Частная переписка великих очевидно являет собой особо ценный источник для тех, кто хочет знать, о чем они думали. Она говорит о том, о чем они прилюдно молчали.
0 трехлетнем пребывании Гегеля в Швейцарии прямых свидетельств у нас почти нет. К счастью, о состоянии его духа, конечно же, повлиявшем на дальнейшую жизнь, мы отчасти знаем из семи сохранившихся писем друзьям, а также из десяти полученных от них ответов, — пяти от Гёльдерлина и пяти от Шеллинга. Если бы в те времена рычал телефон, а тайного прослушивания и записей разговоров не велось бы, мы бы не знали о швейцарском Гегеле вообще ничего.
Содержание этих писем, своеобразие и независимость изложенных в них мыслей, воинственность обескураживают читателей, в чьих умах давно сложился растиражированный традицией ложный образ Гегеля. Кто и как уберег эти письма от исчезновения, восстановил, хранил так долго? Это мог быть только друг и сообщник. Скорее всего, Гёльдерлин, очень на него похоже, и — с меньшей вероятностью — Шеллинг, первыми позаботились о сохранности компрометирующих посланий.
Чтение писем позволяет оценить, насколько далеки были тайные мысли Гегеля от того, что дозволялось произносить вслух в окружении, среди которого он жил. При всех он должен был выказывать услужливость, набожность, уважительность; сам с собой он мог немного отпустить поводья, дать выход возмущению. Заметим, однако, что, даже будучи откровенным, он осторожничает, часто говорит намеками.
Дело не в условностях эпистолярного жанра, есть много примеров того, что при случае Гегель умел выражаться достаточно ясно, когда было можно и ему этого хотелось.
Часть писем Гегеля, скорее всего, пропала. Не все его адресаты были с ним так почтительны, как Гёльдерлин и Шеллинг. Было бы очень странно, если бы он за эти три года никому, кроме них, не писал, ни отцу, ни брату, ни даже сестре, ни старым приятелям по Штифту, к которым был сердечно привязан.
Эти «Швейцарские письма» составляют, таким образом, исключение среди многих пропаж. Проблемы, возникающие в связи с ними, во всех отношениях специфические. Хотели они того или нет, биографы были вынуждены считаться с ними. Кроме того, это хороший повод проанализировать переписку Гегеля в целом, обилие писем, накопившихся за всю его жизнь.
Десятилетиями Гегель писал письма очень разным и очень многочисленным адресатам. Их посмертная публикация в свою очередь стала увлекательной историей. Некогда они составили три толстых тома в очевидно неполном издании. Неизвестные ранее письма Гегеля продолжали находить повсюду.
В целом эти письма исключительно богаты содержанием; их прямота позволяет подтвердить или опровергнуть известные пункты экзотерической доктрины философа. Широко, но все еще недостаточно использованные, они предоставляют богатый материал для серьезного комментария к ней.
Среди них попадаются необычные письма со странными, труднообъяснимыми замечаниями, методически правильно было бы обратить на них особое внимание.
Тем не менее это не повод оставлять без внимания или недооценивать обычную переписку именитого философа, профессора, отца семейства, сослуживца, зачастую ведущего себя точно так же, как и все прочие. Более или менее банальные, эти письма, однако, существуют, превосходят числом остальные и требуют признания своего места и роли. Гегель похож на своих современников во многих отношениях, даже когда особо присматриваешься к тому, что отличает его от них. Об этом не надо забывать.
Так или иначе, швейцарские письма сильно отличаются от большинства тех, что Гегель будет писать позже из тех мест, в которых ему доведется жить. Еще больший контраст с рукописями, относящимися к тому же периоду, впрочем, тоже не такими уж смиренными.
Что в них больше всего поражает, помимо общей протестной тональности, так это отвага их автора, поверяющего бумаге официально наказуемые заветные мысли. Не очень‑то было принято в те времена изливаться в письмах, которые вскрывались полицией почти повсюду без всякого стеснения.
Три тюбингенских товарища наивностью не страдают, их весьма беспокоит надежность их почты. Обычно подозрительные, тут они, однако, оказываются очень доверчивыми. Шеллинг, несомненно, поделился с Гегелем опасениями в ныне утраченном письме, и последний его всячески успокаивает: «Меглинг недавно сказал мне, что все письма в Швейцарию вскрываются; но я тебя уверяю, вы можете быть совершенно спокойны на сей счет» (С1 18). Откуда такая уверенность? Ее причиной могли быть только заверения некоего высокопоставленного лица.
