К концу своего пребывания в Швейцарии Гегель, так и не блеснувший талантом в нескольких попытках стихосложения и не заблуждавшийся на этот счет, вдруг сочиняет гимн — «Элевсин»! Посвященные Гёльдерлину, эти стихи, дошедшие до нас лишь в первом наброске, написаны в Чугге и датируются августом 1796 г. Автор не рассчитывает на художественный эффект, но выбирает выражения, способные привлечь внимание к образам и идеям.
Биографы, бездумно полагая, что тот, кому посвящено стихотворение, — одновременно и есть его адресат, находят очень естественным желание Гегеля довериться другу столь необычным и замысловатым способом, несмотря на то, что в это же самое время он шлет ему длинные письма, которые с исключительной ясностью и прямотой подтверждают давнюю общность их мыслей.
Некоторые из биографов, не гадая о каких‑то особых намерениях, объясняют все минутным настроением. Желание написать стихи пришло к философу, «вдохновленному прекрасными августовскими вечерами». Хотя берега Бьенского озера благоприятствуют размышлениям о древнем греческом святилище не более, чем березы берлинского кладбища наводят на мысль о ливанских кедрах. Когда вопросов нет, зачем мучиться с ответом…
Но с Гегелем никогда ничто не происходит попросту и незатейливо. Стихотворение «Элевсин» — подходящий случай — а таковых всегда больше, чем у нас возможностей ими воспользоваться — разобраться с важными и малоизвестными сторонами личности автора, а равно культурной среды, в которой эта личность сложилась.
Текст опирается на греческую мифологическую традицию, осовременивая ее. Подспудно идеологический, он подчас походит на разбавленный лирикой теоретический манифест. Если Гёльдерлин когда‑нибудь его читал, он должен был бы остаться довольным: в нем на разные лады превозносится свойственное обоим молодым людям пантеистическое мировоззрение.
Поэма изображает чествование Деметры, греческой богини Земли, упоминаемой здесь под ее римским именем Цереры. Гёльдерлин сам сочинил поэму «Матери — земле», он очень часто возвращался к этой политической и религиозной теме, обязательно в связи с еще одним сюжетом, а именно, «Детей Земли», с которыми он отождествляет людей, неизменно памятуя о том, что Платон, особо дорогой ему философ, так сказать, окрестил этим именем попрекаемых им грубых материалистов. Гегель мечтает об Элевсине, в котором отправляется один — единственный культ — Деметры — Цереры. Содержание поэмы не лишено интереса само по себе, независимо от истории его создания и контекста. Здесь можно лишь кратко о нем напомнить.
Текст (С1 40–43) начинается с «поэтического» заклинания местности, окружающей автора, и воспоминания о недавних счастливых днях, проведенных с другом, Гёльдерлином, которого Гегель надеется вскоре увидеть. Поэт различает вдали светлую полоску воды Бьенского озера, увековеченного Жан — Жаком Руссо, — его и впрямь видно из усадьбы Штайгеров. Ему, конечно, вспоминается девиз Женевского гражданина, и это воскрешает в его душе клятву «союза», скрепленного в Тюбингене: «жить ради одной только истины, никогда не мириться с догмой, сковывающей мысль и чувство (С1 41 mod)», — настаивает поэма, и ясно, что именно из‑за этих слов ей не суждено быть опубликованной.
Душа Гегеля чувствует себя уносимой в бесконечные пространства, к ночным звездам; она забывает о косных и ограниченных желаниях и теряется в созерцании неизмеримого и вечного: «Я в нем, я все, я только это!».
Позже Гегель чего только не сделает, чтобы отвести от своей философии снова и снова возникающее обвинение в пантеизме. Но в этих стихах он без всяких предосторожностей отважно декларирует пантеизм. Во всяком случае, тотчас вслед за этим объятием мира в его всеобщности, Гегель использует определенный прием, смысл которого прояснится позже, прибегая к некоему «второму языку»: воображение поэта «сочетает браком вечное и образ», от этого брака рождаются «возвышенные духи», которых читатель волен уподобить греческим богам, — вполне мифологическая картина.
И тогда Гегель дерзко обращается к самой Церере: да откроются передо мной двери твоего святилища! Пьяный от восторга, я пойму смысл твоих откровений (Offenbarungen)! Но Элевсинский храм молчит, боги покинули оскверненный мир. «Дитя посвящения» (der Sohn der Weihe) слишком чтил священную науку Элевсина, чтобы осмелиться разглашать ее тайны, и она осталась неведомой. Бедные слова не могли ее выразить, а у посвященных была печать на устах. Пытавшиеся нарушить тишину умолкли, повинуясь мудрому закону. Почитание божества не удел простонародья. И ныне искатели в раскопках находят лишь пепел, черепки и знаки, смысл которых утрачен.
Однако Церера открывает Гегелю не только это. Многозначительно переходя от форм прошедшего времени к настоящему и, стало быть, от воспоминания об античном культе к исповеданию нынешней веры, он восклицает:
(С1 43 mod)
Этот отрывок приобретает совсем другой смысл, если его перевести неточно, как это делает Рок (Roques): «те, кто были твоими детьми»… «ты была душой»… «ты их вдохновила» и т. д. Вполне очевидно, что Гегель обращается к живым «Сыновьям Элевсина», к современным ему «Детям посвящения», а не к давно ушедшим персонажам.
На самом деле поэма заимствует образы из сокровищницы мифологического масонского арсенала, инвентаризация которых была бы скучным занятием. Гегель почти буквально воспроизводит некоторые формулы «Масонских бесед» Лессинга. Общий смысл поэмы схватывается лучше, если отставить в сторону ложные интерпретации.
Комментаторы, в общем, признают «пантеистический» характер изложенной «доктрины», но часто пытаются смягчить его, вводя христианские мотивы. Словно христианство вообще совместимо с культом Матери — земли!
Улыбаешься, читая у Розенкранца, впрочем, хорошего знатока Гегеля, о том, что последний в подражание Шил — леру объединил в «Элевсине» «сокровенную глубину христианской веры с духом античности».
Дильтей усугубляет путаницу, предлагая считать, что «Гегель в поэме “Элевсин” расхваливал элевсинские таинства, потому что в них почести божеству воздавались тайно, и пребывало оно для греков не в догме, но в жизни и деянии». Равным образом можно было бы уподобить масонскую тайну христианской мистерии и записать Лессинга в отцы церкви! Дело, однако, в том, что отцы церкви никогда не поклонялись Матери — земле.
Гайм видит в поэме Гегеля «гимн богине Элевсина, элегию на руинах прекрасной веры, протест против прозы Aufklärung». Как если бы Гегель и впрямь поклонялся греческой Церере! Гегель вовсе не скорбит об архаической «элевсинской вере», он провозглашает ее всегда живой, но в очень особом смысле. Гегель приписывает ей доводы, приводимые Aufklärung против «догм», верований, внушаемых розгами, и т. д. Он многое заимствует у Лессинга, знаменитого Aufklärer’a.
