Когда я вернулся в общежитие, я обнаружил дверь в свою комнату распахнутой настежь. Впрочем, я не успел забеспокоиться, как увидел склонившуюся над замочной скважиной рыжую макушку сержанта Брэмли, сияющую бриолиновой помадой в лучах заходящего солнца.

— Добрый вечер, сэр, — поздоровался со мной тот, с осторожностью вынимания замочный механизм.

— Мы, кажется, договорились, что Роберта будет достаточно.

— Боюсь, что это невозможно, сэр. Я на службе, и это было бы грубым нарушением служебного этикета, сэр. Но я благодарен вам за это предложение.

Это было сказано столь серьезным тоном, что я даже не нашелся, что ответить.

— Что вы делаете? — вместо этого поинтересовался я.

— По следам, оставленным на механизме замка отмычкой, в определенных случаях можно определить, кто изготовил инструмент. Видите эти царапины, сэр? Грубая работа, чтобы вскрыть дверь приходится прикладывать силу, поэтому и остаются следы. Будь инструменты хорошего качества вы бы ничего не заметили. А так остался весьма характерный след, по которому можно определить мастера, изготовившего отмычку, — словоохотливо, как человек, занимающийся любимым делом, пояснил мне Брэмли, продолжая ковыряться в замке. — Например, на Королевском острове такие делает Стивенс, а в Лемман-Кливе похожими занимается Хансенсен.

— И вы можете определить их по… царапинам? — не поверил я.

— Это не так сложно, как кажется, сэр. Просто требует определенного опыта.

Я вспомнил, чем Брэмли занимался до поступления на службу в полицию. Пожалуй, чего-чего, а опыта в данной сфере у него было достаточно.

Сержант споро (клянусь, такой скорости я не видел даже в академии на чемпионате по скоростной сборке винтовки) собрал механизм обратно и вставил на место.

— Мы можем пройти внутрь? Мне необходимо осмотреть место преступления.

— Да вы, кажется, уже и так прошли, — проворчал я, но сделал приглашающий жест рукой. — Пожалуйста.

За прошедшее с обыска время я успел навести в комнате относительный порядок, чем расстроил сержанта.

— Лучше бы вы оставили все как есть, сэр, — вздохнул он. — Вы не откажете показать, как это выглядело в тот вечер?

Я не отказал. Под карандашом Брэмли, неуклюже зажатом в по-медвежьи большой ладони, проступали очертания окружавшего нас интерьера. Наводящие вопросы сержанта заставляли вспоминать самые мелкие детали, и с удивлением я наблюдал, как тому удается восстановить картину того вечера. Оторвавшись от карандашного наброска в полицейском блокноте, я посмотрел на самого Брэмли. Если вглядеться внимательнее, можно было увидеть, что для Медведя он отличался не самым крупным сложением. Он был тонок и жилист и невысокого роста, как я сам, как мря мать, как леди Эйзенхарт и как, должно быть, их сестра, которую я никогда не встречал. Он казался мощнее из-за Артура-Медведя, оставившего на нем свою метку, но на самом деле был угловат и несклепист, как все подростки. Руки, которые он не знал, куда деть, были по-медвежьи грубыми, но в то же время обладали длинными чуткими пальцами. Если бы его жизнь сложилась иначе, Шон мог бы стать, если не музыкантом, то отличным художником. Более чем отличным, признал я, глядя на его рисунки в блокноте. Но вместо этого он стал вором, а затем полицейским.

Цветом кожи и волосами он пошел в своего отца, но глаза у него были голубыми, точь-в-точь как у леди Эйзенхарт — и как те, что остались в моих воспоминаниях.

— Сэр? — сержант перехватил мой внимательный взгляд.

Я помнил, что обещал Виктору поговорить с Шоном, но не знал, что сказать. С чего можно начать разговор с восемнадцатилетним кузеном, о чьем существовании узнал практически накануне? О чем вообще разговаривают с восемнадцатилетними?

Я попробовал вспомнить себя в этом возрасте. В восемнадцать лет я служил помощником хирурга в десятом пехотном полку, расположенном в джунглях Такшаила, и интересовали меня три вещи: когда закончится сезон дождей, почему опаздывает подкрепление и как дотянуть запасы морфия до его прибытия. Не самые подходящие темы для обсуждения.

— Как вы попали в Гетценбург? — признав свое поражение, я решил спросить прямо.

