Гегель. Биография

Д'Онт Жак

XIV. Покровители

 

 

Воодушевленный отзывами о высоком профессионализме Гегеля, Альтенштейн позвал его в Берлин, рассчитывая склонить в пользу такого выбора других правительственных чиновников, что отнюдь не само собой разумелось. Альтенштейн был немного философом, поклонником Фихте, прежде чем дал себя совратить гегелевскими идеями, и этим отличался от большинства коллег, в принципе враждебных всякой философии. Разве не из‑за нее случилась Французская революция? Большая часть прусского правительства, за исключением группировки Гарденберг— Альтенштейн, выказала себя ярыми противниками любой формы науки и образования. Когда однажды Альтенштейн предложил запретить детский труд, по крайней мере до десятилетнего возраста, фон Шукманн, министр внутренних дел, возразил ему, что «труд детей на фабриках не так вреден, как стремление молодежи к образованию»[257]Von Schuckmann, цит. Францем Мерингом в Historische Aufsätze zur preussischdeutschen Geschichte. Berlin: Dietz, 1952. P. 248.
.

Ныне мы можем сказать, что выбор Альтенштейна был удачным, и что с точки зрения того, что обычно имеют в виду, когда произносят слово «философия», Гегель удовлетворял самым высоким требованиям. История это подтверждает: Альтенштейн оказал доверие одному из самых великих философов, известных миру. Но при этом не обошлось без значительных трудностей, более или менее тесно связанных с университетскими порядками и культурной ситуацией в области философии.

Даже те, кто вместе с Альтенштейном трудились на ниве развития образования и культуры в Пруссии, умеренно симпатизировали делу философии, слывшей занятием, дестабилизирующим государство. А вообще редкие в высоких государственных сферах любители философии совершенно не доверяли ее кантовской составляющей, их отпугивало прочно приклеившееся к этой философии прилагательное «критическая».

Выступления в защиту культуры, хотя бы и без отчетливой религиозной или философской ориентации, уже были подозрительны. Аристократы ополчались в первую очередь на культуру «просвещенную», «иллюминатскую», «якобинскую». Высокопоставленным подданным надлежит больше читать Галлера, а не Фихте или Гегеля! А что касается народных масс, так лучше бы они вообще ничего не читали.

В Берлине Гегелю пришлось испытать недоверие и неприязнь именно как философу еще до того, как ему были предъявлены частные претензии. Одного королевского слова было бы достаточно, чтобы отвести всякие нарекания. Но этого слова не последовало.

Профессор философии, говорит Гегель, это всегда экспонент (Exponent), представитель, нечто похожее на мишень. Он представляет собой определенный способ думать и жить и оттого привлекает к себе всеобщее внимание, внушая всевозможные подозрения, провоцируя разнотолки и клевету (С2 237). Будучи профессионалом, он демонстрирует зрителям идеологический фасад, скрывающий несущие конструкции, зачастую, впрочем, их обнажая. Если он потакает конформизму окружающих и традиционализму, аудитория утрачивает доверие к его философии и передовая молодежь оставляет его наедине с самим собой. Если он проявляет независимость и критичность, власть запрещает или шельмует его учение.

Абсолютному монарху, такому, как Фридрих Вильгельм III, власть которого фактически ограничивалась только его личной бездарностью, очень нравилось, когда идеологи — Ансильон, Галлер, Савиньи, занимались ее теоретическим нравственным оправданием. Но как только в их речах появлялось что‑то помимо бесстыдного угодничества, они переставали ему нравиться. Он предпочитал, чтобы они не слишком затрудняли себя объяснениями характера его власти — эти объяснения давали повод думать, что власть должна соответствовать неким идеальным требованиям, и вообще может быть предметом обсуждения. Самовластие, сердечный покой и безмолвная и тупая покорность в подданных — вот истинная королевская услада. Подданные не должны задаваться вопросами. Что может быть лучше простодушной наивности: в религии — святой веры, в политике — безусловного доверия и слепой преданности (die Treue).

Защитники у монархии, религии, традиции появляются тогда, когда таковые переживают кризис. Апологии роковым образом оказываются реакцией на обвинения или разлад. Прилюдное обнародование защитительных речей имеет неоднозначные последствия, заставляя глубже осознать трудности. Ради более правдоподобной аргументации адвокатам приходится публиковать какие‑то факты, объясняя их. Часто эти объяснения неловки и неуместны. В лучшем случае им удается показать, что суверен как таковой заслуживает снисхождения, а этого он — ведь последнее слово всегда за ним — никак не может позволить.

