Колчаковщина

Дорохов Павел Николаевич

Часть третья

 

 

Глава первая

Настроения

1

С вагоном-лавочкой Киселев проехал три станции. На четвертой пересел в другой вагон, — в лавочку на каждой станции заходили железнодорожные служащие, и обращать на себя внимание Киселеву не хотелось.

Поезд ползет медленно. Часами стоит на станциях. Навстречу то и дело эшелоны солдат и чубастых казаков. Подъезжают к станциям с диким бессмысленным уханьем, несутся из вагонов горластые заливчатые песни. Еще на ходу из надоевших вонючих теплушек выскакивают молодые солдаты, — такие простые деревенские парни с безусыми лицами, — высматривают во встречных поездах едущих с фронта солдат и, опасливо оглядываясь, торопливо спрашивают:

— С фронта?

— С фронта.

— Ну что, как?

Едущий с фронта без слов понимает, о чем его спрашивают.

— Да ничего. Боев мало. Они наступают, — мы отступаем, мы наступаем, — они отступают. А так, чтобы шибко дрались, — нет.

Безусому пареньку хочется спросить еще о чем-то, но он неловко топчется на одном месте и искоса поглядывает на фронтовика. Тот говорит о затаенном сам.

— Если во время боя попадешь, — крышка.

— Убьют? — испуганно спрашивает паренек.

Встречный почему-то радостно склабится.

— Обязательно!

Безусый задумывается.

— До боя или после боя если, то ничего, — говорит фронтовик.

— Ничего?

— Ничего.

Фронтовик делает равнодушное лицо, отвертывается ост паренька и негромко, но выразительно говорит:

— Переходят которые наши…

— Переходят? — почти шепотом спрашивает паренек.

— Переходят.

— И ничего?

— Ничего.

Оба задумываются. Обоим им мало понятно, почему и как они очутились вот здесь, а не у себя в деревне за своим обычным и таким нужным делом.

2

В бестолково подпрыгивающей теплушке, жарко натопленной украденными на станции дровами, люди задыхаются от едкого махорочного дыма, человеческой вони и сохнущих у раскаленной чугунной печки пеленок. На верхних нарах, на руках у молодой женщины с тоскливым криком мечется грудной ребенок.

— Что у те, тетка, малец-то надрывается?

— Да кто ж его знает, милые, болит чего-нибудь.

— Сунь ему титьку, замолчит!

— Да уж я и совала, и чего ни делала. Тошно, должно быть, мальчонке, вишь, дух какой тяжелый.

— Да, дух здесь, действительно, того, большого с души тянет. Эй, кто там у двери, открыли б вы, братцы, задохнется у бабы ребенок!

— И то открыть, жарынь-то, как в бане.

В открытую настежь дверь широким золотым потоком ворвалось яркое апрельское солнце. Киселев через людей и узлы пробрался к двери и, усевшись на полу, свесил ноги наружу. Рядом сел молодой белобрысый солдат. Он с фронта, из-под Тюмени. Тянет цигарку, смешно оттопыривая толстые облупленные губы, и замысловато ругается.

— Де-ла…

— Что?

— Чудно.

Скалит крепкие широкие зубы, недоумевающе качает головой.

— Что чудно? — спрашивает Димитрий.

— Да как же. Шестой год деремся, а народу сколько. Вишь, ноги на улицу свесил, поместить в вагоне негде.

Солдат бьет себя по колену и радостно ахает.

— Ах, мать честная, бьют-бьют народ, а народу будто и не убавляется. Чудно. Ну, а если еще столько воевать будем, неужели народу и тогда не убавится?

Высокий плотный мужик, сидевший сзади Димитрия, обернулся к белобрысому.

— Типун тебе на язык. Еще столько, — мало воевали. Ты, поди, впервые на войне, а я вот три года с Германией воевал, так мне, паря, вот по какое место эта война.

Высокий мужик выразительно похлопал себя по затылку.

Белобрысый солдат смущенно улыбается.

— Да я что ж, я так только, к слову пришлось. Незаметно, говорю, что народ убывает.

Высокий недовольно ворчит:

— Теперь и воюют, пес их знает, за что. Тогда против немца воевали, ну, чужой будто, вроде, как враг. А теперь тут, как-никак брат на брата идем.

Из кучи тел высунулся тощий черненький человек. Была у человека черная, клинышком, бородка и черные усы, выбритые по-модному, — когда под самыми ноздрями оставляют клочок волос и когда кажется, что у человека всегда нечисто под носом. Человек умильно посмотрел на высокого и ласково спросил:

— Это большевик, что ли, тебе брат?

— Мне не только большевик, мне и киргизин брат. Вот только спекулянт мне не брат, а враг лютый. Самый это расподлейший народ по мне, хуже разбойника.

Высокий смотрит на черненького со спокойной усмешкой, сверху вниз. Слова у высокого взвешенные и примеренные. Черненький не выдерживает, вскакивает. Трясет клинышком, наседает.

— Ты не очень-то. За такие разговоры знаешь, что теперь полагается?

— Я знаю, что за такие разговоры полагается. А ты что, из спекулянтов, видать?

— А хоть бы и из них, тебе какое дело. Попробовали бы без спекулянтов. Кто вам товар достает, не мы разве?

В голосе черненького дрожит обида. Ходуном ходит бороденка.

— Туда же — спекулянты! Понимаешь ли ты еще слово-то самое. Попробовал бы вот, до Харбина да еще дальше — до Владивостока — в теплушке вот эдак-то в куче муравьиной доехать да с товаром обратно. Пропали бы вы без нас.

— Куда там, без порток бы остались.

— И остались бы.

— И остались бы.

Высокий отмахнулся, как от надоедливой мухи.

— Ладно. Вытри под носом, а то, ишь, табаку нанюхался.

Черненький сконфуженно, под общий смех вагона, схватился за невыбритый под ноздрями клочок.

3

В уголке вагона тоскует маленький старичок.

— И чего только людям надо?

Сидит старичок на корточках перед печкой, ворочает длинным железным прутом догорающие головешки и тоскует.

— Жили б себе да жили. Ну, подрались малость и будет. Вон у нас в деревне уж на что снохи злые бывают, а и те погрызутся-погрызутся, потаскают друг дружку за волосы да и перестанут. А ведь тут хуже злых снох.

— Порядку, дедушка, хотят.

— А по мне бы так, — хочешь порядку, так и заводи порядок, только без драки. Порядок завсегда после драки, а не в драке. Взяли бы да и отошли к горам. Это, мол, вот Сибирь, и будет у нас свой порядок, и сюда нам чтобы ни шагу. Окружили Сибирь стеной да и заводите порядок. А так и другие порядку вашему позавидуют, если ваш порядок хороший, и у себя такой же порядок без вашей помощи заведут. И драться не надо. Порядок-то, милые, завсегда после драки. Вот бы как по мне. А то ведь грех один, не по заповедям живем.

Черненький с клинышком выглядывает из-за груды мешков и ехидно смеется:

— Какой ты, дедушка, умник. Ты бы сказал, посоветовал бы министрам, добрался бы до них.

Старичок ласково улыбается.

— А ты не смейся, милый друг, я — то бы сказал…

— Ну и скажи.

— И сказал бы, да не спрашивают нас, мужиков-то. Вот, милый друг, загвоздка-то в чем, не спрашивают народ-то, какого он порядку хочет, без народу хотят.

Голова черненького провалилась в груду мешков.

…На одной из станций в теплушку вперлись два вихрастых казака и юнкер. Юнкер совсем еще мальчик, даже форму юнкерскую не успел обменить. По нарукавникам, с изображением мертвой головы и двух перекрещивающихся костей, Киселев догадывается, что казаки и юнкер из отряда атамана Анненкова. Димитрий впервые видит так близко прославленных героев грабежа, разгула и насилий, делает безразличное лицо и внимательно вслушивается в разговор казаков.

— Ах, язви ее, и чтоб ей, суке, раньше захворать! Пасху дома бы провел.

Приземистый, широкоплечий, с широкими монгольскими скулами казак громко смеется, ляскает крупными желтыми зубами. Он ездил в отпуск к тяжело больной матери и жалеет, что она не заболела раньше месяца на два, пасху бы провел дома. Другой казак и юнкер сочувственно улыбаются.

Широкоскулый в сладкой позевоте потянулся всем телом и вдруг, на полдороге прервав зевок, хлопнул себя по коленям.

— Жуков-то, Жуков-то, вот дурак!

— Ну что Жуков?

— Дурак, язвило б его в бок, и больше никаких! Зарубил шпака в кофейной, убежал и шашку со страху оставил. Шашку подобрали, а на ней фамилия его, дурака, вырезана.

— Действительно, дурак!

— Да и сам еще фамилию-то вырезал.

Казак загорелся, заерзал на месте, замахал руками.

— Эх, я бы его… я бы его, шпака, вот как… Я бы из него котлетку сделал, на Иртыш бы сбегал, клинок вымыл, — на, смотри, я не я, лошадь не моя!

Юнкер давно порывается что-то сказать, ему так хочется поделиться впечатлениями и показать своим видавшим виды товарищам, что и ему есть что порассказать.

— На прошлой неделе, — говорит юнкер, — мы всех шпаков из кофейки выгнали, поставили караул и всю ночь кутили. Утром взяли продавщиц из кофейки, да за город. А девочки — сок… Плачут потом, дурочки.

— На всех хватило?

— На всех.

— Ах, язви вас! — восторженно подпрыгнул на месте широколицый и захлебнулся в широком плотоядном смехе…

Проснувшись рано утром, Киселев заметил, что широкоскулый раскаливает на огарке свечи какую-то проволочную развилку, похожую на камертон, и перед маленьким осколком зеркальца любовно и долго завивает свой чуб.

4

В город Киселев приехал в полдень. Прямо с поезда отправился в земскую управу, дождался приема у председателя и передал ему письмо от Николая Ивановича. Председатель пробежал первые строки письма.

— А, от Николая Ивановича, помню, помню.

Он позвонил и приказал вошедшему курьеру.

— Попросите Павла Мефодьича.

— Это член управы, заведующий лесными заготовками, — обратился председатель к Димитрию, — я с ним уже говорил о вас, сейчас мы это дело закончим.

Вошел Павел Мефодьич, высокий, слегка сутуловатый человек в синей бумазейной рубахе-косоворотке, подпоясанный узеньким желтым ремешком. Лицо у Павла Мефодьича было бледное, немного худощавое, глаза голубые и ясные.

— Вот, Павел Мефодьич, познакомься, это товарищ, которого Николай Иванович рекомендовал на заготовки, помнишь, я с тобой говорил?

— Да, помню.

— Так вот договорись с товарищем.

— Мне бы прежде всего приютиться где, — сказал Киселев, — я сюда прямо с вокзала.

— Ну, на этот счет у нас свободно, на любом столе ложитесь, — улыбнулся председатель. — Ведь вы недолго у нас пробудете?

— Да я бы готов хоть и сейчас.

— Ну нет, — отозвался Павел Мефодьич, — так скоро вы не уедете. Пока с делом познакомитесь, да пока вам подберут всякий материал, да приготовят документы, — раньше трех-четырех дней и не выберетесь.

Киселев вместе с Павлом Мефодьичем прошел в его кабинет.

Но разговаривать о предстоящей Димитрию работе им так и не пришлось, — Павла Мефодьича до самого конца занятий беспрерывно отвлекали. Обедать он пригласил Димитрия к себе.

— Как дела на фронте? — полюбопытствовал Киселев за обедом.

— Вы давно не читали газет? — в свою очередь, спросил Павел Мефодьич.

— Положим, не так давно, ну да что ж там в газетах… Нет ли чего подостовернее от людей знающих.

— Нет, вы все-таки прочтите наши столичные газеты за последнюю неделю, я вам подберу номера. Ну, а вообще-то дела на фронте плохие, наши служащие совсем носы повесили.

Киселев не понял, — при чем же тут служащие.

— Видите, в чем дело, служащие у нас больше все беженцы из приволжских губерний, так многие собирались к пасхе домой вернуться, — постом дела на фронте были блестящи, все были уверены, что к пасхе сибирские войска будут в Самаре. А тут вдруг такой непонятно быстрый переворот, теперь сибиряки почти бегут.

— В чем же дело?

— Говорят, будто красные свежие силы бросили на фронт, ну да и сибирские войска достаточно разложились. Ведь в конце концов как ни уверяй солдат, что большевики хуже самого злого врага, а лозунгов-то против большевиков у адмирала нет.

— Да, лозунги слабоватые, — усмехнулся Киселев.

— Уж куда слабые. Ну, а у большевиков лозунги краткие и выразительные: отбирай у фабрикантов фабрики да заводы, а у помещиков — земли. Правда, у нас в Сибири помещиков нет, ну да мужик до земли всегда охоч, у кого бы ее ни отбирать, а армия сплошь мужицкая, вот и обопрись, поди, на такую армию!

— Да, неважные дела у адмирала…

После обеда Киселев вернулся в управу. Сторож провел его в большую, заставленную столами комнату.

— Вот располагайтесь здесь, как вам угодно, сюда к вечеру до десятка человек наберется, на столах и ночуют.

— Беженцы?

— Разные, есть и здешние, сибирские, из уездов приезжают, тут и останавливаются. Ну, а больше все странние — самарские, симбирские, казанские.

Сторож вышел. Димитрий уселся за одним из столов и стал просматривать принесенные от Павла Мефодьича газеты. Большинство авторов статей Димитрий знал, — это были видные кооператоры, известные профессора, работники земских и городских самоуправлений, попадались даже имена писателей и сотрудников столичных либеральных, а то и просто черносотенных газет. Писали обо всем понемногу. Один из писателей, отличавшийся искусством писать возвышенным слогом, этим самым слогом восторженно описывал «римский нос» и «орлиные» глаза адмирала Колчака. Но больше всего писали о фронте. Слабые успехи объясняли тем, что армия мало сознательна, некультурна. Кто в ней? Темное, безграмотное крестьянство, думающее только о землице да о бабе на печке, а рабочие если попадаются, то сплошь большевики. С такой армией далеко не уедешь. Облагородить ее надо, окультурить, заставить осознать интересы, за которые борются «лучшие» русские люди. Надо опереться на интеллигенцию, полностью мобилизовать ее и влить в армию…

Димитрий отложил газеты. Страстные поиски той общественной группы, которая вдохнет в армию душу живую, сокрушит большевиков и спасет отечество, говорили Димитрию о том, что у белых положение на фронте значительно хуже, чем его рисуют газеты.

Ночевать в управу сошлись семь-восемь человек, двое коренных сибиряков, остальные беженцы.

— Вот как мы, по-военному, — смеется кто-то из беженцев, подкладывая себе под голову связку бумаг вместо подушки.

— У себя не воевали, а тут, того и гляди, придется, — недовольно ворчит другой.

Один из сибиряков, высокий лохматый блондин с близорукими глазами, лениво отзывается:

— Кто вас просил к нам в Сибирь, не ехали бы, если дома лучше.

— Да, это верно, просить вы нас не очень просили.

— Ну как не просили, — перебивает самарец, тот, что подложил себе под голову связку бумаг, — очень просили… чтобы мы не ездили сюда.

И тут же рассказывает о том, как министр внутренних дел телеграфировал в Челябинск, чтобы там не принимали подошедший к городу эшелон беженцев.

Беженцы дружно смеются.

— Вот оно ваше хваленое сибирское гостеприимство.

— А за что вам оказывать гостеприимство, когда вы собственного дома отстоять не сумели!

Сибиряк даже привстал со стола, смех беженцев задел его за живое.

— Позвольте, позвольте, друг мой сибирячок, а помогли вы нам в нужную минуту? Может быть, мы и отстояли бы свой дом, если бы вы помогли нам вовремя.

— Да кому помогать-то, кому? Помогают тому, кто сам борется или, во всяком случае, желает бороться. А вы? Что сделали вы? Вас здесь, говорят, больше ста тысяч, почему вы все, как один, не встали на защиту своей родины, своих жен и детей, наконец, самих себя? Почему вы не взяли оружие в руки, — ведь вас сто тысяч, целая армия. Почему вы бросились к нам в Сибирь и даже пальцем не пошевельнули для самозащиты? Да потому, что вы не хотели защищаться, потому что вы сохраняли животы свои! Нет, друзья, не помощи вы хотели, вы хотели, чтобы мы пошли за вас драться, а не вместе с вами.

Беженцы долго молчали.

— Да, вы правы. Мы испугались ужасов войны, крови и насилий. Ведь мы, русские интеллигенты, отрицаем войну в самом принципе, мы непротивленцы. И если мы рады воевать, то только в газетных статьях да на митингах.

Сибиряк пренебрежительно махнул рукой.

— Э, бросьте чепуху молоть! Все это объясняется гораздо проще, — нежеланием подставлять под пули грудь свою, боязнью за свою драгоценную жизнь; пусть, мол, другие идут воюют, а мы — непротивленцы. Ну, хорошо, хорошо, пусть даже непротивленцы, однако при царе шли, воевали.

— Не сами шли, гнали.

— А-а, значит, вот оно какое непротивленство! Так, пусть так! Но не все же сто тысяч беженцев интеллигенты? Их, наверно, и четверти не наберется. Пусть даже половина, пусть половина. Ну, а остальные пятьдесят тысяч тоже непротивленцы?

— Остальные спекулянты всех сортов: спекулянты мелкие, спекулянты крупные, спекулянты просто, спекулянты политические, спекулянты-интеллигенты…

— Вот-вот, видите, даже спекулянты-интеллигенты… Уж, наверно, эти-то отрицают войну! Так почему же они-то бежали сюда, они-то не защищались?

— Ну, про эту публику что и говорить, она всегда чужими руками жар загребает. А бегут они сюда, друг мой сибирячок, потому, что там у себя и грабить некого стало, и спекулировать нечем. Вот они и предпочли сюда к нам, здесь и пограбить есть кого да и поспекулировать есть чем. Ну, а потом — у себя большевикам большие тысячи контрибуции платить надо, а здесь сами контрибуции собирать будут.

Опять долго молчали. Кое-кто начинал похрапывать.

— А все-таки ваша Сибирь нам мало нравится, хваленого сибирского гостеприимства на грош не встретили. Перебывали мы во многих местах, сталкивались с различными общественными слоями, начиная с сибирского мужика и кончая сибирским барином, — нет, не то, что наши, российские, волжане например.

Беженцы-волжане встрепенулись.

— Ого! Куда им, сибирякам, до наших волжан!

— Особенно до волжанок! — засмеялся кто-то.

— Да, уж с нашими волжанками сибирячкам не спорить, — вступился самарец, — нет, вы посмотрите только на этих сибирячек. Идет тебе по улице колода колодой, — в пимах до живота, шапка с ушами, шуба на обе стороны мехом, не то самоедка какая, не то медведица. А наша-то, самарская, бежит это тебе в коротаечке какой-нибудь, обдергаечке этакой, чуть тальечку прикрывает, на ножках туфельки легонькие, чулочки ажурные, ножка розовенькая виднеется, перебирает этак ножками-то — чик-чик, чик-чик! Никакой морозище нипочем. У-у, милашка!

Сибирские в долгу не остаются.

— Ну, вы, самарские, расхвастались. Наши-то сибирячки на всю Русь красотой славятся.

— Чего говорить, наши-то самарские шарабан выдумали!

Сибиряк давно махнул рукой на развеселившихся беженцев, закутался с головой одеялом и молчал. Мало-помалу замолкли и остальные.

5

Через три дня к отъезду все было готово. На четвертый утром, выйдя из управы, Киселев заметил на столбах для расклейки афиш узенькие цветные полоски — розовые, зеленые, синие. Перед полосками толпился народ. Киселев подошел ближе, заглянул через плечо других. Цветные полоски объявляли о мобилизации. Призывалось все население, имеющее образование не ниже четырех классов гимназии. К четырем классам гимназии приравнивались и городские училища.

Димитрий в раздумье прошел мимо. Положение осложнялось. Городской училище он окончил и по этому признаку мобилизации подлежал. Правда, в кармане у Димитрия лежал документ на чужое имя, и можно было на мобилизацию не являться. Но вряд ли кто поверит, что человек, которому вручено ответственное дело, не окончил даже городского училища. С другой стороны, — явиться на мобилизацию под чужим именем было небезопасно. Во всяком случае, над этим следовало подумать.

В начале занятий Киселев вернулся в управу, прошел к Павлу Мефодьичу.

— Как же быть, Павел Мефодьич, я было сегодня ехать собрался!

— Ну и что ж?

— Видали, мобилизация объявлена.

— Видал. Вам являться?

— В том-то и дело, что являться. А мне бы по разным соображениям не хотелось.

Павел Мефодьич задумался.

— Есть только один выход — возбудить ходатайство о предоставлении вам отсрочки, но так как все сроки для этого пропущены, то вам придется на мобилизацию явиться и ждать результатов нашего ходатайства. А у вас все в порядке, ничего не болит?

— Сердце у меня, правда, пошаливает.

— Еще лучше. Недели две провозитесь с разными комиссиями да испытаниями, а к этому времени мы получим вам отсрочку.

Димитрий подумал и решил явиться.

6

На приемном пункте Киселев увидал почти всех беженцев, ночевавших вместе с ним в управе. Тут же был и блондин сибиряк. К нему подошел самарец.

— Вот, товарищ сибирячок, теперь и мы повоюем.

— Много с таким народом навоюешь, — недовольно ворчал сибиряк, показывая на толпу.

— Да, народ никчемный, хилый, — согласился самарец, — защитники будут неважные.

Киселев присмотрелся. Лица у всех тревожно настроенные, ждущие. Плотно сжаты губы. Редко блеснут улыбкой глаза. Еще реже слышится смех, да и тот напускной, деланный. Привычное ухо сразу улавливает в голосе фальшивые ноты, а наметавшийся глаз легко отличает неискренность улыбки, неискренность выражения лиц. Свое душевное каждый держит про себя. Своими наблюдениями Димитрий поделился с самарцем.

— Это понятно, — ответил тот, — ну что общего между этими людьми? Что может спаять нас? Идея? Но, по правде сказать, у нас нет идеи. Народовластие? Народ? Но все мы по-разному народ понимаем и по-разному к нему подходим…

Вместе с толпой Киселев продвинулся к комнате, где заседала приемная комиссия. Видно, как многие волнуются, берясь за ручку заветной двери. Выходят из комнаты со смущенными, жалкими улыбками или мрачные, со злобно искривленными губами. Почти каждого выходящего встречают вопросом:

— Ну что, как?

— Принят, — бодро старается ответить спрошенный, но губы сами собой складываются в кислую улыбку.

Среди ожидающих очереди почти ни одного спокойного лица. Сквозь толстый слой различных забот пробивается одна мысль:

«Возьмут или не возьмут?»

К Димитрию протискался сибиряк.

— Неужели все это непротивленцы?

— А что?

— Смотрите, как никому из них не хочется в армию.

Димитрий улыбнулся.

— Да, желания мало, радости еще меньше.

— Какая к черту радость, — негодует сибиряк, — ее и на грош нет! Наоборот, радуется тот, кто выходит из этой комнаты признанный к службе негодным. Вон, смотрите на того белобрысого, — безусловно негоден.

Сквозь толпу протискивается молодой человек в фуражке с темным бархатным околышем. Каждый мускул на лице молодого человека дрожал радостью.

— Ну что, как?

Молодой человек возбужденно оглядывается во все стороны.

— Негоден.

И вдруг не выдерживает, — громко и радостно смеется:

— Пойти вспрыснуть!

— Вот видите, — волнуется сибиряк, — и не один он, этот молодой человек, радуется, я ни от кого здесь не слыхал желания идти. Каждый ждет и желает, чтобы его признали негодным к службе. Большевики!

В голосе сибиряка негодование, в глазах печаль.

— Ну что вы, какие ж это большевики, — насмешливо улыбался Димитрий, — просто неприемлющие войны интеллигенты.

Сибиряк не замечает насмешки в голосе Димитрия и безнадежно машет рукой.

— Ах, оставьте, большевики, все большевики.

— Нет, гораздо проще, — серьезно и спокойно замечает самарец, — шкурники. Хорошо бы побить большевиков, но чтобы их побил кто-нибудь другой за нас.

Очередь дошла до Киселева. Переступая порог комнаты, Димитрий почувствовал, что слегка волнуется.

Заявил комиссии о болезни сердца. Врач, сердитый, замшелый старик, мимоходом приложился ухом к груди Димитрия.

— Хорошо, пойдешь на испытание.

Через две недели Киселев получил документ о том, что из-за болезни сердца признан к военной службе негодным.

 

Глава вторая

Конец Чернораевой заимки

1

Овраг проходил в версте от Чернораевой заимки. От прошлогодних ометов шла к оврагу узенькая тропка, проложенная в сухом почерневшем бурьяне, спускалась вниз по крутому желтому берегу и терялась в густой мелкой заросли на дне оврага. Кузница, с середины зимы вырытая рядом с землянкой, работала день и ночь. Ковали наконечники для пик, чинили старые поломанные дробовики, точили заржавевшие шашки. Любовно просматривали каждую винтовку, отнятую у солдат и милиционеров. Работали на переменках кузнец Василий с Петрухиным да за молотобойцев Иван Каргополов со стариком Чернораем. Наезжал Прокофий из Костиной и целыми неделями оставался в кузнице, когда Петрухин отправлялся в очередной объезд по деревням.

По ночам со стороны Иртыша сворачивали в овраг мужики, закутанные в теплые собачьи дохи, говорили условный пароль точно из-под земли выраставшим часовым и молча проезжали в глубь оврага. У кузницы нагружали широкие розвальни еще не отточенными наконечниками для пик, радостно перекладывали сеном, туго-натуго перетягивали веревками И тихо смеялись в лохматые воротники.

— Пшеничку на базар везем.

— Шибко не поздоровится колчаковцам от этой пшенички.

Алексей выходил провожать мужиков и, шагая рядом с ними по глубокому снегу, давал последние указания.

— Точите, товарищи, скорей, вот-вот понадобятся.

— За нами, товарищ Петрухин, дело не встанет, проходила б зима скорей, а то, вишь, снегу-то, ни пройти, ни проехать.

