Вернувшись из Зимнего дворца в Лавру, архимандрит Серафим затворился в своих покоях, не раздеваясь, лег в постель.

Страшно было даже подумать, где он был. А уж о том, что там наговорил императору Александру Павловичу, и вспоминать не хотелось. Но Господь дал ему сил и решимости высказать наболевшее на душе. И это Серафима утешало. Да и сколько же можно молчать и смотреть смиренно, как обер-прокурор дела церковные под себя подмял?! Государю он так и сказал: «Церковь наша как вдова безутешная. В прошлом у неё един заступник был — Патриарх, он руководил всеми епархиями. Ныне же каждый архиерей — сам себе хозяин. А Синод в лице обер-прокурора не о духовном печется — только о собственной славе и выгоде».

Император позволил Серафиму высказаться. Слушал долго и внимательно. Обещал подумать. Особенно по поводу объединения церковного ведомства с делами просвещения. Мало было почета и уважения к духовным лицам, будет еще меньше. А где вера ослабеет, там окрепнут ересь и непослушание. Долго ль до беды тогда? Чем народ удержишь? Как государство сохранишь?

Долго лежал архимандрит, опрокинувшись навзничь. Последней, догорающей головешкой тлел в его мыслях один и тот же мучительный вопрос: что будет дальше? И с ним самим, и с русской церковью, несчастной и обездоленной… На кого теперь уповать? Кому высказать свои чувства, обуревавшие его? Иисусу Христу? Только он остался последней надеждой, единственной искрой света в окружающей темноте. Отец Серафим собрал последние силы, встал со своего места и, подходя к красному углу с образами, с плачем и глухими рыданиями опустился на колени:

— Господи, милостивый! …

Дрожало пламя на лампадке, и казалось: Бог действительно слышит его и дает ему сигнал. Мало-помалу на сердце архимандрита становилось спокойнее и спокойнее, будто открылось окно и от свежего воздуха дышать стало легче.

Тут в покои, стараясь не шуметь, вошел прислужник — Никодим. Увидев, что настоятель не спит и закончил молитву, помог ему встать, усадил в кресло, заботливо прикрыв его ноги мягкой овчиной, сказал:

— Архимандрит, графиня Сент-Приест пожаловала, просит принять её.

— Хорошо, зови, — оживился Серафим.

Софью Алексеевну он знает с той поры, как она вышла замуж. Муж её, Семен Мефодьевич Сент-Приест, когда-то был личным адъютантом фельдмаршала Потемкина. За короткое время стал генералом. Серафим венчал молодых в церкви Анны Пророчицы. Граф помер через двенадцать лет как-то неожиданно. Утром после завтрака прилег на кушетку и уже не встал. От такого удара Софья Алексеевна долго не могла оправиться. И единственным, кто бывал у безутешной вдовы, это отец Серафим. Утешал страдалицу, как мог, словом божьим да своей любовью. Графиня ему очень нравилась и характером добрым, и умом непорочным. В светских женщинах это теперь большая редкость. Так что встретил гостью, как всегда, радушно. Благословив женщину, целовавшую его руки, отец Серафим принялся рассказывать о своем визите к императору.

Графиня, обратясь к иконам, радостно перекрестилась и воскликнула:

— Заступник! Да поможет тебе Господь… А то ведь у нас порядки такие: за ребро крючком и — к потолку. Да еще предателем назовут, обесчестят.

— Страшно, конечно, слаб человек, слаб и смертен. Ну да двум смертям всё равно не бывать, а одной так и так не миновать, — тяжело вздохнул Серафим. — Не ноне, так завтра этот свет покинем. Так лучше с чистой совестью и спокойной душой. А душа-то стремится к одному — к Богу. За него жизнь положить — самое достойное дело.

