У князя Грузинского в верхних и нижних этажах барского дома тишина и покой. Если кто-то даже пройдет по устланному коврами коридору — все услышат. Слуги ходили на цыпочках.

Вот и нынче, только хлопнула дверь внизу, слуги уже знали: хозяин вернулся домой. Экономка Устинья, старая дева, давно служившая в княжеском доме, вышла ему торопливо навстречу.

— Господи помилуй, батюшка ты наш, наконец-то явился! Княгиня ждет-не дождется тебя никак, а тебе, Егор Александрович, заботы уездные, видно, дороже жены?

— Ты меня учить вздумала, старая ворона! — ощетинился Грузинский.

Но экономку не запугаешь, она дальняя родственница княгини и та всегда на ее стороне. Жилистыми худыми руками Устинья поправила чепец и продолжила свое нападение:

— Куды уж мне, убогой. Ты у нас, батюшка, сам умен. В конторе злобу свою не выместил ни на ком, так давай на ближних своих вытряхивать.

Князь сердито сопя, сам, без посторонней помощи, стал снимать камзол, да вдруг пошатнулся, захрипел, и, если б не Устинья, упал бы посреди ковра. Лицо его покраснело, стало цвета вишни. Ноги не держат, он повис на экономке. Та кое-как усадила хозяина на мягкую скамейку. Он наконец перевел дух.

— Ой, кормилец ты наш, да что это с тобой? — всплеснула руками Устинья. К ней вернулся дар речи и, открыв дверь в людскую, крикнула властно:

— Мефодьевна!!!

Спустя минуту, из двери показалась сухощавая рослая женщина, черноглазая, черноволосая и растрепанная. Вдвоем они захлопотали над князем. Перевели его в спальню, раздели, уложили в постель. На лоб положили мокрую холодную тряпку, напоили горячим травяным настоем, а потом, стоя в сторонке, смотрели, как лекарь Шольц пускает «дурную» кровь. Егор Александрович, укрытый теплым одеялом, окруженный вниманием и лаской, наконец уснул.

Наталья Мефодьевна присела возле мужа вышивать. Но это занятие ей скоро надоело. Она встала, подошла к окну и, теребя на белой шее гранатовое ожерелье, задумалась. Ожерелье — подарок отца родимого, графа Толстого, отлично поднимало настроение. Ежегодно ко дню ангела он чего-нибудь да подарит, пришлет любимой дочери. Ожерелье ей очень нравилось: камни — крупные, с орех, рубинового цвета. От них теплом и покоем веет. Давние думушки свои Наталья Мефодьевна из головы выбросила. Чего понапрасну мечтать? Надо жить так, как приказывают муж и положение в обществе. И она привыкла, как обычно привыкают напуганные дети капризные: сначала руками-ногами дрыгают, а затем, когда получают желаемое, успокаиваются. Иногда, правда, княгине хотелось упорхнуть из этой глуши, из этого незнакомого Лыскова, где, кроме лапотников бродячих да Волги широкой, ничегошеньки нет.

От себя куда убежишь-то?.. В позапрошлом году, было, в Петербург собрались, на новую матушку посмотреть, полюбопытствовать. Но князь передумал, не поехали. Сказал, что пустая трата денег. Это разве причина? Разве у князя денег да лошадей мало? Почему, в самом деле? Когда с этим вопросом обратилась к Устинье, та, как всегда смело и честно, ей сказала: «Пустобрюхая ты, милая, оттого и муженек на тебя в обиде ходит».

Четвертый год, как Наталья замужем за князем Грузинским. Ни любви меж ними, ни общего дела, ни детей. Разве это семья? После смерти родимой матери отец сунул ее князю подмышки — живи, как знаешь, а сам себе молоденькую жену нашел. Для чего отец женился, спрашивается? Играть в жмурки? Седьмой десяток ему, о смерти пора думать, а он…

Муженька дочери тоже сыскал немолодого. Князь детей себе просит, да от кого понести, пусть посоветует? Ни объятий сердечных от него Наталья не знает, ни душевных, утешительных слов. И дом их, как холодный темный подпол — ни света, ни радости…

Проснулся Грузинский, заворочался в постели. Наталья подошла к нему, поправила одеяло. Князь взглянул на личико жены из-под локтя. Пойми, что в его блудливых туманных глазищах, — улыбка или злонамеренность? Наталья Мефодьевна аж отшатнулась от гнева, исходящего из глаз мужа. Выпрямилась, пошла к двери. Ее остановил окрик:

— Остановись, княгиня! Что ты меня бросаешь? — Схватил ее руку, однако с места не встал. Вспоминался увиденный сон. Будто гнался за ним лось, могучий, рогатый. Вот-вот догонит: хрипит за спиной, ревет. Тот самый лось, встреченный в прошлом году. Лосиху они свалили, а быка только ранили. Сохатый было кинулся на Егора Александровича, но отчего-то вдруг круто повернулся и ударился в лес. Тогда они, четверо охотников, кинулись следом, да разве четырехногий даст себя догнать?! Вот теперь лось во сне его сам преследует, бегает за ним. К добру это или нет?..