Шла весна. Под горячим весенним солнцем искрилась каждая снежинка, и глазам было больно смотреть в сверкающие степные просторы. Черными нитями протянулись по ним рыхлеющие дороги. Редкие лесные колки, уходящие к Иртышу, заволакивались синей дымкой. С утра капало с крыш, и солнце, как в хрустале, разноцветными огнями играло в ледяных сосульках.

Удерживать мужиков от преждевременных выступлений было все труднее и труднее. В трех-четырех местах разоружили милиционеров, разгромили волостную управу. Петрухин почти все время проводил в разъездах, — надо было готовиться к близкому выступлению, воодушевлять колеблющихся и малодушных, удерживать наиболее нетерпеливых. Нередко брал с собой Настасью, меньше было подозрений, — едут, мол, люди по семейному делу и пускай их едут. Приходилось Настасье ездить и одной, выполнять разные поручения Алексея. Раза три возила в город важные сообщения от Петрухина, — наложит в сани десяток кругов масла да сала бараньего, сунет записку за пазуху и едет. Кому придет в голову останавливать бабу и расспрашивать — кто, чья да откуда? Так потихоньку и доезжала до города. В городе прямо к Ивану Кузнецову, деповскому молотобойцу, сдаст записку — и на базар, а заедет с базара — у Ивана готов и ответ.

2

Чумлякские поднялись, когда на Иртыше только что проплыли последние льдины. Из города шли разные слухи. Несмотря на газетные уверения о победе, о том, что от большевиков отвернулись рабочие массы, что в Большевизии — так колчаковцы называли Советскую Россию — голод, слухи, один другого тревожнее, упорно проникали в народные массы. Говорили, что на фронте неблагополучно, что солдаты колчаковской армии переходят к большевикам и в одиночку и целыми полками, в полном вооружении, нередко вместе с командным составом… Говорили, что никакого голода в Большевизии нет, что отношения к оставшейся у большевиков интеллигенции благожелательное, что даже буржуев-де щиплют не очень уж шибко…

Откуда ползут эти слухи, в какие щели наглухо законопаченной Сибири проникают — не определить. А слухи все настойчивее, все тревожней.

Чумлякские парни бежали из города десятками. Ловить дезертиров приехал в село отряд милиционеров. Мужики попрятали сыновей по заимкам у родных да односельцев, в степи по ометам да по глубоким степным оврагам. Начальник отряда дал мужикам три дня сроку. Мужики угрюмо посматривали на милиционеров, о чем-то перешептывались друг с другом и сыновей не выдавали. Не дождавшись в положенный срок ни одного из дезертиров, начальник приказал собрать всех мужиков, у которых сыновья значились в бегах, выстроил стариков в ряд и выпорол каждого четного. В ту же ночь мужики подожгли дом, в котором остановились милиционеры, несколько человек ухлопали, остальные ускакали. В перестрелке было убито четверо мужиков. К утру подоспели скрывавшиеся по степям ребята, быстро сорганизовали отряд, объявили село на военном положении и всюду выставили патрули. Мужики понимали, что стычка с милиционерами даром не пройдет, и вооружались кто чем попало: отнятыми у милиционеров ружьями, выкованными в овраге за Чернораевой заимкой пиками, вырытыми из земли заржавленными шашками, железными вилами.

К Петрухину из Чумляка поскакали гонцы.

Через два дня к селу подходили две роты солдат. Чумлякцы окопались за поскотиной и встретили отряд дружным залпом из нескольких десятков ружей. Ночью повстанцы покинули село.

3

Петрухин был в это время в городе. За несколько месяцев отсутствия Алексея многое изменилось, и он жадно ко всему присматривался и прислушивался. Торопливым шагом бегут по улицам озабоченные люди. И озабоченность у них какая-то особенная, своя. Битком набиты кафе и столовые. И всюду эти озабоченные люди. И разговоры у них тоже какие-то свои, особенные:

— Омск… Манчжурия… Харбин… Владивосток… Омск… Харбин…

Какой вдруг понятной становится эта озабоченность. Да ведь это же город спекулянтов и политических шарлатанов. Из Питера, из Москвы, с Урала, со всего Поволжья собрались делить шкуру еще не убитого сибирского медведя.

Слухи, как ветер степной, — не знаешь, откуда пришли, куда побежали. Промчался ветер, а травы степные все еще шепчутся, все еще шепчутся, все еще головами колышут. Слухи пришли и ушли, — но все еще никнут человечьи головы ухом к уху, чуть слышным шелестом шелестят тонкие губы:

— Шу-шу-шу-шу.

— Идут, идут, идут.

— Слышали? Слышали? Идут от Кустаная, от Челябинска, от Тюмени, из Семиречья. Слышали? Слышали?

…Получили большевистскую прокламацию.

Прилетел вражий аэроплан, пустил по фронту сибирскому тысячи белокрылых птичек-прокламашек.

— Приказ Троцкого.

— Офицеры, добровольно перешедшие в советскую армию, не должны бояться мести, — ее не будет… Про солдат и говорить нечего, — иди к нам, наше дело общее и враг у нас один — капитал…

Великое смятение началось в офицерской среде. Приказу верили и не верили.

— Надо идти, ведь одна у нас мать, брат на брата войной идем.

— Врет, обманет.

— Не обманет, ведь приказ. Публичный документ.

— Не верим. К черту приказ!

Офицерство разбилось, обособилось в отдельные группы. Офицерской молодежи военного времени, состоящей из учителей, студентов и мелких служащих, больше всего хотелось верить приказу. Хотелось бросить надоевшую войну, хотелось домой, в Россию, где у многих оставались семьи. Только и разговоров было, что о приказе. Шушукались сначала в укромных уголках, потом все громче и громче. Тысячью черных кошек пробежал приказ по офицерской среде, разделил ее, разбил. Ударный офицерский кулак разжался, уставшие пальцы не слушались.

Для солдатской массы все было проще и понятнее: все чаще и чаще слухи о переходе к большевикам.

— Слышали? Н-ский полк перешел в полном составе…

— Да ну?!

— Да, да. С музыкой… выкинули красный флаг… всех офицеров перебили.

— Не может быть! Сплетня!

— Я вам говорю… С фронта сейчас человека видел…

Все чаще на улицах тревожные слухи, все торопливей шаг военных, все громче и зловещей автомобильные гудки.

…Скачут базарные цены.

— Погодите, вот красные придут, растрясут ваши барыши. Ишь, живоглоты, подступу ни к чему нет.

— А-а, большевик! А знаешь, что за такие слова? Шомполов захотел?

— А ты шомполами не пугай, не из робких, себя береги.

— Красные придут, накормят вас. Слыхал, сами собачину да кошек жрут.

— А вы здесь человечину жрете, вон животы-то отпустили.

Базар — как бурное море. И слухи — волны морские — бьются о берег людской тревожными всплесками.

4

Петрухин еще по дороге из города слыхал о каком-то восстании в Чумляке. К слухам Алексей отнесся не совсем доверчиво, так как привык к тому, что они большей частью бывали значительно преувеличены, но все ж таки полагал, что дыма без огня не бывает. Дома Алексея ждали чумлякские гонцы.

— Эх, еще бы немного потерпеть, — задумчиво сказал Петрухин, выслушав гонцов, — не везде мужики отпахались.

Один из гонцов махнул рукой.

— Какая теперь пашня, товарищ Петрухин: уж не говоря о молодых, старики так и рвутся, так и рвутся.

— Не до пашни теперь, — подтвердил другой.

Петрухин что-то обдумывал.

— Ну, что ж, объявим Колчаку войну. Вы когда приехали?

— Вчера утром.

— Значит, завтра или послезавтра у вас будут солдаты.

— Они, может, уж и есть. По такому делу ждать долго не будут.

— Так. Выходит, что оружия вам мы вряд ли успеем доставить. Попытаемся, однако.

Чумлякцы ускакали. Не успели отъехать и десятка верст от Чернораевой заимки, как встретили других гонцов, спешивших к Петрухину с извещением о том, что отряд колчаковских солдат уже занял Чумляк.

Кузнец Василий, Иван Каргополов и Прокофий помчались по ближним деревням с приказом от Петрухина — немедленно собраться к оврагу за Чернораевой заимкой.

Самого старика Чернорая Алексей послал в Костино.

— Не съездить ли тебе, дед, в волость, взять бумажку, — еду, мол, в город хлеб ссыпать.

— Ну что ж, съезжу.

Запряг старик любимого жеребца, накрутил вожжи на руки, гикнул помолодевшим голосом и вихрем помчался зазеленевшей степью.

«Может, от бумажки польза какая в Алексеевом деле, — думал старик, — на том свете легче Михайле будет».

Через час Чернорай был в волости. Волостной секретарь, старинный дружок Чернорая, обрадовался деду.

— Здорово, старина, что давно не бывал?

— Да ты и сам, однако, с год ко мне не заглядывал. А медовушка у меня седни шибко забористая.

— Ну? Загляну как-нибудь. Ты что, дед, по делу в волость?

— Да вот бумажку бы мне; хочу возочка три пшеницы отвезти в город.

— Так и вези, зачем тебе, бумажку, никакой бумажки не требуется.

— Ну все-таки, — уклончиво сказал Чернорай, — спокойнее с бумажкой. Остановит кто дорогой, сейчас ему бумажку, — вот, мол, казенный хлеб везу.

Секретарь засмеялся.

— Эк тебя, старина, напугали, да кто ж тебя остановит, кому надо?

— Ну все-таки, — стоял на своем Чернорай.

Положил Чернорай бумажку в карман и, не заезжая к свату Степану Максимычу, помчался обратно.

5

В ночь с Чернораевой заимки выехали три груженые подводы. На передней сам старик Чернорай, на задней Настасья. Алексей, идя рядом с Настасьей, проводил их далеко в степь. Стали прощаться.

— Ну, будь здорова, Настасьюшка!

Настасья вдруг припала к Алексеевой груди, крепко обвила его шею руками и всхлипнула.

— Что ты, что ты, Настасьюшка! — удивился Петрухин, впервые увидевший Настасьины слезы.

Молодая женщина вытерла глаза углом платка.

— Ничего… Это я так… Сердце чтой-то щемит.

Алексей нежно обнял ее.

— Может, не нужно бы тебе ехать.

— Нет, нет, я не о том… За тебя боязно.

— Глупая, — усмехнулся Петрухин, — да чего ж за меня бояться.

Улыбнулась и Настасья.

— Я не знаю. Так.

Крепко расцеловался Алексей и со стариком Чернораем и долго смотрел им вслед, пока вдали не замолкло легкое постукивание бричек.

На другой день к вечеру, когда до места оставалось немногим больше десятка верст, Чернорая с Настасьей остановила разведка, высланная из Чумляка.

— Стой, старик, куда едешь?

— Хлеб везу в продовольственный комитет.

— Развязывай!

Чернорай стал слезать с брички.

— Да чего развязывать, — подошла к солдатам Настасья, — не видите, что ль, пшеницу в город везем, пощупайте, если глазам не верите.

Солдаты весело рассмеялись.

— Пощупать бы тебя, молодка, стоило.

Настасья стыдливо отвернулась.

— У, охальники, жеребцы стоялые!

Чернорай вынул полученное в волости удостоверение и протянул старшему.

— Вот бумажка от волостной управы.

Тот заглянул в бумажку, ткнул на всякий случай пальцем в воз, — действительно, пшеница.

— Чего ж, старый хрен, молчал, что бумажка есть! Старший поглядел на молодую женщину, которая все еще делала вид, что продолжает сердиться, и слегка ударил ее по плечу.

— А ты, молодка, не шибко дуйся, пошутили мы.

Когда отъехали от солдат, облегченно вздохнули.

— Ну, пронесло грозу, — сказал Чернорай, — посмотрим, что дальше будет.

Настасья промолчала. Она думала об Алексее, который появился неизвестно откуда, властно вошел в Настасьину жизнь и заслонил собою все остальное. Как будто не было никогда и мужа Михайлы, три года замужества с которым были прожиты если не в любви, то в полном согласии. Молодая женщина безоглядно полюбила Петрухина, знала, что и Алексей ее любит, и эта зима была медовым месяцем Настасьи. Жизнь Алексея была ее жизнью и дело Алексея — ее делом. Теперь вместе с весной для Петрухина начиналась пора, полная лишений и смертельных опасностей, и молодая женщина готова была на всякие жертвы, лишь бы уберечь любимого человека…

Дробно постукивали брички, фыркали лошади. Весенняя ночь окутывала мягкой прохладой. Чернорай время от времени оборачивался к Настасье и вполголоса окликал:

— Не спишь, Настасья?

Молодая женщина отрывалась от дум, подхлестывала лошадь.

— Нет, не сплю.

— Не спи, однако, теперь близко.

У самого села окликнул часовой.

— Стой, кто едет?

— Хлеб в продовольственный комитет ссыпать.

— Не велено ночью пускать.

— Да у меня бумажка, — сказал Чернорай.

Солдат лежал на земле в десятке шагов от дороги, ему лень было подняться, и он уже совсем добродушно спросил:

— Покурить нет, земляк?

— Нет, парень, нету.

— Ну ладно, поезжай.

Во втором проулке налево Чернорай свернул и остановился у третьей избы с краю. Тихо стукнул в окно. В избе кто-то зашлепал босыми ногами, подошел к окну, вгляделся сначала и негромко окрикнул:

— Кто там?

Чернорай прильнул к окну и так же тихо отозвался:

— Отворяй, Кузьма, это я, Чернорай.

Через минуту въехали во двор.

— Ссыпай скорей пшеничку, парень.

Кузьма просунул руку в полог, нащупал под пшеницей ружья и довольно хмыкнул:

— Эдак-то шибко ладно.

За час до рассвета Чернорай выехал со двора Кузьмы с пустыми подводами. Селом не встретилось ни одного солдата: должно быть, крепкий предутренний сон сморил всех. Только на выезде из поскотины, когда Чернорай открывал скрипучие ворота, из шалашика возле ворот выглянула чья-то голова и сонный голос спросил:

— У те документ есть?

— Есть, — сказал Чернорай.

Голова спряталась в шалашик. Настасья, сидевшая на передней подводе, хлестнула лошадь:

— Но, трогай!

И еще долго слышалась в предутренней мгле четкая дробь крепких Чернораевых бричек.

6

На закате следующего дня Петрухин с отрядом в двести хорошо вооруженных людей подошел к Чумляку со стороны степи. В двух верстах от села в неглубокой лощинке отряд расположился на отдых. Быстро наступала ночь. В селе засветились желтые огоньки. С церковной колокольни донесло десять гулких ударов.

— Ну, товарищи, пора, — сказал Петрухин.

Отряд вышел из лощины, и редкие цепи одна за другой медленно исчезали в ночной мгле.

Ровно в полночь в разных концах села раздались тревожные оклики часовых.

— Стой! Кто идет?

Ночную тишину разорвали два один за другим прогремевших выстрела. На гумне у Кузьмы вспыхнул омет соломы, бросая в улицу отблеск кровавого пламени.

Зазвонили в набат.

Село сразу ожило. Тоскливым воем завыли собаки, прячась в подворотни, мычали коровы, метались и ржали в конюшнях лошади.

По селу неслась беспорядочная ружейная трескотня, и под выстрелами повстанцев один за другим падали выбегавшие из домов полуодетые солдаты. Уцелевшие, отстреливаясь, бежали к церкви, где горнист играл сбор. Петрухин окружил площадь. Спастись успели немногие.

Утром в Чумляке была объявлена советская власть, и выплывавшее из-за Иртыша солнце весело заплескалось в ярком кумаче, выкинутом над волостной управой.

Вести о Чумлякском восстании и разгроме солдат, приумноженные и приукрашенные, понеслись во все стороны быстролетным ветром. Первые гонцы из ближних селений прискакали в Чумляк в полдень. Увидали толпы вооруженных мужиков да красный флаг над крышей волостной управы и поняли, что и спрашивать больше не о чем.

Прямо к Петрухину.

— Давай приказ, товарищ Петрухин, чтобы и у нас советская власть!

Восстание разрасталось все дальше и дальше. Через два дня на пятьдесят верст кругом везде были объявлены Советы и над бывшими волостными управами заполыхали красные флаги. У поскотин караулили матерые бородачи, вооруженные старыми, никуда негодными дробовиками да самодельными пиками, и важно требовали у проезжавших документы, которые сплошь и рядом не могли прочесть за неграмотностью. У пылающих горнов кузнецы день и ночь ковали пики из старого железного лома.

Чумляк был центром восставшего района. По всем дорогам бесперечь скакали гонцы. Спешили к Чумляку кое-как вооруженные, а то и совсем безоружные отряды. Подвозили арестованных милиционеров, председателей и членов волостных управ, случайно попавшихся чиновников.

В Совете шла горячая работа. Петрухин понимал, что колчаковское правительство двинет против восставших новые войска и не остановится ни перед какими мерами, чтобы подавить бунт. Надо было раздувать восстание все шире и глубже, создавать отряды, готовить оружие. Ближайшие помощники и сотрудники Петрухина — кузнец Василий, Иван Каргополов и Прокофий без устали мыкались по району, организовывали отряды и в страстных речах призывали население теснее сплотиться вокруг советской власти и идти на Колчака всенародной войной.

И по всему району — из края в край — неслось:

— Долой Колчака! Да здравствует власть Советов!

7

Первые стычки с правительственными войсками начались через неделю.

Василий окружил в степи шедшую от Иртыша сотню казаков и разбил их. От железнодорожной станции шли в повстанческий район пехотные части при пулеметах. Петрухин двинул навстречу войскам все свои силы и, избегая открытого сражения, нападал на солдат во время ночевок, уничтожал мелкие отряды, отстававшие от главных сил, отбивал обозы и всячески мешал продвижению колчаковцев в глубь района. По пути отряда горели деревни, и черные столбы дыма, бороздившие ясное весеннее небо, предупреждали повстанцев о приближении страшного врага.

Чумляк укреплялся. Рыли окопы, протягивали колючую проволоку. Части повстанцев медленно отходили к Чумляку, продолжая нападать на противника при каждом удобном случае. Сам Алексей неожиданно встретил в стороне от дороги заблудившуюся роту и напал на нее с безумной яростью. Солдаты побросали оружие и бежали. Настигнутые поднимали кверху руки и в истошный голос кричали.

— Товарищи, мы не сами!.. Мобилизованные мы!

Оставшимся в живых разъяснили, за что борются восставшие, снабдили отпечатанными на пишущей машинке воззваниями к колчаковским солдатам и отпустили.

Войска подходили все ближе и ближе. В Чумляке уже слышалась пулеметная трескотня, и народ в страхе бросился выгонять в степи скот, вывозить разный домашний скарб, прятать жен и детей.

Повстанцы упорно держались под Чумляком два дня. В ночь на третий Василий, Прокофий и Каргополов стали отводить свои части. С утра Петрухин, чтобы скрыть отступление, развил по колчаковцам бешеный огонь.

Противник стал окружать село с обоих флангов. Петрухин медленно отступал. К вечеру повстанцы оставили Чумляк.

Было ясно, что восстание сломлено. Удержаться против значительных сил регулярных войск, пока восстание не перекинулось в другие уезды, нечего было и думать. Надо было спасать людей. Главные силы повстанцев, руководимые Василием, Прокофием и Иваном Каргополовым, уходили все глубже и глубже в степи. Весь удар правительственных войск Петрухин с отрядом принял на себя и, отвлекая внимание от уходящих в степи, медленно отступал по Костинской дороге. Белые теснили небольшой отряд Петрухина и, окружая его с трех сторон, гнали к Иртышу.

8

Ночь, как сказочная птица, распростерла над степью черные крылья. В сухих стеблях прошлогоднего бурьяна шуршит ветер. Терпко пахнет полынью. Где-то кричат перепела. У края дороги, в трех верстах от Чернораевой заимки, притулилась разведка.

Хозяйская забота гложет сердца бородачей, и они тихо перешептываются о пашне, о покосе.

Вдруг один поднял голову, чутко прислушался.

— Чу, паря!..

Обернулись к дороге настороженным ухом и, крепко сжимая винтовки, впились в темноту зоркими кошачьими глазами. Было тихо. Ни один подозрительный шорох не нарушал степного безмолвия.

— Почудилось те, — прошептал другой.

Мужик приник ухом к земле и с минуту слушал.

— Топочут… Конница идет…

Приник к земле и другой мужик.

— Да, топочут.

Оба продолжали напряженно вслушиваться. Издалека донесся слабый, еле уловимый звук.

— Слышь, лошадь фыркнула.

— Казаки, быть больше некому. Давай сигнал.

Один из мужиков вскочил с земли, вобрал голову в плечи и вдруг завыл протяжным волчьим воем.

Казачий отряд, направлявшийся к Чернораевой заимке, остановился. Ехавший впереди отряда офицер невольно натянул поводья.

— Волки, — вполголоса проговорил казак рядом с офицером.

Протяжный волчий вой повторился. Почти тотчас же ему откликнулся другой, глуше и дальше, и замер вдалеке.

Лошади храпели и прядали ушами, беспокойно танцуя под всадниками.

— Странно, откуда быть теперь волкам, — тихо проговорил офицер.

— Здесь близко овраги, по оврагам водятся, — так же тихо ответил казак.

Офицер нагнулся в седле, посмотрел вперед и вдруг, выпрямляясь, сказал сердито:

— Глупости!

Больно хлестнул лошадь нагайкой и поскакал. Отряд тронулся за офицером.

Проскакав с полверсты, офицер придержал лошадь, ласково потрепал ее по шее и уже совсем спокойно сказал:

— Глупости.

Впереди почти одновременно грохнули два выстрела и гулко покатились по степи. Лошадь под офицером взвилась на дыбы, сбросила пробитого насквозь седока и понеслась. Из темноты невидимый враг бил залпами и спереди, и с боков.

Метались лошади, падали люди. Отряд смешался и повернул коней обратно.

Светало. За заимкой отходили к оврагу последние люди. Вдали, по Костинской дороге, клубилась пыль. Петрухин наблюдал в бинокль.

Угрюмо обратился к Чернораю:

— Ну, дед, не сберечь нам заимки.

Старик махнул рукой:

— Не для чего ее беречь… Делай, как знаешь.

Молча бродил по двору, заглядывал во все углы, трогал то то, то другое. Мимо, направляясь к оврагу, прошли с небольшими узелками в руках старуха с Настасьей. Настасья была слегка возбуждена. Старуха сурово сжала тонкие губы.

— Скорей, а ты, старик? — обернулась она к Чернораю.

Подходивший отряд можно было рассмотреть простым глазом. Алексей в последний раз глянул в степь и, пробегая мимо Чернорая к сложенным за двором ометам, крикнул:

— Зажигай двор!

Заимка запылала. Петрухин и Чернорай быстро шли к оврагу. Вдруг старик остановился и охнул.

— Карточку Михайлину оставил!

Бросился назад.

— Вернись, дед, вернись! — крикнул Алексей.

Над заимкой бушевало пламя. По степи, стреляя на скаку, широким полукругом мчались казаки.

«Пропал старик», — подумал Петрухин.

Чернорай добежал до заимки в тот самый момент, когда изба с грохотом рухнула. Старик со стоном упал наземь.

— Сыночек… Михайла…

…Догорали последние головни. Казаки проваживали взмыленных лошадей. В стороне, широко раскинув могучие руки, лежал старик Чернорай с простреленной грудью.

Петрухин с отрядом уходил за Иртыш.

 

Глава третья

На пароходе

1

В большой рубке первого класса народу немного: два-три чиновника, высокий старик в широчайшем чесучовом пиджаке до колен, два польских офицера в изящных картузиках с малиновым околышем и две уже немолодые, расфуфыренные дамы. При дамах — по дочке, — одной лет двенадцать, другой четырнадцать-пятнадцать. Поляки звякают шпорами, в изящных поклонах сгибают перед дамами тонкие спины, умильно заглядывают в глаза. Дамы жеманно смеются и млеют от удовольствия. Девочки гуляют по палубе рука об руку и, проходя мимо рубки, недружелюбно взглядывают на поляков и веселящихся мамаш. Чиновники ведут неспешный разговор про спекуляцию. Старик в чесучовом пиджаке шумно прихлебывает с блюдечка чай.

Димитрий спустился в третий класс. И тут про спекуляцию. Низенький, коренастый мужик с расстегнутым воротом, без опояски и босой, решительно наседает на городского человека в хорошем черном френче.

— Нет, ты мне, паря, спекуляцию-то свою не разводи, ты мне прямо говори — вор или не вор спекулянт?

— Почему же вор! Это ты, друг, от большого ума загнул. А можешь ты мне доказать законом или священным писанием, что спекуляция — вредное существо для цивилизации народа и российского прогресса?

Босоногий мужик опешил, — поди-ка, докажи. В кучке слушателей напряженное внимание. Босоногий почесал большим пальцем одной ноги другую и вдруг с яростью набросился на Френча.

— Ты мне ученых-то слов не загибай! Он те, Колчак-то, наступит на хвост за спекуляцию, он те хвост-то дверью прижмет!

В толпе насмешливо смеются.

— Эк, ты, голова, хватил, — прижмет. Колчак-то, может, и прижал бы, да министры согласья не дадут, со спекулянтами-то, брат, они заодно…

Городской человек во френче с чувством полного превосходства хлопает босоногого по плечу.

— Нет, ты мне этого про спекуляцию не говори, она, брат, не нами с тобой выдумана, ее ученые выдумали.

Городской человек торжествующе оглядывает слушателей. Те поражены.

— Ври больше, скажет тоже — ученые выдумали!

— А очень просто. Выдумали и книжку о том написали. Слыхал, книжка есть такая — по-ли-ти-че-ская э-ко-но-мия. Вот в этой самой книжке спекуляция и выдумана.

Пораженные слушатели молчат. Уж если спекуляцию выдумали ученые, тут разговор короток: с учеными спорить не будешь. Ишь ты, политическая экономия.

Босоногий мужик, однако, не сдается. Презрительно окидывает худощавую фигурку Френча.

— Ты сам-то, паря, видать, не шибко из ученых!

Френч самодовольно улыбается.

— Знаем кое-что и мы. А слыхал, как новый министр-то?

— Что мне слушать про твоего нового министра, плевать я хотел…

— Смотри, проплюешься.

Лицо человека во френче на минуту делается строгим и внушительным. Но желание показать слушателям, что он знает все, что делается у высшего начальства, побеждает.