Сказал это Серафим и умолк. Наконец оторвался от глубоких своих мыслей и, повысив голос, сказал:

— Наш обер-прокурор святые храмы еще более в жесткие руки забрал. Священнослужителям дышать аж запрещает. На последнем собрании Синода вона до чего дошел: велит отправлять в монахи негодных к солдатской службе. Аракчеев, которого Голицын живым загрыз бы, должен ему из военных казарм послушников поставлять…

— Святой Никола Угодник! Пречистая Богородица! — испуганно перекрестилась графиня. — Теперь что, церкви в военные казармы превратят?

Лицо Серафима еще более опечалилось.

* * *

Отношения между Аракчеевым и Голицыным за последнее время испортились так, что у императора закончилось терпение. Сколько можно мирить их? Следовало что-то предпринять. И поскорее. К сожалению, выход был один: расстаться с кем-то из них. Но с кем? Если у тебя две руки — любую жалко лишиться. Да и как он, государь, без них будет страной управлять? Аракчеев незаменим в делах земных, Голицын — в делах небесных…

«Он возомнил себя выше Патриарха, всё духовенство российское за горло держит. Из Синода сделал канцелярию министерства просвещения. … И душит нас, душит…» — вспомнил Александр Павлович слова настоятеля Александро-Невской лавры Серафима. А Серафим вере и престолу предан, тревогу попусту не поднимет. Да и Аракчееву император, пожалуй, больше доверяет. Он — единственный из царедворцев, не запятнавший своих рук убийством его отца — императора Павла I. И с этим надо считаться!

Придя к такому выводу, Александр Павлович вызвал министра к себе.

— Так что, Алексей Андреевич, будем с обер-прокурором делать? — напрямую спросил царь.

— Ваше Величество… — Аракчеев замялся, он не ожидал такого неожиданного поворота. — Могу ли я знать …

— Да не бойся, Алексей Андреевич! Раньше ты смелее был… Ну да ладно, открою тебе свою душу: смутил меня Серафим своей несогласностью, прошение вот оставил.

— Просит оградить церковь от власти Голицына?

— Верно! А ты откуда знаешь? — удивился Александр Павлович.

— Ко мне он обращался с такой же просьбой. Я с ним согласен. Только Вы, Ваше Величество, в силах разрешить эту проблему.

— Стоит ли, Алексей Андреевич? — император начал нервно ходить по кабинету.

Аракчеев ещё более разгорелся:

— Боясь божьего гнева, открою и Вам свою душу: Александр Николаевич Голицын — враг Отечества. Его богопротивные книги позовут народ на смуту.

— Алексей Андреевич, — сказал задумчиво император, — ты ведь знаешь, как я тебя люблю и уважаю. Мы с тобой вместе уже давно … Только тебе верю.

У Аракчеева повлажнели глаза, начался приступ кашля. Император с подозрением глядел на министра, который своей хитростью и сильным своим кашлем пугал его. Аракчеев же во время кашля, прикрыв лицо шелковым платком, тайком наблюдал за царем и думал, как вести себя дальше. Откашлявшись, решил уйти от опасной темы и заговорил о привычном: о порядках в армии, о новой амуниции, о военном параде на Марсовом поле. Император, сначала нехотя, а потом всё более увлекаясь, поддержал его. Разговор сей успокоил обоих. Расстались мирно, довольные друг другом.

После аудиенции Александр Павлович вошел в спрятанную позади кабинета дверь и исчез за нею, как его и не было. Перед единственной иконой Спасителя пал на колени, стал неистово молиться. Затем встал, умылся и лег спать. Кровать односпальная, узкая и жесткая. После Аустерлица он вел солдатский образ жизни, готовил себя к военным испытаниям. Спал государь на соломенном матрасе. Под голову клал круглый, обитый грубым сукном валик, жёсткий, точно камень. Несмотря на неудобства, Александр Павлович сразу потонул в таинственном сне. Вот он будто бы проходит лесной дорогой. Дорога узкая, как палец. Зато воздух вокруг чистый и лучезарный! Шагает император по этой дороге, любуется природой, как вдруг нос к носу столкнулся с обер-прокурором. Голицын словно бурый взлохмаченный медведь — пузатый, широкоплечий, могучий. «Куда путь держишь, милый, куда так торопишься?» — как будто спросил Александр Павлович. — «Как куда? — удивился вставший перед ним человек. — Серафима преподобного казнить. Он сует свой нос куда не просят. Аль не слыхивал, государь мой?» — Александр Павлович не успел ответить. Над его ухом раздался чей-то крик. Сон исчез.