Брэмли отвернулся — вроде как для того, чтобы осмотреть кухонную нишу, — но и со спины было видно, как напряглись его плечи.

— Вам Эйзенхарт рассказал.

— Не все, — не стал отрицать я. — Он отказался говорить, как вы оказались среди "мальчишек".

— Мой отец был дезертиром, — после долгого молчания признался он. — Презираете?

— Нет.

Я ответил честно. Побывав на фронте, я отдавал себе отчет в том, что война — занятие не для всех. Она требовала определенного склада ума… и души, иначе забирая себе и то, и другое — и часто вместе с жизнью. Поэтому я не мог осуждать его отца.

Но я также понимал, почему Шон так не хотел, чтобы о его прошлом узнают. Благочестие заботило общество больше, чем люди. Не так давно утихли призывы убивать семьи дезертиров, чтобы те знали, кто заплатит за их предательство — и чтобы не портить империю "дурной кровью". В отличие от людей востока имперцы, к сожалению, не признавали, что сын за отца не ответчик, и сын предателя был для них тем же предателем.

Казалось, после моего ответа дальнейший рассказ дался ему легче.

— После того, как мы узнали, нам пришлось переехать. Денег не было. Мать слегла от горя… и не вставала до самого конца, — его голос дрогнул, и я заметил предательски покрасневший кончик носа в профиль.

— И тогда вы попали в банду, — продолжил я, делая вид, что не видел этого.

— Нет. Тогда я попал на улицу. Тесс… Генерал нашел меня позже.

— Почему вы не попросили о помощи Эйзенхартов?

— Я не знал, как с ними связаться. И не думал, что они захотят иметь дело со мной, — честно признался Шон, все еще отказывавшийся смотреть в мою сторону.

Я представил, каково ему должно было быть тогда. Незваный посетитель, сухой официальный голос, объясняющий, что с этого дня офицер Брэмли объявляется изменником родины, сдавленные рыдания матери. Новый дом — халупа на самом деле, иное жилье одинокая женщина, лишившаяся офицерского пособия, позволить себе не могла — в трущобах, соседи, настороженно наблюдающие за новыми соседями и узнающие их секрет; новый социальный статус — парии и изгоя. Бедность, голод и отчаяние… И это было только малой толикой того, что ему пришлось пережить. Мне стало стыдно. В те годы я был уже достаточно взрослым, чтобы иметь возможность оказать ему помощь. Если бы я знал, если бы я поддерживал связь с Эйзенхартами, а не отказывался от их участия в своей жизни, высокомерно считая это услугой им, а не себе…

— Мне жаль.

Эти два слова не могли выразить сочувствия и вины, которые переполняли меня, и ничем уже не могли помочь Шону, но я надеялся, что они смогут стать началом.

— Я думал, что они постараются вычеркнуть меня из памяти, — продолжил Брэмли, — но я был не прав. Оказывается, они все это время искали меня, представляете? Вы знаете, чем я занимался? Ну, до того, как попал в полицию?

Я кивнул.

— Меня поймали. Кто-то настучал купам, что мы присмотрели этот дом, и меня поймали, — он потер переносицу. — В участке я отказывался говорить свое имя, поэтому им пришлось сверять с заявлениями о пропавших детях. Так они меня и обнаружили.

Он наконец обернулся ко мне.

— Мне должны были дать десять лет в колониях, — Шон имел в виду первый колониальный полк, в который комплектовался из осужденных. Его сформировали лет пять назад, когда людей в новых землях особенно не хватало. Попавшие туда избегали гильотины и могли даже рассчитывать на возвращение гражданских прав по окончанию срока, только вот… мало кто доживал до этого. На самом деле первый колониальный был той же гильотиной, только отложенной по времени, — но сэр Эйзенхарт вмешался и сумел изменить приговор на десять лет работы в полиции. Он дал мне второй шанс. И… если вы сомневаетесь во мне… я хочу сказать, если вы сомневаетесь в моих намерениях, что, зная мое прошлое, вовсе не странно… в общем, я намерен его использовать. Этот шанс.

— Я верю.

Глядя на Шона, я думал, насколько наше прошлое определяет нас самих. Раньше, думая о себе самом, я был уверен, что мы есть то, чем мы были, и изменить себя, свое будущее мы можем не более, чем исправить прошлые ошибки.

Наше молчание прервал деликатный стук в дверь.

