Прошло десять дней. Ни Чегодова, ни Бойчука за это время ни разу не вызвали на допрос. Словно совсем о них забыли. А тем временем они поладили и даже разработали план бегства.
Их привели в камеру вечером, накануне Октябрьского праздника. А за несколько дней до этого Кабанов подслушал разговор рыжего Федора с вихрастым Павлом. Они шептались, но до его слуха доносились только отрывки фраз. И беседа их шла на воровском жаргоне. И все-таки Кабанов понял, что речь идет о Чегодове и что и первую же ночь по его приходе («покелева он после мешка квелый, наведем ему марафет!») с ним хотят разделаться, вероятнее всего, убить.
Прислушиваясь к их шепоту, он тихонько сбросил одеяло, сел, опустил ноги на пол, потом осторожно поднялся, и в этот момент его сосед, пожилой еврей, как-то неестественно всхлипнул и громко застонал. В тот же миг рыжий Федор соскочил с нар и, увидев стоящего Кабанова, прорычал:
— Уши навострил, шухер! Кокну! Как шелудивого кобеля… задавлю… Пикнешь, и тут тебе амба! Понял? — И поднес к его носу огромный кулачище.
— Чего их вострить? Иду на парашу, ничего не знаю, — заискивающе бормотал Кабанов, отодвигаясь от кулака.
— Заткни хавало! И к нему больше не подходи, а не то…
— К кому?
— Сам знаешь! Кого сигаретками угощал!
— Ладно. Мне он ни к чему. — И направился к параше, поеживаясь от страха и выбивая зубами дробь.
И все-таки, если бы Чегодов в тот вечер подошел к нему, он нашел бы в себе силы рассказать все, но Олег был слишком измучен и едва доплелся до своих нар. К тому же и Бойчук улегся почему-то не с рыжим, а с Чегодовым.
«Как его спасешь? — Георгий Кабанов опасливо поглядывал на верхние нары, словно боялся, что «те там» прочтут его мысли, — Ценой собственной жизни? Нет… не могу. Олег и сам отобьется, он сильный, ловкий… Хотя они нападут на него ночью, когда он будет спать. Если я сейчас встану, подойду к нему и расскажу, то мне придется встать с ним бок о бок и драться до конца… — Кабанов даже попытался сбросить одеяло, но все его тело словно налилось свинцом, и он не мог пошевельнуть даже пальцем. Я трус… трус и предатель. Я уже предал собственную жену! Я ничтожество! Червяк! — мысленно бранил он себя. — Неужели мне хочется, чтобы его убили, потому что он узнает, что я подлец?! Пусть же все идет так, как велит судьба. Не могу я с ней бороться! Хочу жить, жить… И зачем только пришел сюда? Поверил Байдалакову, Околову, Георгиевскому! Зачем вступил в этот проклятый союз? Дурак!…»
От тяжких мыслей его отвлек шорох и шушуканье. Вскоре бандиты тихонько слезли с нар и направились к окну, где спал Чегодов.
«Сейчас убьют! — трясясь как в ознобе, подумал Кабанов. — Еще не поздно, еще можно крикнуть и спасти товарища… А завтра или послезавтра убьют меня?…» Он заставил себя встать и так, стоя, с каким-то жадным любопытством, замирая от ужаса, ожидал, что будет.
Рыжий тем временем влез на верхние нары и вывинтил лампочку. Камера погрузилась во мрак. Кабанов заметил, как две тени мелькнули в проеме окна. Потом послышались возня, хриплый стон. Он зажал ладонями уши и тяжело опустился на нары. На душе было пусто. В голове не промелькнуло ни одной мысли. Тоска, липкая, беспросветная, охватила все существо…
Чегодов проснулся от того, что его подхватили под мышки, приподняли, сунули в рот кляп и бросили затылком на брус, соединяющий подобно грядушке кровати, нары. Потом чьи-то сильные руки схватили его за волосы и заломили голову вниз. Одновременно кто-то другой налег всей тяжестью на грудь. Трещали шейные позвонки и невыносимая боль пронизывала мозг, он лишился сознания…
* * *
Иван Бойчук родился в Залещиках, но с детства жил в Черновицах и лишь изредка выезжал «на гастроли» в Кишинев, Измаил, Бельцы или Красное. Ему исполнилось тридцать два года, из которых почти двадцать лет он воровал, если не считать многочисленных «сидений» по два, по три месяца за решеткой. Величал он себя домушником, но таскал все, что попадало под руку, будь то вывешенное на балконе старое одеяло, или белье во дворе, или лопата в огороде. Правда, забирался он и в дом, убедившись, разумеется, в отсутствии хозяев. «Работал» чисто, на «мокрые» дела не шел, в конфликты с полицией не вступал и сторонился «малины». Единственными верными помощниками были его длинные, быстрые ноги. На них он только и полагался. Попади он к опытному тренеру, из него получился бы чемпион мирового класса по скоростному бегу, но он попал в руки других «тренеров».