Все теодицеи рано или поздно приводят к убийству Бога. От апологий монархии, всегда запаздывающих, никогда не было пользы. Власть, допускающая, чтобы ее защищали, лишается части власти.

Король Пруссии мог только с опаской отнестись к анонсу в 1821 г. «Философии права и государства» Гегеля. Маловероятно, чтобы он хотя бы перелистал произведение, имевшее прямое отношение к его правлению, автора которого он никак не мог заподозрить в том, что его известность вскоре полностью затмит жалкую монархическую славу.

Какой‑то придворный лицемер, явно желая возбудить в нем неприязнь к Гегелю, донес ему, что тот в своей книге оставляет за королем всего лишь право утверждать предложения кабинета министров, ставя точку над i. Ходили слухи, что дуралей встал в позу и ответил: «А если я не поставлю эту точку над i, что будет?», — оставив придворных гадать над смыслом заявления. Так оно, между тем, и было: король, как капризный ребенок, неоднократно отказывался ставить свою подпись под указами.

Не пользуясь доверием властей, Гегель не заручился и благосклонностью коллег, философов и богословов. Он неустанно созидал и укреплял собственную философскую систему, соперничающую с философиями Канта — Фихте, Гердера, Шлейермахера, Якоби, Шеллинга, все это, даже если не брать в расчет традиционные направления христианской мысли, такие как томизм, вольфианство и т. д. Все взгляды, отличные от его собственных, Гегель, одержимый идеей собственной исключительности, отвергал, не сомневаясь в том, что его философия — это философия в полном смысле этого слова. Гегель неустанно низвергал эмпиризм, эклектизм, догматизм, сентиментализм, субъективизм и т. д. Налагая, таким образом, некий запрет на интеллектуальное творчество вообще. Ему хотелось снести все до основания, победно воздвигнув на нем собственную монопольную мысль, нимало не плюралистическую. Но ему сопротивлялись, не давая себя удушить.

К беспощадной борьбе идей прибавлялся конфликт интересов.

Все философы, все интеллектуалы ожесточенно боролись друг с другом за место под солнцем, за должность, назначение или повышение, более высокую зарплату или более широкие авторские права. Тщеславие, зависть, ревность снедали как противников Гегеля, так и его самого, и это, можно сказать, было вполне нормально и закономерно. Он жил в мире конкуренции.

Но как выжить в джунглях современного общества без надежной и постоянной поддержки?

Активная неприязнь берлинского общества по отношению ко вновь прибывшему росла. Поначалу, похоже, его просто не хотели замечать: еще один философ, к тому же до крайности темный, странный и косноязычный. Противники лишь мало — помалу начинали отдавать себе отчет в опасности, которую представлял для них в идеологическом плане этот человек, хотя его общественный вес они, как и он сам, были склонны преувеличивать. Он становился едва ли не популярным, о нем говорили повсеместно, его радостно встречали, его имя упоминали в связи с действиями оппозиционеров…

Ко всем теоретическим и философским тревогам, вызванным преподавательской деятельностью Гегеля, вскоре прибавились подозрения религиозного и политического характера. Его публичная религиозная доктрина и более или менее открыто выражаемые политические взгляды, безусловно, обеспечили ему учеников и завоевали сторонников, зачастую страстных поклонников, даже среди персон, близких к властям. Но сколько могущественных и непримиримых врагов он обрел! Среди них самые высокопоставленные: король, министры внутренних дел и юстиции; они не могли не знать о некоторых его эскападах. Его дипломатичность не всех могла обмануть. В конце концов, Гегель, почти что разоблаченный, подвергся ожесточенным публичным нападкам, очевидно инициированным на самых верхах, Какое‑то время оказываемое ему покровительство отводило от него откровенные поношения. Но оно понемногу увядало, и очень заметно ослабло после кончины Гарденберга (1822). В последние годы его жизни определенно запахло разрывом. Холера или что‑то иное, возможно, избавила его от худшего. Часто полагали, что он умер «вовремя». Ученики разудало попирали мудро установленные границы учения, противники готовились окончательно его сокрушить за профессиональную и нравственную несостоятельность.