Как такой искушенный германист и такой проницательный ум как Пьер Берто мог, сказав о пантеизме «Элевсина», добавить, что Гегеля и Гёльдерлина, должно быть, поразили «совпадения между элевсинским культом и христианской мистикой первых веков»? Какие совпадения? В других произведениях Гегеля и Гёльдерлина можно найти множество апологий христианству и, пожалуй, следы мистической экзальтации, но здесь, в «Элевсине», христианские аллюзии суть измышления комментаторов. Едва ли найдется менее христианский текст, написанный в те времена в тех краях.
Но, может статься, Гегеля вдохновил Шиллер? Если и так, то, во всяком случае, не на то, чтобы «соединить сокровенную глубину христианской веры с духом античности». Вокруг поэмы Шиллера «Боги Греции» в 1788 г. разразился скандал. Чтобы притушить резкую и опасную критику, поэт согласился внести в текст изменения. Может быть, Розенкранцу была известна только исправленная версия? Первая версия никак не могла служить иллюстрацией «сокровенной глубины христианства»!
Смехотворными ныне кажутся попытки затушевать нехристианский характер гегелевской поэмы. Безрассудное превознесение христианским писателем пантеизма и попутно языческой религии под маркой поэзии и без помышлений о зле, может сойти такому писателю с рук, хотя и с трудом. Но теологу, несостоявшемуся пастору, философу! Гегель прекрасно знает о гневном и крайне резком осуждении элевсинских таинств отцами церкви. Безбожие сквозит как в поэме, так и в письмах из Швейцарии.
И тем не менее в этом гегелевско — гёльдерлиновском пантеизме, слишком близком к атеизму, нельзя не видеть некоторых религиозных черт, своеобразного религиозного чувства, трудно определимого: то ли это стыдливый и робкий пантеизм, как у Спинозы, то ли тот пантеизм, в котором Лессинг признался лишь на пороге смерти.
У великих умов эпохи, а в еще более очевидном виде у умов не столь великих, случаются временами приступы откровенности. Берут и официально объявляют себя христианами, но когда позволяют обстоятельства, прежде всего, в частном общении, не стесняются ударяться в сомнения, демонстрировать по определенным вопросам несогласие, делать разного рода оговорки. В некоторых крайних случаях, когда это продиктовано каким‑то частным практическим интересом, авторы смелеют, отваживаясь на исключительный радикализм, прибегая, однако, к завуалированным формам выражения, в данном случае, мифологическим. Очень может быть, что масоны тех времен, при всем многообразии лож, парадоксальным образом сочетали «просвещение» с мифологической и обрядной символикой, а это, в свою очередь, предоставляло неограниченные возможности практиковать такого рода высказывания. Французам, в отличие от немцев, не очень по нраву эти завораживающие непроглядные сложности. Но тому, кто хочет понять Гегеля, а равно Гёльдерлина, приходится к ним привыкать.
* * *
Отвлекаясь на время от содержания «Элевсина», о котором, разумеется, не стоит забывать, необходимо — если мы хотим понять смысл и значение поэмы — рассмотреть обстоятельства ее создания. Толкование текста, принимающее помощь извне, бывает, приводит к иным результатам.
На самом деле адресат поэмы — не Гёльдерлин, хотя она посвящена ему, но некое третье лицо, с которым Гегель знаком и хочет, по всей вероятности, чтобы это лицо поэму прочитало. Упоминание Гёльдерлина, живое желание быть с ним снова вместе, должны способствовать тому, чтобы тот, в чьей власти осуществить это желание, помог бы воссоединению друзей. Конечно, Гегель мог иметь в виду только Гогеля, своего будущего «принципала» во Франкфурте, от которого зависело их воссоединение.
Это было не просто!
Служба домашним учителем в Швейцарии, поначалу его, несомненно, устраивавшая, все же вынужденная мера, работа на крайний случай, чем дольше он влачит эту лямку, тем тяжелее ярмо становится. Пребывание в швейцарской ссылке тяготит все сильнее. Он скучает по Германии, по своим друзьям. Договор скоро заканчивается. Он мечтает о возвращении.
С другой стороны, если не родине, то друзьям его не хватает. Они испытывают к Гегелю истинную, основанную на глубоком уважении привязанность. Гёльдерлин переживает разлуку, возможно, острее, чем Шеллинг. Натура, много испытавшая, чувствительная и слабовольная, он понимает, что рядом с Гегелем, «человеком спокойного разумения», как он о нем дружески отзывается, ему было бы легче жить. Гегель поверяет тоску товарищам, и они подыскивают для него убежище в Германии.
Шаги, предпринятые Гёльдерлином, помноженные на усилия, очевидно более действенные, их общего друга Исаака фон Синклера, приводят к желанному результату. Гёльдерлин, домашний учитель во Франкфурте в семействе Гонтард, сообщает Гегелю о вакантном месте в семействе Гогелей, принадлежащем исключительно богатому роду крупных торговцев и финансистов.
Гегель воспринимает новость как надежду на освобождение. Гёльдерлин всячески расхваливает ему Гогелей, дело, стало быть, за их согласием. Соискатель вступает в переговоры с будущим нанимателем, Жаном — Ное Гогелем (1758–1825), ведя их неизменно через посредство Гёльдерлина. В связи с этим он в ноябре 1796 г. отправляет ему так называемое «показное» письмо, то есть предназначенное для показа Гогелю (С1 45–46).
Эта практика нам непривычна, но она была характерной для того времени. Она обеспечивала адресату моральное ручательство со стороны посредника, которого знают и уважают. В случае провала переговоров, ни та, ни другая сторона прямо о своем решении не сообщали, во избежание огорчений и унижения. Это позволяло сохранить лицо обеим.
Получив «показное» письмо Гегеля, Гёльдерлин обещает другу: «Я его ему прочту». Из письма Гогель должен узнать, как смотрит Гегель на педагогические и практические вопросы, связанные с такого рода службой.
Комментаторы поэмы «Элевсин» не замечают прямой связи между нею и «показным» письмом. Действительно, данных, подтверждающих эту связь, нет: ничего не известно об отправке поэмы Гёльдерлину, нет ни подтверждения получения, ни выражения признательности за посвящение. Получи Гёльдерлин, по меньшей мере, хоть один ее список, он непременно хранил бы его так же бережно, как сопроводительную записку к «показному» письму. Возможно, Гегель прислал свое «исповедание веры» прямо Гогелю.
Поскольку письмо датировано ноябрем 1796 г., можно было бы думать, что поэма, написанная в августе, с переговорами по времени не совпадает. Но Гегель задолго до этой даты знал имя своего будущего патрона и кое‑что о нем. В письме от 24 октября Гёльдерлин напоминал ему: «Помнишь, в начале лета я писал тебе об исключительно выгодном месте, и чего я больше всего желал бы для тебя и для себя, так это того, чтобы ты устроился здесь у этих добрых людей, о которых идет речь» (С1 43).