— Вы уже познакомились, или мне дать вам еще пару минут? — насмешливо, но с теплотой в голосе поинтересовался Виктор, просовывая голову в комнату. — Если второе, то пары минут у нас нет, поэтому позвольте сократить церемонию. Брэм, это твой старший брат (какое счастье, что я теперь могу отказаться от этой должности). Он воспитывался в джунглях, а до того в каком-то элитном интернате, поэтому кажется бесчувственным придурком…

— Хватит паясничать, Эйзенхарт, — вздохнул я.

— … и чересчур серьезным к тому же, но на самом деле у него золотое сердце… Хотел сказать я, но меня перебили, — детектив комически приподнял брови, изображая отчаяние. — Ладно, а теперь по делу. Что у нас?

Он пролистал блокнот, заполненный рисунками Шона, и быстрым шагом обошел комнату, подмечая не убранные на место мелочи.

— Шкаф двигали, — сообщил он, увидев следы на полу.

— Я вам это уже говорил, — сухо заметил я. — Или вы не поверили моему рассказу?

Ответа я не дождался. Еще немного покрутившись по комнате, словно сопоставляя реальность и изображенную Шоном картину происшедшего, он уселся за письменный стол и попросил посмотреть украденные бумаги.

— Верхний ящик.

Я не успел разобрать их, сначала помешала рука, потом работа, поэтому к Эйзенхарту все попало в том состоянии, в котором я их нашел. И теперь он с энтузиазмом копался в них, заставляя меня испытывать беспокойство. Не то чтобы я не доверял ему и не верил, что он уважительно отнесется к моей частной сфере, но…

— "И все равно жизнь будет гораздо интереснее, чем ты думаешь", — прочел Виктор на обороте фотографии. — Любопытная надпись для мементо. Кто же вам такое пишет, а, доктор?

… Впрочем, как рассказчику, мне следует описывать произошедшие события достоверно.

Итак, я не доверял ему и не верил, что он уважительно отнесется к моей частной сфере, поэтому с подозрением следил за каждым его движением.

— Это же…

Эйзенхарт перевернул фотографию и так и замер, что позволило мне выдернуть снимок у него из руки.

— Лоран Искомб, я знаю.

— Но она же… своего рода легенда.

— Я знаю.

— Откуда? Тьфу ты, я не это имел в виду… как вы с ней познакомились?

— Канджар, девяносто_. Я был помощником хирурга, она медицинской сестрой.

Эйзенхарт достал стопку карточек со дна ящика. На многих из них была изображена Лоран: темные волосы, черные глаза, волевое выражение на молодом загорелом лице… лице, известном каждому жителю империи.

Лоран была одной из первых женщин, отправившихся на фронт. Дочь военного врача, она с детства следовала за ним по ставкам и выучилась у него ремеслу. После его смерти она подала прошение самому императору и добилась того, что ей позволили служить, пусть и не врачом. Она не боялась самой тяжелой работы и без устали доказывала всем — газетчикам, с удовольствием шутившим за ее счет по поводу женщин в армии, прибывавшему в Канджар новому персоналу, самой себе, — что она так же достойна этого места, как и любой из мужчин.

А еще она показала мне, чем теория отличается от практики. И пришла ко мне в комнату с бутылкой бренди, которую украдкой стащила у _, в вечер после первого увиденного мной артобстрела.

Ей не было даже двадцати пяти, когда она погибла. Снайпер выстрелил ей в спину, когда медицинская бригада вернулась на поле боя за ранеными. И определенные общественные организации этим воспользовались. Она была красива, молода и мертва — самое подходящее сочетание для трагической героини рекламной кампании. Злобные карикатуры с нее и других сестер сменились историями о добродетели и самопожертвовании, воспевавшими ее подвиг (попробовали бы они сказать Лоран в лицо, что то, что она делала, было подвигом, и не потому что военная служба в каждом случае является подвигом, а потому что она была женщиной) и героизм. Ее история, и многие другие, наводнившие прессу следом, послужила своей цели и помогла сподвигнуть правительство подписать международный договор о нейтральном статусе военно-медицинского персонала, но к тому времени она стала чем-то большим: Лоран Искомб стала национальной героиней, символом, примером для своего поколения…

Эйзенхарт рассматривал ее фотографию так, словно пытался определить, что из всего того, что о ней писали, было правдой.

— Какой она была? На самом деле?

— Упрямой, — улыбнулся я, — своенравной. Ей бы не понравилось, что ее водрузили на пьедестал, — я обратил внимание, что он как-то странно на меня покосился. — Что?