Перебирая документы и свидетельства, наблюдатель вполне может увидеть, что Гегель в последние годы отважно и неуклонно шел на этот разрыв, балансируя на грани, часто близкий к тому, чтобы потерять равновесие.

Какое обилие смелых выступлений, рискованных, и даже обреченных на неудачу политико — юридических демаршей! Связи с членами Burschenschaft, дело Кузена, подозрительные визиты, запрещенное чтение, поездка в Париж, проделка на Шпрее: это было слишком!

Если люди, облеченные властью, продолжали ценить пользующееся исключительным престижем гегелевское учение, умело представляемое его автором, то с течением времени их вера в лояльность Гегеля слабела. С известного момента публичная доктрина, даже если ей повезло быть одобренной «ортодоксальными» комментаторами, не могла больше служить покровом эзотерической мысли, наконец понятой и разоблаченной, и потому подвергшейся атакам со всех сторон. Грубые, к счастью, неумелые памфлеты имели целью настроить против Гегеля. При всей вульгарности они были не вовсе бессмысленными, поскольку выявляли нерелигиозные и нонконформистские аспекты гегельянизма.

Бдительным стражам уже давно следовало распознать эти негативные тенденции в публичных выступлениях и писаниях Гегеля: но в идеологическом климате Пруссии начала XIX века осторожные и совершенно безобидные на взгляд читателя века XX высказывания воспринимались как безудержная дерзость.

Не удивительна ли своего рода «неприкасаемость», которой Гегель пользовался в Берлине, особенно в начальный период пребывания в столице?

Конечно, его фрондерство выплывает наружу много позднее, и никто не торопится придавать этим фактам большого значения. Но можно ли представить себе, чтобы о том, о чем публика так долго не подозревала и что со временем становится предметом разнотолков, не проведала полиция и не обеспокоилась? Или она поверила его запирательствам?

Многие из тех подозреваемых и обвиняемых, кого он защищал, совершили менее значительные нарушения полицейских порядков. Приведем только один не заслуживающий серьезного внимания случай, за который полагалось много большее наказание, — получение «наполеоновских» писем от тещи (это послужило причиной заточения Хеннинга в тюрьму) или попытка во что бы то ни стало раздобыть запрещенную «наполеоновскую» литературу, в которой Гегелю помогал тот же Хеннинг.

С чем связаны причины исключительного благорасположения властей к философу? В этой области, как и во многих других, касающихся скрытых мотивов поведения, возможны лишь предположения.

Первой в голову приходит мысль о солидарности с культурным сообществом и обусловленной этой солидарностью слепоте. Гегель по своему официальному положению, благодаря университетскому образованию, научной репутации вхож в лучшие круги общества, будучи парвеню, он сообщается с лицами, более или менее обеспеченными, именитыми по рождению. Естественно, его считают союзником, соратником властей. Трудно себе представить, чтобы «герр профессор» — даже кронпринц будет обращаться к нему именно так — мог оказаться на стороне бунтовщиков, отщепенцев, и прочего сброда, как принято называть оппозиционеров.

Он пользуется теми же преимуществами, которыми по праву наделены представители «хорошего» общества. Таких, как он, уважают — до известной степени — люди богатые, знатные, занимающие высокое положение. Они закрывают глаза на некоторые их шалости, которых не принимают всерьез, а в случае необходимости санкции к не оправдавшим доверие применяют выборочно: с тюрьмами и особыми камерами, пребывание в которых не столь унизительно и тяжело.

Этой снисходительности, наверное, имевшей место, недостаточно для объяснения относительного спокойствия Гегеля, который верил, что в разыгравшихся политических бурях на него упадет лишь «несколько дождевых капель».

Что помогало ему держаться на плаву? Ссылаются на умение философа выходить из трудных положений, на его дипломатичность, предусмотрительность. По возможности он старался не возбуждать подозрений у полиции и судей и достигал этого, не прикладывая особенных стараний, ведь его рассуждения оказывались указанным лицам совершенно не по уму. К тому же сторонники, оправдывая его, всегда могли найти в его произведениях спасительные цитаты, компенсирующие обличительные абзацы.

Дошло до того, что какое‑то время в глазах услужливых или недалеких следователей он выглядел как «обращающий заблудших». Насколько известно все же, ему не удалось «обратить» ни одного из своих протеже, все они оказались в тюрьме, отставке, изгнании.