Конечно, выражение «добрые люди», звучащее по- французски немного снисходительно, следовало бы переводить иначе; brave Leute, пишет Гёльдерлин об этом авторитетном семействе в письме «начала лета», в котором он, конечно, должен был упомянуть имя, — единственном письме, которое почему‑то исчезло. К тому же, 24 октября он пишет так, словно это имя Гегелю уже известно: «Позавчера господин Гогель совершенно неожиданно зашел к нам и сказал мне, что если ты еще свободен и условия тебе подходят, он был бы очень рад» (С1 43). Но это значит, что переговоры уже велись.
Вот что важно: в октябре 1796 г., сочиняя «Элевсин», Гегель знал о том, что, по всей видимости, ему придется служить в семействе Гогелей, и у него было достаточно времени, чтобы кое‑что о них разузнать. Сделать это было, в сущности, нетрудно, ибо в определенных кругах Гогели были хорошо известны.
Они принадлежали богатой, влиятельной, уважаемой семье крупных торговцев и финансистов, как и семейство Гонтард, нанимателей Гёльдерлина, все это были типичные представители высшей буржуазии.
Но отличались они не только этим. Чтобы должным образом понять, какое отношение имеет к семейству Гогелей «Элевсин», нужно принять во внимание, что, будучи традиционно масонами, они играли исключительно важную роль в знаменитом Ордене баварских иллюминатов, тайном обществе, основанном в 1776 г. Вейсхауптом, который, однако, не следует путать с мистическими «иллюминистскими» ассоциациями.
Будущий «принципал» Гегеля принадлежал к династии высших сановников немецкого масонства и Ордена иллюминатов. Один из Гогелей был изобличен в масонстве публично во время захвата и публикации архивов ордена баварской полицией в 1784 г. Его имя фигурировало в этих архивах.
Он поддерживал тесные отношения с Книгге и с Цваком, expositus ордена. Воспоминания об этих неординарных персонажах сохранялись во Франкфурте, и в частности, в доме Гогелей.
В Германии не было другого дома, в котором бы столь безраздельно царила атмосфера масонства, хранилось бы больше книг, посвященных иллюминизму, документов, свидетельств.
Встречи
Так вот, иллюминаты окрестили в своем тайном мифологическом коде Элевсином город Инголыптадт, родину Вейсхаупта, основателя Ордена! Элевсин — Ингольштадт был чем‑то вроде столицы иллюминизма. Там, судя по всему, получали наставления иллюминаты, а после 1784 г. и прочая искушенная публика, особенно «высоколобые» интеллектуалы.
Давая название «Элевсин», Гегель не мог не знать нового значения слова. Вейсхаупт и иллюминаты, распространители современных и опережающих свое время идей, по — детски привязанные, однако, к мифологическим фантазиям и конспирации, не случайно выбрали это имя. Франкмасонство злоупотребляло древними культами, и особенно элевсинским. Бесчисленные ложи носили это имя!
Баварская, швейцарская, или иначе, немецкая полиция, если бы поэма попалась ей на глаза, должна была сразу опознать в «Элевсине» Гегеля «Элевсин» Вейсхаупта. Содержание гимна слишком очевидно подтверждало это.
В качестве анекдотического, но поясняющего ситуацию случая отмечают, что Хейнзе, друг Гёльдерлина, дал под влиянием масонства своей книге такое название: «Laidion, oder die Eleusinischen Geheimnissen» («Лаидион, или Элевсинские мистерии» — 1774). Одержимость Элевсином на этом не иссякает: «Письма Константу», эзотерическая масонская философия Фихте, сборник его лекций, читанных в 1800 г. в Великой ложе Royal York, появятся в «Eleusinien des 19. Jahrhunderts» («Элевсинии XIX века)». Адаптация масонством Элевсина — процесс долгий и широко распространившийся.
В некотором смысле Гегель задачу сближения с семейством разделил на части: о практических вопросах он говорил в «показном» письме, «Элевсин» был идеологическим посланием. Трудно себе представить, чтобы поэма, столь подходящая, включая все детали, была бы написана с другими намерениями, нежели произвести на Гогелей благоприятное впечатление. Тогда это и впрямь была бы мистерия.
И даже если поэма и не была задумана в масонско- иллюминатском духе, Гогели все равно, попади она им «случайно» в руки, восприняли бы ее именно так. Ни один масон, ни один иллюминат не обманулся бы, столкнувшись с близкими ему темами и терминами, столь действенно внедренными Лессингом.
Чем тогда объяснялась бы столь пламенная декларация пантеизма, такое почтение к тайне в поэме, которая как раз тогда и писалась, если не мыслями о семействе Го — гелей? Ведь иных очевидных мотивов и стимулирующих вдохновение обстоятельств не было. Так или иначе, Гегель, менее всего страдавший наивностью, знал, что делал, когда выбирал название.
Иллюминаты
Возможно, никогда франкмасонство не осуществляло свою глубинную социальную функцию, о которой его приверженцы, зачарованные потрясающей архаической инсценировкой, чаще всего не догадывались, лучше, чем во времена создания и распространения Тайного ордена баварских иллюминатов. Здесь реальность превосходит вымысел и даже выставляет его в смешном виде. Не стоит забывать о том, что на протяжении всей юности Гегеля это шумное, возбудившее всеобщий интерес предприятие владело вниманием всех, не слишком того заслуживая.
Незадолго до того, как разразилась Французская революция, политические и интеллектуальные круги в Германии взволновались затеей, которая так и осталась малоизвестной во Франции, а именно: баварским иллюминизмом, разоблаченным в 1784 г. и с той поры преследуемым.
Орден баварских иллюминатов, тайная организация масонского типа, был основан в 1778 г. Адамом Вейсхауптом, профессором в Инголынтадте (Элевсине). Деятельность ордена, как и современных ему других подобных сообществ, была окружена тайной, и в конце концов он сделался некой сверхсекретной масонской организацией внутри масонства, которое и без того было весьма закрытым: почерпнутые у древних преображенные имена, (к примеру, Вейсхаупт это Спартак!), зашифрованный язык, невообразимые инициации, разные изолированные друг от друга ступени, строгая иерархия, — из обычного багажа тайных обществ ничто не было упущено, все пошло в дело.
Орден интересен не столько тем, что он дольше других хранил свои тайны, сколько тем, что главной его за — дачей было распространение смелых социальных и политических, «космополитических», идей и содействие их осуществлению. Не без умысла основатель и глава тайной организации назвал себя Спартаком! Идеология, которую Вейсхаупт попытался распространять диковинными средствами, — именно из‑за своей таинственности они плохо соответствовали смелым освободительным идеям — идеология, к которой примкнули его соратники, в большинстве заметные люди, была отменно радикальной hic et nunc.