— А то, как он собрал ученых всех да и говорит: прискорбно мне слышать, как народ наш непонимающий спекуляцию нехорошим словом костерит. Объясните мне, господа ученые, как будет по-вашему, по-ученому. А это, говорят, и в науке нашей не то чтобы уж очень ясно сказано, — хорошо это или плохо — спекулянт. Иные прочие полагают, что спекуляция — очень хорошо и благородно, потому как рыск большой. И за рыск, говорят, ихний им бы даже награду положить следовало…

— Егория бы вам, сукиным детям!..

Френч смутился. Вперед, расталкивая толпу могучим плечом, продвинулся огромный мужик с черной пушистой бородой во всю грудь. Презрительно оглядел Френча сверху вниз, как маленькую ненужную козявку, вытянул руку с растопыренными пальцами.

— Никак нельзя стало жить народу.

Мужик сжал в кулак пальцы, крепкие и черные, как железные зубья, опять разжал и медленно, как бы не зная, что делать с рукой, опустил ее.

Толпа любопытно сдвинулась вокруг мужика, отсовывая в сторону Френча.

— Что так?

— Утесненье опять пошло. Подати плати, за землю плати. А уж мы ли за нее не платили?!

В толпе сочувственные лица, сочувственные голоса, разговор о таком близком, родном, а главное, понятном. Тесней сдвигаются возле большого черного мужика.

— Чего там, сто разов заплатили.

— Вот теперь я из города, в управу земельную ездил. Помещик у нас под боком, Кардин по фамилии, тыща десятин у него в аренде от переселенческого управления. Нам без этой земли зарез, — свой-то участок у нас безводный, — ну, снимали мы у Кардина. Остальную сам засевал. Потом, как пришла революция, мы Кардина того коленкой под это самое место, землю себе взяли.

— Правильно, — посластовался и будет.

— Ну и жили себе без горюшка. А теперь, ишь, другая власть появилась, и Кардин опять появился, землю у нас назад отбирает.

— Отбирает?

— Форменно. Мы туда-сюда, туда-сюда, ничего не поделаешь.

— Ничего?

— Ничего.

— Они такие, как пьявки: присосется, не оторвешь ничем.

— Да уж и этот пососал из нас немало. Вот теперь из земельной управы еду. Как, говорю, без земли будем, ведь безводный наш-то, помирать нам без этого участка. Нельзя, говорят: Кардина именье культурное.

— Культурное? Ну, раз культурное, не отдадут нипочем. У нас этак же вот…

— Какое культурное, когда мы же ему и пашем, — всю работу, как ему, так и себе. На наших лошадях, нашими орудиями, — как ему, так и себе. А чтобы там по-ученому какие работы, ничего этого нет.

— Нет?

— Нет. Бывают урожаи и лучше, бывают и хуже наших, это по земле глядя, какая земля.

— Значит, опять помещики?

— Выходит, так.

Толпа молчит. Босоногий задумчиво скребет под мышкой.

— Н-да, дела, язви их в душу.

Человек во френче придвигается ближе, прислушивается. Димитрий взглядывает на человека и вдруг вспоминает, что где-то видел это слегка рябоватое лицо, эти белесые, закрученные поросячьим хвостиком усы. Но где, где? Этого Димитрий никак не может вспомнить.

— Вот учредительного собрания дождетесь, — говорит Френч, — тогда вся земля ваша будет.

Большой черный мужик сердито отмахнулся.

— Будет уж, дождались. Сколько жданья было, все сулили: вот седни, вот завтра. Сулили-сулили, а теперь опять помещики.

Френч обиженно пожимает плечами и отходит.

Димитрий поднялся на верхнюю палубу, остановился на корме. Ночь была теплая, мягкая. Вверху дрожали яркие крупные звезды. Красиво поблескивали огни парохода, отражаясь в реке. По берегам горели редкие костры. И тьма вокруг костров еще гуще, еще плотней.

Прошел в свою каюту, спустил на окно деревянную решетку. Только было стал засыпать, — под окном каюты услыхал тихий разговор, сдержанный смех. Киселев открыл глаза. Через деревянную решетку плеснулся молодой женский голос.

— Нет уж, будя, не согласна я второй раз узду надевать. Порвали одну, другую не надену, будя. К попу ты меня не заставишь идти.

— Ну гражданским.

— Это другое дело.

— Ах ты, большевичка моя распрекрасная!

И вместе с шорохом ночи в каюту залетел сочный поцелуй.

2

Утром поляки пьют чай за одним столом с дамами. Младшая девочка хмурится и упорно смотрит в окно. Старшая сидит за пианино, играет что-то грустное. Дрожат длинные ресницы девочки, ползут тени по лицу. Вот-вот бросит играть, склонится над клавишами ее маленькая хрупкая фигурка и сквозь нежные белые пальцы закапают частые слезы обиды. За столиком раздается особенно громкий взрыв хохота. Девочка встает и уходит, за нею уходит и младшая. Киселев долго следит, как они ходят по палубе, обнявшись, обе печальные и тихие.

Высокий старик в чесучовом пиджаке садится рядом с Димитрием.

— Далеко изволите ехать?

— В верховья.

— По делу или так, интересуетесь?

— По делу. Командировка у меня.

— Дозвольте полюбопытствовать, по какому делу?

— Земец я, от земства еду. Лесные заготовки у нас в верховьях.

— Та-ак. Хорошее дело.

Офицеры-поляки, закончившие чаепитие с дамами, проверяют документы в сопровождении двух вооруженных винтовками солдат. Долго рассматривают документы Димитрия. Он спокойно ждет, знает, — отношение властей к земцам и кооператорам подозрительное, и сейчас поляки задерживаются не на личности его, Димитрия, а на выданных земской управой документах.

— Это не удостоверение личности, — говорит офицер, — это командировка и видом на жительство служить не может.

— Да, это только командировка, — спокойно замечает Киселев, — вид на жительство обыкновенно остается в управе.

Поляк молча возвращает документы и проходит дальше.

Старик кивает на поляков головой:

— Что, хозяева наши?

— Хозяева.

— И кто только нам не хозяин. Чехи, поляки, Колчак, Анненков, Красильников.

— Зачем так много, один хозяин — верховный правитель.

Старик машет рукой.

— Где там, в том-то и дело, что не один. Много их. Кто палку в руки взял, тот и капрал. Беда. Ну, да и дождутся, сами на себя беду накликают.

— Что?

— Да вот, хошь поляков этих взять. Всю Обь ограбили. Караванами гонят баржи в Новониколаевск. И скот там у них, и птица, и одежда, и всякое добро мужицкое, — всего через край. Все по усмирениям ездят: вишь, бунтуются кое-где мужики, волостные земства не хотят, — Советы давай.

Старик подождал, не скажет ли чего Киселев. Димитрий молчал.

— Я и мужиков не хвалю, погодили бы малость, не время еще, ну да и так нельзя тоже, — прямо с корнем деревни вырывают. Натло жгут. Весь народ в тайгу ушел. Пойдет теперь кутерьма надолго. Большевики опять появились.

— Ну, неужели появились?

— Да они и не пропадали. Которые в горах жили, которые по заимкам хоронились.

Пароход проходил под крутым обрывистым берегом. Внизу, у самой воды, на крошечном клочке суши жалобно кричал ягненок, должно быть, сорвавшийся с берега. К ногам ягненка подкатывались волны, сверху засыпало землей. У борта столпился народ, смотрят, жалеют. Одна из барынек нервничает:

— Ах, боже мой! Капитан, где капитан? Надо просить капитана спустить лодку, — погибает ягненочек. Надо спасти его! Бедный ягненочек! Капитан, капитан!

Старик обращается к Киселеву:

— Вот она. Рассея-то матушка: снизу волны хлещут, сверху землей засыпает. Кто спасет ее?

На лице старика глубокое раздумье, в голосе печаль. Смотрит на берег, вздыхает. Ягненок мечется, тоскливым, почти детским криком провожает уходящий пароход. Снизу вода, сверху крутой берег, — деваться некуда.

Барыня тоскует.

— Капитан, капитан, остановите пароход, — засыплет ягненочка!

3

Максим официантом на пароходе «Коммерсант» пятый год. У Максима почтенная наружность. Высокий, в меру полный, с тщательно выбритым подбородком, большими пушистыми усами. Одет всегда хорошо, почти щегольски…

Когда-то Максим учился в двухклассной школе, но за смертью отца бросил и ушел в город. Служил мальчиком в трактире, потом половым. Был официантом в ресторане и после на пароходе. Презрительного отношения к себе Максим не забудет никогда.

В трактире было просто.

— Эй, шестерка, пару пива!

Иногда сажали с собой. Постоянные посетители трактира при встрече на улицах раскланивались. В пору безденежья брали в долг пару пива.

Другое в ресторане!

Заказывая обед или ужин, посетитель не видел почтительно изогнувшегося перед ним официанта.

— Э, послушайте, подайте мне… Как это называется…

Официант, почтительно согнув спину, дожидал, пока посетитель не вспомнит, как называется то или другое кушанье.

Уходя, небрежно протягивает двугривенный.

В душе Максима кипела злоба. Он презирал себя, презирал свою должность.

О себе говорил:

— Я — пресмыкающая животная.

— Но жить было надо…

На пароходе за внешность, за изысканный костюм и лакейскую почтительность Максиму щедро давали на чай. Но за чаями пряталось пренебрежение к лакею, к хаму.

Максим был официант, но не человек.

Брал и ненавидел дающих ему.

— Души, души моей не видят!

Революция ничего не изменила.

Первые рейсы на пароходе каталась чистая, нарядная публика.

Расплачиваясь с Максимом, неловко останавливались:

— Дать или не дать?

Дашь — обидится, не дашь — обидится.

Некоторые спрашивали:

— Послушайте, товарищ, на чай теперь не полагается?

Это скоро прошло.

По-прежнему пассажиры первого класса, рассчитываясь за съеденное и выпитое, клали перед Максимом лишнюю мелочь и небрежно говорили:

— А это возьмите на чай.

У конечной пристани пароход стоял два дня.

Максим получал с последних пассажиров, проходил в свою крошечную каюту и запирался на ключ.

Залпом выпивал полбутылки водки, ложился на койку и ждал, когда водка начнет действовать. Тогда вставал с койки, мрачно сдвигал брови и выходил в рубку.

Здесь все было прибрано. Две горничные и официант второго класса с подобострастными поклонами встречали Максима.

Максим, не замечая, проходил в рубку, садился за стол и сильно нажимал кнопку электрического звонка.

Подлетал официант.

— Что прикажете, Максим Иванович?

Максим вскидывал голову, изображал на лице недоумение.

— Разве ты меня знаешь?

— Помилуйте, Максим Иванович, кто вас не знает! По всей Оби, так сказать.

Максим довольно улыбается. Перед ним карточка с обозначением блюд. Делает вид, что не замечает карточки, приказывает:

— Принеси карточку!

— Слушаю-с!

Долго и внимательно изучает карточку.

Начинал Максим всегда с водки и закуски.

— Полбутылки николаевской!

— Извините, Максим Иванович, как, значит, запрещено…

— Запрещено?

Вскидывал на официанта презрительно прищуренные глаза.

— Плачу вдвое, живо!

— Слушаю-с!

Потом выпивал еще полбутылки. Вызывал официанта третьего класса и заставлял служить себе вместе с другими.

Опьянев, Максим требовал буфетчика.

Жадный буфетчик знал, что теперь Максим будет куражиться и щедро бросать на чай. Быстро поднимался наверх и самолично начинал прислуживать Максиму.

Потом все усаживались за один стол с Максимом — угощал всех.

Вдруг вспоминал пассажира, особенно брезгливо протянувшего Максиму рубль.

— Ха, душу мою купить хочешь. Сволочь… Целковый… Я сам четвертной билет дам! На, знай наших!

Вынимал из бумажника деньги и бросал на пол. Хозяин, официанты, горничные бросались подбирать. Заработанные ценой унижения человеческой личности чаевые целиком переходили к хозяину и товарищам Максима…

Начинался рейс.

У двери рубки первого класса неслышно вырастал Максим. Тщательно выбритый, расчесанный. Почтительно склонялся перед пассажиром.

— Что прикажете?..

4

Официант первого класса Максим заметил, что перед окнами рубки несколько раз останавливался человек во френче и упорно всматривался в высокого бритого пассажира из каюты номер пятый. Раза два человек во френче прошелся по коридору первого класса.

Лицо Френча Максиму не понравилось.

Что ему надо?

Среди пассажиров первого класса этого человека Максим не замечал, дела у него здесь не могло быть. Странно, что ж ему, этому рябому Френчу, надо?

В проходе, у маленького столика, возле своей каюты Максим приготовлял посуду. С палубы входил офицер-поляк. Сзади его догонял человек во френче.

— Господин комендант!

Офицер остановился.

— Что вам?

Рябой подошел ближе и быстрым шепотом заговорил:

— Я из контрразведки… Высокий бритый пассажир из пятой каюты мне подозрителен. Мне кажется, я узнаю его лицо. Это большевик, задержите его.

Офицер недоверчиво взглянул на рябого.

— А если вы ошибаетесь?

Максим перестал стучать посудой и напряг слух.

— Нет, не ошибаюсь, собачье чутье у меня на это. Ну, отберите у него пока документы, без документов куда с парохода денется.

— Хорошо.

Офицер, позванивая шпорами, прошел дальше. Френч вышел на палубу.

Максим решил действовать…

До обеда оставалось еще часа два. Звонков из рубки нет, пассажиры — кто сидел на палубе, кто отдыхал в своих каютах. Максиму не терпится. Несколько раз заходил в рубку, — не закажет ли чего пассажир из пятой каюты. Киселев сидел в углу спокойного мягкого дивана и перелистывал книгу, время от времени поглядывая в окно на плывущие мимо зеленые берега. У противоположной стены рубки тихо перешептывались девочки. Максим волновался — как сказать пассажиру, что его собираются арестовать?

Подошел обед. Пассажиры один за другим появлялись в рубке и требовали себе то то, то другое. Киселев отложил книгу и вышел на палубу. Через некоторое время вернулся, взял книжку, сел за отдельный столик у окна, но обеда как будто заказывать не собирался.

Максим не выдержал. Подошел к Киселеву, почтительно склонился перед ним.

— Прикажете подавать обед?

Димитрий изумленно вскинул на официанта глаза, улыбнулся каким-то своим мыслям и сказал:

— Хорошо, подавайте.

После обеда Киселев заказал кофе. Максим негодовал про себя.

«Вот захотел кофе не вовремя, просил бы скорее счет».

Подавая Димитрию счет, Максим с особым выражением в голосе сказал:

— Вот счетец, проверьте, пожалуйста.

Киселев, не глядя на счет, полез в карман за деньгами.

Максим, не выпуская счета из рук, держал его перед Киселевым и тихо настаивал:

— Нет, уж вы проверьте, пожалуйста.

Димитрий нагнулся над счетом.

Борщ малороссийский… вас хотят арестовать… свиная котлетка… рябой человек во френче шпион… стакан кофе.

— Верно-с, господин?

— Верно, — спокойно ответил Киселев и протянул Максиму деньги. Максим взял деньги, счет, собрал посуду и ушел.

…Роман поляков офицеров с барыньками быстро развивается. После обеда один из офицеров запирается в каюте с барыней, матерью старшей девочки. Другой со своей дамой гуляет по палубе. Девочка подходит к каюте, стучится.

— Мама!

Ей не отвечают. Девочка бледнеет, отходит, склоняется над пианино. Все ниже, ниже. Вздрагивают худенькие плечи. Из-под пальцев льются печальные, щемящие звуки.

Плачет девочка, плачет пианино…

Димитрий поднялся и вышел на палубу. Прошелся несколько раз взад-вперед и спустился вниз. На корме, среди кучки мужиков, увидал человека во френче. Димитрий с равнодушным видом подошел ближе.

Огромный мужик, ходок в земельную управу, рассказывает:

— Ну и дела пошли. У нас, в Сизовке, каждый день увозят народ, прямо с поля берут. Придут домой, дома нет, народ весь на пашне. С пашни и берут, не ждут, когда вернутся. Так и пропадают люди.

— А за что берут?

— Да ни за что. Так, по злобе кто сболтнет или сдуру, — большевик, дескать. А то сам неосторожное слово скажет, ну и готово, и сгиб человек.

Френч не выдерживает.

— Ну, это ты, дядек, зря. Так ни за что не возьмут, за что-нибудь берут, не в бессудной земле живем.

— То-то и есть, что в бессудной!

Димитрий мельком взглядывает на Френча и спокойно обращается к ходоку из Сизовки:

— Куда ж их берут?

— Нам об этом не говорят — куда. А только назад никого из них нет.

Димитрий постоял еще немного и поднялся наверх. Остановился у борта, глядит на широкую мутную реку. Снаружи — человек, которому деваться некуда от скуки, а внутри — неустанная напряженная работа мысли.

«Как уйти?»

Снизу поднимался Френч. Быстрыми глазами обшарил палубу, увидал Киселева, остановился невдалеке.

— Далече изволите ехать?

Киселев равнодушным взглядом скользнул по рябому лицу Френча.

— Далеко, за Барнаул.

— По делу?

— По делу.

— Где изволите служить?

— В земстве. Лесные заготовки у нас в верховьях.

Димитрий говорит спокойно, скучно позевывает.

Плюет за борт, наклоняется и следит за плевком. Человек во френче тоже делает равнодушное лицо, склоняется над бортом, плюет в воду.

— Слыхали? Омск взят, — вдруг ошарашивает Френч.

Киселев спокойно улыбается.

— Ну что вы? Кто его возьмет?

— Большевики пришли.

— Откуда вы слышали?

На пристани телеграмма была.

Димитрий смеется.

— Вранье! Откуда быть большевикам? В газетах пишут, — большевики за Уралом.

С равнодушным, скучающим видом отворачивается от Френча и неторопливо спускается опять на нижнюю палубу.

«Где же я видал этого человека?» — напрягает Димитрий память.

Среди матросов и пассажиров третьего класса настроение приподнятое.

На пристани встречный пароход передал последние слухи из Омска.

— Неустойка у белых. Опять обилизацию делают.

— Делают?

— Делают, да не идут.

— А почему не идут? — горячится пожилой мужик, хорошо одетый, коренастый и жилистый.

— Ты почему не идешь?

— А ты почему?

— Мы хлеб зарабатываем, пашем, некогда нам.

— Ну, а я не зарабатываю, по-твоему, ворую, што ли? И я зарабатываю, и мне некогда.

— Никому, видать, неохота на войну-то…

— Конешно, кому охота.

— Работать-то молодых бы оставили, а нас, стариков, брали. Почему такое — стариков не берут?

— Тоже, паря, возьми-ка стариков, они те хвост и подкрутят.

— Знамо, подкрутят, а то как же.

— Нет, вы меня берите, а детей моих оставьте… оставьте мне их, а меня обилизуйте.

— Эк ты какой прыткий, а куда ты пойдешь? Обилизовать тебя обилизуют, а пойдешь-то ты куда?

— В каких это смыслах?

— А все в таких же. Может, ты к большевикам уйдешь?

— Ну, это тоже как понимать.

— Вот то-то, как понимать… А молодые тоже не дураки, они тоже свою голову берегут и туда идут.

— Идут?

— А думаешь, не идут. Ведь это скрывают только, а идти идут.

Подошел, шныряя по толпе глазами, Френч. Киселев окончательно убедился, что Френч неотступно за ним следит и сейчас высматривает именно его, Киселева. Спокойно остался слушать дальше.

— Скоро, что ли, конец-то?

— Да, конец надо. Конца нет и порядку нет.

— А разве этот порядок для тебя плох? — встревает в разговор Френч.

— А для тебя хорош?

Сверлят друг друга глазами, осторожно нащупывают нужные слова. Кто знает, что за народ, скажешь слово да и закаешься потом.

— Вишь, оружья не хватает, а без него драться как!

— Не хватает, союзники пришлют. Гляди, френчи какие понадели все, как женихи солдаты-то.

— Тоже, паря, пришлют, дожидайся. А и пришлют, так шкуру-то сдерут за это.

— Уж это как водится…

— С нас ведь все это и за френчи эти самые и за оружие.

— А то с кого же? За все мужикам расплачиваться…

— Ну, скоро конец, раз до Омска дошли, мириться будут.

— Ни в жисть большаки с Колчаком не помирятся!

Человек во френче нервно поднимает брови.

— Это почему же?

— А все потому же… Колчак-то чью сторону держит?

— Ну, чью?

— То-то, чью.

— А ты договаривай, чью?

— Вашу. Вот таких, как ты, во френчах-то модных… Сколько народу сгибло, да замиряться. Ни в жисть не замирятся.

5

Приближался вечер. Димитрий прошел в свою каюту, пересмотрел все вещи в чемодане, отложил то, что было необходимо и что могло поместиться в карманах. Вырвал листок из записной книжки, написал на нем:

«Возьмите мой чемодан».

Положил записку в бумажник. Был спокоен. Только бы до вечера не арестовали. Никакого плана еще не было, но была твердая уверенность, что сумеет уйти.

Решил, в свою очередь, наблюдать за Френчем. Опять спустился вниз и увидел Френча среди кучки матросов. Невдалеке остановился.

Матрос таинственно сообщает:

— Брусилов идет. Троцкий надо всем голова, а под ним Брусилов. И Польша присоединилась и Кавказ. Вот почему и бегут здешние-то, сибирские.

— Все лето туда народ везем, а оттуда ни убитых, ни раненых. — Пожилой матрос качает головой. — И куда, братцы мои, деваются, неужели все туда переходят?

— И то сказать, теперь одна дорога — перейти.

Человек во френче не выдерживает. Нервно обращается к матросу:

— Подходят, говоришь?

Матрос смущенно мнется.

— Да, говорят.

— Ну, а ты как думаешь?

— Да я что ж, как другие, так и я.

— Большевик, значит?

— Ну, зачем большевик…

— А знаешь, я могу тебя за эти разговоры арестовать!

Матросы угрожающе сдвигаются вокруг Френча.

— А ты, парень, не шибко…

— Всех не переарестуешь…

Человек собирается что-то сказать, но вдруг замечает Димитрия и в раздражении уходит.

Димитрий заказал себе кофе. Стал расплачиваться, положил в деньги заранее приготовленную записку. Максим с равнодушным лицом стоял возле. Записку заметил, не считая, взял деньги, небрежно сунул в жилетный карман, почтительно поклонился и ушел.

Когда Киселев проходил в свою каюту, его остановил поляк офицер.

— Будьте добры, ваш документ!

Киселев притворился очень удивленным.

— Вы же смотрели.

Офицер пожал плечами.

— Так надо.

— Хорошо. Но утром вы мне возвратите, мне утром сходить.

— Конечно, конечно.

Офицер улыбнулся. Улыбнулся и Димитрий. Каждый улыбался наивности другого…

Поздно вечером пароход пристал к Щукинской пристани. Димитрий без фуражки, с чайником в руках спустился вниз, смешался с толпой, сгрудившейся у сходней. Рядом тотчас же выросла фигура человека во френче.

Человек ласково улыбнулся Димитрию:

— Молочка захотели купить?

— Да, молока попить захотелось.

Вместе с толпой Киселев сошел на берег. Пошел между рядами торгующих всякой всячиной баб. Френч ни на минуту не отставал. Так и шли — впереди Димитрий, за ним Френч. Киселев переходил от одной бабы к другой, пробовал молоко, торговал, — вел время. Человек во френче шел шаг за шагом.

Второй свисток.

Френч забеспокоился.

— Опоздаем!

Киселев засмеялся:

— Ну, куда торопиться, мне еще не скоро сходить.

Стал расплачиваться за молоко, нарочно протянул бабе крупную бумажку.

Баба затужилась.

— Ах ты, господи, никак я тебе и сдачу-то не насбираю!

Френч услужливо выхватил из кармана бумажник.

— Я вам дам мелочь, пожалуйста.

Димитрий отказался.

— Нет, спасибо, мне все равно разменять надо.

С парохода подали третий свисток.

— Скорее, опоздаем!

Киселев протянул Френчу чайник с молоком.

— Возьмите молоко, бегите, я сдачу возьму.

Человек торопливо схватил чайник и побежал. Киселев получил сдачу и не спеша стал складывать деньги в бумажник.

Матросы убирали сходни.

— Скорее, скорее, уходим! — волновался Френч. — Да погодите вы убирать сходни, человек на берегу.

— Ждать всякого будем. Не мешай!

Матросы грубо отсунули Френча. Тот размахивал чайником, из чайника лилось молоко.

— Капитан, капитан, остановите пароход, человек остался!

Капитан спокойно командовал:

— Ти-ха-ай!

Медленно захлопали плицы. Зашумела под колесами вода.

На, верхней палубе стоял Максим. Под пушистыми усами дрожала радостная улыбка.

«Ушел! Молодец!»

Внизу в отчаянии метался Френч.

— Капитан, капитан, именем закона…

Вдруг человек далеко отбросил чайник с молоком и с размаху прыгнул в воду.

6

Димитрий быстро шел вдоль берега.

Подавлял в себе радость, но внутри неудержимо клокотало.

«Ушел! Ушел!»

Лихорадочно работала мысль, — как быть, что делать дальше? Ясно, что по всем пристаням сообщат немедленно и пробираться вверх по Оби было бы безумием.

Село осталось позади. Пошел несколько тише, — надольше хватит сил.

Вдруг услыхал сзади быстрые шаги.

— Эй, господин, постойте!

Что за черт, голос человека во френче. Димитрий продолжал идти дальше.

Человек настигал.

— Постойте!

Киселев остановился.

— Что надо?

— Куда вы?

— Тебе какое дело?

Киселев решительно повернулся и быстро зашагал вперед. Видел, что человек один, и решил завлечь его подальше от села.

— Нет, вы постойте, я вам хочу что-то сказать!

Френч схватил Димитрия за рукав, а правую руку сунул себе в карман.

— Пойдемте со мной!

Резким движением Димитрий вырвал руку и со страшной силой ударил ногой человека в живот.

Человек упал.

Прыжком дикого таежного зверя бросился на упавшего, впился ему в горло железными пальцами. Человек захрипел, задергал ногами. Киселев наступил ему коленом на грудь, крепче и крепче сдавливаются пальцы вокруг тонкой жилистой шеи человека. Человек перестал хрипеть, страшно блеснул в темноте огромными белками вытаращенных глаз, дернулся еще раз и стих.