У изголовья царя стоял адъютант Родион Хвалынский.

* * *

Вернувшись из Лавры, Софья Алексеевна переоделась, села пить горячий шоколад, как присоветовал ей лекарь немец, дескать, это лекарство ото всех существующих болезней самое действенное. Пока графиня смаковала заморский напиток, рядом с ней молча стояла в ожидании приказа горничная Ульяна Козлова.

— Какие новости без меня тут? — спросила её графиня.

— Цыганки, которые Вам гадали, денег просят. Они на улице Вас ожидают …

Ульяна хотела было выйти, графиня ее остановила. Раздвинула портьеры на окне, глянула во двор. Действительно, там стояли, сбившись в кучку, как овцы, пестро одетые женщины.

— У тебя есть деньги? — спросила графиня.

— Четвертый месяц как Вы мне не платите. — Уля отступила к двери — графиня трижды уже таскала её за косы.

Из кармана домашнего платья Софья Алексеевна достала два пятака, бросила их в распахнутое окно. Черноволосые женщины, громко галдя, кинулись подбирать деньги.

— Где утренняя почта? Почему не принесла?

— Её дворецкий просматривает… Вы сами приказали. — От страха голос служанки задрожал.

— Ступай принеси!

Когда Ульяна принесла почту, графиня вскрыла первое, попавшееся под руку письмо, принялась читать. Письмо было из Сеськина.

«Уважаемая свет-графиня наша, Софья Алексеевна, у нас здесь жизнь пошла кувырком, — жаловался ей управляющий Григорий Козлов. — В Рашлейской роще, где у местных язычников находится ихняя Репештя, каждую неделю Кузьма Алексеев (вы его знаете, единожды он Вас отвозил в Петербург) на молениях призывает крестьян не платить подати. В прошлом году многие уже не пахали и не сеяли свои земельные наделы, теперь на них растут одни сорняки. Люди голодают, едят одну мякину с лебедою да хлебают суп из крапивы. Ни хлебушка, ни денег от них нет и не предвидится…»

У Софьи Алексеевны скривились губы. Она схватила со стола колокольчик, тряхнула. Уля снова вошла, встала у порога.

— Где Алевтина, почему её не слыхать? — Графиня спрашивала про свою шестнадцатилетнюю дочку, которая была готова денно и нощно вертеться подле женихов.

— За нею адъютант императора заезжал, полковник Хвалынский.

Графиня улыбнулась: вот спасение от её бед! Однако дочь придется наказать — куда это она без спросу из дома отправилась?..

* * *

В свободное от монастырских забот время отец Серафим пишет иконы. Этому мастерству он научился еще в Арзамасе, когда служил певчим в церкви. Позади храма старенький дьячок имел маленькую горенку и рисовал там святых угодников. К этому прикипел всей своей пылкой душой и Серафим. И до сего дня не расставался с любимым занятием. Выдастся свободный час — снимет облачение архимандрита, наденет старенькую рясу — и в мастерскую, маленький кирпичный домик, который в прошлом году сложили пришлые монахи, каждое лето останавливающиеся в Александро-Невской лавре «научиться большому искусству храма». Эти шесть монахов, как и сам хозяин Лавры, оказались земляками-сородичами из Арзамаса. Умели тоже рисовать, лепить, вырезать, словом, мастера на все руки.