Создатель ордена не производит, однако, впечатления очень смелого человека. Определяя основания и программу общества, поначалу названного Орденом пчел, затем Орденом совершенствующихся, и только потом иллюминатами, он подхватывает пресные мысли о моральном самосовершенствовании, которым должны заниматься посвященные, о благотворительной деятельности и т. п. Обычные клише Aufklärung.
При этом, однако, включаются и кое — какие экстремистские идеи, вроде враждебности деспотизму, стремления к социальному равенству, космополитизма. Очевидно, Вейсхаупт терпеливо приучал к ним тех людей, которых считал наиболее уважаемыми и деятельными, способными в некий день и час запустить, прежде всего в Баварии, революцию «сверху» — сенаторов, высших чиновников, руководителей крупных политических организаций, академиков, религиозных деятелей.
Цели и средства ордена уточнялись по ходу дела, к тому времени, когда Вейсхаупту удалось привлечь к сотрудничеству человека замечательного во всех отношениях, барона Книгге, он обрел многочисленных и важных сторонников. Очень деятельный франкмасон, преданный новым идеям, революционер в своем роде, Книгге смог своеобразно привить дичок созданного ордена на старое древо франкмасонства, соорудив тем самым питомник, в котором пестовали новых сторонников, использовавшихся руководством ордена одновременно как маневренная масса.
Книгге показал себя прекрасным пропагандистом, ловким вербовщиком. Он привлек в орден масонов, разочаровавшихся в масонстве, к которому когда‑то они обратились, разуверившись в религии. Осуществит ли орден их чаяния, которые не смогли удовлетворить ни позитивная религия, ни официальное масонство? Чаяния демократического оттенка, отчасти эгалитаристские, определенно индивидуалистические, питаемые немецкой буржуазией и все более увлеченно воплощаемые интеллектуалами в их произведениях.
Вейсхаупт и Книгге предприняли попытку завоевания лож, привлекая на свою сторону их руководство — таков случай с Гогелем, а также «обращая» наиболее уважаемых членов, с чьей помощью неорганизованная масса масонов сплачивалась в послушный отряд. Предприятие было небезуспешно. Полагают, что в лучшие времена орден насчитывал до двух тысяч сторонников, и каких сторонников! Среди самых известных наиболее точно идентифицируемые — позже все они сделались более или менее близкими знакомыми Гегеля — Гёте, Гарденберг, Миг, Рейнхольд, Кернер, Беттигер, Якоби, Виланд, Кампе, Песталоцци, Николаи… Но и оставшиеся в тени не уступали перечисленным членам ордена ни в том, что касалось их общественного положения, ни в том, что касалось влияния на умы.
Разумеется, не обязательно было принадлежать ордену, чтобы исповедовать новые смелые идеи в политике и социальной сфере, которые дух времени занес даже в Германию. Пантеизм, мифологизм, космополитизм, анархизм равно овладевали душами, ордену неподотчетными.
Возможно, это не более, чем совпадение, но дерзкие предложения, получившие название «Первой программы немецкого идеализма», пересекаются с некоторыми проектами Вейсхаупта, и пересекаются они именно в пункте, ставшем предметом самой непримиримой полемики и ожесточенных нападок, — в пункте об отмене государства, отмене, которая разными окольными путями проистекала из космополитической идеи.
Ясно, что подобная программа — совершенно неисполнимая — заходит гораздо дальше утопий Канта, Лессинга, Фихте. Она поражает читателя категоричностью формулировок, достаточно редких в более поздней политической литературе. Даже Маркс, предлагая в сущности ту же идею, идею исчезновения государства, представит ее в более завуалированной форме и тем не менее, поразив неожиданностью, она будет восприниматься иногда с воодушевлением, но часто с негодованием.
В 1784 г. (Гегелю тогда было четырнадцать лет) баварские власти, юстиция и полиция страны заметили, что ордену иллюминатов удалось убедить и привлечь в свои ряды министров, сановников, представителей знати, и решили, что орден представляет собой угрозу баварскому государству. Конечно, испуг был несоразмерен реальной опасности, но власть прибегла к исключительным предупредительным и репрессивным мерам: орден был запрещен, его члены отставлены от занимаемых постов, архивы ордена захвачены и отданы на растерзание газетчикам. Вейсхаупт, изобличенный, смешанный с грязью, оклеветанный, должен был бежать из страны, скрываться, и, в конце концов, отречься от своих взглядов, по крайней мере публично, в то время как его друзей арестовывали или отправляли в изгнание.
Дело взволновало всю Германию, оно спровоцировало раскол, хотя противодействие ордену в других землях часто обходилось без баварских крайностей. Во многих странах бразды правления были как раз в руках иллюминатов, впрочем, достаточно мирных. Так обстояли дела в Заксен — Веймаре и в Заксен — Гота. Хотя орден в принципе был распущен, иллюминаты подспудно выжили повсюду, и не было у них никаких причин не хранить, по меньшей мере, in petto и в более или менее неизменном виде сложившиеся мнения и убеждения. Совсем по — другому все это стало выглядеть, когда грянула Французская революция. Друзья и враги ордена тотчас уловили родство орденских идей и революционных деяний. При желании можно было вообразить, что Революция, сама о том не ведая, осуществляет программу баварских иллюминатов. Кое‑кто из зачинателей Революции, достаточно выдающихся — Мирабо! — и впрямь были членами ордена. Неудивительно, что в обстановке неразберихи и таинственности, среди разбушевавшихся в противоборстве страстей некоторые воспламенившиеся умы готовы были объявить Французскую революцию делом рук баварских иллюминатов и франкмасонов.
У этого экстравагантного тезиса было немало сторонников в Германии, позже его программно излагал, какое- то время с очень большим успехом у контрреволюционной публики, — аббат Баррюэль. Даже в наше время у него есть адепты, переиздающие произведения этого публициста, включая его биографию Вейсхаупта, больше похожую на обвинительную речь в суде.
Все это вполне ясно показывает, что приблизительно с 1784 по 1805 гг. интеллектуальная, салонная, журналистская, университетская атмосфера была насыщена ядовитыми парами, просто пропитана разговорами о деле иллюминатов, несомненно, не заслуживающих тех избыточных почестей или поношений, которые выпали на их долю. Писатель, просто осведомленный человек, не мог в то время употреблять известные выражения, не отдавая себе тотчас отчета в том, что они наводят на мысль об иллюминатах: Элевсин, космополитизм, отмена государства, все эти слова не могли сохранить невинность в глазах читателей, даже будучи начертанными — во что не верится — невинной рукой.