— Ничего. Просто подумал, что я впервые вижу, как вы улыбаетесь, — он кинул снимки обратно в стол и задвинул ящик. — И… я сожалею.

— О ее смерти или о своем чрезмерном любопытстве?

Он хмыкнул.

— Вы забываете, что чрезмерное любопытство — главный двигатель моей карьеры. Но вообще-то я имел в виду, что соболезную вам. Это, знаете ли, принято, когда кто-то теряет близкого человека.

Мне оставалось только скептически смотреть на него: до сих пор я не замечал в Эйзенхарте любви к этикету. Да и в хороших манерах, строго говоря, его тоже нельзя было уличить. Либо это было влияние Брэмли, либо Эйзенхарт издевался.

— Если собираетесь выражать мне соболезнования по поводу каждого потерянного на войне друга, вам следует зайти как-нибудь с утра, — сухо порекомендовал я. — Потому что вам понадобится для этого как минимум весь день. Но я бы вместо этого посоветовал вам заняться чем-то более полезным, хотя бы и вашей карьерой. Вас еще не уволили?

Сержант испуганно вскинул голову и посмотрел на нас.

— Нет, нет, — предупреждая вопросы, Виктор замахал руками. — И не уволят. С этой работы я уйду либо добровольно, либо вперед ногами.

Он в задумчивости крутанулся на стуле.

— Скажите, доктор, что вам кажется странным в этом деле?

— Все, — удивился я вопросу.

— Попробую уточнить. Что вам кажется странным в данной ситуации? — он обвел рукой комнату.

Я задумался. Я до сих пор так и не понимал, что вокруг меня происходит, поэтому вычленить один вопрос — или даже несколько — было нелегко.

— То, что кто-то перерыл мое жилище и проверил номер в отеле, но не обыскивал мой кабинет на кампусе?

— Нет. Ваш кабинет тоже осматривали, просто более аккуратно.

— Вы уверены? — позволил я себе усомниться. — Полагаю, я бы заметил, если бы это было так.

— Уверен. Один Бык искал вас в четверг и был очень расстроен, когда узнал, что вы на лекции. Думаю, бесполезно спрашивать, дождался ли он вас? — Я покачал головой; для меня это было новостью. — Они были дотошны, о вас спрашивали даже в картинной галерее Проста, куда вы ходили _, хотя трудно предположить, что вы отправились на выставку акварелей, чтобы спрятать там государственные тайны, — перехватив мой полный подозрения взгляд, он поспешил оправдаться. — Я за вами не слежу, правда!

Он, возможно, и не следил, но кого-то другого явно заинтересовали мои передвижения по городу.

— Что-нибудь еще, доктор?

— Что они искали? Ничего в забранных ими бумагах не походит на чертежи или…

— А кто сказал, что это были чертежи? — перебил он меня.

— Но…

Он был прав. Думая о нефтепроводе я самостоятельно додумал все остальное. Мое воображение дорисовало синюю министерскую кальку и геодезические карты.

— Тогда что украл Хевель?

Эйзенхарт не спешил отвечать, вероятно, размышляя, что из информации он может мне раскрыть.

— Представьте себе краткую выписку из кадастрового реестра — я не говорю, что речь идет именно об этом, но в качестве примера. Просто список из десятка фамилий: аристократов, промышленников, крестьян… Людей, которых объединяет только то, что нефтепровод пройдет по их землям. Довольно банальная информация, как кажется, но при правильном ее использовании строительство можно отодвинуть на годы. А если выкупить землю сейчас, пока не начались переговоры с землевладельцами, еще и неплохо на этом заработать.

— Мне кажется, вы преувеличиваете.

— Строительство восточной железной дороги на Королевском острове переносилось четырежды по этой причине. Уже разрабатывался проект в обход Энтлемского леса, когда лорд Энтлем наконец согласился с предложенной ценой, — Эйзенхарт достал из кармана брюк сигареты. — Вы позволите? Или, к примеру, еще один список, только покороче. Мануфактуры, способные удовлетворить потребность министерства в стальных трубах. Их будет не так много, учитывая необходимое количество. И вовремя заключенный контракт, оттягивающий нужные мощности на себя, поможет одной или двум компаниям выбыть из списка…

— Вы считаете, что кто-то пойдет на такие траты, только чтобы отсрочить строительство? — перебил я его.