Нынешним вечером Серафим снова возвратился к прерванному любимому делу — рисовать икону. На ней был изображен Иоанн Креститель, плывущий по синему небу на белом облаке. Под ним бесконечная черная земля. Сам Креститель о двух головах. Одна, живая, на плечах, где и полагается ей быть, вторая, отрубленная, в сосуде, который он держит в руке. На спине у святого крылья, как у птицы. Этим Серафим хотел показать: человек, который побеждает свои грехи, подобен вольной птице: взлетает до самого неба. На лице Иоанна гнев и удивление. Глаза орлиные, острые.

Сегодня Серафим решил дописать крылья. Насыпал в теплую воду золотого порошка, помешал, и когда тот опустился на дно сосуда, лишнюю воду слил. Во влажный порошок добавил яичный желток, растер как следует и принялся рисовать перья. Вскоре из-за спины Крестителя не крылья показались, а два пылающих пламени.

Серафим поднёс свечу поближе, еще раз вгляделся в икону. Лик Иоанна определенно ему не нравился. Что-то не получилось в образе. Но что? Он мучительно искал ответа и не находил. Как же будет рисовать Божьего Сына? Если Иисус не получится — большой грех падет на голову богомаза. В расстройстве Серафим отложил кисти, оделся и вышел. Прошелся вокруг Лавры, побродил по берегу Невы. Вечерело. На бархатно-синем небе звёзды запорхали лёгкими бабочками. Левый край небосвода заволокла огромная желтая туча. Внутри её как будто пламя зрело.

От тишины и душного воздуха Серафиму стало трудно дышать. Он вернулся в свою келью, зажег лампадку перед иконой Божьей Матери, но молиться не стал. На большой, кованный железом сундук постелил дерюгу и лёг. Сон не шёл. Серафим то потел от жары, то его бросало в холод. Долго лежал на спине с открытыми глазами, слушал окаменевшую пустоту кельи. Только изредка откуда-то доносились тихие голоса да натужный скрип тележных колёс. Мысли в голове путались.

Почудилась ему тихая материнская улыбка. Нежные её руки, которые часто сажали его на теплые колени. Шестилетний Кузьма (это имя он сменит во время учебы в духовной семинарии) жил у дедушки с бабушкой. Были они богатыми людьми и единственному своему сыну не позволили жениться на забеременевшей от него крепостной Алене. Да он вскоре и забыл о своём увлечении, уехал в город и там нашел новую подругу. Однако родившегося дитя они взяли на воспитание, а Аленку сосватали за старичка, пасшего у них в имении гусей. Отчим не обижал мальчика, хотя и звал его найдёнышем.

Когда дед куда-нибудь уезжал из имения, а бабушка засыпала, маленький Кузьма в одной рубашонке убегал к своей матери, которая жила со своим мужем в маленьком домике при птичьем дворе. Она угощала его горячими пирогами и пела грустные песни на незнакомом языке. Только потом мальчик узнал, что она была эрзянкой. Когда Кузе исполнилось восемь лет, дедушка привел его в сельскую церковно-приходскую школу. За красивый голос и прилежание его приняли в церковный хор. Там у него завязалась дружба с мальчиком, который теперь Нижегородский и Арзамасский епископ Вениамин. И до сей поры они друзья и единомышленники. Встречаются, правда, редко: раз-два в году в Синоде.

Серафим вспомнил о последнем письме от Вениамина, где тот жаловался на мордву Терюшевской волости, которая встала против церкви. «Да, нелегко придется Вениамину, — вздохнул Серафим, — если уговоры не помогут, только кнут да плаха усмирят бунтовщиков. А грех-то это какой! Не приведи Господь!»