Связи
Гегель, судя по всему, как и все остальные, был в курсе происходящего и, возможно, более в курсе, чем многие прочие. Он на протяжении всей жизни не прерывал общения с людьми, связанными с этими кругами. Учитывая неординарность его личности, образование, службу по окончании Штифта в разных местах, вплоть до Берлинского университета, он не мог не привлечь внимания членов ордена. Но, как правило, особенности отношений Гегеля с некоторыми его друзьями остаются вне поля зрения. Небезынтересно, к примеру, что Нитхаммер, какое‑то время ближайший соратник Фихте, оказался самым близким, самым преданным, и главное, самым верным другом Гегеля. Этот богослов — философ — педагог был немного старше и преподавал в Йене. После учебы в Штифте он часто запросто бывал у Гёте и Шиллера и в 1795 г. основал знаменитый «Философский журнал общества немецких ученых», именитым и более известным соиздателем которого стал с 1796 г. Фихте. Никто, стало быть, не был столь непосредственно и точно осведомлен о деле об атеизме, которое началось из‑за публикации в «Журнале» еретических речей Фихте вкупе со слишком смелой статьей Форберга. Нитхаммер не мог не быть так или иначе вмешанным в эту трагикомическую историю. Друг Гёльдерлина, Шеллинга, и, прежде всего, Гегеля, он затем продолжил и завершил карьеру в Баварии, ведая школьными и университетскими делами.
В юности и в начале Французской революции Нитхаммер вел себя не менее активно, чем Гегель и другие штифтлеры. Получив по рекомендации Рейнхольда место учителя в Клагенфурте, он удержался на нем очень недолго: в 1792 г. из‑за «сопротивления стражу порядка» он вынужден был бежать от грозившего ему судебного преследования.
Кое — какие признаки говорят о том, что он был франкмасоном и, более того, некоторое время состоял членом ордена Баварских иллюминатов. Во всяком случае, он был публично обвинен в принадлежности последнему в то же время, что и другие друзья Гегеля: Тирш и Якоби, а также Гарденберг. Что касается Якоби и Гарденберга, сомнений не было. В случае Тирша и Нитхаммера обвинение, по меньшей мере, отразило общее убеждение в их членстве.
Нитхаммер перевел для исторической серии Шиллера «Историю рыцарей Св. Иоанна Иерусалимского» (Йена, 1792–1793) аббата Верто (1655–1735) и «Громкие и интересные дела и вынесенные по ним приговоры» (Йена, 1792–1795) Гийо де Питаваля, произведения, удостоившиеся предисловия Шиллера.
Публикуя «Историю храмовников», Нитхаммер следовал совету Лессинга, данному им в «Эрнсте и Фальке, масонских диалогах». Автор, выдвигая предположения о происхождении масонства, многократно упоминал устав и роль ордена тамплиеров и призывал: «Читай внимательно историю ххх. Ты узнаешь это место» (утверждение, что тамплиеры были франкмасонами своего времени), что подтверждает роль, отводимую Лессингом «Храмовнику» в «Натане Мудром». Лессинг ратовал за восстановление ордена тамплиеров.
Произведение Верто сознательно или невольно поддерживало идею, по которой древний орден был прообразом масонства нынешнего. Что касается произведения Питаваля, оно прямо принадлежало масонской продукции: freimaurerische Pitaval (масонский Питаваль!). Переводы свидетельствуют, что Нитхаммер хорошо владел французским языком и словарем масонов.
Кроме того, Нитхаммер хорошо знал одного из французов, самым непосредственным образом вмешанных в тяжбу об иллюминизме, Жана Жозефа Мунье (1758–1806), известного политического деятеля, инициатора собрания сословий провинции Дофине в 1788 г., вдохновителя Клятвы в зале для игры в мяч. Недовольный тем, по какому пути пошла Революция, началу которой он содействовал, сторонник конституционной монархии английского типа, Мунье сначала эмигрировал в Швейцарию, в Берн (с 1790 по октябрь 1795 гг.), затем в Веймар, где в замке Бельведер на деньги великого герцога (масона и иллюмината) основал образовательное учреждение. Он покинул Веймар только в 1801 г., чтобы вернуться во Францию и там умереть.
В Заксен — Веймаре Мунье установил отношения со всеми важными веймарцами, и особенно с Нитхаммером, Бёттигером, Боде и с издателем Котта, известным своими либеральными и иллюминатскими взглядами.
Хотя во Франции представляемое им политическое течение быстро уступило место более радикальным тенденциям, в Германии он тем не менее считался одним из зачинателей революции, противником абсолютизма, сторонником конституционализма.
Мунье прямо высказался о политической роли франкмасонства и баварского иллюминизма в своем широко известном произведении «О влиянии, приписываемом философам, франкмасонам и иллюминатам», опубликованном Котта в 1805 г. в Тюбингене в ответ на памфлет маркиза де Люше «Эссе о секте иллюминатов».
В этой работе он опровергает предположение о заговоре иллюминатов в начале революции, пытается объективно определить природу, размах, границы движения, основанного Вейсхауптом.
Гегель, прибывший в Иену в 1801 г., никак не мог с ним видаться. Но не исключено, что он встречался с ним в Берне в 1794–1795 гг. и уж во всяком случае Нитхаммер говорил ему о своем важном знакомце.
Мунье, умеренный революционер, конституционалист, «монархист», вовсе не отрицал революцию в целом, скорее, он хотел защитить ее от злостной клеветы: «Конечно, обозвав якобинцем, можно возбудить ненависть к человеку, верящему в свободу и справедливость; для этого многое было сделано, и разве не к такому приему часто прибегают сторонники деспотизма и суеверий. Но теперь у таких людей есть новый и более действенный способ, они говорят: это иллюминат!.. при этом слове легковерных бросает в дрожь».
Мунье писал это в 1801 г. в Заксен — Веймаре, где преподавал Гегель, в особой интеллектуальной атмосфере, в которой слово «якобинец» имело резко отрицательное значение, а об иллюминатах еще помнили все.
Заметим, кстати, что право последнего слова, к которому Гегель сведет королевское вмешательство в дела государства в последнем проекте конституционной монархии, было своеобразной версией права вето, которым «монархист» Мунье, хотел ограничить власть короля.
Стремясь ввести королевские влияние и могущество в определенные рамки, Мунье с его защитой иллюминатов и их политических преемников фактически выступил против Барруэля. Принадлежал ли он сам к ордену? По меньшей мере, он был неплохим попутчиком!
Официально распущенный в 1784 г., орден продолжал существовать в умах преданных и упорных, главным образом, в странах, менее враждебно настроенных по отношению к нему, чем Бавария. И хотя полной уверенности нет, весьма вероятно, Гогели тоже принадлежали к этим преданным и упорным. Попасть к ним было все равно, что проникнугь в храм нового Элевсина, в котором собирались «посвященные». Некоторые немцы безусловно доказали верность ордену. Например, поэт Баггезен (1764–1826), тот самый, призвавший герцога Шлезвиг — Гольштейнского, масона и иллюмината, помочь в тяжелую минуту Шиллеру.