С течением времени все большие меры предосторожности перестали действовать, и для объяснения его относительной безопасности они недостаточны.

Проницательный наблюдатель сразу после появления Гегеля в Берлине не мог не увидеть в нем того, кем тот был на самом деле: умеренного оппозиционера, по необходимости скрытного, со своими повадками и особой манерой поведения. Реакционные круги его у себя не принимали, незнатное происхождение закрывало ему доступ к ним в дома. Так что как ни раскладывай известные факты, все равно не уйдешь от вопроса, чьей поддержкой он пользовался и в чем состояло оказываемое ему покровительство.

Покровительство могло быть лишь частичным и ограниченным: Гегель не принадлежал к правящей касте уже по рождению. Не он, а его отпрыск, вполне посредственность, Карл фон Гегель (1813–1901), был возведен королем Баварии во дворянство. Чтобы поступить на государственную службу в Пруссии, в любой сфере, включая высшее образование, нужно было обратить на себя внимание какого‑либо высокопоставленного лица и получить от него действенную рекомендацию. Все было милостью вышестоящего лица и зависело от его благосклонности. Конкурса при отборе чиновников не существовало, равно как не было никакой инстанции, которая занималась бы объективной оценкой заслуг, способностей, талантов.

Надо было, чтобы действенная поддержка одной из властных группировок, например, фракции Гарденберга и Альтенштейна, не слишком раздражала противную сторону — «юнкеров» и двор. Вражеская фракция установила за Гегелем слежку и противодействовала его планам и начинаниям. Никакая, впрочем, фракция, ни реакционная, ни либеральная не могли угнаться за ним в политике. Он же должен был быть доволен хотя бы тем, что его покровители вообще терпят его философию и тайные политические связи, и даже прикрывают его.

Он словно играл с властями в кошки — мышки, иногда расстраивая планы и минуя ловушки могущественного и жестокого противника. Но кто кого переигрывал в этой сложной, тайной, лицемерной игре — ответить на этот вопрос трудно.

Получил ли он от властей больше, чем те хотели ему дать? Удавались ли ему его хитрости? Или это власти скрыто доминировали в игре, затеянной ими по праву хозяев?

Вполне очевидно, что при всей своей сдержанности, он предпочел бы большую свободу выражения. Но он был реалистом. Трудная жизнь научила его сохранять голову холодной. Условия для введения либеральных, в самом широком смысле, порядков к тому времени в Пруссии еще не сложились. Он сам говорил: «Нечто необходимо должно стать действительностью, когда все условия налицо…»[260]Hegel. Encyclopédie des sciences philosophiques. Op. cit. P. 396.
.

Но когда все или почти все условия отсутствуют?

Даже если бы Гегель вовсе не был противником существующих порядков, не делал никаких рискованных шагов и безропотно повиновался, ему все равно нужны были покровители для осуществления его важной официальной функции. Без поддержки философу устоять трудно, об этом говорят примеры Лейбница, Канта, Фихте. Предполагается непременное покровительство некоего придворного лица, а равно, ответная неустанная признательность за благосклонность. К чести Гегеля надо сказать, что он был обязан только тем лицам, которые сами по себе были людьми, достойными уважения, к тому же после его назначения на должность они являлись его официальными начальниками, а не людьми со стороны, пытающимися обеспечить ему какие‑то преимущества. Он пользовался, в каком‑то смысле, всеобщим покровительством именно в связи с интересами государства, а не касты, протежировали именно философу, а не частному лицу. Итак, можно сказать, что это была протекция, которая очевидным образом распространялась не только на Гегеля, а на целую категорию лиц, тем самым обретая вполне определенную, хотя и не во всех деталях осознаваемую, идеологическую окраску.

 

Гарденберг

Покровители Гегеля располагались на двух разных этажах власти: на одном обеспечивали престиж, на другом — эффективность. Не имея возможности назвать их всех, ни даже с достоверностью определить в качестве покровителей, укажем на некоторых, возможно, главных.