— Ну что, прошла лихорадка твоя? — спросила, нагнувшись над ним, княгиня.

— Полегчало, слава тебе, Господи! По дороге из Нижнего оглобля сломалась, пока мужики заменяли ее новой, промерз я и устал.

— Сколько раз тебе говорила, зачем тебе дальние поездки? Или в Нижнем чиновники пропадут без тебя?

— Так дела ведь, матушка?.. Не забывай, я предводитель дворянства губернского…

— Послал бы кого. Вот хоть бы его. — В это время вошел управляющий Платон, их верный караульный пес. Взгляд колючий, на лету воробья убьет. Поклонился хозяину, сообщил новость:

— Купец Строганов приехал. На трех крытых повозках. Рысаки рядком запряжены, как лебедушки.

— Не знай, надолго ли? — голос князя посуровел. В делах тот не раз ему подножки ставил, не ладили ни словом, ни делом.

— Не ведаю, князь.

Платон хотел было уйти, Грузинский остановил:

— На Макарьевской был?

— Нетути, не заезжал, Егор Александрович. Некогда было — имение глядеть ходил. Дела…

— Так загляни на днях. Или кого-нибудь пошли. Пусть цены на воск спросят.

— Воск-то зачем тебе? — удивилась Наталья Мефодьевна.

— Вениамин, архиерей преподобный, озлился на меня, монастырям, дескать, перестал помогать.

Потом Грузинский обратился к Платону:

— Засвети-ка огонь.

Управляющий шустрым мальчуганом схватил подсвечник, стал трутом высекать искры. Из синих искр выскочило маленькое тонкое пламя. От него стоящая в подсвечнике свеча радостно запылала, осветив внутренность спальни.

Грузинский приподнялся с подушек, положил руки на живот, спросил снова:

— Как день прошел?

Платон рассказывал, а сам ловил взгляды хозяина. Как князь скривит свой рот, так, считай, надо и поступать. Однако управляющий имел и собственные мысли и заботы. Пес, он всегда пес, и оттого обманывать себя не давал, денежку и в свой карман клал. Где копейки не перепадали — крупу с мукой утаивал, а то — из прудов сазанчиков с карпом…

Грузинский под бормотанье Платона стал задремывать, а вскоре и захрапел.

Наталья Мефодьевна, сделав знак управляющему, удалилась к себе, плотно закрыв дверь своей спальни. Упала на колени перед иконами:

— Господи, и когда этого черта лысого смертушка заберет?

Проклинала отца своего, графа Мефодия Толстого. Сам с молоденькой женой ромы-коньячки попивает, а она, единственная его дочь, со старым мужем мучается! Разве это справедливо?

* * *

Барский дом Грузинского, если смотреть с берегов Волги, похож на лежачего медведя, протянувшего свои лапы-углы и сонными глазами-окнами уставившегося на речной берег. Особенно зимою, когда окружавший его яблоневый сад утопает в белой дремоте. Охраняют «медведя» пять дубов древних. От злого ветра на заиндевелых их вершинах покачиваются ветви и предостерегающе скрипят: смотрите, мы все слышим и видим!

Под дубами, прямо вдоль реки, раскинулась ветвистая березовая роща. По ней никто, даже и летом, не ходит. Даже сам князь побаивается в нее заходить. Дворовые поговаривают: в этой роще стонут души умерших, тех людей, кто когда-то жил в барском доме и после своей смерти оставил недобрые воспоминания, особенно мужская половина. Князья со своими сыновьями потонули в бесконечном блуде и из грехов тяжких не выходили. А уж о страданиях крепостных и говорить нечего — мало, кто из них своей смертью помирал, дожив до старости…