Киселев продолжал сдавливать железное кольцо пальцев вокруг горла человека, и в его душе не было ничего, кроме животного чувства самосохранения…

С трудом разжал пальцы, опустился на землю возле неподвижно распростертого человека и глубоко вздохнул. Во всем теле почувствовал вдруг невероятную слабость, дрожали ноги, судорогой кололо пальцы. Знал, что надо кончать, но не было сил подняться…

А внутри беспокойная мысль настойчиво приказывала:

«Скорей, скорей!»

Киселев поднялся, нащупал во внутреннем кармане шпиона бумажник и переложил его к себе. Из другого кармана вынул револьвер. С чувством глубокого физического отвращения взял человека за ноги, подтащил к берегу и столкнул в воду. Внизу раздался плеск. С берега с тихим шуршаньем посыпались комья земли.

Тихо.

Димитрий нагнулся над обрывом, — во все стороны от берега расходились широкие круги…

Долго сидел на берегу, ни о чем не думая. Потом встал, выбрал пологий спуск, сошел к реке, освежил холодной водой лицо и голову.

Занималась заря…

7

На рассвете Киселев вернулся в село весь мокрый, в грязи, без фуражки. Прошел в волостное земство, потребовал председателя. Волостной сторож, удивленный необычайным видом неизвестного человека, бросился исполнять приказание. Председатель быстро явился.

— Я из контрразведки, — строго сказал Киселев. — Вчера с парохода на вашей пристани убежал большевик, я его преследовал. Немедленно мне лошадь, он далеко не уйдет.

Димитрий вынул бумажник, взятый у шпиона, и полез за документами.

Председатель не стал смотреть.

— Я знаю. Вы вчера с парохода прыгнули.

Димитрий с улыбкой осмотрел себя с ног до головы, широко развел руками.

— Видите, весь мокрый. Надо переменить одежду, пока седлают лошадь.

Через десять минут Димитрий, переодетый в сухое платье, вышел из волости. Распрощался с председателем за руку.

— Догоню, никуда не уйдет.

— Може, вам людей дать, поспособнее бы было.

— Нет, не надо, один справлюсь.

Вскочил на оседланную лошадь, взмахнул плеткой, радостно гикнул:

— Вперед!

Из-за леса с ласковой улыбкой показалось солнце.

 

Глава четвертая

Потоки

1

В широких берегах мутно плещется Обь. На той стороне, за темной просекой таежного леса, синеют горы.

Сегодня праздничный день. На Сизовской пристани шумливая разноцветная толпа ждет снизу пароход.

Щелкают кедровые орешки. Между яркими группами молодых девушек — зелеными и желтыми, голубыми и красными — шныряют звонкоголосые ребятишки.

Снизу медленно поднимается большой пароход.

— Гляди, гляди, пароход, однако.

Десятки загорелых, обветренных рук тянутся к глазам, строят из ладоней козырьки.

— Никак «Комерсант»?

— «Комерсант» и есть.

Пароход все ближе и ближе. Уж виднеются гуляющие на верхней палубе пассажиры. На капитанском мостике, как большой снежный ком, блестит белым кителем капитан. Лениво хлопая плицами, пароход медленно подползает к пристани.

— Ти-ха-ай! Сто-оп! Трави носовую! Э, черт, держи причал!

Бросили сходни. По бокам сходней тотчас же выросли два милиционера.

— Приготовь документы!

Толпа ринулась с парохода.

— Гляди, гляди, китаезы!

Их было трое. Один большой, широкоплечий. У него блестящая черная коса ниже колен. Двое других поменьше, оба стриженые, круглоголовые. На всех узкие синие кофты, широкие синие штаны, подвязанные у щиколоток. На ногах мягкие остроносые, с толстой войлочной подошвой туфли. За спиной у китайцев по большому холщовому тюку. Двое стриженых гнутся под их тяжестью, а высокий будто подушку пуховую на спине держит, а не тюк пятипудовый.

На пристани китайцев густо обсыпали мужики и бабы, парни и девки. Смешливая любопытная детвора продирается вперед, чуть не под ноги китайцам.

— Ходя, ходя, че продаешь?

Китайцы улыбаются узкими щелками глаз. На смуглых желтых лицах светлыми бликами играет солнце.

— Моя не плодаешь. Моя квалтила нада.

— Бабоньки, коса-то, коса-то!

— Гляди, всамделишная!

Щупают косу китайца, осторожно дергают, — может, обманная, привязанная.

— Вот бы вам, девки, такую.

— Хо-хо-хо!

— Хи-хи-хи!

Высокий китаец поблескивает веселыми огоньками глаз, сверкает ровными белыми зубами.

— Твоя коса, моя коса, ты мадама, я нет мадама.

Толпа грохает дружным хохотом.

— Ах, лешак те задави!

— Хо-хо-хо!

— Хи-хи-хи!

— Шутник, однако, язву ему в бок!

Китаец оглядывает толпу.

— Моя квалтила нада.

— Фатеру? Где ж те, ходя, фатеру найти? Отвести их к Лыскину Якову, у него изба просторная и квартиранта завсегда держит.

Мальчишки гурьбой бросились проводить китайцев к Якову Лыскину. На улице китайцев догнали милиционеры, проверявшие на пристани документы.

— Стой, ходя! Иди за нами!

Китайцы остановились.

— Моя квалтила нада.

— Что вы за люди? Идем в волость!

Китайцы полезли было за документами. Один из милиционеров сердито махнул рукой!

— Ты мне документы не суй! Может, они у те подложные. Идем в волость!

Мальчишки всей гурьбой тронулись за китайцами.

— Вы куда? Кшишь! — погрозил милиционер.

Ребятишки отбежали в сторону и пошли за китайцами несколько поодаль.

Привели китайцев в волостную управу.

— Вот, старший, китайцев пымали, думаем, не шпиены ли.

Старший милиционер принял важный начальнический вид, сурово сдвинул брови.

— Паспорта смотрели?

— Смотрели.

— Ну?

— Да кто их знает, будто в порядке.

— Покажьте мне.

Китайцы поспешно подали документы. Старший стал вполголоса читать:

— Китайские подданные: Сун-Сен, Кванг-Син-Юн, Шуан-Ли… Да, гм… Правильные документы, торговать разрешается…

— А может, в узлах что, — многозначительно посмотрел на старшего один из милиционеров, — китайцы народ продувной, посмотреть бы в узлах-то.

Старший задумался.

— Гм, да… Ну-ка, ходя, развязывай.

Китайцы присели на корточки, развязали узлы. Милиционеры долго рылись в хрустящих полотнах, в пересыпанных блестками шелках, в шелковых сарпинках, шарфиках. Отобрали каждому по шарфику, по паре белых с широкими прошивками наволочек, по три пары носков, по паре мохнатых полотенец.

— Ну, иди, купеза, торгуй… Не возбраняется.

Китайцы связали узлы, взвалили себе на плечи и вышли. Сун-Сен спустился с крыльца волостной управы, остановился, задумчиво посмотрел на равнодушные лица товарищей, покачал головой и сказал негромко:

— Не холосо!

Кванг-Син-Юн кивнул:

— Не холосо!

Оба вместе посмотрели на Шуан-Ли. Шуан-ли оглянулся на волость.

— Сволоць!

Из волости вышел один из милиционеров с узелком под мышкой. Добродушно улыбнулся китайцам.

— Слышь-ка, ходя, ступай к Лыскину Якову, у него фатера есть.

— Квалтила нада, — равнодушно сказал Сун-Сен, поправляя на спине узел.

— Ну вот, и пойдем со мной, покажу где, мне все одно по пути.

2

С пароходом «Коммерсант» вернулся в Сизовку ходок Иван Бодрых.

Собрался у волостной управы народ, вышел Иван на высокое волостное крыльцо, стукнул могучим кулаком по крылечным перильцам.

— Шабаш, братцы, бунтовать надо!

— Пошто?

— По старому повертывают, все земли помещикам!

— О?!

— Ну?!

— Культурное, говорят.

Шумным прибоем расплескались мужичьи голоса. Тесно сгрудились вокруг Ивана.

— Это Кардинское-то культурное? Да что они там самогону облопались! Пашем мы, сеем мы, всю работу как себе, так и ему.

— Я и говорю в управе земельной, — пашем, говорю, нашими лошадьми, нашей орудьей, как себе, так и ему. И урожай, говорю, как у нас, так и у него. Бывает и лучше, бывает и хуже, смотря по земле, какая земля, да по времю еще. Нельзя, говорят, культурное у Кардина именье, по закону нельзя, порядок надо.

— По-ря-док, паря.

— Нечего сказать, хорош порядок. От такого порядка не поздоровится!

— Какой это порядок: подати плати, за землю плати.

— Без податей сулили.

— Сколько разов ее оплатили.

— Сталыть, опять земли помещикам?

— Так, однако!

— Бунтовать надо, вот што!..

3

В этот же день к вечеру у Ивана Бодрых собрались гости. Задымилась на столе пенная медовуха, загулял крепкий, ядреный самогон.

Шумно, весело, дым коромыслом.

В самый разгар к прочному, из восьмивершковых бревен, Иванову дому с узлом на спине подошел Сун-Сен. Заглянул к Ивану в окно.

— Мадама, бабелену нада?

Бодрых выглянул в окно.

— А те, ходя, самогону надо? Иди в избу.

Сун-Сен, весело осклабившись и блестя узкими щелками глаз, вошел в избу.

Гости обступили китайца.

— Че болтаешь, купеза?

— Бабелену нада? Своя фаблик бабелена, холосый фаблик, мадама.

— Вот, лешак, болтат почем зря, ничего не разберешь.

— Салпинка, мадама, солковый салпинка нада?

— Сарпинку шелковую продать хочешь?

Сун-Сен радостно закивал головой.

— Салпинка, салпинка солковый. Бабелена своя фаблик.

— Как те понимать, ходя?

Бабы догадались.

— Должно быть, паплин своей фабрики.

Сун-Сен сбросил тюк на пол, присел на корточки, развязывает.

— Гляди, развязывает, однако. Ходя, зачем развязываешь?

Бодрых рассмеялся.

— Вот, язва! Иди, кум, сарпинку бабам покупать!

Пьяный мужик, широколицый и рыжий, с крошечным облупленным носом, подошел к Сун-Сену. Постоял, подумал, вскинул на китайца осоловелые глаза и, нахмурившись, строго спросил:

— А те, ходя, Советы нада?

Сун-Сен быстро закивал головой, радостно затараторил:

— Нада, нада, Советы нада.

Рыжий мужик закрутил головой, глубокомысленно хмыкнул.

— Вишь ты, нехристь, а понимат, что к чему. Слышь, кум, понимат китаец-то, Советы, говорит, надо.

— А ты как думаешь? Он, китаец-то, пролетарский, тоже понимат, что в пользу ему, а что во вред.

4

По всей Сизовке шепотом широким стелется:

— Слыхал, паря, славгородские мужики бунтуют.

— Ну?!

— Волостные земства прогнали, Советы опять посадили.

— Че, паря, видать, и нам надо?

— Каменские тоже Советы хочут, а в иных местах уж и посадили.

— Теперь пойдут везде бунты.

— Пойдут. Без бунтов никак не обойдешься.

— Не обойдешься, где обойтись.

— Слышь, паря, китайцы-то…

— Ну?

— Советы, говорят, надо. У Ивана Бодрых мужики самогонку пили, так, вишь, китаец-то и явился. Советы, говорит, надо, везде Советы, только у вас, дураков, земская управа.

— А китаец, должно, от них, паря, подосланный.

— Беспременно подосланный. Тюки-то за спиной для видимости таскают.

— Не иначе так. Вишь, самый большой здесь ходит, с косой который, а стриженых, сподручных, по деревням послал.

— Советы, говорит, надо.

— Вот где загвоздка-то.

— Загвоздка, паря. Гляди, тут и штаб какой-нибудь у нас под боком, а мы, как слепые, ничего не видим.

— Видать, и нам бунтовать…

— Бунтовать, делать больше нечего.

— Послать к славгородским да каменским, бунтуем, мол.

— К Петрухину послать, слышь, Петрухин везде орудует.

— Оружья нет, как без оружья.

— Ну, нет, копни только, фронтовики-то все с ружьями домой приходили. У милиционеров отберем. Пик понаделаем на манер казачьих…

…В воскресенье, после обедни, мужики потянулись к волостной управе. Собирались небольшими кучками, расходились, вновь собирались. Шум становился все сильнее и сильней, все громче и громче отдельные голоса.

Толпа сгрудилась у волостного крыльца.

— Зови управу!

На крыльцо вышел председатель управы и два члена.

— Ну, че, мужики, расшумелись?

— Советы желаем!

Из толпы вышел Иван Бодрых, неторопливо поднялся на крыльцо.

— Вот что, товарищи-граждане, как мы, значит, желаем Советы, то вам уходить и дела все и печати передать.

— Ну-к что ж, — сказал председатель, — оно и нам легче.

— Конечно, легче, — подтвердили члены управы.

— Только вот что, мужики, — обратился председатель к толпе, скрывая улыбку в пушистой бороде, — неловко без сопротивленья… там, кто знает… вы бы для прилику побили нас нешибко.

Мужики нехотя помахали руками, — подбили глаз председателю, обоим членам управы раскровянили зубы.

— Вот так-то спокойнее, — сказал один из членов управы, сплевывая кровь из разбитых зубов, — а то не знай, как тут еще будет…

Толпа оживленно и весело шумела. Настроение у всех было праздничное, всех так и подмывало что-нибудь сделать необычное.

— Ну, становись теперь с нами Советы выбирать.

Председатель и члены управы спустились с крыльца. За ними пошел и Бодрых.

— Не слазь, Иван, с крыльца, тебя в Совет желаем!

— Желаем!.. Ивана Бодрых желаем!

Бодрых на минуту приостановился, чуть подумал и вернулся назад.

— Я для общего дела согласен, товарищи-граждане. Еще кого желательно в Совет?

— Лыскина Якова!

— Молодых Петра!

Молодых и Лыскин поднялись на крыльцо.

Толпа грохнула в сотни корявых ладоней.

— Просим! Орудуйте, советчики!

— Мимо сходки, собирая в морщинки желтое лицо и весело склабясь, проходил Сун-Сен.

— Ходя, Советы надо?

— Нада, Советы нада.

— Вишь, надо, говорит.

— Ах, язвило б те!.. надо, говоришь?

— Нада, Советы нада.

Сун-Сен смотрит в веселые лица мужиков, весело поблескивает прищуренными глазками. Сбросил наземь тюк со спины, сел на него.

Мужики обступили китайца со всех сторон.

— Как те звать, ходя?

— Сун-Сен.

— Сенька, должно, по-нашему.

— Сун-Сен радостно соглашается.

— Сен-Ка, Сен-Ка.

На волостном крыльце наскоро переговаривается новый Совет. Иван Бодрых поднимает вверх руку.

— Товарищи, не расходись! Совет сейчас устроит заседание, и мы вам резолюцию.

Советчики пошли в волостную управу. Через полчаса вынесли постановление:

— Как, значит, мы теперь бунтуем, то быть нам и Советом, и штабом. Приказы всему населению сполнять без разговоров. Всем, у кого есть оружие, тащить в Совет. По три человека отправиться за милиционерами и доставить немедленно в штаб с оружием в руках. Штоб никакого сопротивления не было, в случае чего, милиционеров связать…

Через час к штабу привели трех милиционеров. У каждого по мужику сбоку, мужик сзади. Штаб приказал запереть милиционеров в амбар. У амбара поставили часового.

Потянулись мужики с оружием. Скоро перед штабом выросла кучка: двенадцать ружей, восемь шашек, пять револьверов.

Бодрых любовно перебирает оружие.

— Антилерия!

5

На пристани оживление. Десятка три вооруженных мужиков, во главе со штабом, столпились у бортов, озабоченно смотрят вверх по реке.

— Скоро пароход?

Пристанской приказчик почтительно останавливается в нескольких шагах.

— Теперь скоро, товарищ Бодрых, вот-вот покажется из-за поворота. Потому и не видать, поворот тут.

Бодрых подошел к приказчику, сурово посмотрел ему в глаза и поднес к самому носу приказчика огромный коричневый кулак.

— Как примал, так и примай пароход. Только смотри, чтобы ни-ни. Башку снесу!

Приказчик попятился.

— Помилуйте, товарищ Бодрых, как я сам из народа, пролетарий, значит, тоже понимаю, как и что. Не извольте беспокоиться.

Из-за поворота показался пароход. Среди мужиков прошло легкое волнение.

— Идет, идет.

Бодрых поправил упорно слезавшую на затылок фуражку, потрогал револьвер в кармане и скомандовал:

— С оружием которые, прячься!

Мужики рассыпались по конторке.

Пароход, сделав широкий полукруг, грузно, боком подошел к пристани. Штаб: Иван Бодрых, Яков Лыскин, Молодых Петр — впереди.

Сбоку, на видном месте, приказчик. Снимает картуз, вытирает ладонью потную лысину, думает:

«Эх, мигнуть бы только капитану, чтоб не бросал сходни».

Бодрых точно угадал приказчиковы мысли, чуть покосился суровыми глазами в сторону приказчика. Тот с глубоким вздохом надвинул картуз.

— Принимай сходни!

Народ с парохода бросился к сходням.

Штаб направил в толпу револьверы.

— Стой!

За штабом словно из земли выросли мужики с ружьями, пиками, шашками.

Толпа шарахнулась обратно.

— Что? Что такое?

Штаб двинулся на пароход. За штабом два десятка вооруженных мужиков, десяток остался у сходней.

Зычно несется по пароходу голос начальника штаба — Ивана Бодрых:

— Отдавай оружие, никаких наказаньев не будет, ежели кто добром!

В первом классе увидали трех офицеров.

— Ваше оружие, господа офицеры!

Офицеры переглянулись.

— Мы без оружия.

Бодрых усмехнулся.

— Ну што, барин, врешь, время тянешь, покажьте ваши каюты!

В каютах у офицеров нашли по револьверу, по шашке.

Иван укоризненно покачал головой:

— Говорил, штобы добром, теперь сами виноваты, на себя пеняйте.

Офицеров свели на берег.

Внизу, в третьем классе, тихо перешептывались между собой пятеро солдат с ружьями. К солдатам подошел штаб.

— Вы вот што, ребята, ружьишки-то давайте, а сами поезжайте с богом.

— Вы бунтуете, товарищи? — спросил один из солдат.

— Бунтуем, Совет у нас.

— И мы с вами.

— Ладно, ступай на берег.

Тут же, в рубке первого класса, штаб устроил заседание. На обсуждение поставили два вопроса: что делать с пароходом и как поступить с офицерами. Молодых внес предложение.

— Пустить пароход без последствиев.

Штаб предложение единогласно принял.

— Пускай везде о нашем восстании знают.

Разговор об офицерах затянулся дольше. Молодых настаивал, что офицеров надо признать как врагов народа, взятых с оружием в руках, и прикончить на месте. Бодрых предлагал оставить офицеров заложниками, может, на что и пригодятся. Яков Лыскин тянул больше к Ивану. В конце концов постановление было вынесено:

Взятых с оружием в руках офицеров признать контрреволюционерами и саботажниками и запереть в амбар заложниками.

И тут же вынесли еще одно постановление:

— Известить соседей — ивановских, чусовских и прочих, что сизовские бунтуют и чтобы бунтовать всем вместе… Послать гонцов к Петрухину, сказать, что желаем присоединиться.

 

Глава пятая

У повстанцев

1

Выехав за поскотину, Киселев, чтобы запутать следы в случае погони, свернул в лес и лесом повернул назад. Объехал село, выехал на дорогу далеко позади него и пустил лошадь рысью.

Часа через три подъехал к пристани. Лошадь оставил в лесу, на всякий случай спутал ей ноги, кто знает, может быть, придется вернуться с пристани и дальше опять ехать на лошади. К пристани подошел пешком.

Скоро пароход сверху?

К вечеру должен быть.

Димитрий задумался, — как быть дальше. Времени прошло совсем немного, едва ли успели сообщить по пристани о бегстве Димитрия с парохода. Да и то, если комендант парохода обеспокоился участью человека во френче, а только один комендант, должно быть, и знал, что человек во френче шпион. Во всяком случае, медлить нечего, надо решать так или этак.

Решил Димитрий так, — спуститься на ожидающемся к вечеру пароходе до следующей пристани, переправиться на другой берег и дальше ехать на лошадях. Куда ехать, решит дорогой, — обстоятельства покажут.

К ночи пришел пароход. На пристани садились мобилизованные. Голосили бабы, кричали ребятишки. Громкой незлобивой матерщиной перекликались мужики. Маленькая, сухонькая старушка прилипла к русому, вихрастому парню, не оторвется.

— И на кого ты меня спокидаешь, и да когда же я тебя, моего сыночка, увидаю…

Парень неловко старается высвободиться из объятий матери.

— Да будет, мама, ну, будет…

Убирают сходни. Пароход отчаливает. Парни сгрудились на борту, машут фуражками, кричат последние слова. Громкими визгливыми голосами причитают бабы.

Берег потонул во мраке…

Мобилизованных окружают пассажиры…

— Обилизация? Куда гонят?

— Кто знат, будто на Омск.

— Куда погонят, туда и пойдешь, наше дело маленькое.

— Правильно, земляк, солдат не свой человек, куда велят, туда и пойдешь.

Русый вихрастый парень, над которым только что причитала обезумевшая мать, тяжко вздыхает:

— Правда, што ли, Омск взяли? Назад бы вернули и нас.

— Конечно, вернули бы, делать больше нечего, если Омск взяли.

— В городе сказывали — Челяба взята. Верно, правда, что Омск взят. Тьма-тьмущая красных идет.

Гулом по палубе:

— Идут. Идут. Идут.

На лицах или смутное беспокойство или нескрываемая радость. И скрыл бы, да не сумеешь, так и прет наружу.

— Эх, скорей бы, скорей!

— Не удержатся наши, что и говорить.

— Нет, не удержатся, где удержаться.

— Что так?

— Свихнулись все, ось свою потеряли. Нельзя без нее. Каждый человек должен иметь свою ось. Нет оси, и твердости в жизни у этого человека нет, шатается он из стороны в сторону, потому опоры под ногами нет. А который нашел ось-то, шутя тому человеку, его и встречный ветер не собьет с дороги, потому держаться ему есть за что, Ловко за свою-то ось держаться.

— К чему ты это?

— А ты мекай. Как думаешь, есть у Колчака ось?

Мужик опасливо взглядывает, потом сразу успокаивается, машет рукой.

— Есть, только чужая, на чужих осях вертится.

— Это как же понимать?

— А как хошь понимай, милачек.

— Та-ак. Значит, не продержится?

— Обязательно. На чужих осях не продержишься.

— Ну и дела! Вот жизнь пришла…

Небольшой коротконогий мужик, перехваченный под самый живот шелковым монастырским пояском, весело хмыкает:

— А у нас своя война, по-те-ха!

— Какая война?

Наша, барабинская. Появились отряды из мужиков при ружьях, при пулеметах, при всей амуниции то ись. Ну, значит, и того… то там пощупают, то там. Большое беспокойство наделали для начальства. Пригнали поляков, чтобы все банды в два счета… И пошла война… Мужики в болота, поляки за ними. Ну, да где ж там, места у нас гиблые, топкие, мужик каждую тропку знает, а поляк куда пойдет. Прямо пойдет — болото, налево повернет — болото, направо — опять болото. А мужик, знай, постреливает да поляцкие ружья подбирает. Он бы хошь и назад, поляк-то, ну, да и назад болото. Выходит, то ись, так, что у поляков неустойка.

— А проводников не берут?

— Берут, как не брать, без проводников никак невозможно. Ну, да, вишь, не каждый из нашего брата тропки знает, а и знает, так ошибется.

Поблескивают искорки в серых веселых глазах, колышется от сдержанного смеха русая борода.

— Ошибаются?

— Да вить как иначе. Свой своему поневоле брат. Друг за дружку и держутся…

Кучка бородатых мужиков сжимается тесней вокруг веселого барабинца.

— А большаки-то, видать, нажимают?

— Нажимают. Гляди, силу какую на них гонят, так и идут эшелон за эшелоном.

— Молодых все гонят, нас, стариков, не больно берут: знают, что не пойдем.

— А то пойдем. Будя, знаем, для кого стараемся.

— И молодые-то не все идут.

— Не все?

— Не все. У нас бегут которые прямо на Тобольск, к большакам навстречу.

— Эх, и народу гибнет, пропасть… И, вишь, идут, язви их, молодые-то!

Путаются жесткими корявыми пальцами в широких лохматых бородах, укоризненно качают головами.

— Ишь ты, идут молодые…

2

Справа чуть голубеют горы. Впереди, сзади и слева — степь. Сонный ямщик показывает кнутовищем на горы.

— Пошаливать народишко начал.

— Пошаливают? — переспросил Димитрий.

— Пошаливают. Раньше тихо было, никогда ничего не слыхали, а седни началось. Деревня тут, в горах, вон между той вострозубой и вон той, что поправее, как малахай киргизский. Заехали лонись в деревню с десяток партизан из анненковцев, — анненковцы тут у нас по губернии воюют, — безобразничать начали. Целую неделю ни проходу, ни проезду. Мужиков в нагайки, баб молодых и девок которых под себя. Ну, их и того, пришибли. Через три дня в деревню целая армия.

— Подать виноватых!

— Ну, конечно, где ж виноватых сыскать… все виноваты, все били, все и в ответе. Так на своем и стоят:

— Нет виноватых.

— Нет?

— Нет.

— Ладно. Выстроили всю деревню на улице, поставили пулемет.

— Нет виноватых?

— Нет. Все виноваты.

И давай пощелкивать из пулемета… Мало которые уцелели, все здесь полегли: и старые, и малые… А которые уцелели, те в горы ушли, тем дорога одна теперь… Ну, к этим атамановец или там белогвардеец какой не попадайся, живого не выпустят… Купчишкам тоже спуску не дают. Много купчишек этой дорогой шляется в Монголию, товаром красным спекулируют… Пошаливают, для че не пошаливать…

Ямщик замолчал, задумался. Задумался и Димитрий о своем. Разве махнуть в эти горы. До гор добраться нетрудно, документ в кармане надежный.