Сначала, на самом верху, канцлер Гарденберг. Если бы прусское правительство возглавлял не он, а какой‑нибудь другой, более реакционный канцлер, не видать бы Гегелю Берлина. Гарденберг гарантировал Пруссии некий умеренный, неявный, двусмысленный либерализм, совершенно — если исключить Саксен — Веймар — для Германии нехарактерный. Король, обязанный Гарденбергу всем, — сохранением короны, могуществом Пруссии, не мог отстранить его от власти ни по моральным соображениям, ни практически, хотя и не во всем одобрял политическую линию своего канцлера, впрочем, довольно изменчивую. Это создало неповторимую ситуацию: Гарденберг, обязавшийся проявлять гибкость и ловкость — качества, которых ему было не занимать — мог не опасаться непрестанно подверженного колебаниям суверена, к тому же не безоглядно доверяющего его политике, которую враги, непомерно преувеличивая, порой даже называли якобинской.

Гарденберг практиковал робкое реформаторство, порождавшее в обществе споры о том, является ли робость врожденной чертой канцлера, следствие ли она его, по- видимому, легкомысленного характера или продиктована внешними обстоятельствами. В своей известной «Записке королю» 1807 года (год публикации «Феноменологии») Гарденберг заведомо осуждал саму идею Реставрации: «демократические принципы в рамках монархического правления, — утверждал он, — такой представляется мне формула, соответствующая духу времени». Демократия и монархия вперемешку, какая каша! И все же таким образом идея демократии зарождалась в наиболее отчаянных душах. «Демократия», «дух времени» — слова, унаследованные от Французской революции, некоторыми сторонами которой Гарденберг восхищался открыто, — весьма опасный лексикон, который после 1815 г. резал слух прусским князьям, эрцгерцогам, придворным и мелкопоместным дворянам.

Ho Zeitgeist, «дух времени» был одним из главных понятий гегелевской философии истории.

Гарденберг был патриотом и заботился о национальном будущем Пруссии — и шире — Германии. Он разделял опасения Гегеля, изложенные в «Немецкой конституции». Канцлер провел некоторые реформы, как то равенства в налогообложении, свободы предпринимательства, отмены крепостного права, созыва ассамблей нотаблей и т. д. Эти меры были совершенно необходимыми для успокоения недовольного и возмущенного общества. Реформы проводились частично и эпизодически, а потом от них вовсе отказались. Тем не менее Гарденберг временами выказывал примерное политическое мужество и энергию, к примеру, отправив в тюрьму кое — каких строптивых юнкеров и тем навлекши на себя неизбывную ненависть всей касты.

Кавеньяк, возможно, переусердствовал, расхваливая этого «якобинца», но показательна сама возможность подобной похвалы, рисующей образ человека, которого Гегель мог чтить и уважать. Перечисляя разных крупных прусских реформаторов того времени — все заметные фигуры — он пишет: «Гарденберг превосходит их всех широтой ума и тем уровнем, на котором он развивает свои ведущие идеи. Он не только опередил в 1811 г. Штейна и самого Шоена; не только сумел, искусно лавируя, придать прусскому правлению новый политический курс и склонить к нему короля; не только обеспечил доступ к ведению дел единственному человеку, который мог ему наследовать; […] но один с самого начала смог со всей ясностью увидеть, точно и на редкость вдохновенно изложить общие принципы проведения в жизнь того, что он называл восстановлением (regeneration) Прусского государства; и это были те самые принципы, которые провозгласила Французская революция».

Чем бы ни оборачивалось осуществление властных полномочий, нет ничего ни удивительного, ни унизительного для Гегеля в том, что в 1821 г. он преподнес Гарденбергу свою новую «Философию права и государства». Книга представляет собой нечто большее, чем анализ наличной политической реальности, как она на то претендует; она намечает программу, выходящую далеко за рамки этой реальности и, по существу, развивает идеи Гарденберга или, по меньшей мере, трактует проблемы примерно в том духе, который отвечал установкам канцлера.

Насколько известно, королю своей книги Гегель не преподнес, то ли потому, что подобное подношение простого подданного могло быть сочтено неуместным, то ли пожалел лишнего экземпляра какому‑то тупице, то ли — что вероятнее всего — решил, что в прусском правительственном аппарате только Гарденберг с Альтенштейном способны при случае заглянуть в его книгу, оценить в ней некоторые пассажи и — кто знает? — извлечь из них кое- что для себя.

Посвящение, конечно, было хорошо обдуманным и взвешенным: «Мой опыт предполагает попытку понять в существенных чертах очевидное, коего плодами мы пользуемся; я не думаю, что слишком преувеличиваю, если полагаю, что, придерживаясь такого образа действия, ей приличествующего, философия оправдывает покровительство и расположение со стороны государства, которыми она пользуется, и что в своей сфере — в известной мере касающейся интимной природы человека, — философия может стать непосредственной помощницей правительства в его благотворных начинаниях» (С2 213–214).