Коль скоро, однако, сомнения остаются, три приятеля прибегают к кое — каким предосторожностям. Они используют тайные формулы, ключ к которым есть только у них. Кое‑что они оставляют для беседы при личной встрече. Так, Шеллинг, сообщив о предосудительных, на его взгляд, богословских начинаниях, считает неуместным распространяться далее на эту тему: «Когда‑нибудь я тебе расскажу об этом периоде; думаю, что знаю тебя, лучше, чем кого‑либо. Бьюсь об заклад, для тебя это будет потрясением» (С1 31).
Никто из авторов писем не уточняет значения выражений, к которым они стали прибегать еще во время пребывания в Штифте. Можно предположить, что там между ними, а равно и другими соучениками, образовалось что‑то вроде тайного сговора интеллектуалов, скорее всего, идеального и чисто символического, но также не исключено, что и — хотя формальных доказательств тому нет — реального и действующего. Тогда‑то и был придуман их словарь.
Почти с маниакальным упорством они употребляют слово Bund (альянс, союз, ассоциация, объединение), как правило, обозначающее некое сообщество. Вместе они стремятся к установлению «Царства Божия» на земле, но неизвестно, каким они себе его представляют. Единодушно присоединяются к «Невидимой церкви». Гегель напоминает об этом Шеллингу: «Да приидет царствие Божие, и да приложим мы к этому руку […]. Разум и свобода — по- прежнему наш девиз, и Невидимая церковь остается для нас общим домом (Vereinigungspunkt)» (С1 23).
Выражения, заимствованные из языка религии, здесь очевидным образом обретают какой‑то другой смысл, остающийся неявным, к которому нельзя придраться какому- нибудь бестактному полицейскому.
Комментаторы писем отсылают в этой связи к тексту проповеди, прочитанной Гегелем в Тюбингене и посвященной идее «царства Божия», согласно Евангелию (Мф. 5:1–6) (D 179 sq.). Достаточно интересная сама по себе, эта отсылка никак не проясняет смысла терминов, употребляемых явно в иных значении и контексте. Если нас хотят убедить в чисто религиозных намерениях автора, то ссылка убеждает в обратном, поскольку делается очевидным иное понимание термина. Французский переводчик поступил мудро, без шума убрав эту неуместную ссылку (С1 386). Да, конечно, и там и тут царство Божие, но для проповедника оно располагается исключительно в душе верующего, для штифтлера — и впрямь на земле как «дело рук»! Понятие «Невидимой церкви» знало самые разные, и среди них несовместимые толкования. Похоже на то, что все трое штифтлеров вкладывали в этот термин единый смысл, продиктованный их особыми убеждениями. Так или иначе, это смысл, противоположный понятию «видимой», сложившейся, «позитивной» церкви. Наряду с видимой церковью, фактическим объединением людей, Кант выделял церковь невидимую, «простую идею союза всех честных людей, руководимых божественным управлением»… Но Гегель, видимо, все‑таки мечтает о построении этой «Невидимой церкви» на земле.
Реальная Невидимая церковь может быть только подпольной. Об этом думает Гегель? Слово Vereinigung часто означает нечто позитивное: некое сообщество.
Если уже Кант употреблял понятие «Невидимой церкви» в разных смыслах, то другой автор обращался с ним еще смелее. Лессинг, предмет восхищения Гегеля, постоянно им цитируемый, подразумевал под ним франкмасонство, как он себе его представлял. В «Эрнсте и Фальке, масонских диалогах» (1778), охарактеризовав образцовых, по его представлению, людей, он добавляет: «И раз эти люди живут не в полной изоляции, однажды они перестанут быть Невидимой церковью»… тогда все увидят, что они составляют франкмасонское братство, которое явится при свете дня! У читателя Лессинга не должно было оставаться ни тени сомнения: Невидимая церковь — это франкмасонство. Масоны, как он их понимает, образуют ныне «Невидимую церковь».