Серафим отбросил дерюгу, сел на край сундука. Душно. Жарко. Крестясь, пробормотал:

— Что угодно Богу, то и творит…

* * *

После аудиенции у императора Куракину пришла мысль заехать к Трубецкому, своему шурину. Не успев выйти из кареты перед большим домом князя, Алексей Борисович увидел, что сам Пётр Сергеевич, будто ожидая его, стоит на крыльце. Радостно поприветствовали друг друга. Прошли в гостиную. Трубецкой показал гостю недавно купленные дорогие картины. Поговорили о том, о сём, о последних столичных новостях, и хозяин пригласил Куракина в кабинет, где, к удивлению гостя, уже был накрыт стол на три персоны.

— Ты кого-то ждёшь, Пётр Сергеевич? — только сейчас почувствовал неловкость от своего неожиданного визита Алексей Борисович.

— Да не смущайся, я тебе всегда рад, — успокоил Трубецкой. — Сына жду. Сергей хотел заехать.

— А Мария Петровна где? — спросил Куракин о жене хозяина.

— Уехала к Софье Алексеевне Сент-Приест. Ей из нижегородского имения плохие вести прислали. А ты же знаешь, что наши сёла — по соседству, выходит, и заботы общие, — объяснял Трубецкой. — Мордва непокорная голову поднимает.

— Да погоди ты расстраиваться, — успокоил шурина Куракин. — Спрошу Руновского, какие у него там пророки появились. — Пошли в Нижний своего человека, пусть он добром-ладом посмотрит, какие причины имеются для смуты у мужиков. А ещё лучше — поехать и посмотреть на месте самому.

— Перед рабами презренными на колени ставишь меня, князь? — разгневался Трубецкой. Дрожащими руками сунул в мундштук сигарету. Закурил. — Давненько хотел спросить тебя: зачем сколько сыщиков держишь, если пользы от них никакой? С каким-то сельским пророком и то справиться не смогли.

После тягостного молчания Трубецкой добавил сердито:

— И духовники наши, считай, только рясы умеют носить.

Куракин в ответ что-то хотел возразить, но тут в кабинет вошел высокорослый здоровяк в мундире штабс-капитана, с грачиным могучим носом, узкоскулый, глаза навыкате, покрасневшие. Поздоровался рассеянно с гостем, прошел к горевшему камину. Сам весь дрожал.

— Что это с тобой, Сергей? — Трубецкой приподнялся из-за стола и удивленно уставился на сына.

— Какая-то лихоманка ко мне пристала, все тело ломит, — бросил тот нехотя.

— Ну, я пошел, дела… — Куракин стал прощаться, сочтя себя лишним.

Трубецкой не стал его задерживать, вежливо проводил до кареты и пообещал нанести ответный визит вместе с княгиней.

* * *

Несмотря на яркий солнечный день, в спальне Софьи Алексеевны было сумрачно, словно тёмной осенней ночью. Сквозь задвинутые плотные шторы не видно белого света. Воздух пропах горячим воском и ладаном. Повсюду разложены молитвенные вещи: иконки, кресты, свечи. В небольшой стеклянной бутылке желтел привезённый из Святой земли песок. Софья Алексеевна усердно молилась. Слова молитв перемешивались с жалобами и стонами:

— Господи, чует сердечко моё несчастье грядущее… И сны пошли какие-то недобрые… И где ж моя доченька? Куда запропастилась? Заступница, спаси и помилуй мою Алевтинушку!

Тут в дверь осторожно постучали, и, не дожидаясь ответа, вошла гостья, княгиня Мария Петровна Трубецкая. Быстрая, юркая, как веретено в руках пряхи-мастерицы, она завертелась, замахала руками:

— Софья Алексеевна, матушка, какие такие подозрительные байки ты нашептала намедни моему муженьку в ухо, а? Какие это в нашем краю пророки нашлись?

— Проклятая сторона! Одни пьяницы, нищета да грязь. Что еще ожидать от тёмного народа?! — Графиня устало поднялась с колен.