10 июля 1794 г., еще до «Элевсина», Гельдерлин извещает Гегеля о прибытии в Швейцарию Баггезена, а также госпожи Берлепш: «Напиши мне подробно, когда сможешь, о них» (С1 16). Похоже, он ни секунды не сомневается в том, что Гегель встретится в Берне с обоими. Безусловно, Гегель никогда не жалеет усилий на то, чтобы «завязать знакомства», быть представленным каким‑нибудь знаменитостям. И тем не менее откуда у Гёльдерлина такая уверенность? Чем объясняется такой интерес к Баггезену?
Но что привело Баггезена в Швейцарию? Невероятно, но герцог Фридрих Христиан II Шлезвиг — Голыптейнский, патрон поэта, горячий сторонник, как и сам поэт, Французской революции, поручил Баггезену объехать Европу и разыскать остатки ордена иллюминатов, устанавливая контакты с теми, кого в новых обстоятельствах хотя и нельзя было считать «прежними» иллюминатами, но в ком был «еще жив» дух ордена, контакты с теми, «чья вера не поколебалась». Согласился ли Баггезен на эту оплачиваемую герцогом миссию дабы совершить прекрасное путешествие за чужой счет? Во всяком случае, он скрупулезно отчитывается перед Фридрихом Христианом о результатах в объемистых зашифрованных письмах, совершенно непонятно зачем их шифруя.
Разыскивая иллюминатов, он заехал в Тюбинген после отъезда Гельдерлина и Гегеля, ясно, однако, что ему хотелось к тому же поговорить о поэзии со штифтлерами. В Берне Баггезен задержался. Если, исполняя желание Гёльдерлина, Гегель с ним встретился, орден иллюминатов, предмет его миссии, не мог не стать темой разговора, да и вряд ли кто‑либо иной мог лучше и со знанием дела рассказать ему о Гогелях.
Что касается госпожи Берлепш, бывшей супруги «немецкого Мирабо», то она также могла при случае сообщить полезные и редкие сведения. Еще в 1810 г. в одном из донесений тайной полиции о ней говорится как об «интриганке, распространительнице учения иллюминатов».
Сам Шеллинг, был ли он иллюминатом? В письме, написанном в январе 1796 г., он рассказывает Гегелю, что «повсеместно все хотят знать, демократ ли я, Aufklärer, иллюминат и т. д.» (С1 38). Точно известно, что в это время он действительно демократ и Aufklärer. Не исключено, что иллюминатом он тоже был.
Шеллинг пишет родственникам 27 мая 1796 г. во время путешествия, приведшего его в Гейдельберг: «Мы вернулись поздно в гостиницу. Я собирался зайти к советнику консистории Мигу, к которому у меня было поручение от Хейльбронна, мне сказали, что он вышел, но что я найду его у проф. Ведекинда. Тем лучше! — подумал я. Мне было любопытно познакомиться с этим человеком, поскольку он приобрел известность в области естественного права и в связи с этим подвергался преследованиям».
К сведению, советник Миг (1744–1819) после Вейсхаупта и Книгге был одним из самых важных иллюминатов в Германии, провинциалом ордена по Пфальцграфству, деятельным пропагандистом, среди прочих привлекшим в орден Песталоцци.
Что касается Ведекинда (1761–1831), выдающегося врача, то вместе с Форстером они являлись символами якобинской революции в Майнце.
Миг поддерживал связи со многими немецкими революционерами, Юнгом — Штиллингом, Книгге, Бардтом, Форстером, Николаи и другими. Как видим, Шеллинг своим поведением не побоялся положительно ответить на вопрос, интересовавший публику.
Вполне понятно, почему отец тут же посоветовал ему быть осторожнее в письмах, за что Шеллинг по здравом размышлении его поблагодарил.
Возможно ли, чтобы простой случай свел, прямо или косвенно, Гегеля со всеми этими «просвещенными» франкмасонами, иллюминатами, либералами и демократами? Разумеется, эти связи не мешали ему встречаться также и с лицами, не столь определенно маркированными.
Но единственно значимые из швейцарских знакомств Гегеля, по меньшей мере тех, о которых нам известно, это встречи с масонами, иллюминатами или революционерами: Зонненшайном, Баггезеном, г — жой Берлепш, Ольснером…
Не эти ли родники питали «Элевсин»?
Тайна
В дополнение к темам, которые занимали Гегеля и Гёльдерлина ранее, в поэме появилось много нового. Иногда нововведения противоречат прежним установкам. Не изменяя общим для обоих друзей взглядам, не забывая о них, поэма настраивает на современное прочтение: любая из формулировок может быть интерпретирована как в эзотерическом масонском смысле, так и в общепринятом традиционном мифологическом людьми «непосвященными». Гегель легко сводит вместе оба значения.
Само появление таких слов, как «профанация», «посвященный» не лишено интереса. Они не характерны для обычного мифологического словаря обоих почитателей древней Греции и привносят новый мотив в их литературные труды. «Дитя таинства» и он же «Сын Материземли» хранит в душе особенное знание Элевсина, содержание которого в поэме не раскрывается, и «живет, сомкнув уста». Мудрый закон запрещает посвященному сообщать «увиденное, понятое, почувствованное в священной ночи» (С1 42).
Создается впечатление, что Гегель следует и подражает Лессингу, который после публикации своих «Масонских диалогов» оправдывался перед Великим магистром немецкого масонства, герцогом Фердинандом Бруншвигом (не путать с Бруншвигом знаменитого Манифеста 1792 г.!), утверждая, что никаких запретных тайн он не раскрыл.
Тема тайны особенно интересна.
Известно, что в классические времена посвященные в элевсинские таинства во исполнение религиозного закона обязывались хранить молчание в какие‑то временные периоды, возможно, под страхом смерти. Но что это было за молчание и каковы были его пределы, не вполне понятно, поскольку все афиняне считались «посвященными» в таинства, и, стало быть, не могли вероломно сообщить нечто такое, чего другой не знал.
Тайна, которую превозносит Гегель, больше всего похожа на секреты масонов, в частности, иллюминатов, которые пытались сохранить их всевозможными способами, зачастую довольно детскими. В этой увлеченности таинственным у руководителей ордена сливались осторожность, уважение к традициям «тайных» обществ, мошенничество и ирония. Гордыня в этом букете тоже присутствовала: никто из людей, даже членов ордена, не способен вполне постичь высшие цели ордена и оценить их.
Как указывают словари масонства, «по окончании каждого заседания ложи, франкмасоны повторяют клятву соблюдать закон Молчания», «ничего не открывать непосвященным».