«Скажешь спасибо Френчу», — с усмешкой подумал Димитрий.

Ямщик обернулся с козел.

— Теперь вот сизовские бунт объявили.

Киселев вспомнил высокого черного мужика, — ходока из Сизовки.

— Это где кардинское именье было?

— Вот, вот, это самое… И к соседям послали: бунтуем, мол.

Димитрий встрепенулся.

— Далеко до Сизовки?

— Не шибко далеко, в сторону только. Вон туда надо, к берегу, берегом дорога пойдет.

— А сколько верст?

— Верст тридцать, должно, наберется, а то и все сорок.

— Повезешь туда?

Ямщик придержал лошадей, внимательно оглядел Киселева, — вот человеку блажь в голову пришла.

— Для че не повезти, повезу.

— А сколько возьмешь?

Мужик немного подумал, почесал концом кнутовища за ухом.

— Ну че будем рядиться, лишнего не возьму.

— Нет, все-таки, — настаивал Киселев. — Так-то, дядя, лучше, чтобы после недоразумений каких не было.

— Какие там недоразумения, сказал — лишнего не возьму.

Ямщик слез с козел, обошел вкруг коробка, потрогал колеса, поправил на кореннике чересседельник, отошел в сторону и не спеша стал оправляться. Киселев терпеливо ждал.

— Да-к что ж, — повернулся к нему ямщик, — сорок верст, дорога берегом ухабистая… двести рубликов положить надо.

— Ты спятил, дядя, — за тридцать верст двести рублей.

— И все сорок наберутся, — спокойно ответил ямщик, — овес седни дорогой, а я на паре.

— Ну-ну, — покачал головой Димитрий.

Мужик, улыбаясь, почесал затылок.

— С кого ж тогда и взять… Ты, поди-ка, из этих самых, из чиновников.

Димитрий усмехнулся.

— Может, и из чиновников, да все равно я в сто раз беднее тебя. У меня ни черта нет, а у тебя всего полно. Ну, сколько у тебя лошадей?

— Шесть.

— Коров?

— Четыре.

— Машины есть?

— Как не быть машинам, есть и машины — не без самодовольства сказал ямщик.

— А у меня знаешь, что есть?

— Ну?

— Вот все, что на мне, да в кармане вошь на аркане.

Мужик засмеялся.

— Ну, этого добра и нам не занимать… Да-к, значит; двести рубликов, сейчас и повернем.

Киселев сердито махнул рукой.

— Ладно, поезжай!

3

Верстах в пяти от Сизовки Киселева догнал отряд конных милиционеров.

— Стой, что за человек?

Димитрий быстро оглядел всадников. Заметил между ними молодого бледного попика. Подумал про себя:

«Ага, каратели».

Спокойно выдержал испытующий взгляд спрашивающего и ответил:

— Человек как человек, а еду по своему делу.

— По какому делу, куда?

В Сизовку мне, а по какому делу, о том я только одному могу сказать. Где у вас старший?

— Я старший и есть.

Киселев вынул бумажник, протянул старшему документ, взятый у человека во френче. Старший прочитал, с уважением посмотрел на Димитрия и вернул бумажку.

— Свой, значит. Выходит, по одному делу едем.

Димитрий улыбнулся.

— Должно быть, по одному. Вы в Сизовку?

— Да.

Пригласил с собой попика.

— Садитесь, батюшка, а то неловко духовному лицу верхом.

Поп пересел в коробок к Димитрию, с любопытством оглядел его.

— Вы от начальства, должно быть?

Киселев молча и важно кивнул головой и, в свою очередь, спросил попика:

— А вы, батюшка, с отрядом?

— Нет, я сизовский. Бунтуют, мерзавцы! Милиционеров арестовали, почту заняли, земство прогнали… Пароход ограбили… Господ офицеров с парохода сняли, в амбар заперли, живы теперь, нет ли… Я почел своим священным долгом осведомить начальство.

— Может быть, склока одна, не бунт?

У Димитрия такой спокойный вид, а внутри сгорает от нетерпения узнать от попика про бунт в Сизовке.

— Что вы, что вы, почтеннейший господин, бунт, бунт! Управляющий уездом тоже сомневался. Может, говорит, так, по пьяному делу… Бунт, бунт! Бунт против власти, против церкви, против бога!

Киселев с многозначительным видом улыбается, небрежно роняет:

— Я кое-что знаю, но подробных донесений не имею… Там ходок этот… как его…

Попик с почтением посмотрел на Димитрия и подумал:

«Должно быть, крупная птица, донесения имеет».

— Это вы про Ивана Бодрых изволите говорить, — обратился он к Димитрию, — который насчет земли в город ездил?

— Да, кажется, так зовут этого ходока. А как вы это, отец, пробрались, как вас бунтовщики не сцапали?

Попик скромно улыбнулся.

— А я, господин, пешечком. Вышел будто на прогулку, зашел за село да и давай бог ноги. До соседнего села дошел, у знакомого батюшки взял лошадей да скорей в город.

Киселев засмеялся. Чувствует, что попик считает его за какое-то начальство, принимает покровительственный тон и дружески хлопает попа по колену.

— Молодец, батя, молодец!

Поп воодушевился. Его бледное лицо загорается краской.

— Понимаете, господин, штаб, сукины дети, выдумали!

— Да что вы?

— Да, да. Вот этот самый Бодрых, да Лыскин Яков, да Молодых Петр, — мужики!

Димитрий искренно восторгается.

— Да что вы?

— Да, да, мужичье сиволапое!

Димитрий ясно представляет себе огромную фигуру Ивана Бодрых, когда тот на пароходе отсунул человека во френче, смерил его уничтожающим взглядом:

«Егория бы вам, сукиным детям…»

Подъехал старший милиционер.

— А вы слыхали, здесь недалеко, верстах в ста, Петрухин орудует?

Больших трудов стоит Киселеву скрыть свое радостное удивление.

— Знаю, да.

Спокойно и терпеливо ждет, когда милиционер начнет рассказывать.

— Вот жизнь собачья, с лошади не сходишь, так на лошади и живем. Мыкаемся по всему уезду, чуть не в каждом селе теперь бунт… А этот Петрухин, как черт, носится из конца в конец.

Киселев успокаивает старшего:

— Недолго поносится, скоро отдыхать будет…

— Да уж отдохнет, как попадется к нам в лапы.

Милиционер отъехал. Попик клевал носом, время от времени с трудом поднимая отяжелевшие веки и виновато улыбаясь Димитрию. Стал подремывать и Димитрий.

— Вон и Сизовка, — обернулся ямщик к седокам.

Киселев подозвал старшего.

— Я думаю вот что: вы с отрядом подождите здесь, вон на опушке спешьтесь, а я пройду в село один. А то, неровен час, засада какая или еще что. От бунтовщиков всего можно ожидать.

Старшему такое предложение Киселева понравилось.

— А ведь и верно. Кто их знает, какие у них силы. Правда, и нас двадцать человек, ну все-таки.

— Береженого и бог бережет, — сказал проснувшийся попик.

— Верно, батюшка. А как же вы один-то? — обратился старший к Димитрию.

— Ну, я и не в таких переделках бывал.

Димитрий вылез из коробка и стал расплачиваться с ямщиком. Мужик смущенно взял деньги.

— Ты уж извини, если что неладное сказал.

— Ладно, ладно, — засмеялся Киселев, догадываясь, что теперь и ямщик считал его за начальство. — Ты только поезжай отсюда скорей, где-нибудь на дороге передохнешь.

Ямщик быстро повернул назад.

Димитрий обратился к попику:

— Вам, батюшка, я тоже советую обождать здесь, спокойнее будет. Вовсе не нужно, чтобы бунтовщики видели, как вы вернулись. Попозднее задами пройдете.

Поп согласился.

4

У поскотины Димитрия встретили два рыжих бородача с ружьями.

— Стой, паря. Чей такой? По какому делу?

— Мне надо штаб.

Мужики подозрительно оглядели Димитрия с ног до головы. Чудно, надо человеку штаб, а идет так себе, словно на прогулку, — ни оружия, ни багажа, да еще и пеший ко всему.

— Шта-а-аб. А зачем тебе штаб?

Киселев улыбнулся.

— А уж это я штабу скажу — зачем. Мне Ивана Бодрых надо.

— Ивана Бодрых. Чудак человек, так бы и сказал…

— Ивана Бодрых можно… Ты постой, однако, мы пошепчемся.

Бородачи отошли в сторонку, пошептались.

— Ну вот, Степан те проводит, ступай.

Когда шли улицей, народ любопытно оглядывал Димитрия.

— Че, Степан, пымал, однако?

Степан молча отмахивался от любопытных. Подошли к штабу. У крыльца толпились вооруженные мужики, — молодые и старые, суровые и добродушные — всякие. Тотчас окружили Киселева.

— Чей такой? Откуда?

— К Ивану Бодрых, — сказал Степан, — должно быть, каменский. Ну-ка, сторонись.

Толпа расступилась.

— Проходи, все здесь, заседанье в штабе.

Димитрий вслед за Степаном вошел в штаб. Среди сидёвших за столом сразу узнал Ивана Бодрых, — того самого огромного черного мужика, что на пароходе рассказывал про землю.

— Слышь, Иван, к тебе человек. У поскотины пымали.

Бодрых с недоумением всматривается.

Киселев улыбнулся Ивану:

— Что, товарищ Бодрых, не узнаешь?

Бодрых медленно припоминает.

— Кажись, узнаю… Стой, на пароходе вместе ехали. Вить ты тот большак, что с парохода убежал?

— А почему ты знаешь?

— Весь пароход только об этом и говорил. Вот как за тобой человек-то городской на берег прыгнул да в воду провалился.

— Вот, вот, я самый и есть.

— Не догнал те шпиен?

— Догнал, да я его придушил да в реку сбросил.

Лыскин и Молодых о чем-то перешептывались, подозрительно посматривая на Димитрия.

— А не врет этот человек, как думаешь, Иван, — спросил Молодых. — Хорошо бы его обыскать.

— Чего меня обыскивать, — спокойно сказал Димитрий, — вот документы и браунинг, что я отобрал у шпиона.

Все наклонились над документом и долго его рассматривали. Вдруг Молодых вскинул голову, пронзил Киселева холодными недоверчивыми глазами:

— А может, ты тот самый шпиен и есть? Документ у те, паря, самый настоящий.

Киселев в восторге от подозрительности мужиков, — молодцы, молодцы, так и надо! Радостным смехом дрожат глаза.

— Да ведь меня знает Иван Бодрых.

Мужики с суровым недоумением смотрят на Киселева. И чему человек радуется. Ведь, ежели что… Одним словом, может, человеку сейчас могила, а у него рожа лыбится.

— Хорошо ты его знаешь, Иван?

Бодрых заколебался.

— Будто тот самый.

Киселев весело и радостно смеется. Вот это штаб! Основательный народ. Эти надуть себя не дадут, с такими не страшно.

— Ну, хорошо, товарищи, я вам покажу еще один документ, надеюсь, что тогда вы мне поверите. Только вы бы отвернулись куда, а то документ у меня в таком месте запрятан, что и смотреть неловко.

Штабники улыбнулись.

— Вон спрячься за шкаф.

Димитрий подошел к стоявшему в углу шкафу, открыл дверку, спрятался за нее. Через минуту вышел из-за дверки, протянул мужикам целлулоидную капсулу.

Вот документ.

Раскрыл капсулу, вынул из нее узенькую шелковую полоску.

— Читайте, товарищи.

Мужики нагнулись над документом…

Вышел Иван Бодрых на крыльцо. Трепыхается по широкой груди лохматая борода, смехом брызжут глаза.

— Хо-хо-хо! Большак, товарищи, объявился. Хо-хо-хо!

— О! Где ж документы у него были?

— В заднице!

— Хо-хо-хо!

— Ха-ха-ха!

— Ну те, Иван, к лешему, говори толком!

— Верно говорю. Штучка такая махонькая, вроде пузыречка, меньше наперстка, в свечку копеечную тоньшины… А в пузыречке ленточка, на ленточке все и написано.

— Хо-хо-хо!

— Вот это большак!

— Да уж этот всамделишный!

— Из самой Москвы, товарищи, от самого Ленина.

Трепыхается Иванова борода, сверкают веселые серые глаза.

— Хо-хо-хо! Как он с пузырьком-то… Хо-хо-хо!.. До ветру-то…

— Хо-хо-хо!

5

Прерванное необычайным происшествием заседание штаба продолжалось.

— У меня, товарищи, спешное дело, разрешите сделать доклад, — сказал Димитрий.

— Ну-к, что ж, делай.

— О вашем Сизовском восстании донес поп…

— Ах, язва эдакая… А нам и невдомек, куда девался наш попишка.

— Да, да. Вышел из села пешком, никто и не обратил внимания. Из уезда выслали двадцать конных милиционеров, я их встретил вместе с попом верстах в пяти от Сизовки. Показал документы, поверили, приняли за своего. Ну, поп мне все и рассказал. Я уговорил отряд подождать в лесу, пойду, мол, один сначала посмотрю, как и что там у бунтовщиков. Теперь ждут меня назад. Надо, товарищи, обдумать дальнейший план действий.

Мужики задумались.

— Н-да… Живьем бы взять милиционеров, без пролития крови. Двадцать винтовок нам бы шибко годились.

— Хорошо бы, да как. Сами оружия не отдадут.

— Придумать надо — как.

Все с надеждой смотрят на Киселева, — этот не подведет, этот придумает.

Димитрий подробно изложил, как, по его мнению, надо было бы поступить. Штаб к плану Димитрия отнесся одобрительно.

— А на всякий случай, чтобы крепче было, можно гостей и самогоном угостить. У вас самогон есть?

— Еще самогону не быть. Есть.

— Хороший?

— Хо-хо. Да супротив нашего самогону поискать.

— Вкатить бочонок самогону в штаб… Все посты снять… Людей с оружием спрятать…

Лицо Киселева наливается румянцем. Загораются глаза. Резкие отрывистые фразы звучат, как приказания.

— Согласны, согласны!

Иван Бодрых с любовной улыбкой оглядывает Димитрия.

— Товарищи, вношу предложение. Как, значит, товарищ Киселев человек партийный и в этих всяких делах понимает, назначить товарища Киселева начальником штаба.

Молодых восторженно вскакивает с места.

— Верно! Правильно!

Встает и Яков Лыскин. Протягивает Димитрию руку, крепко жмет.

— Как ты, значит… как мы… одним словом — единогласно.

Киселев взволнованно поднялся.

— Спасибо за доверие, товарищи!

К вечеру Димитрий подошел к лесу, где оставались дожидать милиционеры.

— Можно ехать, сбежали бунтовщики. Должно быть, кто успел сообщить.

Отряд выехал из лесу. Впереди отряда Димитрий и старший. Когда въехали в село, было совсем темно. Улица словно вымерла, нигде ни голоса, ни огонька. Подъехали к штабу шагом, спешились. В штабе сразу наткнулись на бочонок.

— Ну-ка, братцы, что в нем?

Окружили бочонок, открыли кран.

— Эге, самогон. И дух скусный.

Как торопились, даже самогон не успели выпить.

Старший принял строгий начальнический вид.

— Не трожь самогон, на военном положении мы! Может, зелья мужики подмешали.

Киселев дружески похлопал старшего по плечу.

— Ничего, по кружечке с устатку можно. Ушли бунтовщики, кого бояться.

Нагнулся к бочонку, нацедил себе кружку, старшему кружку, понюхал.

— Хороший самогон. Чокнемся.

Старшему приятно выпить с хорошим человеком. С улыбкой взял у Димитрия кружку.

— По одной можно.

Крякнул, вытер губы рукавом. Строго глянул на милиционеров.

— Ну, ребята, по одной можно.

Через час из штаба неслись громкие нестройные песни…

…Утром сунулись милиционеры во двор, Как кипятком ошпарило, — торчали перед дверью острые пики, поблескивали штыки.

— Братцы, засада!

Отскочили назад, захлопнули дверь. Все повскакали, бросились к окнам и тотчас же отскочили — внизу, под окнами, торчат пики, поблескивают штыки.

Старший протер глаза.

— Где человек из контрразведки?

— Нет человека. Ночью вышел, не вернулся. Видать, мужики захватили.

Со двора постучали. Старший подошел к припертой изнутри двери.

— Что надо?

— Пустите, переговорить надо.

— Нашел дураков, так и пустили.

— Всурьез говорю, от штаба я, переговоры иметь желаем.

— Как быть, братцы, пустить или не пустить?

— Надо бы пустить, может, на чём и столкуемся.

Чуть приоткрыли дверь.

— Ну хорошо, иди.

В сени вошел Яков Лыскин. С легкой усмешечкой оглядел милиционеров.

— Кто у вас старший?

— Я старший.

— Сдавайтесь. Штаб постановленье вынес, чтобы напрасно крови не лить, вам сдаться. Давайте оружие, вас самих не тронем.

Старший выпятил грудь, строго сдвинул брови.

— А ты кто такой? Я тебя за эти слова к стенке!

Яков Лыскин хмыкнул в бороду и внушительно сказал:

— Я штаб. А что к стенке, так ты, паря, не шибко… Вот, подойди-ка сюда.

Яков взял старшего, как маленького, за руку, подвел к окну, добродушно похлопал по плечу.

— Видал, паря, народу-то? Ну, которых перебьете, так вить не всех же… Тогда держитесь и вы. Живьем не возьмем — вместе с избой сожгем.

Глянул старший в окно. С той стороны улицы торчат из окон винтовки, нащупывают дулами запертых в штабе. У самого штаба по стенкам прижались мужики. Стрельнуть бы изо всех ружей, — нельзя, головы высунуть бунтовщики не дадут.

Старший, скрывая тревогу, отошел от окна.

— Мы тебя не выпустим, заложником оставим.

— Ну-к, што ж, мне не к спеху, — спокойно сказал Лыскин, — подожду, в штабе и без меня управятся.

Яков отошел в глубь комнаты, сел на лавку. Неторопливо порылся в кармане, вынул кисет, свернул цигарку, закурил.

Милиционеры вполголоса, искоса поглядывая на Якова Лыскина, стали обсуждать положение.

— Надо сдаваться, братцы, не вырваться. По одному перестреляют, а не то и живьем сожгут, вишь, как в мышеловке.

Старший подошел к Лыскину.

— Ну хорошо, оружие мы отдадим, нас выпустите?

— Полномочиев таких не имею, — спокойно ответил Яков, затягиваясь цигаркой, — доложиться штабу надо. Сдавайте наперед оружие, об вас разговор посля будет.

До полудня милиционеры все чего-то ждали. Яков молча сидел на лавке и попыхивал цигаркой. В полдень старший подошел к Лыскину.

— Ну, примай оружие, сдаемся.

— Так-то, паря, лучше, давно бы так.

Яков подошел к окну и махнул своим.

— Товарищи, примай оружие!

Милиционеров заперли в амбар, туда же, где сидели офицеры.

6

На заседании штаба Димитрий поставил вопрос о том, что делать с попом.

Все в один голос:

— Расстрелять и больше никаких, чтоб не доносил! Димитрий покачал головой.

— Нет, товарищи, так не годится. Как-никак поп, а у вас народ до сих пор к попам с уважением относится. Многие недовольны будут, это им обидно покажется. А нам нужно, чтобы за нами все шли.

Штабники призадумались.

— Да, пожалуй, и правда.

— Выгнать бы, по-моему, попа из Сизовки, а имущество конфисковать, — сказал Димитрий.

— Тогда уж и дьякона заодно, — поддержал Бодрых.

Яков Лыскин поскреб в затылке, сказал смущенно:

— Не виноват будто дьякон.

— Одного поля ягода, сейчас не виноват, потом будет виноват.

Молодых присоединился к Ивану.

— Верно, лучше сейчас, а то потом хлопот не оберешься.

В конце концов Петр Молодых, бывший в штабе за секретаря, записал постановление:

«Попа Ивана за донос из села Сизовки вместе с его семейством изгнать, имущество конфисковать в пользу революционной армии. Дьякона Василия, как он с попом Иваном одного поля ягода, также изгнать, а имущество конфисковать…»

Пошел Петр Молодых с постановлением революционного штаба к попу Ивану, за Петром мужики гурьбой. Выслушал поп Иван постановление, вскипел гневом великим.

— Анафемы, проклинаю из рода в род!

Побледнел поп Иван, перехватило в горле.

Смеются мужики.

— Ты, батя, тише. Как мы теперь восставший народ, революционная армия, значит, то ты теперь не шибко кричи.

Молодые парни грохочут:

— Остричь попа!

Вывели попа Ивана из дома, усадили среди двора, крепко держат за руки. Упали наземь русые кудри попа Ивана. Обкарнали пушистую бородку.

Плачет поп, от злобы задыхается.

— Будьте прокляты, прокляты!

— Не могешь проклинать, как ты теперь расстрига.

Кончили с попом, за попадью взялись. Подняли юбки попадье на голову. Мишка Сычев с лагунком дегтя подлетел:

— Помазуется раба божия Настасья, попова жена!

И мазком попадью — спереди мазок, сзади мазок.

— Хо-хо-хо! Посмоли, Миньша, посмоли!

Рвется попадья из дюжих рук, криком кричит. Поп Иван рвется, смертного поругания снести не может.

— Да разразит вас господь громом, молнией, трусом, гладом!.. О, будьте прокляты, прокл…!

Задохнулся в злобе великой, рванул ворот подрясника.

— Иди, батя, иди!

Шумной веселой толпой, будто гостей провожали, направились к реке. Почти одновременно к реке подвели дьякона вдового.

— Садись в лодку, поезжай.

Сели в лодку поп с попадьей, сел дьякон вдовый. Сунули им мужики весла в руки, оттолкнули лодку от берега.

— Поезжай да назад не ворочайся.

Лодка тихо качнулась, поплыла.

Вскочил поп Иван в лодке, простер руки к берегу:

— Проклинаю!.. Будьте прокляты во веки веков!.. В детях ваших и во внуках ваших!..

Распалилось сердце попа Ивана. Грозит кулаком, а слова в горле застряли, не вытолкнешь. Попадья дергает за подрясник.

— Сядь, отец Иван, сядь, озлобишь мужиков.

Отмахнулся поп Иван от жены, прохрипел не глядя:

— Молчи ты… мазаная!

Заплакала попадья. Низко нагнулась, закрыла руками лицо.

— Будьте прокляты, прокляты!..

— Хо-хо-хо! Позжай, батя, позжай!

 

Глава шестая

Усмирители

1

Ночью, в двух верстах ниже Сизовки, остановился пароход «Коммерсант». На пароходе находился карательный отряд, высланный против бунтующей Сизовки, — две роты солдат, сотня польских гусар при пушках, пулеметах.

В рубке первого класса заседает военный совет: начальник отряда капитан Ефимов, ротмистр пан Зелинский, три русских офицера, два поляка.

Боевой план предложен капитаном Ефимовым.

— Пан Зелинский ссаживается на берег, тихим шагом продвигается к Сизовке, оставляет у обоих концов ее по полсотне гусар и ждет сигнала. Капитан Ефимов поднимается на пароходе к пристани, роты сходят на берег, рассыпаются вдоль берега цепью… С парохода сигнал… С обоих концов врываются гусары, с берега солдаты. Пощады никому… — Капитан Ефимов делает рукой короткий выразительный взмах: — Ни-ко-му!

Военный совет боевой план капитана Ефимова одобрил.

Гусары сводят лошадей на берег, молча строятся. Пан Зелинский выезжает вперед, тихо командует:

— Шагом ма-а-арш!

По три в ряд, взвод за взводом, гусары исчезают в темноте…

Пароход с притушенными огнями медленно пополз вверх по реке.

2

Иван Бодрых обходил посты. За конторкой пристани, у старой поваленной барки трое часовых закинули удочки.

Бодрых остановился возле мужиков.

Рыбу ловите?

— От скуки, — тихо ответил один из мужиков, — все будто дело.

Прислонился Иван к барке, задумался. К ногам с тихим шелестом набегала волна. С того берега доносился глухой шум тайги. В реке отражались звезды, ярко сиявшие на черном небе.

Вдруг Иван поднял голову.

— Чу, ребята!

Снизу по реке донесся плеск, тихий, чуть разберешь, а слышно — плещется.

— Слышь, товарищи, плещется!

Мужики повернули головы вниз по реке — на звук чутко прислушались.

— Плещется.

— Не иначе, пароход.

— Пароход, однако… Колесами плещет… тихо только.

Еще прислушались.

— Пароход, быть больше нечему.

Бодрых встрепенулся.

— Беги один в штаб, скажи товарищу Киселеву, пароход идет… Ты, Ваньша, посты на низу обеги… Без приказания стрельбы чтоб не открывать… Постам стягиваться сюда…

Получив донесение о появлении парохода, Киселев немедленно двинул к пристани все силы.

Цепи повстанцев рассыпались по берегу, щелкают затворами. Главные силы сгрудились у поваленной барки.

— Кто с револьверами — на конторку, стрелять в упор, — тихо командует Димитрий, — с пиками туда же.

Всматриваются мужики волчьими глазами в темноту, напряженно вслушиваются.

Тихо пароход ползет, не иначе еще берегом люди идут.

Димитрий опять к главным силам.

— Товарищ Молодых, с конными на поскотину!. Товарищ Лыскин, с конными по берегу, не идут ли солдаты берегом!

Молодых и Лыскин скрылись в темноте. Не успел Киселев дойти до конторки, от Лыскина прискакал конный.

— Товарищ Киселев, высадку хочут делать, к берегу пароход забирает.

Димитрий почувствовал легкое волнение. Вот оно, первое серьезное дело! Как-то поведут себя мужики. Хотел было обратиться к ним с краткой речью и тотчас же раздумал, — не до речей.

Ринулся вперед.

— За мной, товарищи! Соблюдать тишину!

Люди пригнулись к земле, распластались. Мелькают отдельными тенями, тень за тенью. Бегут неслышным бегом, на носках, по-военному.

В ста саженях ниже пристани пароход приставал к берегу.

Димитрий остановил людей.

— Окружай место полукругом. Как начнут слезать, бить по сходням.

От одного к другому приказание шепотом:

— Окружай… бить по сходням…

Влипли в землю упругими телами. Винтовками в пароход уперлись. Ждут.

С парохода осторожная вполголоса команда:

— Бросай сходни!