— Господи, что за напасти такие свалились на наши несчастные головушки? — продолжала тараторить Мария Петровна. — Ну да ничего, голубушка, не печалься. Сходи к Аракчееву, ты его знаешь. Пошлет он в Нижний военный отряд, солдаты наведут порядок. Алексей Андреевич скор на расправу!

— Правду говоришь, княгинюшка, силы у Аракчеева большие, да нынче, я слышала, к нему не всякого пускают в кабинет-то. Вчера я была у архимандрита Серафима, так он так мне шепнул на ушко: Аракчеев об одних военных казармах заботится.

У Трубецкой снова развязался язык, она с жаром предложила:

— А ты, голубушка, свою Алевтину на поклон пошли к Аракчееву, лучше будет! Она двери самого государя ножками пинает. Аракчеев в Сеськино-то полк отправит, а не двадцать зачуханных солдат. Заодно и наше село спасёт!

От услышанного графиня оцепенела. Долго стояла с одеревеневшим языком. Но вот, подняв руку над головой, словно собираясь ударить, пошла на княгиню:

— Что мелет твой поганый язык? Дура! Я вот к самому императору пойду! Скажу, так, мол, и так: Трубецкая на тебя наговаривает, государь!

Мария Петровна побледнела и — бац! — упала в обморок. Изо рта пошла пена, ее руки распластались по полу.

* * *

Сергей Трубецкой явился в казарму на дежурство. Тело своё он не чувствовал, словно его и не было. Отлёживаться некогда: его полк проверял только что полученные новые пушки. Стрельбища затянулись до позднего вечера. И к тому же офицер на замену штабс-капитану почему-то не пришел. Пришлось оставаться в казарме на целую ночь.

В караульное помещение Сергей приказал принести водки и крепкого чая. Горло перевязал теплым шарфом и начал пить. Мысли путались, клонило в сон. «Сейчас бы самое лучшее — выспаться. И жар пройдет», — думал с тоской Сергей. Но до утра целая вечность… И тут его словно в грудь ударили: перед ним в генеральском мундире стоял император Александр Павлович. Сергей протёр глаза, прогоняя видение. Но оно не исчезло, а грозно спросило:

— Кто тут командир? Почему на шее тряпка? А-а, никак пьян? На четверо суток на гауптвахту!..

Сергей глядел на императора как сквозь туман, всё не мог понять — во сне это или наяву. Он хотел по всей форме доложить императору, поднялся, шатаясь, прохрипел:

— Ваше Величество!.. — И закашлялся надсадно.

— Так ты, штабс-капитан, огнем горишь, болен, похоже. А ну, марш домой!

Император также неожиданно исчез, как и появился. Сергей одним глотком допил оставшуюся водку, вытер рукавом мундира мокрый пот со лба и прилег на жесткий топчан. Так, горя жарким пламенем, маясь и дрожа всем телом, провел всю ночь. А утром поступил приказ полку участвовать в маневрах. От казарм, с берегов Фонтанки, четыре полка двинулись в сторону Зимнего дворца. Одетые в мундиры, солдаты казались бесконечной текущей рекой. Храпели лошади, доносились выстрелы, громыхали пушки. Солдаты разыграли сражение, то наступая, то обороняясь.

Вместе со всеми в атаку шел и Трубецкой. Разгоряченный азартом «боя», он забыл о простуде и жаре, вёл своих солдат на «врага», кричал охрипшим голосом «Ура!»… Наконец учения закончились, все встали в строй. На белом рысаке, подняв вверх нагайку, появился император. Он был в том же генеральском мундире, который Сергей видел вчера, только вместо беличьей шапки на его голове была теперь треуголка. Александр Павлович остановил фыркающего рысака перед полком Трубецкого, дёрнул за повод — жеребец поднялся на дыбы. Император поблагодарил всех за хорошую службу. Объехал строй и неожиданно узнал Сергея. Поманив его пальцем, спросил, улыбаясь во весь рот:

— Выздоровел, значит?

— Некогда болеть, Ваше Величество!

— Как зовут? — спросил император.

