Гегеля остался без ответа».

Но если Гегель не ответил, значит, на то у него были причины.

Он не мог в данном случае свободно излагать свое кредо. Если принять во внимание все сказанное и опубликованное, лгать пришлось бы слишком откровенно.

Гегель использовал разные способы, чтобы парировать выпады, в иных случаях более опасные. Однажды на него обрушилась критика прямо с самых верхов, — то был принц королевской крови.

* * *

Затруднительно, между тем, указать на гегелевские предпочтения в тех кругах, с которыми он поддерживал отношения в Берлине. К кому он был особенно привязан?

С одними более или менее близко дружил, другим более или менее определенно симпатизировал.

Естественно, многочисленная группа — те, с кем он волей — неволей сталкивался по работе: начальники, коллеги.

Можно также выделить в отдельную группу тех, с кем он пытался сблизиться из‑за их известности или славы, круга знакомств, дарования: писатели, ученые, художники, артисты, оперные певицы, живописцы и т. д.

Затем люди просто приятные — не вполне понятно, однако, как он мог настолько сблизиться с ними? — те, в чьем обществе ему нравилось поболтать и сыграть в карты: это Генрих Беер, Фредерик Блох (агент судоходной, позже железнодорожной компании). Возможно, какие‑то иные, неведомые нам мотивы, побудили его сойтись с ними и завязать близкую дружбу.

Помимо рабочих или досужих контактов, наиболее серьезные, «идеологические» отношения сложились с людьми сходных с его собственными религиозных или политических взглядов: преследуемые Burschenschaftler’bi, понимающие коллеги (Кузен, Нитхаммер, Мархейнеке, Фёрстер, Хеннинг и др.).

Некоторые знакомства могли относиться одновременно к разным категориям.

И все же среди его берлинских знакомцев один человек особенно выделялся: Эдуард Ганс (1798–1839). Исключение знаменательное и на многое проливающее свет, ибо частые встречи с ним безмятежными быть не могли. Если бы его надо было охарактеризовать с помощью одного слова, этим словом было бы — оппозиционер. Не говорун или провокатор, не восторженный тип, как многие студенты — «ораторы», но сухой, вдумчивый, трезвый и с ответственностью исполняющий ту объективную роль, которую назначили ему место и эпоха. Он слыл «главным любимцем» (der grosse Liebling) у Гегеля.

Похоронят Ганса в 1839 г. по — лютерански, слово прощания произнесет его друг — гегельянец, пастор Мархейнеке, и эти похороны станут поводом для огромной либеральной манифестации. Позже комментаторы назовут этого юриста, который наряду с Карове был одним из первых немцев, обратившихся к социализму, разумеется утопическому, Сен — Симона, «правым гегельянцем»!

Особенное отношение Гегеля к Эдуарду Гансу само по себе говорит о подводных течениях гегелевской мысли. Эта дружба, которую он не боялся афишировать, могла кое — кому показаться вызывающей.

Ибо Ганс принадлежал к еврейской семье и, с другой стороны, всегда заявлял себя — иногда очень неосторожно — либералом, демократом и даже, в конце концов, сенсимонистом. Евреи в Пруссии в начале XIX в. оставались вне общественной, политической, университетской жизни и страдали от всех последствий антисемитизма, одновременно официального и бытового. Ганс столкнулся с очень серьезными препятствиями как в начале, так и в продолжении своей университетской карьеры.

Разумеется, в 1825 г. он «обратился» в христианство, что дало ему право доступа в органы управления, но отчасти лишило симпатий «религиозных» евреев, хотя он продолжал бороться за их права. Сам Гейне, столь гибкий в вопросах религии, с трудом простил ему этот дипломатический акт.

Подобное «обращение», удостоверенное юридически и административно, очевидно, не было воспринято всерьез искренними христианами, которые видели в нем, скорее, косвенное свидетельство атеизма или, по меньшей мере, безразличия к религии. Следствием обращения была только большая толерантность в отношении неофита, но не горячий прием.

Такого, чтобы человек сам выбирал религию или атеизм, не допускалось, представления о правах человека игнорировались. Обращенные, отказавшиеся от своей исходной религии, парадоксальным образом продолжали считаться «евреями». Карл Гегель подтверждает в своих «Воспоминаниях», что его отец охотно посещал «еврейские семьи» в Берлине. На самом деле он именует так как семьи евреев, сохранивших иудаизм, так и христианские или атеистические семьи бывших иудеев, куча семейств: Бееры (вместе с Мейербеерами), Блохи, Варнхагены, Гансы и др.

Выступая против антисемитизма на стороне евреев, не будучи сам верующим, Ганс усложнял свое положение тем, что, временами публично, выступал как сен — симонист, политический либерал и конституционалист.

Принимая его в качестве сотрудника, друга и официального помощника в чтении курса, Гегель словно бы нарочно отличал того, кого при минимальной осмотрительности следовало бы избегать. Это правда, что Гансу какое‑то время покровительствовал Гарденберг, поскольку канцлер не забывал, что его отец, банкир, помог ему в свое время советами по части финансов. Но могущество и влияние Гарденберга, долгое время державшего оборону, тихо испарялось.

Читателя сбивают с толку, возможно, неумышленно, — так были сбиты с толку Эрдманн и вслед за ним Хофмейстер — когда без вхождения в тонкости вопроса внушают, что Гегель доверил в 1825 г. преподавание своей философии права Гансу потому, что «высоко ценил профессиональные качества» последнего[256]Erdmann É. Art. «Hegel». ADB, 1880 (2-e ed., 1969). T. XI. P. 271. (Ср.: В3 472 и С3 396)
. Гегель наверняка ценил отменные качества Ганса, но он не был единственным учеником, доказавшим наличие таковых, и Гегель легко мог выбрать кого‑то другого. Объясняет предпочтение именно идеологическое, а точнее, политическое согласие, полное совпадение их взглядов. Во всяком случае, выбирая его, Гегель не мог не знать, что как раз в этом смысле Ганс был вполне expositus. Этот выбор подтверждает адекватность гансовского толкования философии права учителя: ведь именно его позвал Гегель преподавать вместо себя, тем самым подтвердив свое ему доверие. Он всегда покровительствовал Гансу, несмотря на угрожающие предостережения королевского принца, несмотря на призывы к осторожности Шульца и Бекка.

Арнольд Руге сообщает о «королевском» вмешательстве. Однажды Гегель был приглашен на ужин к наследному принцу. «Это скандал, — якобы сказал принц, — видеть, как профессор Ганс превращает всех наших студентов в республиканцев. На эти лекции по Вашей философии права, господин профессор, они приходят во множестве, и всем хорошо известно, что он придает Вашему курсу явно либеральный, и даже республиканский оттенок. Почему бы Вам самому не почитать эти лекции?» (В3 472 и С3 396).

Гегель не заставил себя просить дважды: он отставил Ганса от преподавания философии права и принялся сам обучать студентов в более осторожных выражениях.