Такое требование, воспроизведенное в «Элевсине», нимало не имеет в виду кодекс поведения, принятый некогда тремя товарищами из Тюбингена. Напротив, они только и мечтали о рекламе, о шумных манифестах, заявлениях в журналах и газетах. Они собирались распространять истину повсюду, они намеревались всех познакомить с «наукой» как они ее понимали. Напротив, для франкмасонов принципиально важно «молчание», и в «Элевсине» оно обретает мифологический смысл.
Без понимания того, что многие строфы «Элевсина» более или менее прямые масонские аллюзии, поэма осталась бы совсем темной, а отдельные строки — неизвестно зачем вставленными в стихотворение.
Речь идет о поэзии «на случай», и содержание поэмы намеренно приведено в соответствие с предполагаемыми взглядами конкретного лица, которое его прочтет. Представление о древнем Элевсине, которое эта поэма дает, с самого начала совершенно не согласуется с тем, каким Гегель рисует Элевсин в работах примерно того же периода.
В стихах он изображает величайшее почтение к жрецам Цереры, в других работах их собратьев, жрецов Кибелы, он презрительно именует скопцами. Скопцы физические и духовные, они олицетворяют отсутствие жизни, духовную пустоту, ничтожество.
Что же касается Элевсина не стихотворного, то несколькими годами позже в «Феноменологии духа» он говорит о нем нечто противоположное тому, что натужно внушает в поэме, и делает это красиво: «С этой точки зрения можно посоветовать тем, кто утверждает названную истину и достоверность реальности чувственных предметов, обратиться в низшую школу мудрости, а именно к древним элевсинским мистериям Цереры и Вакха, и сперва изучить тайну вкушения хлеба и пития вина; ибо посвященный в эти тайны доходит до того, что не только сомневается в бытии чувственных вещей, но и отчаивается в нем, и, с одной стороны, сам воплощает их ничтожность, а с другой стороны, видит, как ее воплощают другие. Даже животные не лишены этой мудрости, а, напротив, оказываются глубочайшим образом посвященными в нее; ибо они не останавливаются перед чувственными вещами как вещами, сущими в себе, а, отчаявшись в этой реальности и с полной уверенностью в их ничтожности, попросту хватают их и пожирают; и вся природа празднует, как они, эти откровенные мистерии, которые учат тому, что такое истина чувственных вещей».
Звучание отрывка несколько меняется в зависимости от того, как переводить «offenbare Mysterien», — как «mystères on ne peut plus transparents» (Ж. — П. Лефебвр) или как «mystères rélévés» (Ипполит), но в любом случае намек на Откровение (Offenbarung) очевиден. В Элевсинских мистериях все открывает себя, тогда как автор поэмы, написанной в Чугге, жалуется на то, что больше «не понимает откровений» Цереры!
Гегель будет держаться этого мнения, повторенного много позже в «Лекциях по истории философии»: «В элевсинских мистериях не было ничего сокрытого». В «Лекциях по эстетике» он также совсем иначе, чем в чугговской поэме охарактеризует мистерии Элевсина: «возвышенные поучения», «священные» и «тайные» вещи попадают в разряд «явленных всем таинств», «пошлой мудрости», которой не лишена и скотина.
Все это заставляет отклонить еще одну интерпретацию «Элевсина». Некоторые комментаторы, помешанные на эллинизме, склонны видеть в Гегеле и Гёльдерлине неких поздних поклонников древней Цереры, немного фантазеров, но искренних, задним числом приобщающихся к таинствам Элевсина! Возможно, в поэме Гегеля есть намеки на что‑то такое. Но ни Гегель, ни даже Гёльдерлин, не одержимы до такой степени, чтобы им, христианам по вероисповеданию, пришло в голову обратиться в античную религию и начать поклоняться Деметре — все их усилия как раз в это время направлены на создание новой религии, национальной и патриотической по самой своей сути!
Если Элевсин и имеет какое‑то отношение к их «новой церкви», то это Элевсин иллюминатов, в котором они или сами состоят членами, или сообщаются с членами ордена во внешнем мире, наконец, избирают его символом, чтобы сделать приятное Гогелям.
Поэма и впрямь могла при случае открыть двери в дом этого исключительного семейства. Она свидетельствует об уме претендента, о таком уровне классической и современной культуры, какого не встретишь у иных прочих. По стихам видно, насколько тонко разбирается автор — «извне» или «изнутри» — в немецком франкмасонстве, в том, что о нем писал Лессинг, в баварском иллюминизме: наниматели могут рассчитывать на понимание и сдержанность. Одновременно Гегель доводит до их сведения, что он знает, кто они, и что он поступает на службу, зная и уважая хозяйское окружение, все это залог не обыкновенных отношений работника и нанимателя, но более прозрачных, более доверительных. Как пишет ему Гёльдерлин: «в его (Гогеля) характере и манере выражаться ты найдешь многое, что свойственно тебе самому» (С1 47).
Такое взаимопонимание с «церковным наставником», выпускником Тюбингенской семинарии, вполне способным предпочесть «готические» храмы элевсинскому капищу, трудно было с уверенностью предугадать.
Был ли Гегель членом франкмасонского братства? Биографы так старательно обходили этот вопрос, что теперь, чтобы ответить на него положительно, приходится расшибаться в доказательствах. Многие другие аспекты мысли и жизни Гегеля такого не требуют. Но следует признать, что потребна особая осторожность: речь идет о тайной организации, культивирующей мистериальное действо, деятельность и история которой окутаны легендами, и ставшей предметом, как неумеренных восхвалений, так и фанатичных обвинений. Нелегко разобраться, когда имеешь дело с людьми, жившими в конце XVIII — начале XIX веков!
Несмотря на то что их тайны были секретом полишинеля, а знаменитый «закон молчания» часто нарушался, франкмасонству все же в какой‑то — различной, впрочем — мере удавалось укрыться от любопытствующих глаз публики и даже иногда от пристального внимания властей. Известно, что оно собрало значительное число сторонников, но молва сохранила лишь несколько имен, наиболее — по весьма шатким критериям — выдающихся. Возможно, Гегель растворился в безымянной массе.
Необязательно было принадлежать масонству «организационно», чтобы познакомиться с кругом идей, вдохновлявших отдельные ложи или их объединения, обнаружить следы его влияния, последствия организационной деятельности. Во времена Гегеля масоны открывали себя публике, к примеру, в заведомо масонском и иллюминатском знаменитом «Берлинском ежемесячном журнале», в котором публиковал свои главные статьи Кант.
Как бы то ни было, лишь малая часть немцев, главным образом, интеллектуалы, богословы и политики, и в самом деле проявляла интерес к масонству.
