Не обошел вниманием Никита Сергеевич и творческую интеллигенцию. В конце ноября 1962 года он приказал своему помощнику собрать для беседы писателей, поэтов, художников…

– Вообще всех, – распорядился Никита Сергеевич, – кто не работает, а хлеб с маслом ест.

В декабре такая встреча состоялась. Газеты того времени сообщали о задушевных беседах Хрущева с творческой интеллигенцией, и сколько ценных и мудрых указаний он дал художникам, писателям, скульпторам… для повышения их творческой активности на благо строительства коммунистического общества. Все печатные выступления Никиты Сергеевича были хорошо отредактированы, отшлифованы, и читатели видели насколько глубоко и серьезно оценивал Никита Сергеевич современное искусство и как он был озабочен тем, чтобы оно служило интересам советских людей. И только спустя десятилетие появились воспоминания участников этих встреч без прикрас. Одну из них, наиболее характерную, предлагаем читателям с небольшими сокращениями. Она была опубликована в № 28 журнала «Огонек» за 1988 год. Автор воспоминаний известный кинорежиссер и сценарист

Михаил Ильич Ромм рассказал о своих четырех встречах с Никитой Сергеевичем.

«В декабре 1962 года, – вспоминал Михаил Ильич, – я получил пригласительный билет на прием в Дом приемов на Ленинских горках.

Приехал. Машины, машины, цепочка людей тянется. Правительственная раздевалка. На втором этаже анфилады комнат, увешанные полотнами праведными и неправедными. И толпится народ, человек 300, а то, может быть, и больше. Все тут. Кинематографисты, поэты, писатели, живописцы и скульпторы, журналисты с периферии приехали – вся художественная интеллигенция тут. Гудит все, ждут, что будет.

А через двери, которые ведут в главную комнату– комнату приемов, видны накрытые столы: белые скатерти, посуда, яства. Черт возьми! Банкет, очевидно, предстоит!

Но вот среди этого гула, всевозможных приветствий появляется руководство, толпы устремляются к Хрущеву, защелкали камеры.

Хрущев беседует как-то на ходу, направляется в эту самую главную комнату, все текут за ним. Образуется в дверях водоворот из людей. Все стараются поближе к Хрущеву… Все туда, туда, туда.

Ну, расселись все. Хрущев встал и сказал, что вот мы пригласили вас поговорить, но чтобы разговор был позадушевней, получше, пооткровенней, сначала давайте закусим, а потом поговорим.

Примерно час ели и пили. Наконец, подали кофе, мороженое. Хрущев встал, все встали, зашумели, загремели стулья…

Перерыв.

Началось с докладов… Запомнилось несколько выступлений… Реплики Хрущева были крутыми, в особенности, когда выступали Эренбург, Евтушенко и Щипачев.

Вот, когда фигура Хрущева оказалась совсем новой для меня.

Вначале он вел себя как добрый, мягкий хозяин крупного предприятия, вот угощаю вас, кушайте, пейте. Мы все вместе тут поговорим по-доброму, по-хорошему.

И так это он мило говорил – круглый, бритый. И движения круглые. И первые реплики его были благостные.

А потом постепенно как-то взвинчивался и обрушился раньше всего на Эрнеста Неизвестного. Трудно ему было необыкновенно. Поразила меня старательность, с которой он разглагольствовал об искусстве, ничего в нем не понимая, ну ничего решительно. И так он старается объяснить, что такое красивое и что такое некрасивое; что понятно для народа и не понятно для народа. И что такое художник, который стремится к «коммунизму» и какой Эрнст Неизвестный плохой. Долго он искал, как бы это пообиднее, пояснее объяснить, что такое Эрнст Неизвестный. И наконец, нашел, нашел и обрадовался этому, говорит: «Ваше искусство похоже вот на что: вот если бы человек взобрался в уборную, залез бы внутрь стульчика и оттуда, из стульчика, взирал бы на то, что над ним, ежели на стульчик кто-то сядет. На эту часть тела смотреть изнутри, из стульчика. Вот, что такое ваше искусство. И вот ваша позиция, товарищ Неизвестный, вы в стульчике сидите».