— Вы знаете, каковы ставки. Перенос сроков строительства — а нефтепровод все равно построят, об отмене проекта и речи не идет — не станет первой костяшкой домино, которая обрушит в итоге всю империю. Мы не проиграем из-за этого войну, но можем потерять из-за задержки ценные колонии. Недовольство результатами военных действий перерастет в недовольство правительством, патриотизм имеет свойство проявляться лишь по радостным поводам. Постепенно поднимут голову бедные кварталы, они и так проснутся, но чем хуже будет наше положение во внешнем мире, тем острее они будут ощущать ущербность внутреннего строя и тем раньше начнутся беспорядки. В Лемман-Кливе заодно вспомнят присоединение острова к империи: двести лет недостаточный срок, чтобы смириться с поражением, особенно если до того они вчетверо дольше были частью Ганзеата. Часть ресурсов придется перенаправить вовнутрь, воевать станет сложнее… Естественно, империя выстоит, недостаточный это удар, чтобы нанести ей серьезный ущерб, но на пару лет нам придется затянуть пояса.

— И все из-за пары бумажек?

Эйзенхарт пожал плечами.

— Должно же все с чего-то начинаться. Возможно, в них содержится несколько иная информация, но факт в том, что зная планы противника, его можно переиграть.

— А почему бы тогда не изменить планы и не оставить ему устаревшую информацию? — вклинился Шон, до того почтительно остававшийся в стороне от разговора.

— Вспомни, сколько разрабатывалась идея нефтепровода. Хотя нет, ты это не вспомнишь, мал еще был. Вот доктор должен знать. Сколько лет назад появились первые слухи? Десять?

— Примерно.

Эйзенхарт что-то сосчитал на пальцах и улыбнулся.

— Ну да, где-то так. Им занимались лучшие эксперты, и все они считают, что имеющийся план оптимален. Разработка нового потребует времени и средств, и все равно новый план будет уступать этому. Никто не станет отказываться от него, потому что эта информация могла попасть в чужие руки. Пока это не доказано, проект остается в силе.

— Но вы не можете знать, что бумаги, украденные Хевелем, не ушли к кому-то другому.

— Уж не к вам ли, доктор? А то уже трое так считали, может, мне следует присоединиться к их компании? — Эйзенхарт насмешливо на меня посмотрел. — У кого бы сейчас не находились бумаги, он не выставлял их на продажу. Подобный контакт бы засекли. Заказчик Хевеля информацию так и не получил, иначе бы не посылал своих Быков к вам. Значит, если устранить нынешнего владельца документов, можно считать, что информация в относительной безопасности.

— Я все еще не понимаю, зачем понадобилось забирать из моей комнаты все бумаги. Пусть даже не чертежи, но в них все равно не было ничего нужного ворам, это же очевидно.

— Разве очевидно? Закодировать украденную информацию можно как угодно, хоть под картину, висящую у вас на стене, — он кивнул на сельский пейзаж, водворенный на свое обычное место. — Кстати, вам никто не говорил, что она ужасна?

Мысленно я согласился. Изображенная на холсте ранняя весна — бурые остатки сугробов, размытая пустая дорога, серое небо и грачи, сидящие на голых ветках — создавала неповторимо тоскливую атмосферу.

— Думаете, они решили таким образом подстраховаться?

— Не знаю, — признался Эйзенхарт. — Я предполагаю здесь две причины. Одна реальная и нелепая, вторая возможная и менее смешная. Первая… Брэм?

— Толлерс был безграмотным, — с готовностью подключился тот. — Даже имя свое не мог написать, подписывал протоколы крестиком.

— На самом деле тут нечему удивляться, — прокомментировал Виктор. — Уровень иллитерации все еще превышает десять процентов, а среди нижних слоев населения показатели и того хуже.

— А вторая причина?

Не то чтобы я не поверил ему, но объяснение действительно звучало несколько нелепо. С одной стороны, в этом действительно не было ничего удивительного, просто слишком много времени я провел среди офицеров и университетских сотрудников, чтобы помнить, что не всем повезло получить даже базовое образование. С другой стороны, кто в таком случае мешал послать сюда кого-то другого вместо Толлерса?

Эйзенхарт снова замкнулся, подбирая нужные слова.

— По сравнению с проникновением в ваш кабинет и осмотром у миссис Хефер… вам не показалось, что здесь есть что-то… нарочитое?

Конечно же показалось. Моего опыта хватало, чтобы понимать, что комнату не просто обыскивали, даже в состоянии цейтнота можно было сделать это менее заметно, ее целенаправленно разобрали по кусочку.