Гегель, Гёльдерлин, Шеллинг прекрасно знали эти тексты. И даже если они употребляли термины в смысле, далеком от того, который вкладывал в них Лессинг, они не могли не иметь в виду также и этого значения. При этом они всегда склонны употреблять традиционные религиозные формулы, помещая их в контекст, затемняющий и нейтрализующий их религиозный смысл, но не лишающий их этого смысла полностью. Так, Гёльдерлин в письме 1795 г. их общему другу Иоганну Фридриху Эбелю (1764–1830), демократу, революционеру, просветителю, говорит о своих надеждах: «Мыслящие люди, Вы это знаете, должны общаться между собой везде, где заметно малейшее дыхание жизни, объединяться во всем, что не подлежит отторжению, с тем чтобы этот союз, эта Невидимая и воинствующая церковь произвели великого Сына Времен в тот День из дней, о котором человек — ему принадлежит моя душа — (апостол, столь же мало понятый современными эпигонами, сколь мало они понимают самих себя) говорит, что это будет Пришествие Господне. Я должен остановиться, а то не остановлюсь никогда…»
Начало этого отрывка подхватывает идею, используя почти те же выражения, масонского призыва Лессинга. Гёльдерлин просит Эбеля приветствовать от его имени этих «достойных друзей»… Текст письма можно соотнести как с письмом Гёльдерлина Гегелю от 10 октября 1794 г., действительно с ним созвучным, так и с посланием апостола Павла (I Фес. 4, 15), из которого позаимствованы некоторые слова: совершенно очевидно, что явные религиозные аллюзии имеют в виду что‑то другое. Гёльдерлин, при случае, мог бы сослаться на первый смысл, но какие изменения он претерпел в этом несообразном окружении? Кто этот человек, которому принадлежит душа Гёльдерлина? Что может знать о нем Эбель? Чем объяснить эти Сивиллины пророчества? Гёльдерлин пользуется если не, собственно, шифром, то, несомненно, условным языком. Будучи замеченным у лиц, уже находящихся на подозрении, он только бы укрепил подозрения. Герцог Вюртембергский вскоре сорвет крупный заговор революционеров. Его полиция всюду ищет заговорщиков. Как бы она истолковала — ошибочно или нет — «День из дней»?
В политике, в религии Гегель двусмыслен и осмотрителен. Трудно сказать, где здесь интеллектуальная робость, а где тактическая трезвость. Его письма изобилуют успокоительными выражениями, он придерживается того, что называет «узаконенной (философски) нуждой Бога в нас» (С1 22)…
Но в том же самом письме он может наброситься на богословов. Рассыпаться антиклерикальными, революционными, дерзкими заявлениями. Попади эти послания в руки Штайгеров, их величеств из Бернского совета, кантональной полиции, швейцарских пасторов, что подумали бы они о таком странном «духовном наставнике»?
Осмотрительность
После пребывания в Швейцарии Гегель никогда больше не распахивал своей души в письмах, доверенных почте. В этой стране он пользовался особым положением, по крайней мере так ему казалось.
В разные годы проживая подле близких, Гегель не будет писать им: бумага осталась чистой, а отзвучавшие слова растаяли в воздухе. Время шло, круг общения менялся. Гельдерлин неотвратимо погружается в безумие. Шеллинг, увлеченный соперничеством, и, как следствие, нарастающей враждебностью, от него отдаляется. Гегель обращается к новым коллегам или возобновляет старые знакомства, например, с Кнебелем. Но в первую очередь именно с Иммануэлем Нитхаммером (1766–1848), сотрудником Фихте в Йене, влиятельным баварским администратором — с ним Гегель уже встречался во время учебы в Тюбингене — поддерживает он интересную переписку до тех пор, пока, после переезда философа в Берлин, и эта связь, в свой черед, не ослабевает.
После Реставрации, живя при политических режимах, держащихся на полицейских порядках и подавлении свобод, Гегель и его корреспонденты должны будут соблюдать осторожность. Один лишь факт такой сознательной предусмотрительности говорит об оппозиционном, протестном, читай подрывном, характере их мнений.
Полиция не только тайком вскрывала письма, иногда она это делала официально. Во времена преследования иллюминатов, главным образом, хотя и не исключительно, между 1784 и 1790 гг., на баварской почте были созданы специальные бюро по перлюстрации переписки. Множество людей подверглось преследованиям в судебном порядке вследствие такой практики. Люди благоразумные — а Гегель был из их числа — по крайней мере знали, с кем имеют дело.