От себя скажем: такое сравнение, которым пользовался Никита Сергеевич, могло прийти в голову человеку только с больным воображением или вовсе сумасшедшему.

И далее: «И что это за фамилия Неизвестный? С чего это вы себе такой псевдоним выбрали – Неизвестный, видите ли. А мы хотим, чтобы про вас было известно.

Неизвестный говорит:

– Это моя фамилия.

А ему:

– Ну что за фамилия – Неизвестный?»

И в таких репликах то злых, то старательно педагогических прошло уже два или три часа. Все устали. Видим мы, что ничьи выступления – ни Эренбурга, ни Евтушенко, ни Щипачева – очень хорошие, ну просто никакого впечатления, отскакивают, как от стены горох, ну ничего, никакого действия не производят. Взята линия, и эту линию он старается разжевать.

В таком же духе и с таким же накалом проходили и остальные три встречи. Выступает Вознесенский. Он робеет перед высоким начальством. «Хрущев почти мгновенно его прервал– резко, даже грубо, – и, взвинчивая себя до крика, начал орать на него. Тут были всякие слова: и «клеветник», «что вы тут делаете?», и «не нравится здесь, так катитесь к такой матери», «мы вас не держим», «вам нравится там, за границей, у вас есть покровители – катитесь туда»…

Вообще всех оскорблений и унижений, которые он обрушил на поэта не перечесть. Он предложил Вознесенскому оформить паспорт и «катиться отсюда».

Поэт пытался что-то ответить, но Никита Сергеевич, не слушая его, кричит уже в зал:

– А вы что скалите зубы! Вы, очкарик, вон там, в последнем ряду, в красной рубашке! Вы что скалите зубы? Подождите, мы еще вас послушаем…

Вознесенский, не зная, что говорить, продолжает свое: – Я честный человек, я за Советскую власть, я не хочу никуда уезжать.

Хрущев машет рукой.

Вознесенский: – Я вам, разрешите, прочту свою поэму «Ленин».

Хрущев: – Не надо нам вашей поэмы.

Вознесенский: – Разрешите, я ее прочту.

Хрущев: – Ну, читайте.

Вознесенский читает свою поэму. Хрущев машет рукой и говорит, что она никуда не годится и заявляет: «Вознесенский, поймите, вы – ничто… Вы это себе на носу зарубите: вы – ничто».

Такое заявление мог сделать только распоясавшийся, одурманенный властью и уверенный в своей безнаказанности человек.

Потом Никита Сергеевич поднял на трибуну человека, который «скалил зубы», «очкарика».

– Вы кто? – спрашивает Хрущев.

– Я… я Голицын.

– Что, князь Голицын?

– Да нет, я не князь, – отвечает «очкарик», – я… художник-график. Могу показать свои работы.

Никита Сергеевич отказывается смотреть рисунки и предлагает Голицыну выступить. Тот не знает, о чем ему говорить. Хрущев возмущается: как так не знаете о чем говорить?

– Вы же вышли, – кричит он, – говорите!

Голицын отказывается.

– Может быть, – говорит он, – я стихи прочитаю.

– Какие стихи? – удивляется Хрущев.

– Маяковского, – говорит Голицын».

«И тут в зале, – продолжает свой рассказ Ромм, – раздается истерический смех, потому, что это нервное напряжение уже было невыносимо. Сцена эта делалась уж какой-то сюрреалистической, это что-то невероятное».

Были еще выступления писателей, поэтов, художников, скульпторов… И все они сходили с трибуны, незаслуженно обиженные и оскорбленные. Крепко досталось на этих встречах и Михаилу Ромму.

Наконец, Никита Сергеевич взял заключительное слово. Ну вот, – сказал он, – мы вас тут, конечно, послушали, поговорили, но решать-то будет кто? Решать в нашей стране должен народ. А народ – это кто? Это партия. А партия кто? Это мы. Мы – партия. Значит, мы и будем решать, я вот буду решать. Понятно?

Как не понять?! Все яснее ясного. Никита Сергеевич один в трех лицах– народ, партия и верховный судья. Он первый после французского короля Людовика XIV, жившего в XVII веке, по-своему перефразировал сказанные им крылатые слова: «Государство – это я».