Слышно было, как перекинули на берег сходни, зашуршали комья земли, падая в воду. По сходням замелькали тени, тихо забряцало оружие.

Перед сходнями заколыхались кучкой. Донесся тихий, сдержанный говор. Так и подмывает мужиков. Эх, стрельнуть бы. Твердые пальцы крепко впились в железо винтовок, дула нащупывают жертву.

Вдруг звонкой сталью взметнулась по берегу команда Димитрия:

— Залп!

И сразу грохнуло, разорвало, покатилось перекатами по воде. Ответным эхом откликнулась сотого берега тайга.

У сходней — крики и стоны обезумевших от страха людей, плеск упавших в воду тел.

— Залп!.. Залп!..

Голос Димитрия звенел радостью. Победа будет на их стороне, враг не выдержит. И словно в ответ с парохода донеслась яростная команда капитана Ефимова:

— Назад, назад, убирай сходни!

Ярко вспыхнули электрические лампочки парохода.

— Кто смел? — задохнулся от злобы капитан Ефимов. — Тушить огни!

Огни погасли.

С парохода открыли беспорядочную стрельбу. А с берега, из пугающей темноты неслись залпы за залпами, крупным градом стучали пули по палубе.

Люди падали от невидимого и потому еще более страшного врага.

Под выстрелами пароход медленно спускался вниз.

На берегу повстанцы подобрали восемнадцать винтовок. С убитых солдат сняли подсумки, одежду. Тела столкнули в воду…

От поскотины послышались частые выстрелы.

К берегу подскакал верховой.

— Где товарищ Кисёлев? От Молодых я…

— В чем дело?

— Товарищ Киселев, там целый отряд. Казаки или кто, не разберешь.

— Хорошо, скачи назад, скажи, чтоб держались… Товарищ Лыскин, ты с десятком ружей останься здесь… Остальные со мной.

Выбежали из села, разделились надвое. Димитрий с частью отряда беглым шагом двинулся в обход берегом. Подошел почти вплотную к гусарам пана Зелинского, рассыпал людей цепью по мелкому кустарнику.

— Залп!.. Залп!..

Вздыбились под гусарами испуганные лошади, понесли. К пану Зелинскому подскакал вестовой.

— Господин ротмистр, пароход отступает!

Заиграли отбой. Гусары пана Зелинского отступили к пароходу.

В полдень к Сизовке подошла конная разведка из польских гусар. Остановились в полверсте, постояли на виду у часовых, охранявших въезд в село, повернулись и уехали. Часовые дали знать в штаб. Одновременно разведка повстанцев донесла, что пароход стоит верстах в пяти от Сизовки и что на пароходе пулеметы и пушки.

Было ясно, что теперь враг не будет дожидаться ночи, а подойдет засветло и начнет громить село из пушек. Чтобы не подвергать разгрому Сизовку, штаб решил пока оставить село.

Позвали бывшего волостного председателя, рыжего широколицего мужика с облупленным носом.

— Послужи, Василий, народу, оставайся с белыми.

Димитрий подробно изложил Василию, как нужно вести себя с белыми:

— Прикинуться пострадавшим от большевиков, втереться к белым в доверие, разузнавать об их намерениях и держать со штабом повстанцев тесную связь.

Крепко задумался Василий, почесывая двумя пальцами крошечный облупленный нос.

— Да уж и не знай как…

— Оставайся, кум, кроме тебя, некому, — сказал Иван Бодрых.

— Видать, оставаться, делать больше нечего. Ну, постегают малость, а че еще?

— Беспременно постегают, — подтвердил Бодрых, — потерпи, кум.

— Ладно коли.

Весь день грузили подводы. Все делалось молча и быстро. Не было слышно ни криков, ни причитаний баб…

К вечеру потянулись из села длинной вереницей подводы, как с разоренного пожарищем гнезда.

… Утром, нащупывая Сизовку черными дулами пушек, пароход подошел к пристани. На пристани дожидались приказчик, кассир, Василий — бывший председатель, и еще два мужика — бывшие члены управы.

Капитан Ефимов с мостика хмуро оглядел встречавших. Мужики сдернули фуражки.

— Я — председатель волостной управы, — спокойно оглядел Василий капитана Ефимова и сходивших вместе с ним офицеров. — Свергли нас бунтовщики. При оказании сопротивления пострадали, — мне глаз подбили, членам управы зубья повышибли, всем ребра поломали.

Ефимов впился в лицо председателя серыми холодными глазами:

— Бунтовщик?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — спокойно ответил Василий, — службу справляли по совести… А что касательно бунтовщиков, то их в Сизовке теперь нет.

— Где ж они?

— Седни ночью сбегли. Мы опять у власти — я и члены управы.

Василий мотнул головой в сторону мужиков. Ефимов мельком окинул членов управы.

— Ладно, потом разберемся.

Обернулся к стоявшему офицеру.

— Поручик, согнать всех жителей на площадь!

Капитан Ефимов вернулся на пароход…

Солдаты и гусары рассыпались по избам. Прикладами и нагайками сгоняли всех оставшихся в селе на площадь, к церкви. У самой паперти стоял накрытый белой скатертью стол, вокруг стола полдюжины венских стульев, принесенных из поповского дома. Вся площадь была замкнута в железном кольце солдат и польских гусар.

К церкви галопом подскакала кучка всадников. Капитан Ефимов прошел к столу, сел. Рядом сели остальные офицеры. Позади разместился конвой.

Толпа тотчас же упала на колени.

— Кормилец, родной, не виноваты мы. Это все штаб с большаком бритым наделали.

Капитан брезгливо сморщился.

— Молчать! Потом разберем, кто виноват, сейчас некогда.

Он повернулся к пану Зелинскому и тоном глубокого презрения сказал:

— На-род. Скоты, подлая, трусливая толпа!

Пан Зелинский пожал плечами.

— Что вы хотите, капитан, от этого мужичья!

От толпы отделился коренастый рыжий мужик, направился к офицерам. Гусар взмахнул нагайкой. Мужик увернулся.

— Ваше высокоблагородие, рассказать хочу.

Капитан Ефимов узнал председателя и сделал знак рукой.

— Пропустить!

Василий, держа в руках фуражку, подошел к столу, почтительно остановился в двух шагах от офицеров и молча ждал.

— Ну?! — сурово сказал капитан Ефимов.

— Как я здешний председатель и со мной двое членов, — Василий оглянулся на толпу и слегка махнул рукой, — теперь рассказать хочем про бунтовщиков.

Из толпы выдвинулись два мужика — бывшие члены управы.

— Рассказывай! — сказал капитан.

Василий обрадованно заторопился:

— Штаб, значит, у них, — Иван Бодрых, кумом еще мне приходится, Яков Лыскин, Молодых Петр. А за главного бритый большак, из самой Москвы большак… Да, вишь ты, китаец все болтал, Советы, говорит, надо. Вон большой китаец стоит. Сенькой звать.

Про китайцев Василий сболтнул неожиданно для самого себя, — и не заметил, как сорвалось с языка. Сун-Сен услыхал свое имя, увидал, что на него показывают пальцем, улыбнулся и закивал головой.

— Сенька, моя Сенька.

Капитан взглянул любопытно на Сун-Сена.

— Этот?

Василий торопливо и обрадованно подтвердил:

— Он самый, ваше высокоблагородие, самый он и есть.

Оба члена управы потихоньку продвигались к столу. Капитан поглядел на них, на толпу, все еще стоявшую на коленях, слегка привстал, опершись руками о стол.

— Кормилец, не виноваты!..

Ефимов сел и бросил через плечо:

— Построить в шеренгу! Баб отдельно!

Солдаты бросились в толпу.

— Вставай! Стройся!

В десятке шагов от стола вытянулись двумя длинными рядами — направо мужики, налево бабы. Ефимов мотнул головой на Сун-Сена.

— Китайцев сюда!

Сун-Сена, Кванг-Син-Юна и Шуан-Ли вывели из ряда и поставили возле председателя. Мужики — члены управы — подвинулись еще несколько шагов и тоже встали возле Василия.

Офицеры стали совещаться. Совещались недолго…

Капитан Ефимов вынул папиросу, закурил от услужливо поданной паном Зелинским зажигалки, сделал две-три глубокие затяжки. Медленно обвел толпу скучающим взглядом. Опять затянулся, продолжая внимательно рассматривать толпу, как бы что-то соображая. Волна легкой неуловимой дрожи прошла по левой половине головы капитана, в мелких морщинках, приподняла левую щеку. Задергался пушистый левый ус капитана. Все сильнее, сильнее. Задрожал подбородок. В холодных серых глазах сверкнули искры.

Капитан Ефимов дернулся вперед, резко взмахнул рукой.

— Десятого! Начинай!

Солдаты снова бросились к вытянувшимся шеренгой мужикам.

Выводили из ряда десятого, подводили к столу, в трех шагах останавливались.

Капитан Ефимов впивался серыми глазами, долго рассматривал стоявшего перед ним мужика.

— Читай молитву!

— Ваши благородья…

— Читай молитву!

— Ваши…

— Молчать! Читай молитву!

— Господи исусе христе… ваши благор…

— Лупи!

Двое, стоявших по бокам гусар, взмахивали нагайками. Мужик закрывал лицо руками.

— Не давай закрывать лица! По морде… по морде его!

В дикой злобе выхватили шашки, рубили по рукам:

— Не закрывай лицо!

Капитан Ефимов хрипел:

— Бунтовать! Я вам покажу!..

Иногда кто-нибудь из офицеров не выдерживал, вскакивал из-за стола, подбегал вплотную к жертве и стрелял из револьвера в упор…

Избитых, окровавленных отводили на пять-шесть шагов в сторону и тут же кончали…

…Десятых больше не было.

Капитан Ефимов помутневшими глазами обвел ряды.

— Пороть!.. Всех!

Мужиков хватали десятками, валили наземь, обнажали тела.

И потом — нагайками, шомполами.

Прыгали пушистые усы капитана Ефимова, дрожали огни в серых глазах. Холодком обливало тело. Взглянул на исходивших в голос баб, тяжело перевел дух и хрипнул:

— Баб пороть… Всех!

Стаей голодных зверей бросились солдаты и гусары. Пронзительным визгом кричали бабы и девки, вырываясь из крепко державших рук. Прежде чем валить, дрожащими голодными пальцами мяли женские груди, а когда валили, сладострастно скользили руками по голым женским телам, обнажая их для порки. Наливались кровью глаза, кружились головы…

Над площадью носился звериный рев.

…Взгляд холодных серых глаз капитана Ефимова упал на китайцев и трех мужиков — председателя и членов управы.

— Китайцев на пароход! Мужиков выпороть!

Мужиков повалили. И Василий, и члены управы неистово кричали. А когда поднялись, все трое, словно по уговору, подошли к капитану Ефимову, поклонились ему в пояс.

— Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие. Разрешите обязанности сполнять.

Ефимов устало взглянул на мужиков.

— Хорошо, разрешаю.

3

У Василия, поротого председателя, разместилось полтора десятка гусар во главе с рыжеусым вахмистром — паном Жардецким. Васильева баба хлопочет у печки, наказал мужик не жалеть для гостей ни кур, ни гусей. Сам Василий прошел в чистую горницу, конфузливо помялся:

— Там, господин начальник, у меня в погребке бочонок самогону уцелел, может, покушаете? Наша самогонка первеющая.

Гусары шумно окружили вахмистра.

— Пан Жардецкий, по стаканчику. Самогонка у этой сволочи превосходная.

Пан Жардецкий во всем подражал пану Зелинскому, — начальнически вытянулся, важно покрутил длинный рыжий ус и свысока кивнул председателю.

— Тащи бочонок!

Несколько гусар приволокли бочонок в горницу. Все попробовали по стаканчику. Понравилось.

— Хорошая штука, пан Жардецкий!

Пан Жардецкий причмокнул губами.

— Гм, хорошая. Ну-ка, нацеди еще стаканчик.

Появился еще бочонок. Послышались песни, — сначала в избе председателя, потом и в других избах. Двое членов управы до поздней ночи развозили по селу бочонки.

Пан Жардецкий чокался с председателем.

— Пей!

Вскидывал пьяные, сердитые глаза, надувал щеки.

— Вы бунтовщики! Мы вас еще пороть будем!

Председатель бил себя кулаком в грудь:

— Да мы ништо… да мы вот как… ни в жисть… Мы, значит, вот, нараспашку.

По улице неслись громкие песни. Взвизгивали в темноте женские голоса.

В обнимушку с мужиками ходили по улицам солдаты и гусары…

В ярко освещенной рубке первого класса господа офицеры праздновали свою победу над сизовскими бунтовщиками.

…Вышел Василий на двор, подошел к стоявшей под навесом бочке с водой, облил себе голову. Постоял немного, прислушался. Было тихо. Лишь изредка кое-где в темное небо взлетала песня и тотчас же, обессиленная, падала.

Василий прошел в глубь двора. Из амбарушки вышел человек.

— Ну как, пора?

— Скачи, Егор, в штаб, скажи, чтоб скорее. Сейчас коней захватывать будем, без коней поляки не уйдут.

Человек быстро исчез.

…От избы к избе снуют тени. По улице, по задам. И все к председателевой избе. Во дворе растет кучка ружей, шашек. У кучки Василий вполголоса отдает приказания:

— Подтаскивай, братцы, подтаскивай! Которые без дела, вооружайся!

Мужики подходят к кучке, роются в ружьях, шашках. Два члена управы привезли пулемет.

— На, Василий, получай! Пулемет!

Василий радостно смеется.

— Ах, лешаки, пулемет уволокли! Ну, зададим мы теперь жару солдатам. Коней свели?

— У всех свели!

— Тащи, робя, пулемет на берег, к пароходу лицом, туда прежде всего побегут. Как побегут, пуляй вовсю.

…Сизовский отряд расположился в пяти верстах от своего села, в глубоком овраге, заросшем мелким кустарником. Штаб держал непрерывную связь с оставшимися в Сизовке повстанцами и знал все, что происходило в селе. Последнее донесение от Василия в штабе получили за час до рассвета. Димитрий, державший отряд наготове, немедленно двинулся к селу, оставив в овраге обоз.

У поскотины к отряду присоединился Василий с мужиками на угнанных у поляков лошадях. Часть лошадей вели в поводу для людей Димитрия. Киселев разделил весь отряд на три части, отдал последние распоряжения.

…На берегу вспыхнула барка. Огромный столб красно-багрового пламени взметнулся вверх, пробуравил густую темь ночи. Посреди села вспыхнул пожарный сарай. На церковной колокольне ударили в набат. В разных концах села затрещали выстрелы. Из домов выбегали перепуганные и не понимающие в чем дело солдаты, бросались назад, падали под выстрелами. Гусары пана Зелинского скакали по улицам на неосёдланных крестьянских лошадях, сталкивались друг с другом и в страхе кидались назад.

Протяжно взревел пароход.

— К пароходу! К пароходу!

Люди бросились к берегу — пешие, конные, раздетые, полураздетые, — ища там спасения. На берегу, от полыхавшей кроваво-красным столбом просмоленной барки, — как днем.

С берега в бегущих затакал пулемет.

Люди заметались по берегу, падали под пулями.

— К пароходу! К пароходу!

С парохода по Сизовке грянул орудийный выстрел.

Киселев отдал приказ:

— Отступать!

4

Пароход медленно спускался вниз по течению. Сзади из-за темной громады леса показалось солнце. Вдали по светло-серому небу ползла длинная черная лента дыма от догорающей барки.

Капитан Ефимов вышел на палубу хмурый и злой.

— Мерзавцы, перепились! От стада баранов бежали… Позор, позор!.. Полное поражение. Пан Зелинский, как вели себя ваши гусары? Где у них кони?

Пан Зелинский обидчиво надул щеки, отвернулся. От попойки и от бессонной ночи болела голова, было скверно во рту. Чувствовал, что капитан прав в своем раздражении, и оттого, что сознавал это, пан Зелинский раздражался еще более.

— У пана капитана тоже солдаты без ружей остались.

Капитан Ефимов крупными шагами ходил по палубе возле капитанского мостика.

— Позор, больше половины людей потеряли. Пулемет потеряли.

Злобно сжал кулаки.

— О черт, от мужичья поражение потерпели! Полное поражение!

Остановился перед Зелинским:

— Пан Зелинский, где ваши гусары, я вас спрашиваю?

Пан Зелинский молча и пренебрежительно пожал плечами.

— Привести пленных! — в бешенстве крикнул капитан Ефимов.

Снизу на палубу вывели трех китайцев и пятерых мужиков. Все были со связанными сзади руками. Ефимов подошел к пленным, долго и хмуро вглядывался. С презрением отвернулся.

— И от такой сволочи бежали мои стрелки и гусары пана Зелинского.

Обернулся к пану Зелинскому и, все еще хмурясь, сердито спросил:

— Вы хорошо стреляете, пан Зелинский?

— В кокарду попадаю, — самодовольно ответил поляк.

Капитан приказал подать ружье.

— Поставьте-ка вот этого.

Одного из мужиков поставили у борта, спиной к воде. Мужик был без фуражки, взлохмаченные волосы стояли на голове копной.

— Наденьте на него фуражку.

К мужику подошел молоденький гусар с бледным лицом и маленькими черными усиками. Снял с себя фуражку и с трудом надвинул ее на лохматую голову пленного, стараясь маленьким светлым козырьком фуражки закрыть мужику глаза.

— Не надо, — глухо сказал мужик, встряхивая головой.

От этого движения плохо сидевшая фуражка сдвинулась назад и из-под маленького светлого козырька прямо в лицо гусару глянули спокойные зеленые глаза. Гусар сконфуженно отошел.

Пан Зелинский небрежно вскинул ружье и, почти не целясь, спустил курок.

Мужик упал за борт.

Капитан Ефимов неопределенно хмыкнул.

— Хм, выстрел ничего себе. А вот я на Деникинском фронте был, так там одной пулей трех-четырех берут, не тратят пуль на эту сволочь.

Офицеры удивились:

— Неужели можно?

— Можно. Наша винтовка три доски двухдюймовые пробивает, а разве головы этих идиотов крепче двухдюймовки. Вот мы сейчас попробуем.

Капитан подошел к связанным мужикам.

— Поставьте-ка вот этого вперед. Вот тут.

Показал место, где нужно поставить.

— Теперь этого… Теперь этого… И вот этого.

Капитан отошел на несколько шагов назад, прищурил глаза, осмотрел поставленных друг за другом — гуськом — четверых мужиков и спереди и сбоку.

— Главное, чтобы ростом одинаковы были, чтобы головы всех находились на одной прямой.

Опять прищурил глаза.

— Почти одинаковы. Видите, через головы можно провести прямую.

Вскинул ружье, прицелился.

Грянул выстрел.

Словно острой косой четыре колоса срезало. Кто-то из офицеров захлопал ладонями.

— Браво! Вот мастерский выстрел!

Капитан Ефимов мельком взглянул на убитых, брезгливо поморщился:

— Столкнуть эту падаль в воду.

Мужиков одного за другим побросали за борт…

Пану Зелинскому не терпится.

— Я вот этих трех китайцев попробую.

Капитан посмотрел на китайцев, подумал:

«Нет, пан Зелинский, с китайцами мы другое сообразим».

— Я хочу попробовать.

— Да успеете, этой сволочи мы сколько угодно найдем.

Подошел к Сун-Сену, спросил негромко:

— Так это тебе Советы надо?

Сун-Сен недовольно посмотрел на офицера и хмуро проворчал:

— Советы нада.

— Так, так, Советы надо.

Капитан задумчиво глядел в смуглое желтое лицо Сун-Сена и кивал головой.

Зашел сбоку, потрогал косу китайца.

— Гм, настоящая коса, удивительно.

По лицу капитана Ефимова скользнула улыбка. Капитан обернулся к Зелинскому.

— Как вы думаете, пан Зелинский, удержит этот богатырь на косе двух своих товарищей?

Зелинский заинтересовался.

— В самом деле, это интересно.

— Ну-ка, ребята, попробуйте, — приказал Ефимов.

Сквозь связанные руки Кванг-Син-Юна и Шуан-Ли продернули веревку, связали петлей, к петле прочным узлом привязали косу Сун-Сена. Капитан подошел к китайцам, попробовал, прочно ли привязано. Подвели китайцев к борту. Сун-Сен лицом к палубе, Кванг-Син — Юн и Шуан-Ли спиной к Сун-Сену, лицом к воде.

— Прыгайте!

Знаками показали Кванг-Син-Юну и Шуан-Ли, что им надо броситься в воду.

Китайцы покачали головами.

— Моя нет виноват… Вода не нада.

— Ага, — засмеялся капитан, — вода не надо, а Советы надо… Кольни их в зад!

Солдаты слегка ткнули штыками Кванг-Син-Юна и Шуан-Ли. Китайцы прыгнули через борт. Пошатнулся Сун-Сен. Нагнулся вперед, сжался в железный комок напряженных мышц. Блестящим черным канатом натянулась Сун-Сенова коса. Еще ниже к палубе хочет пригнуться Сун-Сен, но девятипудовая тяжесть повиснувших на косе китайцев со страшной силой тянула все тело назад. Частыми гулкими ударами забилось сердце. Хлынула упругими толчками кровь по жилам. Прилила к голове, к лицу. Лицо — как кровь, глаза — как кровь. Жилы на лбу и на висках у темени вздулись веревками. Тянет страшный груз. Медленно распрямляется Сун-Сен. Дрожат ноги в коленях. В груди огромным молотом бьется сердце. Два молота поменьше — в висках. Тысячи мелких молотков — в ушах.

Капитан Ефимов с любопытством смотрит.

— Выдержишь, черт с тобой, пущу, честное слово офицера!

Больше и больше распрямляется Сун-Сен. Красный туман перед глазами. Из тумана в глаза Сун-Сену заглядывают два других глаза. Скрестились две пары жутких человеческих глаз, приковались друг к другу, не оторвутся. Глаза Сун-Сена и глаза официанта Максима, прильнувшего к стеклу рубки первого класса. В обеих парах глаз глубокое человеческое страдание…

Выпрямил страшный груз Сун-Сена. Стоит он во весь рост, приковался кровавыми безумными глазами к безумным глазам Максима. Изо рта тоненькой струйкой побежала кровь. Двумя тоненькими струйками из ноздрей, двумя ниточками из ушей.

У капитана Ефимова дернулся левый пушистый ус. В мелких судорожных морщинках задергалась левая щека. Капитан нервно вскинул левое плечо и глухо хрипнул:

— Ткните тех… внизу!

Кванг-Син-Юн и Шуан-Ли заметались от боли, увеличили тяжесть груза. У Сун-Сена подкосились ноги. Он упал на колени, но страшный груз перегибал туловище Сун-Сена назад… Еще… Еще… Сун-Сен оторвался от палубы, мелькнули ноги. Внизу, за бортом, будто рыба большая метнулась в воде…

Молоденький черноусый гусар, пошатываясь, подошел к борту и склонил к воде бледное перекошенное лицо. От того места, где упали китайцы, во все стороны побежали рябью маленькие волны…

Капитан Ефимов сердито, и хрипло обратился к Зелинскому:

— А молодец китаец, пан Зелинский?

Пан Зелинский снял маленькую, изящную, с малиновым околышем, фуражку, вытер вспотевший лоб.

— Да… китаец… страшно…

Под холеными усами пана Зелинского дрожала растерянная улыбка, а ровные белые зубы выбивали нервную дрожь…

5

В Ивановку пустили орудийный залп.

В двух местах взметнулись к небу широкой воронкой черные клубы дыма. Зазвонили в набат. По улицам забегали обезумевшие люди. Спешно накладывали на возы добро и спешили с узлами и детьми на руках вглубь, подальше от берега.

Пароход, стреляя из всех четырех орудий, медленно спускался вниз.

Деревня пылала…

…Сидит Максим в своей крошечной каютке, мутным, немигающим взглядом приковался к стене. Со стены двумя жуткими глазами глядит на Максима широкое желтое лицо. Глаза налиты кровью. Безумие широкой осязательной струей льется из глаз китайца в глаза Максима. Струйки крови из левого угла рта, из ноздрей и ушей китайца сбегают по синей кофте, капают на пол Максимовой каюты.

Кап… кап… кап…

Каждая капля отдается в ушах Максима колокольным звоном. Медленно распрямляется китаец, вместе с ним медленно распрямляется Максим. Все ближе и ближе глаза китайца к глазам Максима. Вот, вот, около, глаза в глаза. Холодеет тело Максима, ужас холодной волной льется из глаз китайца в глаза и мозг Максима.

— Ай!

Очнулся Максим. В приоткрытую дверь каюты бледное лицо горничной уставилось на Максима широко открытыми, испуганными глазами.

— Какие вы страшные, Максим Иваныч, что с вами?

Максим тяжело перевел, дух. Унимает рукой бьющееся сердце.

— Ох, воды!

Горничная кинулась из каюты и сейчас же вернулась с водой. Залпом выпил стакан. Провел рукой по глазам.

— Заболел я, Анюта.

…Ночью в Максимову каюту один за другим пробрались три человека — приземистый и широкоскулый артиллерист Коротков, пулеметчик Мелехин и высокий бородатый лоцман. Всю ночь в каюте слышался страстный шепот Максима, сдержанно гудел лоцманский бас. На рассвете так же один за другим, соблюдая осторожность, вышли из каюты…

Рано утром пароход пристал к берегу между двумя селами, налево — Чусовка, направо — Вязовка. Две пушки на Чусовку, две — на Вязовку.

— Огонь! Огонь!

Капитан Ефимов и пан Зелинский наблюдают в бинокль.

— Может быть, мирное население, пан капитан?

— Все бунтовщики! Огонь! Огонь!

Оба села пылали. Ветер доносил встревоженный набатный звон. В бинокли было видно, как метались по улицам обезумевшие люди…

С парохода высадились двумя отрядами, — отряд на Вязовку, отряд на Чусовку. На пароходе остались артиллеристы и пулеметчики и из офицеров — капитан Ефимов и пан Зелинский. Оба в рубке первого класса пьют кофе и мирно беседуют.

Максим бегает по пароходу от солдат к матросам, от матросов к солдатам.

Страстно убеждает:

— Братцы, голубчики, невозможно так больше! В чьей крови купаете руки? В крови отцов своих, братьев, матерей, сестер. Кто вы сами-то, не народ разве? Из господ разве?