Эта практика, всем известная в Баварии, более или менее регулярно, хотя и не столь открыто, применялась во всех немецких государствах, а в конечном счете во всей Европе. Так, в 1790 г. полиция потревожила Мовильона, известного Aufklärer’a, просветителя, друга Мирабо, товарища юного Бенжамена Констана в Брюншвиге, потом знаменитого иллюмината, в связи с некоторыми его взглядами, ставшими ей известными, благодаря перлюстрации его писем. Дроз напоминает об этом деле: «Цензуре подлежит также и корреспонденция. В 1790 г. ландграф Гессе велел вскрыть два письма друга Мирабо Мовильона, одно библиотекарю города Касселя Кюту, в котором он писал, что французская революция распространится на всю Германию, и другое — канцлеру Кноблауху в Нассау — Дилленбург, клеймящее союз богословия и деспотизма. Ландграф заставил Кюта [адресата письма!] подать в отставку и потребовал от компетентных властей привлечь к ответственности Мовильона, а при случае и Кноблауха…»
Этот пример, взятый из тысяч подобных только потому, что он касается важных персон, с которыми не принято вести себя так бесцеремонно, как с остальными, показывает достаточно ясно, какому риску подвергали себя «три товарища» во время пребывания Гегеля в Швейцарии, обмениваясь в письмах мнениями, вполне совпадавшими со взглядами Мовильона.
Также из‑за письма, адресатом которого он был, надолго посадили в тюрьму «репетитора» Гегеля, его ученика и друга Хеннинга (1791–1866). Почти все подозреваемые и обвиняемые, судьбой которых столь живо будет интересоваться Гегель в Берлине, будут задержаны в связи с высказываниями, содержавшимися в письмах, вскрытых или изъятых полицией.
В такой ситуации первая и естественная, хотя и радикальная, предосторожность состоит в отказе от переписки. Тот, кто хорошо знаком с письмами Гегеля, отчетливо ощущает, что иногда он прибегал к этой мере, поскольку в некоторых письмах присутствуют неясные намеки на те или иные сведения, отсутствующие в предшествующих письмах, переданные, по — видимому, иным способом, скорее всего устно, путешественниками или дружескими посланниками.
Другая благоразумная мера — миновать официальную почту, использовав для передачи писем поездки друзей. Гегель знает, что его курьера, как и посланника его друзей, проводят в «черный кабинет». Нарочными — сам Гегель говорит: «телесными вестниками», т. е. вестниками из плоти и крови (leibhaftig) — выступают коллеги или студенты. Это главным образом кандидаты, сдающие экзамены и переезжающие из одного университета в другой, обеспечивая функционирование того, что Гегель и Нитхаммер называют Kandidatenpost, добровольной и конфиденциальной «кандидатской почтой».
Гегель внедряет этот способ переписки: «Для такого общения я полагаю необходимым пользоваться не публичной и открытой (öffnende), но частной и закрытой почтой» (С2 80). Замечено, что Карл Гегель опустил эту фразу в своем грубо подчищенном издании 1887 г. «Писем» отца. В то время было еще рискованно объявлять, что Гегель вел в некотором смысле подпольную переписку, и упоминание «открытой» почты походило на разговор о веревке в доме повешенного. Но очевидно, что из‑за таких опущений образ Гегеля искажался, оказываясь приглаженным.
Не полагаясь на «открытую почту», Гегель поступал мудро — ведь он провозглашал торжество светского духа, великодушно приписывая его протестантизму («наши университеты и школы — это церкви»), и подвергал суровой критике княжеский произвол, «акты насилия со стороны властей» (С2 82) (12 июля 1816 г.), от которых только что пострадал Нитхаммер. Но даже после такого прямодушия он дает понять, что сказано далеко не все и недостаточно отчетливо, заканчивая или прерывая изложение почти ритуальной формулой: «Но довольно уже об этом, и так много наговорено» (С2 84). Достаточно намека, догадливый читатель сообразит сам. Примерно так заканчивает Гегель свое очень резкое письмо против Реставрации, датированное 5 июля 1816 г.
В письмах, тайком пересылаемых посредством Kandidatenpost, их автор не вполне откровенен. В письме, направленном против Реставрации, кое‑что остается неясным. К тому же адресат не пожелал сохранить его полностью, и оно дошло до нас изувеченным. Можно предположить, что вырезанные места были более компрометирующими, чем оставшиеся.