— Вы думаете, что это…

— Послание. Выражение намерений, — перебил он меня. — Предупреждение.

— Мне.

Потому что неизвестный мне человек уверен, что интересующая его информация у меня. И у меня нет никакой возможности его переубедить. Печально, но наша коммуникация с самого начала обречена на провал. Интересно, что последует за этим и что мне делать со сложившейся ситуацией, потому что только дурак демонстрирует силу, не собираясь ее применить. А человек, взявший под свое управление как минимум четырех Быков, дураком быть не мог.

Однако Виктор так не думал. У него была своя теория, иначе почему бы он возразил:

— Или мне.

Он, впрочем, не стал ничего разъяснять, вместо этого спросив:

— Вы не откажетесь кое-куда проехать со мной, доктор? Здесь недалеко, — отметив мое согласие, он обратился к сержанту. — Прекрасно. Брэм, поезжай домой, отоспись. Передай там, что я останусь на ночь в управлении.

— Вам тоже следовало бы отдохнуть, — укоряюще заметил сержант, но Эйзенхарта в этом вопросе переубедить было невозможно.

— Мне следовало бы поработать, — возразил он. — Пойдемте, Роберт.

"Недалеко" оказалось другим берегом Таллы, где улицы терялись в густом тумане фабричных выбросов. Смог словно ватное покрывало не только скрывал очертания города, но и гасил все звуки. Я быстро потерял ориентацию и шел за Виктором, не спрашивая, куда мы направляемся. Казалось, здесь не было ничего, только черные, глянцевые от влажности кубики брусчатки и туман, лишь изредка, задевая плечом кладку стены, я осознавал, что мы все еще в Гетценбурге.

Наконец, мы вышли на освещенную площадь — Четыре Мануфактуры называлась она, в честь первых фабричных строений Гетценбурга. Сердце левого берега, от которого как от замка в феодальные времена разрослись рабочие кварталы.

— Добрый вечер, миссис Марек, — уважительно поздоровался с торговкой супом, расположившейся под единственным горящим на площади фонарем, Эйзенхарт. — Двойную порцию, пожалуйста.

Получив керамическую кружку с густой зеленоватой жижей, в которой проглядывали чьи-то кости, и ломоть хлеба — от меня не укрылось, что торговка, грузная женщина с оплывшими от возраста чертами лица, вложила ему в руку горбушку вдвое толще остальных кусков, — Эйзенхарт предложил мне присоединиться к трапезе.

— Вы хотя бы знаете, что здесь? — поинтересовался я, гадая, что заставило Виктора, которого в любой момент ждал в родительском доме ужин из пяти перемен, приготовленный под присмотром выписанного из метрополии повара (и бесчисленное количество ресторанов и забегаловок, если у него не было желания посещать родных), привести меня сюда.

— Горох. И мясо.

— Чье?

Судя по размеру костей, задумываться об этом не стоило.

— Если сегодня хороший день, то голубиное. Сегодня хороший день? — спросил он у торговки, которая в ответ захихикала; и не понять, серьезны ли они или сообща насмехаются над забредшим на другой берег чужаком. — Бросьте, Роберт, не будьте таким серьезным. Как вы вообще выжили в армии с таким пищевым снобизмом?

Я попробовал объяснить, что жизнь в империи и жизнь в колониальной армии подчиняются разным правилам, и не имеет смысла их сравнивать, но вскоре махнул на это рукой и по примеру Эйзенхарта обменял мелкую монету на кружку и вторую горбушку. Суп, правда, я после первого же глотка отдал Виктору. А вот хлеб оказался вкусным: серый, ноздреватый, с кислым привкусом закваски, он еще хранил тепло полотенца, в которое была завернута буханка.

— Итак, что мы здесь делаем? — задал я вопрос Эйзенхарту, протиравшему стенки кружки хлебной коркой. — Мы ведь не просто поужинать сюда пришли?

— Нет, — Виктор с сожалением отдал пустую тару торговке. — Назовите мне всех людей, которые могли забрать бумаги у Хевеля — или у его трупа.

— Я, — начал перечислять я, — Мортимер, работники морга, в чью смену привезли тело, сотрудники труповозки, человек, обнаруживший тело и вызвавший их, убийца.

— В принципе правильно. Только ни машины, ни человека, вызвавшего полицию не было.

— Как так?