Это предложение идеологических услуг было выражением вполне заслуженной благодарности. Гарденберг раскрыл над ним спасительный зонтик, защитивший от разверзшихся хлябей реставраторской реакции, это ему, как и стольким другим, обязан Гегель тем, что на него упали лишь несколько капель.

 

Альтенштейн

Вполне понятно, что Гегель, превознося заслуги правительства в целом, имел в виду ту в нем политическую фракцию, которой отдавал предпочтение, и прежде всего, речь шла о министре, от которого он зависел, министре образования и культов, Альтенштейне.

Протекция доходила до Гегеля, спускаясь, так сказать, по ступеням, через посредство лиц менее высокопоставленных, чем князь Гарденберг. Подчиненные канцлеру министры располагались ниже, оказываясь ближе к скромному профессору философии.

Альтенштейн — наиболее примечательный человек в этом кабинете, ибо, как сказал о нем Меринг: «Неспроста хотел он быть министром общественного образования в знаменитом государстве обязательного всеобщего школьного образования. Его руководство делами школы было, пожалуй, единственной относительно хорошей стороной ущербного правления прусским государством».

Предлагая Гегелю новую модель достаточно умеренной тактики, которая позволяла понемногу продвигаться вперед, Альтенштейн уже заручился доверием и благоволением короля, осуществив пожелания последнего в области, особенно близкой королевскому сердцу: он подготовил объединение протестантских церквей в Пруссии. В порядке вознаграждения за свершенное — хотя на него «очень косо смотрели реакционеры» — он оставался министром в течение двадцати двух лет вплоть до своей смерти, «сделав Берлинский университет великим». Осуществляя, несомненно с молчаливого согласия сторон, некий размен, он, «если и позволил ортодоксии в лице Хенгштенберга утвердиться на теологическом факультете, то все же защитил свободомыслие Шлейермахера от всевозможных нападок». По существу, с него сталось бы сказать: «Дайте мне Гегеля, и я отдам вам Хенгштенберга».

Кавеньяк так обобщает его относительные успехи в делах университетов: «В итоге, невзирая на непрестанные доносы ортодоксов и помещиков, добившихся к своей радости санкций для профессора Де Ветте, несмотря на бдительность навязанных королем кураторов, прусские университеты сохраняли при Альтенштейне свободу научных изысканий, бывшую предметом их гордости».

Свободу, очень относительную, которой Гегель умел так же ловко пользоваться, как Альтенштейн, действуя по взаимному согласию, по договоренности или взаимному умолчанию, а точнее сказать, в рамках согласия идеологического.

Свойственные Гегелю находчивость и такт в действительности проявились и в истории, которую можно назвать «случаем Галлера»: в ней видно, как умел Гегель пользоваться непредвиденными переменами в религиозной, политической и культурной жизни.

В длинном примечании к «Философии права», добавленном, судя по всему, когда работа над изданием уже достаточно продвинулась, Гегель резко ополчается — целой диатрибой — на Луи Галлера, немецко — швейцарского апологета Реставрации, который оказывал преимущественное влияние на формирование мнений прусского двора.

К. Л. фон Галлер (1768–1854) опубликовал после 1816 г. несколько томов своего «Восстановления политических наук» (Restauration des sciences politiques), бывших политической «наукой» Реставрации. Если задаться вопросом поисков философии Реставрации, найти ее можно здесь, где она таковой и представляется, а не у Гегеля. Никто не отказывает Гегелю, по меньшей мере, в конституционализме, а вот Галлер утверждал, что «слово “конституция” — это яд для монархии, трупное слово (Leichenwort!), чреватое разложением и пахнущее смертью», — и это в то время, когда Фридрих Вильгельм III упорно отказывался предоставить гражданам Пруссии обещанную конституцию. Галлер ратовал за Patrimonialstaat в форме, обретшей более отчетливые очертания в политике Фридриха Вильгельма IV. Он поддерживал и развивал, делая это с примечательной резкостью, все классические тезисы реакции и обскурантизма, и был очень почитаем при прусском дворе.