Поэма Гегеля показывает довольно хорошее знакомство с масонскими фантазиями, с той направленностью, которую попытался придать масонству Лессинг, а также с особым колоритом баварского иллюминизма. Гегель черпал из чистых источников. Следует отметить, что в своей роли ходатая за Гегеля перед Гогелями Гёльдерлин опирался на посредника, чье содействие, возможно, было более весомым, и чья личность нам далеко не безразлична: на помощь их общего друга Исаака фон Синклера, также видного масона, мятежника, замешанного в швабском заговоре, одно время ухаживавшего за Христиной Гегель. Это не был обычный масон; распространенная легенда, которую многие масоны считают правдивой, возводит его род к предполагаемому предку Вильяму Синклеру Рослину, основателю масонства! Английское масонство неизменно хранит «St. Clair Charters».
Исаак фон Синклер принял близко к сердцу судьбу несчастного Гёльдерлина.
Не так легко выяснить, чего же, в конце концов, добивался Гегель своим «Элевсином». Можно предположить, что целей у него, как это нередко случалось, было сразу несколько.
Совершенно ясно, что на первом месте находятся соображения выгоды. Не «прекрасная летняя ночь» служит ему источником вдохновения, но желание устроиться у Гогелей. Речь идет о том, чтобы обеспечить себе наилучшие, по возможности, условия существования. Искреннее или лицемерное увлечение масонством, о котором говорится в стихах, должно способствовать открытию врат этого храма богатства и комфорта. Гёльдерлин пропел ему песенку, слова которой он запомнил: «у тебя будет комната», «за обедом ты будешь пить прекрасное рейнское или французское вино»… «Гогели любезны и богаты»…
Гегель будет пускать в ход немного неуклюжую дипломатию обольщения в разных жизненных обстоятельствах. Заинтересованные лица не считают ее неискренней…
Но в то же время Гегель, несомненно, испытывает истинную склонность к франкмасонству своей эпохи в трех выдающихся его образцах — Лессинга, Гёте и Фихте. В целом оно сопутствует прогрессистскому интеллектуальному движению, несмотря на то что среди масонов попадаются реакционеры, сомнительные личности и явные мракобесы. Новые идеи в такой сложной ситуации являют себя в мифологических облачениях, выражаются в замысловатых речах, звучащих неожиданно из вражеских рядов.
Единственное эксплицитное упоминание принадлежности Гегеля франкмасонству есть в статье, посвященной масонам в «Большом Брокгаузе» за 1954 г. Любопытно, что это упоминание исчезло из последующих изданий словаря. Членство Гегеля подтверждается тем не менее надгробной речью Фёрстера и разнообразными косвенными данными.
Имеет ли этот факт существенное значение, насколько вообще он важен? Даже если речь идет лишь о симпатиях к тайной организации.
Кое‑кто охотно ответит: никакого! И при этом укажет на великое множество и разнообразие идеологических ориентаций многочисленных немецких лож. Но как раз в этом разнообразии идеологическая направленность «Элевсина» вырисовывается очень четко: Гегель без колебаний делает очень определенный выбор.
Кто‑то заметит, что Великая ложа в Берлине, к которой он принадлежал в последние годы жизни — если так понимать сказанное Фёрстером — считалась «христианской и консервативной». В таком случае факт принадлежности к ней не прибавит ничего к тому, что нам и так известно о Гегеле: христианин и консерватор. Фридрих Вильгельм III был масоном, был им и Наполеон…
Тем не менее все не так просто. Ни одна прусская ложа официально не могла квалифицироваться иначе, нежели «христианская и консервативная». Такого рода квалификация, однако, ни о чем не говорила.
В Берлине 20–х годов это означало лишь, что в нее не принимали некрещеных евреев и открытых атеистов. Но, между прочим, ее члены прекрасно могли посещать и уважать евреев и атеистов, как это делал Гегель, в известной мере предпочитая их прочему окружению.
Если принадлежность Гегеля франкмасонству не имела никакого значения, то почему до сих пор биографы избегают говорить о ней, пространно рассказывая при этом о каком- нибудь юношеском увлечении или о похождении философа? Нужно признать, что вопрос этот касается всех великих, уступивших в те времена своему увлечению — Гёте, Виланда, Гердера, Форстера, Фихте, Рейнхольда и других. Откуда у христианина, приверженца позитивной церкви, консерватора в политике, подданного наследственной монархии, занимающего видное положение в гражданском обществе, члена всевозможных ассоциаций, к тому же выдающегося и признанного интеллектуала, возникает желание присоединиться еще и к франкмасонству, едва ли не тайному обществу, если этот его поступок лишен веса и смысла?
Но этот поступок должен был как‑то определенно характеризовать человека, ведь не все же христиане и консерваторы — масоны, далеко не все. Франкмасонство, каков бы ни был его успех в то или иное время, всегда объединяло лишь меньшинство, состоящее — это правда — из тщательно отобранных людей, просвещенной знати, именитых граждан, богатых буржуа, интеллектуалов и художников.
Как минимум оно предлагало своим адептам укромное место и среду для завязывания отношений между людьми, несколько отличающимися по своему социальному положению. В этом смысле оно играет роль некоего rotary club. Масонство предполагает расширение кругозора и разнообразие занятия. Обеспечивает взаимопомощь братьев, облегчает невзгоды, поощряет меценатство. Так, поддержка масонов была спасительной для Шиллера. Очень может быть, что Гегель в Йене, пребывая в крайней нужде, также получил помощь такого рода, хотя бы и не был масоном. Таким предстает масонство в XVIII веке с наиболее очевидной своей особенностью: «они развлекаются и занимаются благотворительностью», — говорит Луи Себастьян Мерсье, имея в виду братьев.
Однако этого мало сказать о масонстве, явившемся предметом нападок и критики со многих сторон. Можно и без масонства праздновать, петь, подавать милостыню, укреплять людскую солидарность, особенно если ты — христианин. Невозможно поверить, чтобы Гёте, Рейнхольд, Краузе и столько других выдающихся умов — а фактически в то время почти все великие умы Германии — искали в нем всего лишь способ развлечься или выказать доброту. Они прекрасно могли сделать это в другом месте. Не легкомысленное масонство восхваляют или подвергают критике Лессинг и Фихте и не для него хотят открыть они новые возможности роста. Меттерних, выступая против Гарденберга на Венском конгрессе, делается заклятым врагом совсем не безобидного масонства.
На самом деле масонство или, по меньшей мере, некоторые из его лож, объединяли главным образом сторонников Просвещения, поклонников реформ в культуре и обществе. Не все масоны были инакомыслящими, реформаторами и революционерами, но почти все инакомыслящие, реформаторы и интеллектуалы — маргиналы были масонами. В масонстве они обрели площадку для организации, для провозглашения идей, их распространения, которой им было не найти в другом месте: да, она была невелика, но зато гарантирована и защищена. Не исключено, что кое- кто поддался чарам диковинных ритуалов и церемоний, разыгрывая временами этакую «Волшебную флейту», не такую веселую, как у Моцарта. А кое‑кто под крылом Богини Ночи чтил блестящие идеи и презирал простодушие. Чтобы не потеряться в этих дебрях, нужна нить Ариадны…