Сергей ответил. Царь, подумав немного, сказал:

— Достойный сын достойного отца…

Белый рысак государя яростно фыркнул.

На другой день Сергей Трубецкой получил приказ явиться в Зимний. Александр Павлович принял его в своём кабинете.

— Я слышал, среди офицеров кое-кто осуждает существующие армейские порядки. Хотел бы знать Ваше мнение, штабс-капитан.

— Ваше императорское Величество! Мой батюшка честно служит России. Я тоже давал присягу служить Вам преданно и до сих пор эту клятву не нарушил.

— Так я и понял. Верю Вам, штабс-капитан. Я вот по какому поводу Вас вызвал: в Министерстве Внутренних дел хочу Вас определить к князю Куракину. Пойдете к нему завтра же.

— Слушаюсь, Ваше императорское Величество!

* * *

Селиван в Александро-Невской лавре живет уже двадцатый год. Не менял даже свою келью, которую устроил в подвале Андреевского собора. Держась за тонкие железные скобы в стене, спускайся вниз и попадёшь в комнатушку, похожую на каменный мешок. В ней дни и ночи горит лампадка. Люди, приходящие сюда за земным счастьем, считали Селивана святым, внимали каждому его слову. И на душе у них делалось бесконечно радостно: вот он, безгреховный божий угодник, перед ними стоит, крестит, благословляет, поит холодной водой, которую сами же ему и принесли. И — чудо! Словно родишься заново, отступают телесные недуги, душевные муки. Люди привыкли к схимнику, как к самому близкому и родному человеку. Одно только их пугало: длинный свежеотесанный гроб, стоявший в келье. Поначалу гроб был черным, теперь же изнутри и снаружи обит золотистым атласом. Когда схимник ложился в этот красивый гроб в лучшем своём облачении, сшитом наподобие одежд ангелов, кто скажет, что он не святой угодник? Вот и теперь, вернувшись из города, он спустился в свою келью и, не раздеваясь, прямо в сапогах растянулся в гробу. Ух, как устал! Все поджилки тряслись. Полдня ходил по бесконечным улицам города, в двух церквях лбом своим бил пол, затем побывал в типографии, где по приказу Голицына напечатали его книжку проповедей. Книжонка была дрянная, содержала много лживого. Сочинял её Селиван по наущению самого императора, не жалующего русское духовенство. Всем известно, Александр Павлович меньше всего полагался на православную церковь. У него была другая мечта: учреждение военных поселений. По его замыслу, Россией должна править особая военная каста. И всё на прусский манер — дисциплина и муштра…

Высшему офицерству строили дома на немецкий лад: с высоким коньком и крутой крышей, а у каждого дома — перед окнами палисадничек.

— Тьфу ты, прости, Господи! — брезгливо сплюнул Селиван, вспомнив про всё это, противное его православной душе. Но ведь супротив царя только дурень, вроде Серафима, пойдёт. А ему, святому человеку, еще пожить хочется.

Селиван долго лежал неподвижный в гробу, не меняя позы, словно действительно покойник. Вспоминал, как встречался в канцелярии Синода с писарем Коржаковым. Селиван уж готов был изодрать в клочья все шесть книжек богопротивных, но писарь не позволил. Схватились за волосы, давай друг друга мутузить. Тут, откуда ни возьмись, сам Александр Николаевич Голицын собственной персоной явился. Отец его был татарином, поэтому лицом он в точности Чингисхан: узкоглазый, черноволосый. И силы как у дикого зверя: раскидал по углам дерущихся и ушел.

Думая про это, Селиван не заметил, как вошла в его келью высокая дородная женщина, закутанная в плащ. Едва переступила каменный порог, сразу же грозно спросила:

— Куда архимандрита девал? Чего он тебе сделал дурного?