При этом сам Галлер оказался в очень странном, двусмысленном положении. В 1820 г., когда рукопись «Философии права» Гегеля была почти что завершена, но еще до того, как он ее опубликовал (в 1821 г.), по Западной Европе прокатилась сенсационная новость: «великий бернец», Галлер, только что обратился в католицизм. Ему не помешало торжественное признание перед Большим советом Берна себя исповедующим лютеранство! Вскоре он опубликовал знаменитое «Письмо г-на Шарля — Луи де Галлера его семье для объявления оной о возвращении в лоно апостольской католической римской церкви» с предисловием Де Бональда. В письме Галлер признавался, что тайно в душе уже давно был католиком. Скандал в протестантской стране! В Берлине, столице лютеранства, Галлер незамедлительно превратился в человека, утратившего какую бы то ни было публичную поддержку. Теоретик Реставрации разоблачил себя как отступника и лжеца. Уличенный в клятвопреступлении, он был исключен из Большого совета Берна и эмигрировал в Париж, в котором его с энтузиазмом приняли «ультра». Прусские сторонники Галлера вынуждены были умолкнуть, а Гегель спокойно изобличал галлеровскую «тупость», «ненависть к закону», «лицемерие», и вообще, реакционную сущность, не боясь на тот момент никаких репрессий[271]Hegel. Principes de la philosophie du droit (Derathé). Paris: Vrin, 1975. Paragraphe 258 et note 2. P. 260—262
.

Очевидно, что если бы Галлер не объявил о своем обращении в католицизм, Гегелю не удалось бы так свободно подвергать критике его политические идеи, которые, впрочем, были с воодушевлением подхвачены Фридрихом Вильгельмом IV сразу по восшествии на престол в 1840 г. и открыто им провозглашены в 1842 г.

Так что Альтенштейну нужно было быть настороже, чтобы вовремя прикрывать дерзкие выпады своего находчивого философа.

 

Шульце

Ступенькой ниже и еще ближе к Гегелю в качестве его непосредственного начальника в администрации располагался директор департамента Высшего образования, советник Йоханнес Шульце (1786–1869), скоро ставший его самым энергичным и деятельным другом. Уроженец Мекленбурга, горячий патриот, лютеранин (даже сделался пастором), человек «просвещенный», он откликнулся на просьбу Гарденберга, примкнув к движению прусских «реформаторов».

К началу эпохи Реставрации он был чиновником в Ханау и с горечью наблюдал судорожные старания суверена Гессе — Касселя восстановить прежние порядки в учреждениях и реставрировать нравы. Уязвленный, он отправился тогда в Берлин, где, как он полагал, открывались другие перспективы.

Очевидно, что он был не революционером в «якобинском» смысле слова, но реформатором, трудно сказать, насколько радикальным. За ним тянулось, как и за Гегелем, беспокойное прошлое. В юности друг Сойме (Seume), несчастного писателя, жертвы княжеской торговли солдатами; Рюккерта, автора «Сонетов в латах»; Синклера, революционера, с которым был близок молодой Гегель. Он также был поклонником Гейзенау, отважного генерала, вдохновителя народной армии.

Шульце был франкмасоном и развернул внутри организации кипучую деятельность: его карикатурно масонские повадки вызвали неудовольствие Гёте, тоже масона[272]ADB. T. XXXIII, rééd. 1971. P. 7.
. В свое время Шульце симпатизировал Наполеону, так как ему, хотя и протестанту, покровительствовал архиепископмасон Карл фон Дальберг, которого Наполеон назначил примасом Рейнской конфедерации. В 1808 г. по его настоянию Талейран посетил Веймарскую библиотеку. Именно Гарденберг, познакомившись с ним в 1817 г., рекомендовал его Альтенштейну, последний незамедлительно ввел Шульце в прусскую администрацию в качестве директора департамента Высшего образования.

Про Шульце известно, что он поставил подпись под «Обращением к королю» с требованием конституции, подготовленным Герресом. Несколько раз он навлекал на себя подозрения прусских властей, но все же ему удалось удержаться на своем месте. Шульце завязал дружбу с Гегелем, чьи лекции слушал, он покровительствовал гегельянцам в прусских университетах и принял участие в посмертном издании «Сочинений» философа, взяв на себя публикацию «Феноменологии духа» (1832).

Это был классический тип патриота, человека бескорыстного, либерала в душе и прагматика в действиях, который, отправляя должность прусского чиновника, чиновника высокопоставленного, стремился по мере возможности изменить ход дел.