В некоторых случаях Гегель прибегает к еще более осторожным и хитроумным способам. Например, в 1825 г. в переписке с Карлом Ульрихом, этим восторженным Burschenschaftler’oM. Ульрих должен был покинуть родину, тем не менее Гегель поддерживает с ним переписку, опасную как таковую, и к тому же довольно рискованного содержания. Надлежаще предупрежденный, он отправляет письма третьему лицу, взявшемуся передавать их настоящему адресату.
Ульрих называет посредника в письме, которое Гегель, к счастью для нас и с большой опасностью для посредника, сохранил: «Будьте добры отправить письмо (которое я как обычно разорву, внимательно прочитав) господину Экхарту» (С2 287).
Обращение с письмами Гегеля требует, по крайней мере в том, что касается особенно животрепещущих тем, величайшего внимания и величайшего недоверия. Истинные смыслы в них зачастую специально затушеваны и потаены. Далеко не всегда сказанное следует принимать за чистую монету. Часто приходится подыскивать какой‑то другой язык, помещать сказанное в иной контекст. Авторы не только не говорят всего, что думают, изъясняясь по преимуществу намеками, опасливо маскируя смысл сказанного, но порой из тактических соображений говорят ровно противоположное, чтобы хоть как‑то уравновесить смелость отдельных фраз.
Так, Лихтенберг, писатель, которым Гегель восхищался и которого он цитирует в «Феноменологии», в одном из писем ловко скрывал мятежные настроения — в данном случае согласие с некоторыми политическими взглядами Форстера — за чрезмерной и лицемерной хвалой правлению, при котором ему выпало «редкое счастье» жить! Адресат письма, Земмерлинг (1755–1830), иллюминат, друг Гёльдерлина, не мог ошибиться: он знал о давней неизбывной ненависти Лихтенберга к этой власти! Удалось ли ему обвести полицию вокруг пальца?
Тем, кто знал Гегеля, несомненно, удавалось разгадать смысл сказанного, хотя бы написанное и опровергало его подлинные мысли. Современный читатель часто смущен — он не понимает, перед ним искреннее ли признание, дипломатическая маска или более или менее горькая ирония?
В письме от 29 мая 1831 г. издателю Котта вскользь говорится о тогдашней ситуации. Перечислив очень щекотливые политические вопросы, которыми занимался живший в Мюнхене Котта (свобода печати, смешанные браки и т. д.), Гегель замечает, что немецкие князья начинают ощущать неудобство из‑за французских свобод, которым прежде стремились подражать, а ныне создающим им трудности. И добавляет: «На днях король, возвращаясь после смотра вольтижировки, едва смог помешать тому, чтобы находившиеся на улице люди — народ, что называется — распрягли лошадей его экипажа и сами довезли его до дворца. Призвав народ не уподобляться тягловому скоту и заявив, что в противном случае ему придется идти пешком, он смог, наконец, продолжить свой путь в экипаже, сопровождаемый рукоплесканиями» (С3 293).
Не исключено, что Гегель в какой‑то миг позволил этой двойной нелепости — смехотворному поведению народа и короля — растрогать себя. Однако он только что узнал, что специальным рескриптом этого самого короля была внезапно запрещена публикация последней части его статьи о Reformbill…
В конце того же письма Гегель поведал Котта о кончине королевского цензора без особых, судя по всему, сожалений: «Наш всемирно знаменитый цензор Гранов умер тому несколько дней — но цензура не умерла вместе с ним — оплаканный, согласно уведомлению о кончине, теми, кого он оставил (уж не рукописями ли, которые он не успел проверить?)» (С3 294 mod).
Гегель проявляет большую сдержанность в ответах людям, впервые к нему обращающимся, с которыми он не был знаком. Это не должно удивлять. Нелепо открывать душу первому встречному. Но не исключено и то, что он сделал для себя выводы из истории с Блюмауэром. Пытаясь проникнуть в тайные общества, полиция отправила за подписью последнего, очень сомнительной, фальшивое письмо, составленное ею же, дабы побудить адресата, известного революционера и иллюмината, барона Книгге ответом разоблачить себя. Провокация была не вполне успешной. В отправленном Книгге и тотчас перехваченном полицией ответном письме не было ничего, за что она могла бы зацепиться, несмотря на провокационный характер вопросов в фальшивке: никаких списков лиц, которых сразу можно было бы задержать! Замысел был разгадан, враг изобличен[108]Fournier A. Historische Studien und Skizzen. Wien, 1912. P. 17–29.