Селиван только теперь понял, кто перед ним: графиня Сент-Приест. Она часто бывала у настоятеля и сейчас, видимо, не найдя архимандрита Серафима, решила разузнать у него. «Эко, дура баба, — подумал Селиван, — нашла у кого спрашивать!..» А вслух сказал:

— Мозоли на ногах огнем пылают, душа кровью обливается, поясницу ломит, к дождю, должно быть. — И поднял перед женщиной свои ноги. Софья Алексеевна, уже наслышанная о причудах схимника, быстро сдернула ему сапоги, хотя и сделала это шипя, словно змея. На тонких лайковых перчатках остались черные следы грязи и дегтя.

— Ай-ай, какая жалость! Рученьки свои белые испачкала! Плевать мне на твоё громкое графское имя. Мне твои тридцать серебреников не нужны. Я не Иуда!

Графиня расплакалась навзрыд. Архимандрит Серафим никогда с ней так не разговаривал. Разве это святой перед ней? Не святой вовсе — хитрый вор! Вытерла глаза платочком, зло бросила:

— Где, спрашиваю, Серафим? Зачем ты спрятал его от верующих?

Селиван молчал. Не каяться же ему перед этой женщиной? Его грехи пусть при нем останутся… А вышло всё вот как: в прошлую среду в Лавру прибыл обер-прокурор, заглянул в Андреевский собор, где в это время Серафим проклинал тех, кто, по его мнению, не блюдет обычаи православия. Среди прочих назвал и царя. Этого и нужно было Голицыну. Взбешенный обер-прокурор уже выходил их храма, а тут попавшийся ему на глаза Селиван пожаловался на архимандрита: с ним, дескать, дел никаких не сдвинуть, пора его гнать взашей. И в тот же день приехали солдаты и увезли Серафима.

* * *

Куракин бессмысленно, с тупым выражением лица рассматривал бумаги, отправляемые в Сенат. Остановил свой взгляд на той, которая лежала на верху. К бумагам о духовной жизни Куракин обычно не придирался. Сейчас перед ним лежало донесение от Аракчеева. Этот человек был приближенным государя, и он очень дорожил им и ценил его советы и услуги. При его имени дрожали даже влиятельные лица. Он распоряжался судьбою многих: кого казнить, кого миловать, кого за решетку отправлять, кого вздернуть на виселице.

Алексей Борисович крикнул адъютанта и, тыча пальцем в лежащую на столе бумагу, желчно бросил:

— Это дело полностью мне принеси! Понял?

Седовласый полковник взглянул на документ и, как преданный пёс перед хозяином, завертел хвостом:

— Князь, остальные бумаги … Прямо к императору отправлены!

— Давно? — захлопал облезлыми ресницами министр.

— В середине прошлой недели. Дело уже набрало обороты…

Куракин окинул полковника недобрым взглядом, спросил, повысив голос:

— Где теперь… архимандрит Серафим?

— В Петропавловской крепости. По распоряжению Сената.

— Церковь нас любви и добру учит, а мы великого духовника в каземат отправили. О, Господи, прости их, они не ведают, что творят.

— В дальний монастырь думают его отправить простым монахом, — глядя со страхом в рот министра, пролепетал полковник.

Алексей Борисович махнул рукой. Полковник пошел к двери, но, вспомнив что-то, остановился:

— Из Нижнего вам пакет. Сейчас принесу.

Куракин, устало опустившись в жесткое кресло, стал молча читать:

«Министру Внутренних дел, действительному статскому советнику юстиции, князю Куракину А. Б. от Нижегородского губернатора А. М. Руновского. 8-го июня 1809-го года, дело № 1291.

Жителя Терюшевской волости Кузьму Алексеева вместе с его сотоварищами за наветы, которые они учиняли на христианство и православную церковь, в мае 9-го числа сего года, согласно Вашему указанию, решили кнутами не бить, а отпустить домой с миром…»

Куракин подумал о своём шурине, Петре Трубецком, который ждал более сурового и жесткого суда над язычниками.