Со временем он сам подпал под подозрения. Положение Шульце становилось все более шатким, его влияние сокращалось.

Есть что‑то в высшей степени символическое в том, что только Шульце и госпожа Гегель были при философе в последние минуты его жизни.

Гегеля часто упрекали за непомерные хвалы бюрократии, переоценку роли государственных служащих. Но как по- другому он мог воздать бюрократии за то, что от нее получил?

Со своей стороны, король не мог отказать бюрократам в известных доверии и поддержке: благодаря им государство, худо ли, хорошо ли, функционировало, Пруссия богатела, могущество ее увеличивалось, рос престиж. Благодаря бюрократии король превращался в образцового немецкого правителя. Он щеголял в нарядах, сшитых из ее заслуг. Чиновники неизбежно трудились для него, но в то же время и для государства.

Слово «бюрократия» звучит не очень приятно, особенно для французского уха. Но бывают бюрократия и бюрократия. Какими бы ни были изъяны бюрократии, она спасла Пруссию. Гегель это понял и, испытав удовлетворение, зафиксировал.

«Гегель, — насмешливо писал Анри Се в своих “Заметках к философии истории Гегеля”, — видел спасение лишь в бюрократии на прусский манер». Чему тут удивляться? Задним числом понимаешь, что Пруссии больше негде было его искать: ни у разлагающейся и отсталой феодальной верхушки, ни у отжившей и глупой монархии, ни у только нарождающейся и еще слабой буржуазии, ни у Burschenschaft, студенческого движения, разношерстного, ограниченного, краткосрочного и взбалмошного; и также не у правительства, внутри разобщенного и теснимого другими ветвями власти.

Но именно благодаря этой слабости и раздорам бюрократия обрела на краткое время исключительную силу. Столкновение разнородных течений, без исключения слабых, во многом объясняет относительную независимость прусского государственного аппарата. В тот период (1815–1840) в Пруссии наблюдалось некое равновесие столкнувшихся классов.

В итоге мир чиновничества завоевал довольно прочную автономию. Государственные служащие, патриоты, они, не всегда это осознавая, противились общей тенденции и частным демаршам королевской власти, настроениям агонизирующей феодальной верхушки. Лучшие из немцев сошлись для участия в деле консолидации и модернизации Пруссии, одновременно, будучи людьми даровитыми, они обретали на государственной службе пространство для достойного действия.

Знающие люди высоко оценивают заслуги этой «замечательной прусской бюрократии». Деятельные, умные, увлеченные, они неизбежно склонялись в целом, хотя были и исключения, к своеобразному либерализму, несвободному от приступов радикализма и порой, конечно же, слабости.

Правда состоит в том, что Гегель «видел спасение как раз в бюрократии на прусский манер». Определив свою позицию, он отказывается искать защиты у короля, двора, знати, собственно, правительства.

Вполне вероятно, что, размышляя о таких, как Шульце — но не только о нем — Гегель утвердился в своем высоком мнении о немецком чиновнике и государственном муже, которое, впрочем, могло сложиться прежде того, а именно, когда он наблюдал за деятельностью Синклера, Нитхаммера и других. Перед его глазами были также примеры высших чиновников Наполеона.

Высокопоставленные друзья Гегеля вместе характеризуются очень точно: осторожные прогрессисты. Не замечено, чтобы он был осчастливлен дружбой или поддержкой князей, «придворной клики», идеологов абсолютизма и феодализма.

Тем не менее обычно отмечают двойственный, изменчивый, случайный характер оказываемых ему протекций или их практических результатов. Несомненно, его призвали в Берлин и оказывали ему в нем поддержку вплоть до самой смерти. Но, в конце концов, в то время он уже был тем, кого все знали, великим Гегелем, с которым, какое бы окончательное суждение о значении его творчества ни выносилось, никто из современников по критериям того времени в философии сравниться не мог.

Наградил же его король, скрепя сердце, орденом Красного орла в январе 1831 г. Вот уж вовремя!

И все же ограниченность покровительства вырисовывается ясно. Власти отказались официально поддерживать основанные им, правда, в компрометирующей компании Ганса, «Анналы научной критики». Ему не удалось стать членом Берлинской академии! Публикация его последней статьи была прервана по специальному предписанию короля…

Часто он действовал на свой страх и риск. Воздадим ему должное: как бы ни было удачно стечение обстоятельств, все равно отваги ему было не занимать.