Бойчук приветствовал приход советской власти, однако профессию менять не собирался. Тем более что воровать стало легче: удрали хорошо его знавшие полицейские; опустели дома толстосумов-купцов, местной знати и высших чиновников; и главное — милиция была помягче, не била смертным боем, а обращалась с ворами хоть и строго, но человечно. Не ладилось только со сбытом добычи. Никто ничего ценного не покупал. Затаились и скупщики краденого. Уезжающие немцы и румыны твердили, что скоро война, и грозили расправой. Потому и крестьяне не спешили везти продукты на рынок, да и рубли покуда были им непонятны. Цены росли, помнились очереди и спекулянты. Обыватель ворчал и ругал новые порядки.
Неважно шли дели и у домушников, и у карманников.
Как-то к столику Бойчука в кондитерской подошли трое советских в военизированной одежде и, спросив по-украински разрешение, уселись.
Один из них, видимо, важная птица, высокий блондин с проницательными серыми глазами, спросил:
— Ну что будем заказывать?
— Землянику со сливками. Прелестная штука! Целый комплекс витаминов! Залог здоровья. В Москве не очень-то ее поедите. Горная… — сказал брюнет с крючковатым носом и впалой грудью, показавшийся Бойчуку знакомым.
С неделю тому назад он зашел к своей марухе, которая предупредила, что пустующую квартиру удравшего купца занял советский следователь или милицейский чин из розыска, что по пятницам он ходит в баню, а по субботам молится Богу с накинутым поверх головы талесом, этаким белым с черными полосами покрывалом и кистями шерсти по краям, и смешно раскачивается из стороны в сторону.
Бойчук не хотел поначалу воровать у «русских». И страшновато было, и как-то совесть не позволяла. Но молящийся следователь его возмутил. «Як же так, — думал он, — кажуть Бога нема, шо попы усе брешуть, а самисеньки тыхесенько молятся».
Подслушав разговор в кафе, Бойчук понял, что оба собеседника вечером уезжали в Унгены. Каким-то собачьим чутьем и по проницательному взгляду, и по интонации голоса, и по многому другому, что накладывает профессия, Бойчук понял: носатый — следователь. Значит, опасен. Следователи докапывались до всех воровских дел и требовали «шухерить малину», и все они занимались рукоприкладством. Наверно, таковы и русские, и ему, вору-одиночке, неудержимо захотелось отправиться этой же ночью к следователю в «гости». Тем более что маруха видела, как носатый прятал в вазе, которая стояла на горке с посудой, завернутые в газету деньги.
В ту же ночь, с бьющимся сердцем, подобрав к дверям отмычку, Бойчук проник в квартиру. Осветил карманным фонарем прихожую. На вешалке висели плащ и шинель, в петлицах которой поблескивала шпала, в углу, прислонившись к стене голенищами, стояли на полу начищенные до блеска хромовые сапоги. «Налезут, надо взять!» — решил Бойчук, неторопливо шагая в комнату на своих истоптанных «ходулях». Было тихо, на стене тикали старинные часы. В углу темнела горка, на ней ваза, Бойчук осторожно приблизился к вазе, сунул руку в узкое горлышко и двумя пальцами нащупал пакет. Он уже принял давно за правило в деле не суетиться. «Хто спешить — тот людей смишить», — охлаждал он себя, когда хотелось обделать все поскорей и так подмывало схватить первое попавшееся и бежать без оглядки. Не помогал и старый опыт. Теперь он едва сдерживался, чтобы спокойно вытащить пакет и убедиться, что это деньги. А ведь не терпелось подхватить вазу под мышку и удрать! («Почему так сразу не сделал! — корил себя он, уже сидя в КПЗ. — Как мог забыть про отпечатки пальцев?») Во всем виноваты часы. Что-то в них сначала затарахтело, и потом они отбили два удара. При этом тарахтении почудилось, будто кто-то — наверное, хозяин — вошел, и Бойчук едва не выпустил вазу из рук. Он вернул вазу на место, забыв обтереть ее бока платком, как делал это обычно. Из головы вон. А ошибка грубейшая! По отпечаткам пальцев и нашли. Чертова сигуранца, сколько архивов сожгла, сколько вывезла, а вот его отпечатки в архивах остались! Дьявол его знал! Теперь дадут на полную катушку!
Так думал он, просыпаясь довольно часто среди ночи. А спал он чутко, как настоящий вор, и какое-то внутреннее, подсознательное чувство будило его в минуту опасности, будь это открывающаяся во дворе калитка, поднимающийся по лестнице человек или его дыхание за закрытой дверью.
В карцере было не так уж плохо, не сравнишь с румынским клоповником. Был даже топчан и матрац. И все-таки, вернувшись в камеру, а пришли они уже поздно вечером, он крепко уснул. И проснулся тогда, когда схватили Чегодова. Реакция была молниеносной, как у профессионального вора: он ударил кудлатого Федора ногой. Пинок пришелся под ложечку. И Федор слетел с нар. Тут же загремел замок, и сноп света осветил происходящую сцену.