Взволновались от страстных Максимовых слов, загудели сдержанно:

— Ну, какие господа, все из крестьян.

— Я и говорю. Смотрите на господ-то, вас послали убивать, а сами кофеем прохлаждаются.

Максим показал на верхнюю палубу, где сидели капитан Ефимов и пан Зелинский.

— Братцы, нельзя так больше. Самих себя убиваете. Может, в ваших селах такие же солдаты, как и вы, насилуют ваших жен, сестер, порют ваших отцов и матерей. Разве можно терпеть?

Артиллерист Коротков выступил вперед, решительно взмахнул руками.

— Одним словом, верно, братцы! Кому служим, — господам. Кого бьем, — своих отцов и братьев!

Хмурились загорелые, обветренные лица, ломались брови над вспыхнувшими злобой глазами. Все решительнее наступал на солдат Коротков.

— Братцы, им что? Чуть неустойка, их и след простыл, а мы куда денемся? Отвечать придется, — как ответим? А отвечать рано или поздно придется, долго эта власть не продержится, со всех сторон горит, не затушишь.

И опять страстный шепот Максима:

— Братцы, вся надежда на вас, наши матросы все, как один, пойдут.

— Да что толковать, валяй, братцы!

Максим и Коротков бросились на верхнюю палубу, за ними тяжелым шагом затопали солдаты. Вбежали в рубку.

Капитан Ефимов с удивлением взглянул на солдат.

— Что такое? Зачем вы сюда?

Максим подскочил к офицерам, в волнении размахивая салфеткой, как шашкой.

— Это счет, господа офицеры.

Обернулся к солдатам, показал на офицеров, жестко зазвенел голос:

— Взять их!

Растерявшихся и почти не сопротивлявшихся офицеров вывели на палубу, поставили к борту.

— Прыгай в воду!

Капитан Ефимов и пан Зелинский с трудом соображали, что происходит, и молчали.

— Ткни их в зад.

Солдаты остервенело ткнули штыками. С криком боли офицеры бросились в воду.

— Стреляй! В руки меться! В ноги стреляй! В голову не бей!

Вокруг пана Зелинского засвистели пули. Остро кольнуло в бок. Зелинский нырнул. Нырнул и капитан, задохнулся, быстро вынырнул.

— К берегу, пан Зелинский, к кустам.

В полсотне сажен по берегу мелкий кустарник.

Солдат встал на одно колено, положил ружье на борт, прицелился.

— В левую!

Капитан опустил левую руку, загребает одной правой.

— В правую, в правую целься!

Близко берег. Тихо колышется зеленый кустарник. Капитан опять нырнул. Вынырнул в двух десятках саженей от берега. Вихрем проносятся мысли в голове:

«Господи, спаси… Господи, спаси…»

Прокололо правую руку. Хочет поднять, не может. Кровавые тонкие струйки из рук. Потекли слезы по круглому лицу капитана. Смертельной тоской и сознанием ненужности содеянного налились глаза.

«Господи, прости…»

Еще раз бессильно взмахнул рукой.

«В руки твои предаю…»

Словно за ноги кто ухватил капитана Ефимова, потянуло ко дну. В широко открытый, задыхающийся рот булькнула вода.

Пан Зелинский прячет голову в воду, руки словно мельничные крылья мелькают. Жужжат пули вокруг пана Зелинского. Окрашивается вода кровью из простреленного бока. Мокрая одежда тянет ко дну, мешает плыть.

Максим не выдержал:

— Черт с ним, кончайте скорей!

Сразу грянуло несколько выстрелов. Пан Зелинский скрылся под водой.

6

Отряд из Вязовки возвращался к обеду. Издалека увидали — на борту парохода стоит Максим с салфеткой в руках.

— Максим Иваныч дожидает. Хорошо закусить и выпить после трудов праведных.

До парохода осталось шагов пятьдесят. Максим взмахнул салфеткой, и прямо в лицо отряду горячим дождем плеснули пулеметы.

— Подобрать оружие! Снять амуницию! Столкнуть тела в воду.

С парохода бросились подбирать оружие и тела убитых.

К вечеру возвращался отряд из Чусовки. На борту опять дожидает Максим.

И опять белая салфетка под мышкой. Все ближе и ближе отряд. Алеют под заходящим солнцем фуражки польских гусар.

Максим перегнулся через борт, прикинул глазами расстояние. Взмахнул салфеткой. В упор отряду затакал пулемет. Люди бросились бежать. Со стоном падали, вставали, опять бежали и снова падали, ползая по земле в предсмертных корчах.

Когда на берегу не оставалось бегущих, пулемет замолчал. С парохода спустились подбирать оружие…

Утром на пароходе взвился красный флаг.

На капитанском мостике Максим в солдатской рубахе защитного цвета. На груди у Максима красный бант, любовно приколотый горничной Анютой. Рядом с Максимом артиллерист Коротков и лоцман. Красные бантики и у них. Сочный, играющий радостью бас бородатого лоцмана будит раннее, тихое утро.

— Отдавай носовую!

— Есть!

— Ти-ха-ай!.. Пол-на-ай!..

На Сизовской пристани несколько вооруженных повстанцев зорко всматриваются и вверх и вниз по реке, — не покажется ли вражеский пароход.

— Война, братцы, пошла всамделишная.

— Самая всамделишная.

— Покрошили мы их…

— Своих тоже шибко легло.

— Что поделаешь, не бывает без этого.

— Большак-то бритый, вот леший, так и прет, так и прет, ровно больше всех ему надо.

— Что говорить, генерал…

Снизу показался пароход. Присмотрелись мужики.

— Гляди, паря, пароход снизу.

— И то пароход.

Зорко всматриваются из-под широких ладоней.

— Гляди, гляди, красный флаг на пароходе!

— Красный, братцы.

— Скачи, Петьша, в штаб.

Мужики рассыпались по берегу цепью. Из-под обгорелой груды барки торчит пулемет.

Верхами прискакали штабники, пришли на пристань. Димитрий смотрит в бинокль.

— Что за черт! Не ловушка ли!

— Да вить красный флаг.

— Мало ли что…

Бодрых узнал пароход.

— Товарищи, да это «Коммерсант».

Вглядывается Димитрий.

— Да, да, «Коммерсант».

Пароход подходил все ближе и ближе, давая громкие и, казалось, радостные гудки. Отчетливо видны люди на палубе. Можно рассмотреть красные бантики на груди у людей.

— Что за черт, ничего не пойму! Откуда красным взяться?

Димитрий гонит прочь радостную мысль, что в городе переворот, а самого так и подмывает.

— Красные! Красные!

С парохода машут фуражками, кричат ура. На капитанском мостике, рядом с бородатым человеком, стоит высокий, бритый, с таким знакомым лицом. Киселев напрягает память. Где, когда видел это лицо? Что за черт, да ведь это официант с парохода. Да. Да. Да.

Димитрий обернулся к толпе.

— Товарищи, это наши, я узнал человека!

— Ура!

Со всех сторон сбегаются мужики к конторке. С капитанского мостика несется зычный голос бородатого человека:

— Ле-ва-ай… Ти-ха-ай!.. Сто-оп!..

Максим Иваныч спустился с парохода, мельком оглядел толпу, увидал Димитрия. Заиграла радостная улыбка на бритом лице.

Прямо к Димитрию.

— Как вы старший товарищ, то извольте принять рапорт…

Руку под козырек и чеканно, по-военному:

— Восставшим экипажем парохода «Коммерсант» пароход взят. Войска неприятеля разбиты. Взято в плен четыре пушки, семь пулеметов, семьдесят два ружья, тридцать семь шашек и прочая амуниция. Двадцать два неприятеля присоединились добровольно.

У Димитрия закружилась голова. Брызнула радость из глаз. Бросился к Максиму, стиснул крепко Максимову шею.

— Товарищ, дорогой мой!..

Радостным кличем несется по берегу, отдает от бортов парохода:

— Ура! Да здравствуют Советы!

Димитрий в сопровождении штаба пошел на пароход. Максим Иваныч нагнулся к уху Димитрия и шепнул:

— Чемоданчик ваш в полной сохранности.

 

Глава седьмая

В поход

1

По широким степям, по большим и проселочным дорогам, от села к селу, колокольным звоном разливаются вести о сизовских событиях.

— Сизовские бунтуют… Колчаковский отряд разбили… Пароход с пушками и пулеметами в плен взяли… Большевистский штаб в Сизовке объявился…

Катуном-травой бежит, перекатывается:

— Вязовские бунтуют… Ивановские бунтуют… Чусовские… Куртамышские…

И все дальше и дальше по широким степям, по дремучим лесам гудит, звенит набат:

Бунт… Бунт… Бунт…

…Чуть плещется вода о борта парохода. Пароход «Коммерсант», как плавучая крепость, — нос ощерился двумя жерлами пушек, корма — двумя жерлами, борта — пулеметами.

В рубке первого класса заседает штаб Сизовской революционной армии. В штабе несколько новых лиц: официант с парохода «Коммерсант» Максим Иваныч, бородатый лоцман и приземистый широкоскулый артиллерист Коротков.

На суровых, обветренных лицах штабников — твердая решимость, — люди хорошо знали, куда идут. Все взвешено, обо всем переговорено, и Димитрий должен был лишь точно и ясно высказать общие всем мысли.

Киселев оглядел собравшихся.

— Товарищи, мы взвалили на свои плечи огромное дело. Надо держаться до конца, отступления для нас не может быть, дорога теперь одна — победа или смерть. Наших сил, видите сами, мало. Вязовские, ивановские и другие восставшие села увеличат наш отряд лишь незначительно. Надо перекидываться дальше, надо немедленно поднять все население, объявить мобилизацию.

— Верно, мобилизацию в самый раз.

— Пойдут ли мужики, — нерешительно сказал Яков Лыскин. — Дело шибко сурьезное…

— Пойдут, — уверенно ответил Молодых, — теперь все пойдут. А которые не пойдут, тем приказ написать.

— Приказы мы всем напишем, — продолжал Димитрий. — Надо связаться с городом. Там непременно должны быть партийные товарищи, а если в городе работа почему-либо не ведется, — начать ее самим. Затем необходимо сейчас же послать людей к Петрухину, установить связь с ним. Нам всем уже не раз приходилось о Петрухине слышать…

— Мы уж посылали к нему, — вставил Бодрых, — троих мужиков послали, как только бунтовать начали.

— Я знаю, но до сих пор ваших гонцов нет, — очень возможно, что они не добрались до Петрухина, погибли где-нибудь. По имеющимся у нас сведениям, Петрухин держится главным образом в районе железной дороги. Сил у него, по всем признакам, должно быть значительно больше, чем у нас. Неизвестно, как у него с оружием дело, а у нас пушки, пулеметы. Вместе с Петрухиным мы будем представлять грозную силу.

У Димитрия засверкали глаза. Да, да, он верит, что волны повстанческого движения разольются по всей необъятной Сибири и без остатка смоют уже пошатнувшиеся твердыни верховного правителя…

— Ну, товарищи, кто желает высказаться по поводу доклада?

— Да чего уж, известно…

— Конешное дело, деваться теперь некуда, объявляй буржуям войну.

Иван Бодрых с улыбкой хлопнул лапищей по плечу Молодых:

— Пиши, Петьша, письмо Колчаку, войной, мол, на тебя сизовские мужики идут… Не хотел кардинское именье добром отдать, — теперь всю землю отберем.

— Объявляй мобилизацию, товарищ Киселев. Время будто рабочее, не совсем подходящее, да уж все едино: дом горит — щепки жалеть не будешь.

Все предложения Димитрия штаб принял единогласно.

…Через два дня во все стороны поскакали из Сизовки гонцы с приказами штаба.

— Мобилизация!.. Куйте пики!.. Все на борьбу с вековыми насильниками и угнетателями трудового народа!.. За власть Советов!.. Долой колчаковских министров, наемников капиталистов и помещиков!

По деревням, по селам, по заимкам призывным кличем несется:

— Мобилизация!.. За власть Советов!.. Все в Сизовку!

Загудели, всполошились людские муравейники. Собираются в кружки молодые и старые, бородатые и безбородые. Зашумели шумом таежным сельские улицы:

— Бунтуют?

— Бунтуют.

— Колчака не хотят?

— Еще хотеть. Земли помещикам, а подати мужикам.

— При Советах не платили…

— При Советах, конешно… Наша власть.

— Мобилизация?

— Мобилизация, однако.

— Ну так как же, пойдем?

— Надо идти.

— А как же! Приказ. Видал и подпись — штаба революционной армии.

— Да, дело сизовские затеяли нешуточное.

А гонцы все дальше, дальше. День и ночь, день и ночь.

— Мобилизация!.. За власть Советов!.. Все в Сизовку!..

2

Стоит Димитрий на борту парохода, смотрит на берег. Радуется. Чувствует, как радость по жилам переливается. Вот, кажется, рукой можно взять и посмотреть ее, радость долгожданную.

— Эх, целая армия!

На берегу волнуется людское море. Три тысячи человек в Сизовской армии. Три полка пехоты, полк конницы. В каждом полку по два пулемета» При отряде — батарея, четыре пушки.

Сила несокрушимая!

Буйно плещется радость в груди Киселева. Так и подмывает прыгнуть через борт, громким голосом крикнуть:

— Товарищи, вперед!.. За власть Советов!.. За угнетенных!

Димитрий поднимается на носках, тянется через борт к шумящей на берегу толпе. Хочется слиться с ней в единую душу, в единую мысль.

Ах, радость пьянящая. Все, все сметут со своего пути! Жалкой буржуазной плотнике не удержать разбушевавшегося потока!

…Вернулся гонец от Петрухина, выкладывает штабу привезенные вести:

— Сто пятьдесят верст до Петрухина, а то и все двести будут. Целая дивизия у него. Идет Петрухин вдоль железной дороги, забирает станцию за станцией, разбил два больших колчаковских отряда, а мелких — и не счесть сколько. Теперь идут на Петрухина со всех сторон: от Семипалатинска, от Барнаула, от Славгорода, от Камня…

— А самого Петрухина видал? — спросил Димитрий.

У гонца по всему лицу улыбка.

— Видал, парень, видал.

— Ну что, как?

— Молодец. Плечища — во-о, не меньше Ивановых будут, — кивнул гонец на Бодрых, — бородища черная — во-о, взгляд сурьезный, прямо Ермак Тимофеич!

— Говорил ты с ним?

— Говорил. Бунтуем, говорю, а за главного у нас товарищ Киселев…

— Ну, ну? — не терпит Димитрий.

— Слыхал, говорит, да все сомневался, тот ли, которого я знал.

— Тот самый, говорю. Очень обрадовался, подошел ко мне, сдавил ручищами, поцеловал. Вот, говорит, поцелуй ты того самого товарища Киселева, скажи, что от меня.

Киселев взволнованно подошел к гонцу и крепко поцеловал его в запутавшиеся в волосах губы. Волнение Димитрия передалось мужикам. Наиболее нетерпеливый Петр Молодых стукнул по столу.

— Товарищи, выручать надо Петрухина!

— Конешно, вместе и нам будет легче.

— Да, да, товарищи, — сказал Димитрий, — мы немедленно выступим на соединение с Петрухиным. Мы поднимем по дороге к нему всех, кто еще не поднялся. Готовьтесь в поход!

На рассвете из Сизовки выступил конный полк Максима. За Максимом — полк Ивана Бодрых, за Бодрых — Лыскин Яков с полком, Петр Молодых с полком. Сзади отряда по жесткой дороге погромыхивала батарея товарища Короткова.

3

Пришел в село Украинку отряд польских гусар.

Вызвал начальник отряда председателя волостной земской управы Федора Чернышева, осмотрел его с ног до головы.

— Ты председатель?

— Точно так, ваше благородие.

— Доставить провизии на четыреста человек.

У Федора Чернышева сразу живот схватило. Ну-ка, на четыреста человек.

— Ваше благородие…

Начальник показал Федору Чернышеву нагайку, молча помахал ею в воздухе.

— Видал? Ступай!

Потоптался Федор на месте, помял шапку в руках, глубоко вздохнул и вышел.

Что делать? Где на четыреста человек провианту достать. Не достанешь, сожгут поляки деревню, хуже будет. Да, помирай, а делай.

И Федор отправился делать…

Утром поляки ушли…

В этот же день, в полдень, в Украинку вступили чехи.

— Вызвал чешский начальник, капитан Палечек, Федора Чернышева к себе.

— Ты председатель?

— Я.

— Через два часа на пятьсот человек провизии.

У Федора со страху опять резь по всему животу.

— Ваше благородие…

Капитан Палечек подошел к Федору, с холодным любопытством посмотрел ему в лицо ясными голубыми глазами. Неторопливо отстегнул кобуру револьвера, чуть дотронулся до рукоятки и тихо, выразительно сказал:

— Через два часа. Понял?

Федор Чернышев вздохнул.

— Понял.

Повернулся и вышел.

Пять минут Федор шел до своего дома, пять минут просидел на заднем дворе, пока не успокоился живот, полтора часа бегал по мужикам. Грозил, упрашивал.

— Черт с вами, мне не больше всех надо. Плюну на вас, лешаков, да уйду к сизовским.

Через два часа к волости везли солонину, гнали баранов.

Наутро чехи оставили Украинку…

К вечеру в село входил русский отряд. Собрался Федор Чернышев в волость, тяжело вздохнул:

— Ну, паря, и нам бунтовать. В разор разорят мужиков.

…Вернулся Федор домой, — полна изба солдат.

— Примай гостей, хозяин.

— Что ж, хорошим людям завсегда рады.

Хитрый человек Федор. Успел узнать — куда солдат гонят, а еще хочется допытаться. Сел на лавку, поясок на рубахе поправляет, лениво скребет под мышками. Спрашивает, будто нехотя.

— Куда гонят?

— На большевиков.

— Где они здесь, большевики, не слыхать ровно-ка.

— А кто их знает — где. Будто на железной дороге, а где эта дорога, мы и сами не знаем.

— Не здешние, однако, сами-то?

— Не здешние, иркутские, которы енисейские.

— Дальние, значит?

— Дальние.

— Из крестьян?

— Крестьяне.

— Та-ак. На железную дорогу, значит. Кто же это там бунтует?

— Петрухин, говорят, какой-то появился. Вот его и идем усмирять.

— Петрухин? Вон оно какое дело! Что ж, видно, много у него народу, целая армия вас на него.

— Не знаем. Должно, много.

Федор путается пальцами в черной седеющей бороде, тяжело вздыхает.

— Крестьяне, значит. Та-ак. Разор нашему брату выходит. Кто ни дерется, все мужики в ответе. Вот теперь поляки прошли нашим селом, чехи прошли, сколько скотины одной порешили. Теперь вот вы пришли, вам вдвое больше понадобится. Вас, ровно-ка, больше народу.

— Да, целый полк нас.

— Ну вот. А кто нам заплатит, с кого убытки искать.

Широкое лицо Федора спокойно, голос глухой и негромкий, а глаза упорно сверлят солдат.

Солдатам неловко под пронизывающими глазами Федора и его двух сыновей. Сочувственно вздыхают.

— Где уж сыскать…

…Вышел Федор на двор, за ним оба его сына.

— Вот че, ребятки, сизовский отряд, говорят, недалеко.

— Слыхали.

— Сказать бы, что войско на Петрухина идет видимо-невидимо.

— Сказать надо бы.

— Не съездить ли вам, ребятки.

Парни молча переглянулись и в один голос ответили:

— Съездим.

4

Максим с десятком всадников далеко опередил свой полк. Выехали на пригорок, остановились. Максим поднес бинокль к глазам, обшаривает степь. А степь широкая-широкая, глазом не окинешь.

— Эх, братцы, раздолье-то!

Легко и радостно дышит Максимова грудь. Хочется спрыгнуть Максиму с коня, прижаться грудью к горячей земле, вобрать в себя силу земляную, великую. Да потом бы одним ударом по всем буржуям — хлоп! — чтоб только мокренько осталось.

У горизонта поймал биноклем две черные точки. Долго всматривался.

— Верховые скачут. Двое. Пусть ближе подъедут, неизвестно, что за люди.

Съехали с пригорка назад, спешились. Максим лег на землю, высунул из-за пригорка голову, нащупал биноклем две черные точки, держит. Точки быстро приближались.

— Мужики скачут сломя голову. Не к нам ли гонцы откуда.

Когда мужики были саженях в двухстах, Максим с товарищами разом выехали на пригорок и легкой рысью тронулись навстречу. Мужики в нерешительности остановились.

Максим махнул рукой и что было силы крикнул:

— Подъезжай, не бойся!

Мужики подъехали. Оба молодые, безбородые.

— Кто такие?

— Да мы, вишь, из Украинки.

— Куда едете?

Мужики замялись, смущенно переглянулись друг с другом. Постарше из мужиков спросил:

— А вы сами кто же будете?

Максим гордо выпрямился в седле.

— Мы — революционная армия восставшего народа!

Парни обрадовались.

— О? Сизовские, однако?

— Да, сизовские.

— Вас-то нам и надо. Нашим селом колчаковское войско идет. Видимо-невидимо.

— Стой, говори толком. Далеко ваше село?

— Верст двадцать отсюда.

— Куда войско идет?

— К железной дороге, Петрухина ловить. Слыхать, Петрухин там бунтует.

— Сколько войска?

— Конных поляков полтыщи прошло, чехов полтыщи прошло. Теперь наши русские идут, этих побольше будет. Ну, да только у них вроде как раздор промеж себя, не дружно идут, вразброд.

Максим задумался.

— Ну, вот что, ребята, вам надо в штаб с нами. Там еще расскажете.

Отрядил Максим трех всадников к Украинке, трех направил наперерез вышедшим из Украинки отрядам, чтобы следить за их продвижением, сам с оставшимися и двумя парнями — сыновьями Федора Чернышева — быстро повернул к штабу…

Путь карательного отряда намечен большой дорогой — Украинка, Смоленка, Мариинское.

Революционный штаб спешно выработал план.

Два полка и батарея ускоренным маршем перерезают большую дорогу у Мариинского, занимают село тотчас по уходе из него поляков, укрепляются и ждут чехов.

Конница Максима держится вблизи Смоленки, ждет выхода из нее чехов и тотчас после ухода занимает Смоленку.

Бодрых с полком вклинивается между Смоленкой и Украинкой и сдерживает русских.

Связь между частями держать Максиму.

…Разведка донесла, что польский отряд вышел из Мариинского. Полки Якова Лыскина и Петра Молодых и батарея Короткова быстро подтянулись и через два часа заняли село. Впереди села установили пушки жерлами к чехам. По бокам дороги, по ложбинкам, по овражкам, по кустам и бугорочкам рассыпались полки. Весь штаб выехал далеко за поскотину, в поле. Впились биноклями вдаль, где чуть заметной светлой точкой поблескивал крест на смоленской колокольне. Молодых нервно стискивал бинокль, опускал его, опять поднимал к глазам. Вдруг прорвался в тяжком вздохе.

— Да-а!

Яков Лыскин, не отнимая от глаз бинокля, чуть тряхнул головой.

— Сурьезное дело.

Киселев повернулся к товарищам с лицом спокойным и светлым:

— Верю, товарищи!

Протянул обоим руки, улыбнулся.

— У чехов винтовки хорошие, нашим ребятам пригодятся. А то у нас все больше с пиками.

5

Иван Бодрых перехватил по дороге пятерых солдат. Молодые, безусые, пугливо озираются. Сурово осмотрел Иван солдатиков.

— Дезертиры?

— Да, дезертиры.

— Откуда?

— Из Украинки.

— Скоро выступают?

— Не хотят выступать, солдаты бунтуют.

Бодрых еще раз внимательно оглядел всех пятерых, немного подумал и строго сказал:

— Вы, вот што, пареньки, вы мне все по чистой совести, как попу на духу. Мы сами — революционная армия, вы убежали из колчаковской армии, теперь, значит, наши вы.

Парни закрестились.

— Ей-богу, товарищ, правда, солдаты не хотят идти, собрание устроили!

— Зачем же вы убежали? Раз не хотят идти, хорошее дело, вы-то зачем убежали?

— Испугались. Командир посылать за чехами хотел, всех расстрелять грозился.

Иван что-то молча обдумывал.

— Ну, вот што, пойду-ка я сам посмотрю, правду ли говорите.

Парни обступили Ивана, встревожились все разом:

— Дяденька, не ходи, убьют!

— Ей-богу, убьют!

— Не ходи, дяденька!

Обступили Ивана Бодрых и свои.

— Или и впрямь Иван, идти думаешь?

Усмехнулся Бодрых.

— Пойду, однако. Занятно шибко.

Подошел Бодрых к Украинке, смотрит — двое часовых стоят.

— Што тут, братцы, война, што ль?

Один недружелюбно поглядел на Ивана, другой махнул рукой:

— Ступай, не до тебя.

Бодрых прошел мимо.

На улице, как в праздник — народу, народу. Остановил Иван мужика.

— Што у вас за праздник?

Мужик оглядел Ивана с ног до головы.

— Не здешний, видать?

— Не здешний, дальний.

— Да видишь, милый человек, оказия какая, солдаты бунтуют, воевать больше не хочут. Видишь, собранья какая.

Мужик показал вдоль улицы.

У церкви, на площади, весь полк сжался в тесное кольцо, окружил оратора, жадно ловит каждое слово. Оратор — невысокого роста солдат, с широким энергичным лицом. В левой руке винтовка, правой короткими, сильными ударами рассекает воздух, точно слова отрубает.

— Товарищи, помещикам и капиталистам все это нужно. Им нужно кровью нашей залить пожар, чтобы сохранить себе земли, фабрики, заводы, чтобы жить нашим трудом. Это они отнимают последний кусок у наших голодных детей, жен и матерей…

Все ближе и ближе продвигается Бодрых сквозь тесные ряды солдат к оратору. Все сильнее и сильнее клокочет в груди у Ивана. Эх, вот бы словечко солдатам сказать, гляди, лица-то у всех какие, так и глотают каждое слово оратора.

Протянул к оратору могучую руку:

— Товарищ, дозволь слово сказать!

Оратор с недоумением взглянул на большого чернобородого мужика. Рассекавшая воздух рука на мгновение застыла.

Кругом Ивана загалдели солдаты.

— Говори, борода, говори!