.
Корреспонденты Гегеля умели читать между строк, его комментаторы часто гораздо более наивны.
Нужно сказать, что литераторы той эпохи скрытничали порой весьма неумело. Они путались в собственных хитростях. Бывало, что они предупреждали о вскрытии писем… в тех самых письмах, которые они доверяли почте. Так, Фихте предостерегал Шеллинга; естественно, полиция считает, что предостерегает тот, кому есть что скрывать. Вот так рождаются подозрения и подозреваемые.
Не без удивления мы обнаруживаем такую же оплошность у Гегеля, в письме супруге, женщине столь простодушной. Он едет в Австрию, в разгаре «дело Кузена», и вдруг ему приходит в голову предупредить госпожу Гегель не посылать ему компрометирующих писем. Но пишет он ей об этом в письме, которое по сей причине как раз и ставит ее под подозрение: «Кроме того, не забудь, что в Австрии письма читают, так что никакой политики…». Зачем предупреждать полицию насчет того, что у госпожи Гегель могут появиться предосудительные намерения? Гегель спохватывается и спешит поправить ситуацию, добавляя и усугубляя промах: «…чего бы ты и так не сделала» (С3 47 mod)! Наверное, это последнее, о чем стоит говорить в письме, если заведомо известно, что полиция вскроет конверт.
Корреспонденты Гегеля также совершали подобные оплошности: упоминание во «вскрываемых» письмах о возможных «недомолвках» философа, о тайных доктринах, эзотерических учениях. И как раз в то время, когда злые языки обвиняли его в тайном распространении еретической философии и подстрекательских идеях.
Свидетельство тому — письмо Гешеля, доброжелательное, но опасное.
В 1829 г. в Берлине появилось полуанонимное сочинение «Афоризмы о не — знании и об абсолютном знании в связи с исповеданием христианской веры. В помощь изучающим философию наших дней, Карл Фредерик Г…ль». Его автором и был Гешель, судебный советник в Наумбурге. Гегель одобрил труд, поскольку автор пытался доказать в нем согласие гегелевской философии с христианской религией. Труд появился вовремя — именно тогда, когда авторы разных публикаций злонамеренно пытались приписать учению Гегеля антихристианский характер. Гегель получил возможность при случае сослаться на эту работу, оправдывая себя в глазах общественного мнения и властей. Гешель давно интересовался философией Гегеля и вполне мог считаться его учеником. Проводя различие между разными способами соотнесения знания и веры: отдающим предпочтение вере перед знанием в ущерб последнему, как это свойственно простонародью, или предпочитающим абсолютное знание, радикально противостоящее верованиям — Гешель приписывает Гегелю заслугу восстановления согласия между знанием и верованием и отводит от него любое обвинение в пантеизме. Очень своевременное выступление!
Гегель ограничился тем, что приветствовал публикацию Гешеля в статье, помещенной в «Анналах научной критики», и от всего сердца поздравил ее автора: «Угроза досадного впечатления пристрастности в оценке собственного дела не может помешать автору заметки говорить со счастливой признательностью о содержании [этого произведения] и о поддержке, которую он оказал и окажет истине; тем более она не помешает ему пожать, наконец, с благодарностью руку автора, с которым он лично не знаком, ибо написанное теснейшим образом связано с его трудами на благо спекулятивной философии» (В. S. 329).
Правда ли, что нашелся человек, который счел его воззрения невинными и безопасными? Должны ли мы буквально понимать хвалебные речи Гешеля? Все не так просто.
Гешель, похоже, был не слишком уверен в своей правоте. Он изложил и защитил то, что считал экзотерической философией Гегеля, и в одном из писем он радуется гегелевской похвале. Одновременно он ставит вопрос о значении философии Гегеля в целом, ибо этот «ортодоксальный» толкователь публичной философии Гегеля не может поверить, что за ней не скрывается другая, тайная доктрина, в связи с чем поверяет мэтру подозрения, каковые одновременно суть надежды, — и все это в письме!