— Очень просто. Или, по-вашему, нет ничего странного в том, чтобы обнаружить в морге тело со следами насильственной смерти, но без следов вскрытия? — я был вынужден признать его правоту. Я не задумывался над этим ранее, но полицейский протокол не допустил бы такого, даже если бы над обнаруженным телом стоял убийца с чистосердечным признанием, заверенным у нотариуса. — Труп Хевеля в одну прекрасную ночь оказался в морге с оформленными задним числом документами и разрешением от полиции на его дальнейшее использование.

— Я не совсем понимаю.

— Все просто. Ночью в морге дежурит только один человек. Это дает определенную свободу действий…

В самом деле, куда проще. Я попробовал угадать, что мне говорил Эйзенхарт.

— Вы считаете, что убийца — дежуривший в ту ночь санитар?

Мне удалось развеселить своим предположением не только Виктора, но и торговку.

— Слышь, — не пряча улыбки, она обратилась к Эйзенхарту, — твой дружок случаем не куп? Нет? Уверен? Хвала Духам, коли так; дураков у вас полно, но таки фантазеров я еще не встречала.

— Тогда при чем здесь санитар?

Эйзенхарт поковырял брусчатку носом ботинка.

— Сторож. Санитары дежурят только днем. Но и их часто просят… О всяком. То достать определенный предмет…

— Вынести мертвяка, это вон особенно студенты всякие хотят…

— … То потерять пару протоколов или поправить их. Или спрятать тело и направить его как неопознанное на официальное захоронение в общую могилу… У работников морга маленькие зарплаты, — пояснил Эйзенхарт, видя мое удивленное выражение лица. Миссис Марек подтвердила это громким фырканьем. — Действительно маленькие, по сравнению с ними мы с вами, можно сказать, купаемся в роскоши. А на человеческие тела — да и на избавление от них — есть большой спрос. Поэтому как бы город не пытался бороться с подобными… нарушениями, они имеют место быть.

— Я ничего не понимаю, — повторил я. — Пусть даже тело Хевеля подбросили… При чем здесь миссис Марек? Что вы хотели показать мне здесь?

Видимо, прозвучало это достаточно беспомощно, чтобы Эйзенхарт сжалился надо мной и попробовал объяснить.

— Миссис Марек — сестра сторожа, дежурившего в ночь, когда был убит Хевель. После смерти мужа она поселилась у брата и потому в курсе его дел. Миссис Марек, — он поклонился торговке с серьезной учтивостью, — вы не откажетесь повторить моему другу то, что рассказали мне?

Миссис Марек благосклонно согласилась.

— Пришли к нему. К брату. Ночью дело было, я только отсюдова возвратиться успела, как стук в дверь. Брат еще говорил, мол, опосля заживем как никогда, съедем с берега, а то и подадимся в деревню, монет хватит. Этот показывал…

— Аванс, — подсказал Эйзенхарт.

— Этот самый. Много, за обычное дело столько не платят, я-то знаю.

В очередной раз удивившись превратностям гетценбургской системы, в которой существовали тарифы на противоправные поступки, я позволил себе задать вопрос:

— Вы видели того, кто заплатил вашему брату?

— Франт какой-то, — миссис Марек пожала плечами. — Хлипкий, будто пополам сломать можно, но сила она внутри, чувствуется. Остального не скажу. Темно было, особо и не разглядишь.

Описание было мне незнакомо.

— Но он был Быком, — ради проформы уточнил я.

— Э, не, точно скажу, не был.

— Вы сами сказали, что было темно.

— Было, — согласилась торговка. — Только, как говорят, Бык Быка узнает издалека. Этот Быком не был.

В поисках помощи я обратился к Эйзенхарту, но не нашел ее там.

— Вы не задали самый интересный вопрос, док, — его глаза весело блеснули в фонарном свете.

— Какой же?

Это был долгий тяжелый день, и я слишком устал, чтобы играть в загадки.

— Когда был уплачен аванс.

— Аккурат первого и был, — откликнулась торговка.

В голове билась какая-то мысль, отдавая болью в висок.

— Не сходится. Хевель был убит…

— Днем позже, — закончил за меня Эйзенхарт.

— Именно. Тогда почему вы считаете, что эти дела связаны?.. Вы считаете, что тот человек знал, когда умрет Хевель, — внезапно осознал я. — Вы считаете, что это и был убийца!

— Как я говорил, когда знаешь планы противника, его очень легко переиграть, — туманно отозвался Виктор.