Вытолкнули Ивана Бодрых вперед, задрожали смехом любопытные глаза.

— Просим!

— Пускай дядек говорит!

— Говори, дядек, говори!

Взобрался Иван Бодрых на стол, встал рядом с оратором, протянул вперед растопыренные руки.

— Видали, братцы, во-о какие корявые. Крестьяне мы, вокруг земли маемся. Как, значит, покорпеешь над ней кормилицей, закорявеешь небось… А покажьте-ка вы руки…

С шутками и смехом взмыл над полком частокол корявых рук.

— Гляди, дядек, гляди!

Иван весело заулыбался.

— То-то я гляжу, будто и у вас руки корявые. Крестьяне, значит, вы?

— Крестьяне, дядек, крестьяне.

— Выходит, братья мы промеж себя, вы крестьяне, мы крестьяне, дети одной матери, сырой земли.

— Правильно! Верно!

— Жарь, дядек, жарь!

Широким жестом взмахнул Иван по полку. Сочью налился голос. Задрожали в голосе гневные нотки.

— Кого убивать идете? Братьев своих!.. Знать хотите, за что бунтуют? Земли помещикам не хотят отдавать, господ со своей шеи спихнуть хотят… Чья власть-то теперь, — господская! Свою власть хотим, мужицкую…

В сторонке, в пяти шагах от стола, растерянной кучкой жались офицеры. Вылетел из офицерской кучки злобный крик, прервал Иванову речь.

— Не верьте ему! Он бунтовщик!

Бодрых обернулся на голос, с усмешкой посмотрел на офицеров.

— Пусть-ка эти молодчики поднимут руки.

Сотни горящих злобой глаз еще тесней сдавили крошечную офицерскую кучку. Смотрят, ждут.

Бодрых засмеялся.

— Видали? Никто не поднимает. Ручки-то у их благородий беленькие, не натруженные, музулей-то у их благородий нет.

Стукнул Иван кулаком об кулак, сдвинул густые черные брови.

— Братцы, никак вам невозможно идти против своих!.. Сейчас я проходил Смоленкой, видал мужиков тамошних, как на покос собрались, — у кого коса, у кого вилы… Смотри-ка, чьи-нибудь отцы там или братья, ведь есть же и из вас которые из здешних мест. Какие ж это враги?

Высокий смуглый красавец офицер в два прыжка очутился у стола. Выхватил револьвер. Мимо головы Ивана Бодрых прожужжала пуля.

— А-а, сволочь!

Сверкнуло десяток штыков. Грузным мешком повисло на штыках тело красавца офицера. Широколицый солдат-оратор, до сих пор покойно и молча стоявший возле Ивана Бодрых, вдруг побледнел, выпрямился, взмахнул рукой.

— Всех на штыки!

Властно хлестнул по толпе жесткий голос оратора. Ударил в груди ближе стоявших. Бледная кучка офицеров сжалась в одно знобкое тело. Из кучки раздались два-три револьверных выстрела… И выстрелы, и предсмертные вопли затерялись в стоголосом реве солдат.

Бодрых молча ждал, когда все кончится. Выпрямился Иван во весь свой богатырский рост, трубой загремел над полком зычный Иванов голос:

— Товарищи! Я — Иван Бодрых, член штаба революционной советской армии, прислан к вам штабом. Я призываю вас от имени восставшего народа идти вместе с нами на господ, на помещиков, на капиталистов, на всех тех, кто целыми веками угнетал народ!.. Товарищи!..

Бодрых остановился. Со стороны Смоленки ветер донес орудийный гул.

— Товарищи, слышите? Это наши революционные полки бьют чехов!

Полк дрогнул.

— Ура!

От ближних рядов к дальним, по всему полку, по площади, по улицам, по всей деревне лилось-переливалось:

— Ура!

Широколицый оратор снова вскочил на стол рядом с Бодрых. В привычном ораторском жесте простер руки:

— Товарищи! Да здравствует советская власть! Да здравствует революционная армия! Спешим на помощь нашим братьям!

Когда Бодрых с двумя полками — со своим да с только что перешедшим колчаковским — входил в Смоленку, все было кончено.

По смоленским полям носились всадники Максима, ловили бежавших в одиночку и группами чехов, подбирали оружие убитых.

Иван послал вперед себя донесение в штаб о том, что к повстанцам присоединился полк регулярных войск.

На полных рысях полк Максима стороной обошел поляков и в тридцати верстах от Мариинского, в селе Знаменке, загородил им дорогу.

Кинулись поляки назад, — на Киселева с перешедшим к повстанцам полком наткнулись. Кинулись налево, — Иван Бодрых из пулеметов встретил, направо — Петр Молодых с Яковом Лыскиным дожидают…

Пометался польский отряд в железном кольце, потерял половину всадников и к вечеру положил оружие.

 

Глава восьмая

Счастье

1

Бронзовые дали безмолвны и загадочны.

В вечерней мгле поезд кажется огромным сказочным змеем.

Тихо позванивают рельсы, чуть лязгают буфера, осторожно пофыркивает паровоз.

В офицерском вагоне играют в карты. Казначей полка, невысокий, полный, с туго перетянутым животом, мечет банк. Не везет казначею. Несколько раз уходил в свое купе, открывал небольшой походный сундучок с казенными деньгами, вынимал пачки бумажек. Когда, захлопнув сундучок, выпрямлялся, в висках стучало от прилившей к голове крови, а кто-то невидимый успокаивал:

«Отыграюсь».

С равнодушным видом возвращался к игрокам, удваивал банк и проигрывал.

Загадывал на ту или иную масть, менял место и — опять проигрывал.

Молодой круглолицый поручик подливает себе и казначею вина.

— Ну и не везет вам, капитан!

Казначей вздрагивает полными женскими плечами, досадливо морщится.

— Не люблю, когда под руку говорят, вы же знаете об этом, поручик.

Поручик смеется:

— Сглазу боитесь?

— Бросьте, поручик, ерунду молоть!

— Нет, серьезно, капитан, я тоже боюсь, меня сколько раз девчонки сглазили.

Офицеры весело смеются.

— Ха-ха-ха! Сглазишь тебя, черта! Ты, Костя, скольких сам пересглазил.

Капитан хмурится, веселье других его только раздражает, — ну чему, глупцы, радуются.

Кто-то из молодых офицеров успокаивает:

— Ничего, капитан, от сглаза спрыснуть можно, — живой рукой снимет.

— Нечего снимать, уж все, разбойники, сняли, — пробует отшутиться капитан, — вот он вас самих спрыснет, Петрухин-то.

— Ой! — в шутливом страхе взвизгнул кто-то из офицеров.

На мгновение всем стало как-то не по себе, — знали, на какого опасного противника шли.

Мы с капитаном Тарасовым много этой сволочи на тот свет отправили, — мрачно буркнул казначей.

Начальник эшелона, высокий худощавый полковник, поспешил изменить разговор.

— Ничего, ничего, капитан, счастье изменчиво…

Веселый круглолицый поручик почтительно перебил:

— Как женщина, господин полковник.

— Вам, Костенька, лучше знать, — улыбнулся полковник. — Да, капитан, счастье изменчиво: сегодня с нами, завтра с вами. Постоянное счастье только у тех, кто веревку повешенного имеет.

Поручик Костя делает большие испуганные глаза.

— Что вы говорите, господин полковник? Не всунул ли мне кто в карман веревку повешенного, — мне так везет сегодня.

— Прикупите карту! — хмуро перебивает казначей.

— Пожалуйста, капитан. У вас четыре? Очень хорошо. У меня шесть.

Поручик загребает банк, весело заливается.

— Вы, Костенька, не смейтесь, — серьезно продолжал полковник, — у нас в триста девятом полку офицер был, чертовски везло. Так что вы думаете… — Полковник значительно оглядел всю компанию и слегка понизил голос: — Он на груди кусочек веревки от повешенного носил.

Капитана передернуло.

— Черт знает, что вы говорите!

— Ей-богу, я сам видал.

Поручик Костя весело подмигнул казначею.

— Вот бы нам, капитан, кусочек веревки, ма-лю-сень-кий кусочек.

— Тьфу ты, черт! Вам говорят, не люблю, когда под руку!..

…Со станции Балейской поползли черепахой. Шли с притушенными огнями, — в тридцати верстах, на станции Максюткиной, укрепились значительные силы повстанцев.

Чуть погромыхивает вагон, чуть позвякивают пустые бутылки на полу.

Капитану не везло по-прежнему. Еще не раз бегал в свое купе, открывал заветный сундучок с казенными деньгами. И каждый раз, как закрывал сундучок, сам себя успокаивал:

«Отыграюсь».

Капитана раздражает все больше и больше и веселье офицеров, и медленно ползущий поезд.

— Черт, тащится, как будто за смертью ползет.

— Доползем куда надо. Вам еще карточку, капитан?

Поезд пошел еще медленней. Тише, тише. Осторожно лязгнули буфера, чуть заметно вздрогнул вагон.

— Что за черт, остановился поезд.

— Остановился, да. Интересно.

Поручик Костя поднялся.

— Пойти взглянуть, что там такое, мой банк не скоро еще.

Поручик вышел на площадку, открыл дверь вагона, жадно вдохнул свежий воздух. Мимо вагона бежали люди.

— В чем дело? Что такое?

— Рельсы разобрали!

Солдаты, не останавливаясь, пробежали мимо. Поручика обдало холодком. Прыгнул в темноту, упал на острые мелкие гальки, быстро вскочил. Бежал вместе с другими к паровозу и на бегу тревожно спрашивал:

— Как же это? Кто разобрал?

— Неизвестно. Должно быть, бунтовщики.

У паровоза суетились люди. Начальник эшелона осматривал путь. Линия делала здесь крутой поворот, и рельсы были разобраны на самом повороте на протяжении десятка сажен.

— Понимаете, поручик, чуть от смерти ушли. Тут закругление…

Голос начальника эшелона вздрагивает. Мутным пятном белеет в темноте побледневшее лицо полковника. Зябко кутается в шинель.

— Холода начались по вечерам, осень подходит.

Полковник слышит, как стучат зубы у поручика, нагибается к нему и участливо спрашивает:

— Вам не холодно, поручик, вы без шинели?

Поручику вдруг стало жарко. Пересохло во рту. Губы сухие-сухие.

— Нет, господин полковник, мне не холодно… Но… как же так, господин полковник?

Начальник эшелона наклоняется к самому лицу поручика и чуть слышно шепчет:

— На волосок от смерти, поручик… Машинист хорошо путь знает, к закруглению тихим подошел… А мог бы… понимаете, поручик, полным ходом… В щепки бы весь поезд.

— Теперь назад? — также шепотом спрашивает поручик.

— Нет, сейчас зашьем путь и дальше.

Из темноты вынырнула кучка солдат.

— Вот, господин полковник, путевой сторож.

Полковник взял из рук солдата фонарь, поднес к лицу сторожа. Бледный, рыжебородый человек испуганно бегал глазами. Дергалась в дрожи острая борода у человека.

Полковник впился глазами в лицо сторожа, наклоняясь к нему все ближе и ближе. Тихо, с расстановкой, спросил:

— Ты… что же это… сволочь?..

Рыжебородый торопливо закрестился.

— Ваше благородие, вот как перед богом…

— Ну?

— Не виноват.

Полковник придвинулся вплотную к человеку, нагнулся к самому лицу его и тихо, почти, шепотом:

— Помогал?

— Нет, как перед истинным…

— Значит, сами делали?

Сторож сдернул с головы фуражку, вытер рукавом рубахи вспотевшее лицо.

— Никого не видал, ваше благородие, как перед истинным…

Полковник опустил фонарь и сказал негромко:

— Повесить!

Повернулся и пошел.

Сторож рванулся за полковником:

— Ваше благородие!

Сзади крепкие руки схватили сторожа.

— Братцы, четверо ребят…

Рыжебородый бился в дюжих руках, всхлипывал, как маленький, обиженный ребенок. Вдруг стих, опустился на землю и сказал виновато:

— Я посижу, устал я, братцы.

Поручик, молча стоявший возле кучки солдат, вдруг как бы очнулся. Зябко дрогнул плечами, повернулся и побежал. Вошел в офицерский вагон, сел на свое место.

— Ну, что там?

— Что с вами, поручик, на вас лица нет?!

Все сразу уставились на поручика. Тот с трудом разжал спекшиеся губы, насильно улыбнулся.

— Пус… тяки… Там человека вешают… П… путь разобрали.

— Ну и черт с ним, пусть вешают. Ваш банк, капитан, пожалуйста.

Казначей вдруг поднялся из-за стола и, ни на кого не глядя, глухо сказал:

— Я пропущу свой банк. Я сейчас вернусь.

Медленно передвигая ногами, пошел из вагона. Вышел на площадку, вдруг засуетился, торопливо спустился на насыпь и кинулся к паровозу. Под тяжелым телом капитана хрустели гальки. Кто-то шел навстречу.

— Где вешают? — не останавливаясь, крикнул капитан.

— Вон на телеграфном столбе.

Шагах в двадцати впереди паровоза мелькали огоньки, слышались сдержанные голоса. Капитан побежал по шпалам. В кучке солдат метался рыжебородый человек.

— Братцы, не виноват я!

Солдаты старались не замечать сторожа, сдержанно и деловито разговаривали.

— Братцы, не виноват я!

— Да замолчи ты, черт! Всю душу вымотал. Стукну вот прикладом!

Солдат замахнулся ружьем.

Сторож сел на землю и тихо, по-собачьи, заскулил.

— Иззяб я, братцы, одеться бы…

Солдат, только что замахнувшийся ружьем, снял с себя шинель и накинул ее на рыжебородого.

Двое возились у телеграфного столба и прилаживали веревку.

— Ну-ка, Иванов, попробуй, будет, што ль?

Солдат вскочил на стоявшую у столба скамейку, ухватился рукой за веревочную петлю, потянул к себе, примерил.

— Вот так, ладно. Закрепляй.

— Готово!

Солдат спустился со столба.

Двое подошли к сидящему на земле сторожу.

— Ну, будет скулить, вставай!

Взяли под руки, подвели к столбу.

— Полезай на скамейку… Ну, что тычешься, как щенок слепой, вот скамейка.

— Сейчас, братцы, оденусь только, иззяб я.

Сторож всунул левую руку в рукав шинели и беспомощно тыкался правой, нащупывая другой рукав. Солдат поймал сторожеву руку.

— Вот рукав, суй сюда.

Сторож натянул на плечи немного узковатую шинель, ухватился за телеграфный столб, поднял правую ногу на скамейку, попробовал поднять левую.

Беспомощно оглянулся на солдат.

— Братцы, подсобите, ослаб я.

Двое помогли сторожу влезть. Один прыгнул на скамью рядом со сторожем, накинул ему на шею петлю, затянул. Сторож почувствовал на своей шее веревку, заметался, закрутил головой. Судорожно ухватился за стоящего рядом солдата, хрипнул:

— Братцы!

Солдат сильно дернулся, спрыгнул наземь, вышиб скамейку из-под ног сторожа…

В кучке солдат, окружавшей столб, кто-то ляскнул зубами, кто-то вздохнул…

…Десять минут казались капитану бесконечными.

— О черт, скоро, что ли?

— Рано, господин капитан.

— Кто-то из темноты посоветовал:

— Можно за ноги дернуть.

Капитан быстро обернулся на голос и нетерпеливо приказал:

— Иди дерни!

К столбу подошел невысокий кривоногий солдат, взял повешенного за ноги, нагнулся всем туловищем вперед, сильно дернул.

— Теперь можно снимать, господин капитан.

Солдат исчез в темноте.

— Снимайте скорее.

Капитану казалось, что все делается слишком медленно. Схватил валявшуюся на земле скамейку, поставил у столба. Кто-то из солдат вскочил на скамью, нащупал руками веревку, на веревке узел.

— Ничего не сделаешь, надо обрезать, господин капитан, крепко затянуто.

— Нож, дайте нож! — крикнул капитан. — О черт, у кого из вас нож?

— Есть, господин капитан!

Офицер вырвал у солдата нож, легко вскочил на скамейку, ухватился левой рукой за веревку, правой стал резать. Тело повешенного с глухим стуком упало на землю. Капитан соскочил наземь, нагнулся над трупом, нашел конец веревки, отрезал от нее кусок в четверть длиной. Торопливо сунул отрезанный кусок в карман, бросил нож и побежал.

Когда добежал до своего вагона и влез на площадку, вынул платок, отер потный лоб, постоял немного. Пройдя в купе, вынул все деньги из сундучка, вышел к играющим.

Взволнованно дождался своей карты.

— Ва-банк!

Крепко стиснул в кармане кусок веревки. Правой рукой накрыл карты.

— Смотрите ваши карты, капитан.

Задрожавшими пальцами капитан приоткрыл конец верхней карты. Побледневшим лицом глянул на капитана рыжебородый король червей. Вот-вот раскроются перекошенные страхом губы рыжебородого.

— Братцы!..

Руки у капитана стали деревянными, нет сил оторвать от стола вторую карту.

— Глядите, капитан, — нервно сказал банкомет.

Капитан снял короля червей, подсунул его под нижнюю, карту и медленно-медленно потянул за конец верхнюю…

— Семерка пик…

Откинулся на спинку стула, облегченно передохнул.

— Мне больше не надо.

Банкомет положил карты, достал папиросу, закурил. Улыбается.

— Уж нет ли у вас, капитан, веревки от повешенного?

Дико запрыгали глаза у капитана, налились кровью. Судорожным хрипом перехватило горло.

— Прошу без шуток!

Банкомет удивленно посмотрел на капитана. Молча поднял свои карты.

— Мне тоже, капитан, не надо.

И выбросил на стол восьмерку пик.

У капитана хрустнули пальцы, сжимавшие веревку. Запрыгал в руке рыжебородый король…

Молча поднялся и, грузно передвигая отяжелевшими ногами, прошел в свое купе, щелкнул замком. В глубоком раздумье постоял возле пустого раскрытого сундука, взял револьвер со стола, всунул дуло в рот, нажал курок…

Когда прибежавшие на выстрел офицеры открыли дверь, увидали: на диване, прислонясь спиной к стене, сидел капитан. В левой руке крепко зажал кусок веревки. На полу валялся рыжебородый король червей…

2

…Путь исправили еще до рассвета.

На рассвете начали орудийный обстрел станции Максюткиной. Смотрели, как взлетали кверху огромные столбы земли и дыма, как черными муравьями расползались в разные стороны люди.

Радовались.

— Ага, не нравится закуска!

— Так их, рассукиных детей, жарь!

— По капитану поминки справляем.

Не переставая стрелять, медленно продвигались к станции.

Полковник, на которого смерть казначея произвела тяжелое впечатление, хмуро покусывал жиденькие бесцветные усы.

— От одного выстрела орудийного бегут, мерзавцы. Банда, сволочь, снарядов на них жаль! Перепороть всех, чтоб месяц садиться нельзя было!

Станция горела…

Со свистом летели снаряды, в грохоте взрывались черными столбами земли. Тренькали пули по рельсам, по станционным зданиям. Люди падали на рельсы, шпалами ложились поперек пути.

Ползли другие… Тоже падали…

Ползли… Падали… Ползли… Падали…

Петрухин с холодной решимостью отдавал приказания:

— Взорвать путь во что бы то ни стало!.. Задержать поезд!.. Броситься сейчас на поезд — безумие, а ночью можно попытаться… Задержать поезд до ночи, задержать!..

— Товарищ Петрухин, напрасно люди гибнут, не подойти близко.

— Надо держаться.

— Не продержимся…

— Надо держаться!

— Людей зря положим, товарищ Петрухин.

Петрухин молча смотрит в бинокль, примеривает расстояние до поезда.

— Эх, парочку бы пушек нам!..

3

Конный полк Максима продвигался к линии железной дороги. В десятке верст от линии услыхали орудийную стрельбу.

— Слышите, Максим Иваныч, из пушек палят?

— Да, из пушек.

— Не иначе с Петрухиным бой, Максим Иваныч.

— Должно быть, с Петрухиным.

— Эх, маленько не успели!

Вернулись из шедшей впереди полка разведки.

Доносят:

— Белые обстреливают станцию Максюткину. На Максюткиной повстанцы из отряда Петрухина. Поезд белых верстах в пяти от станции. В тылу у белых станция Балейская, кроме железнодорожных служащих, никем не занята…

Максим послал донесение в штаб, сам с полком двинулся на станцию Балейскую.

4

Ночь.

Чуть дышит степь.

Большой сторожевой собакой вытянулся поезд, чутко дремлет. Пробежит ветер по степи, зашуршит ковылем-травой, — встрепенется страж, рявкнет в темноту орудийным жерлом:

— Гав!

Мелкой дворняжкой рассыпятся пулеметы:

— Тяв, тяв, тяв! Тяв, тяв, тяв!

Тихо ползут по рельсам большими черными муравьями мужики. Бесшумным и легким кажется в сильных мужицких руках тяжелый железный лом. Чуть звякнет по рельсам и сейчас же испуганно замрет…

Лениво поднимет голову старая цепная собака:

— Гав!

Опять затакают спросонья дворняжки-пулеметы:

— Тяв, тяв, тяв! Тяв, тяв, тяв!

Снова тихо.

Чуть дышит степь…

5

К ночи Максим занял станцию Балейскую.

Прямо к аппарату:

— Сообщение с поездом, который вышел на Максюткину, есть?

— Есть.

— Еще поезда с солдатами не идут?

— Нет, не идут.

Максим сурово посмотрел на молоденького белобрысого телеграфиста.

— Говори правду, чуть что — башку с плеч!

Телеграфист волнуется:

— Товарищ начальник, с полным сочувствием, поверьте, как я сам пролетарской семьи.

— Хорошо. Сиди у аппарата. Чуть что — донеси. Вот двое товарищей будут при тебе, им скажешь, в случае чего…

Приказал собрать служащих и просто сказал:

— Вам всем, товарищи, оставаться при своих обязанностях… Чтоб никакого саботажа… Чуть что — к стенке.

В полуверсте от семафора, по направлению к станции Максюткиной, разобрали путь.

— Теперь белые не уйдут от нас, — потирал Максим от удовольствия руки.

За час до рассвета прискакали от Киселева. Димитрий сообщал:

— Подошли всем отрядом. В трех верстах от линии установили орудия. На рассвете начнем обстрел поезда. Разберите путь, отрежьте поезду отступление…

Максим улыбнулся:

— Готово уж, разобрали.

Прошел к аппарату, дружески похлопал молоденького телеграфиста по плечу:

— Смотри, брат, не спи. Сейчас стукать будешь.

Максим Иваныч вышел на платформу. В черной таявшей мгле чувствовался рассвет. Ходил взад-вперед по платформе, курил папиросу за папиросой и чутко прислушивался.

Из-за края степи алой кровью брызнуло солнце.

Вместе с первыми лучами света донесло отдаленный пушечный выстрел.

Максим снял фуражку, обернулся ухом на выстрел.

— Раз… Два… Три… Четыре.

И опять:

— Раз… Два… Три… Четыре.

Радостно улыбнулся Максим:

«Наши четыре палят. Не выдайте, голубушки».

Подбежал к телеграфисту:

— Ну, товарищ, стукай: красные подходят к станции с тыла. Спешите, перережут путь.

Телеграфист с изумлением поглядел на Максима. Максим ободряюще кивнул:

— Ничего, ничего, стукай!

Аппарат застучал дробно и четко.

6

Петрухин поднялся на водокачку:

«Сволочи, ни свет ни заря начали палить!»

Поднес бинокль к глазам, навел на поезд. Что за чертовщина! Около поезда, с боков, спереди, сзади поезда рвутся снаряды. Значит, стреляют по поезду. Алексей сам себе не поверил, отнял бинокль от глаз, осмотрелся.

Бум. Бум. Бум.

Да, стреляют. Опять навел бинокль на поезд. Возле поезда рвутся снаряды. Что стреляют по поезду, нет никакого сомнения. Но кто стреляет, откуда? Орудийная стрельба кажется совсем близкой.

Петрухин с волнением повел биноклем по степи.

Что? Что это?

Задрожала железная Алексеева рука, со стуком упал бинокль. Бросился Петрухин вниз:

— Товарищи, братья, наши пришли! Красные знамена видать! Поезд из пушек наши обстреливают. Наступать! Наступать!

7

У поездного аппарата телеграфист-солдат. Рядом полковник — начальник эшелона.

— Станция Балейская вызывает, господин полковник.

— Читай.

— Кра-сные под-хо-дят к станции с ты-ла. Спе-ши-те, пе-ре-ре-жут путь.

— Все?

— Все, господин полковник.

Сбоку громила батарея. Частой сеткой ложились вокруг поезда снаряды.

Сейчас нащупают, найдут прицел.

Что за черт, откуда взялись красные? Откуда у красных артиллерия?

Полковник сам пришел на паровоз:

— Задний ход!

Машинист надавил рычаг…

Противник переменил направление, — начал обстрел линии по пути следования поезда. Полковник выглянул с паровоза, посмотрел назад.

— Усилить ход!

Поезд несется птицей. Рвутся снаряды вокруг.

— Усилить ход!

Вот уж видна станция Балейская. Открыт семафор.

Верста…

Полверсты…

В страшном грохоте и лязге железа затерялись дикие вопли обезумевших от ужаса людей… Обломки вагонов. Куски железа, дерева… Из-под обломков — руки, ноги, головы… И стоны…

От станции неслись всадники Максима.

8

В этот же день вернувшийся из города кузнец Василий принес радостные вести — красные успешно наступали по всему фронту, у белых полный развал, бегут сломя голову…

Шумно строятся перед станцией десять полков объединенного отряда Киселева и Петрухина. Рдеют над полками красные знамена, по штыкам струится солнце. Чернеют жерлами пушки.

Киселев и Петрухин вместе со штабом объезжают полки.

— Товарищи, наша борьба близится к концу! К Иртышу подходят красные советские войска! Скоро надо всей Сибирью взовьется красное знамя нашего рабоче-крестьянского правительства! Да здравствует советская власть!..

Дрожат улыбки на суровых бородатых лицах повстанцев, покрываются влагой глаза.

— Ура!

— Да здравствует!..

…Полк за полком в полном боевом порядке проходит мимо штаба.

Первая революционная партизанская армия выступала навстречу идущим из-за Урала братьям.

За Иртышом всходила Красная Звезда.