Громоздко и пространно говорит он о том, какой исключительный интерес представляло бы для него устное общение с Гегелем, оно позволило бы ему понять те мысли, которые философ не захотел доверить бумаге: «Кстати, я обрел бы источник радости и возможность совершенствования, если бы в будущем году смог повидаться с Вами, господин профессор, я мог бы задавать вопросы и слушать Ваши ответы; содержание Вашего последнего письма, столь поучительного, и предисловие к 3–му изданию Вашей Энциклопедии, в связи с размышлениями д—ра Мархейнеке, которого я высоко чту […], доставили мне в этом смысле богатый материал. Написанное и застывшее слово всегда будет уступать живому раскованному общению, при котором досадные недоразумения тут же устраняются и заполняются возможные пробелы.
К примеру, мне очень хотелось бы поговорить с Вами насчет особого места философии, которое Вы, как кажется, предписываете ей вместе с Цицероном, это непросто понять, если Вы рассматриваете философию наподобие божества Эпикура, которому ни до чего нет дела, или как суровый уход “в покойные и святые тайники сердца” — хотя Вы недвусмысленно отвергли и то, и другое. Правда, что философии часто именно это и приписывают, хотя из этого не следует, что она не должна протестовать против этого приговора» (С3 278–279).
Гешель обнаруживает очевидное противоречие между тем, что предназначается читателю Гегеля и тем, что он пишет в письмах.
Это заставляет его быть более точным и, возможно, более настойчивым, говоря о предполагаемой эзотерической доктрине Гегеля в терминах, явно относящихся к классическим философским практикам: «В этом пункте я предпочел бы, дорогой и почитаемый профессор и мэтр, внимать Вам непосредственно. Как видите, я пытаюсь различить письменную науку и не — письменную, а именно, agrapha, autoprosopa, acroamatica (выражаясь по — гречески) учителей философии. Во всех наших университетских заведениях разве не покоится преподавание на тех ценностях, которые письменное обучение заменить не в состоянии» (С3 280)?
Разумеется, к тому времени различные публикации Гегеля еще не были собраны в Полное собрание сочинений. Но в 1828 г. Гешель располагает уже немалым количеством опубликованных книг и пускается в размышления относительно доктрины как таковой. Ему не приходит в голову, что Гегель довольно долго не публиковался. Ему могло показаться, что Гегель недостаточно ясно и полно изложил то, о чем думал, и в этом Гешель видит очевидное объяснение досадных несообразностей. Ему хотелось бы внести ясность в этот вопрос.
Так, он настаивает: «Как бы мне хотелось иметь возможность обсудить все это с Вами! Вероятно, такая возможность будет предоставлена мне в течение будущего года…» (С3 280).
Однако письмо (от 13 декабря 1830 г.), которое Гегель отправил ему в ответ на выражение благодарности за хвалебную рецензию на его труд, Гешеля смутило. Гегель в самом деле не постеснялся заявить в нем, что «Афоризмы» Гешеля не слишком способствовали пониманию философии — да и философов: «так единым махом оказывается удовлетворенным удобное требование предоставить философию самой себе…».
Гегель замечал, кроме того, что «огромный интерес, вызванный в настоящее время политикой, поглотил решительно все, и то, что до сих пор обладало незыблемой ценностью, похоже, подвергается сомнению…» (С3 276–277).
И, наконец, он утверждал, что «философия должна — хотя бы для собственного спокойствия — отдавать себе отчет в том, что она предназначена исключительно маленькому человеку…».
Но после прочтения имевшихся в его распоряжении произведений Гегеля у Гешеля сложилось совсем другое впечатление. В них Гегель предлагал совсем другое понимание философии, ее роли, ее аудитории. Письмо Гегеля его озадачило.
Из этого он заключил, что Гегель, должно быть, задумал что‑то иное. Но каково было бы его смятение, знай он, что Гегель в это время собирался писать статью об английском Reformbill, и что, стало быть, философия не могла быть «предоставлена самой себе», что она прямо и открыто вмешивается — под пером Гегеля — в политические дела!
Ни публикации, ни лекции, ни письма не содержали последней тайной доктрины берлинского философа, и можно сомневаться, а была ли она!..
Временами Гегель говорит о письмах, полученных им от госпожи Гегель или от детей во время его или их отъездов. Не сохранилось ни одного из этих писем. По всей видимости, вдова и дети старательно их уничтожали. Из скромности?
Но довольно об этом, и так много наговорено!