— Но кто это был? И как он связан с Алефом?

— Пойдемте-ка. Мне нужно вернуться в управление, — еще раз поблагодарив уличную торговку, Эйзенхарт направился обратно в сторону центра. — Я считаю, что он никак не связан с Алефом — потому что Алефа не существует.

— Но как же…

— Вы еще не поняли? Это инсценировка. Спектакль для простофиль, склонных видеть то, что им хочется увидеть, даже если этого нет.

Мне стало интересно.

— Вы не верите в существование тайных сообществ?

Это было неожиданно: каждый мало-мальски приличный человек в империи так или иначе сталкивался с тайными или закрытыми ложами на своем пути. Социальные круги пронизывали наше общество насквозь, объединяя единомышленников, коллег или даже соседей, не верить в них было так же странно как не верить в воздух.

— Ну конечно же они существуют, — хмыкнул Эйзенхарт. — Отрицать это было бы глупо. Другое дело, что цель их существования не та, что заявляется.

— Например?

— Стадо. Цель организатора любого объединения — получить стадо бездумных, но слепо верящих ему исполнителей. А все остальное — не более чем прикрытие.

— Вы весьма категоричны.

— Потому что так оно и есть, — резко ответил Эйзенхарт. — Любая ваша ложа построена на круговой поруке, а она, рано или поздно, имеет свойство затмевать честь, достоинство, закон — все, что на самом деле имеет значение, — чувствовалось, что тема вызывает у него болезненную реакцию, словно впервые не он, но я разбередил старую рану. — Впрочем, это не имеет значения. У Алефа — или как бы там не назывался тот кружок, в который записались ваши преследователи, нет ничего кроме эмблемы и кучки членов. Он не на слуху, ни в Гетценбурге, ни в империи, ни на западном материке.

— В этом весь смысл тайных сообществ, — резонно отметил я.

— Чепуха. Спросите меня, где засели Черепа или Общество Зейца, я вам отвечу. Слухи питают нашу землю в той же степени, что питаются нами самими, нужно только суметь найти в них правду. Но вот если о чем-то даже слухов не ходит, то вывод очевиден: этого не существует.

… И охоту на меня тоже открыли несуществующие члены несуществующего круга. Впрочем, на этот аргумент у Эйзенхарта тоже нашелся ответ.

— На вас никто не охотился. Это та же инсценировка, призванная отвлечь внимание… хотя, не скрою, я уверен, что тот, кто это устроил, получил моральное удовлетворение, отплатив вам за то, что вы нарушили его планы.

— И кто же этот некто? В последней вашей версии, насколько я помню, фигурировал лишь таинственный заказчик — и несуществующее общество Быков.

Эйзенхарт с жалостью взглянул на меня.

— А вы еще не поняли? Бедный доктор, — протянул он. — Должно быть, тяжело смотреть представление лишь со второго акта. Я бы вам рассказал все, но… если Судьбе будет угодно, вы и сами все увидите.

У меня не было сомнений в том, что за всеми этими загадками и недомолвками кроется стройная и логичная версия, но, к сожалению, было ясно, что Эйзенхарт не планирует ею поделиться.

Я покачал головой.

— Вы несете какую-то бессмыслицу. Быть может, вам следует вместо управления отправиться домой? Уверен, утром вы сможете выстроить свои мысли более… гладко.

"Адекватно", хотел сказать я, но вовремя прикусил язык. И все же, состояние Виктора начинало вызывать у меня беспокойство. Быть может, я переоценивал Эйзенхарта, и никакой версии не было? И весь этот балаган с ответами невпопад, энигматическими сентенциями и странными прогулками через половину города (я так и не понял, почему Виктор не мог просто пересказать мне полученную от миссис Марек информацию, какой бы важной в его представлении она не была) были вызваны не его несносным характером и склонностью к театральщине, а чем-то иным? К сожалению, определить это я не мог. Алкоголем от него не пахло, да и наше совместное посещение безымянного кабака в Семи Лестницах дало мне понять, что Виктор был не из тех, кого спиртное легко сшибает с ног, не было вокруг него и запаха, стоящего в опиумных курильнях; лихорадочно блестевшие глаза можно было списать на усталость и переутомление.

— Отправляйтесь домой, — еще раз посоветовал я, впрочем, не надеясь, что Виктор последует моему совету. Если я и успел что-то узнать об Эйзенхарте за первые полгода знакомства, так это то, что поступит он все равно только считаясь со своим мнением.