Рыжий, поняв, что это пахнет статьей за покушение на убийство или за убийство, бросился в противоположный угол.
Прошла минута, другая, пока ввинтили лампочку и пока отводили в карцер двух бандитов. Чегодов пришел в себя.
Кружилась голова, во рту было горько, сосало под ложечкой, и тупо ныла нижняя губа. Сердце стучало, отдаваясь в висках, и при каждом движении болела шея.
— Ну как? Порядок? — склонился к нему Бойчук. — Массируй трохы. Заживэ як на собаци.
И в самом деле, массаж помог. А через несколько дней Олег почувствовал себя совсем здоровым.
* * *
Сидя с Бойчуком в карцере, Олег вынашивал мысль о бегстве. Иван Бойчук уверял, что он драпал из тюрем Румынии уже несколько раз. «Из справжних! А якая же це тюрьма? Бывшая хата богача Мутеско!» И в самом деле, это была двухэтажная вилла, огороженная сплошным высоким забором. В полуподвальном помещении содержались заключенные, на этажах были кабинеты следственной части. У зарешеченных окон их камеры расхаживал днем и ночью часовой. Дверь выходила в коридор и караульное помещение, откуда уже можно было, поднявшись по ступеням, выйти во двор.
Каждое утро, в пять часов, дневальные под конвоем выносили парашу и выливали в канализационный люк тут же, во дворе.
Бойчук пошел на разведку первый, вернувшись, он решительно заявил:
— Завтра организуемо побиг, як пышеться у протоколах, — и засмеялся.
— Лады, — кивнул Чегодов. — Но как? Сам знаешь: подстрелят нас, как зайцев. Они шутить не любят. Это тебе не в королевской Румынии. Вряд ли получится!
— В нибо не пидскочешь, в землю не пробьешься. Туды высоко, туды глыбоко. Мать его так! Пъятныця — вдруге не трапыцця!
— Что ж, дай Боже! Рискнем…
Чегодов почти всю ночь не сомкнул глаз. Мучили сомнения: «Бежать из тюрьмы, связаться с уголовником и, конечно, уж навсегда — какое страшное слово! — распрощаться со своим прежним «я»? И зачем я сюда пришел? Впрочем, сам виноват, лучше бы сразу явиться в НКВД. Сослаться на Хованского… Эх, струсил! Полез в бутылку. Развел фанаберию!»
«Но теперь-то что делать? — спрашивал его другой голос. — Сидеть в тюрьме и все время опасаться, что какая-то сволочь сломает тебе шею? И вот эти грабители, воры и убийцы в отличие от тебя, «врага народа», — тоже люди! И попробуй такое свое положение объяснить тем, кто ничего не знает о Советской России, тем, кто был обманут, кто поверил раздутому авторитету липовых вожаков — Байдалакова, Георгиевского, Поремского или купающегося в ореоле славы разведчика, «побывавшего в Союзе», Околова. Но ведь сам Околов жил среди советских людей и «мутил» их, хотя знал, как и я сейчас, что Российский Океан еще не вошел в свои берега, что буря еще не улеглась, что люди мечтают о штиле и делают все, чтобы не мутить больше его воды. Как дети мать защищают они свое социалистическое Отечество».
«А не слишком ли мы были самонадеянны? Советское — значит хорошее. Мы самые сильные, — горестно ехидничал в Олеге третий голос. — Неужели таков наш русский человек (как говорит черт Ивану Карамазову), без санкции и смошенничать не решится, до того уж. истину возлюбил».
«Тебе, Олег, недостает карамазовского черта, впрочем, ты завел беседу с двумя внутренними чертями — чегодовскими! Здраво рассуждая, у тебя не хватило воли приобщиться к новой жизни, ты хотел отречься от прошлого, переступить… и остался стоять на пороге. А ведь тюремная жизнь — смерти подобна, лучше уж умереть!»
Потом пришли на ум слова Хованского:
«Помни, — говорил Алексей на прощание, — тебя, Олег, не встретят там как блудного сына и не заколют для тебя откормленного тельца, «хотя ты и был мертв, и ожил; пропадал, и нашелся», тебе самому придется пойти в нашу большую трудовую и суровую семью. Помни, там диктатура пролетариата! Там тебе не позволят, как здесь, поносить и хаять строй, рассуждать о том и о сем, не позволят… Многое не позволят. Но зато не наденут, как собаке, намордник — лай себе на здоровье, — намордник лимитированной безработицы и не лишат тебя пищи и крова. Там ты не почувствуешь себя парией, оторванным, одиноким. Со своим народом будешь обязательно работать. Дадут какое ни на есть жилье, будут тебя лечить, когда заболеешь, учить твоих детей и думать о твоем росте».