И густо заросшего сада люди боялись. В конце его, где овраг крутой, стоит старая башня. Возле неё, не раз и не два, люди видели призраков — мужчину и женщину. На голове мужчины золотая тюбетейка, ходит на четвереньках. Заметит если — побежит за тобой, а вот догнать не может. Чем-нибудь бросит и, если попадет, то это место на твоем теле посинеет. Затем будешь кашлять и вскоре отправишься на тот свет. Вокруг башни в полночь, в самые знойные летние дни, ходит высокая, стройная телом красавица. Она то плачет-причитает, то запоет песню, то снова заплачет навзрыд. На ней всегда одно и тоже черное платье, на голове — платок. Об этой женщине лыковские старики такую байку сказывают. Был у нынешнего Егора Александровича престарелый дедушка, а у того была жена — красавица, персиянка. Каменная башенка поставлена в ее честь. Однажды кто-то вошел в башню, а там их хозяйка в петле висит…

А в березовой роще есть поляна, в середине которой растет ольха со срезанной молнией верхушкой. Вокруг нее, люди видели своими глазами, каждую ночь пляшут три молодых грузина. Пляшут-пляшут, потом давай друг друга грызть. Заметят, что ты наблюдаешь за ними, и на тебя набросятся. Эту поляну люди стороной обходят. В позапрошлом году у управляющего Платона Зотова рысак убежал да и остановился травкою полакомиться на той поляне. Тут в самый раз те грузины. Так ведь сожрали рысака! Правда, кто-то из местных охотников осмелился утверждать, что в округе пара волков появилась.

Из людей в этой роще пропал крепостной князя Грузинского Роман Перегудов, который убежал от княжеской кабалы в заснеженную Сибирь. Вернулся он с денежками, а жена его с тремя ребятишками уже померла от голодухи. Ну, холоп княжеский с горя и пошел в березовую чащу. И до сих пор его не видать.

Между пятью дубами поставлен в память первой жены Егора Александровича памятник. Глядит с каменной мраморной плиты княгиня, Авдотья Семеновна, как живая, улыбается. Проводили ее на тот свет без церковной службы — отпевать не разрешил Грузинский. Про это самоуправство донес кто-то в Нижний, оттуда два следователя приезжали. Угостил их князь, как надо, на серебряном блюде подарки поднес. Уехали чиновники. А спустя полгода из Нижнего вновь прибыли дознаватели. Спрашивали, как жена померла, при каких обстоятельствах. По многим спинам пустили розги, но ничего нового добавить никто не мог. Да и откуда рабам знать, как и отчего их княгинюшка померла? Накануне вечером выпила чайку с вареньем, а утром встать ей уж не пришлось. Дознаватели опять уехали сытые, с подношениями. Князь уехал в Петербург, спустя два года вернулся в Лысково и статую привез.

В середине сада, в глубине деревьев, стоит церквушка, перед ней на могильном холмике железный крест. Этого местечка жители не боятся, даже специально приходят сюда, чтобы помолиться. Это место всей округе известно как «могилка Любаши». После смерти жены Егор Александрович нежно любил крепостную Любашу, которая родила от него дочку Софью. Люба не красотой князя присушила, а сердечным теплом да лаской. Укажет только пальчиком князю, тот в момент исполнит любую ее прихоть. Говорила она мало, да и улыбалась редко. Капризов ее никто не слышал. А добра — множество. Была готова, если надо, последнюю кофту с себя снять, чтобы помочь. Крепостные любили свою молодую хозяйку, княжеский гнев не так сильно обрушивался на них. По уезду слух даже разошелся было, скоро, дескать, Любаша станет княгиней.

— Вот бы хорошо! — радуясь, выдохнуло село.

Даже пять дубов древних, которые шелестели под ветром, радовались этому событию. Любили все Любашу!

Грузинский в самом деле готовился к свадьбе, стряпали, варили на всё Лысково, чего в именье никогда не было.

— Пусть на всю необъятную Рассею знают, как грузинский цесаревич на крепостной женится! — объяснил он местному батюшке, договариваясь о венчании.

Ночью, накануне свадьбы, совершенно неожиданно Любаша отдала Богу душу. Тихо и незаметно угасла, как звезда на утреннем небе, в которое она так любила глядеть. Князь уехал в Петербург, забрав Софьюшку с собой. Там он отдал ее в Смольный институт благородных девиц, где учились только дети дворян. Спустя некоторое время он выдал её замуж за графа Сент-Приест. Грузинский подарил молодым село Сеськино — одно из своих многочисленных владений.

Сонечка недолюбливала папеньку, считала его убийцей матери. Поэтому виделась с ним мало и наведывалась в Сеськино очень и очень редко.

Сегодня князь получил от дочери краткое письмо. Она просила Грузинского, чтобы он присматривал за Сеськиным пристальнее. Князя это встревожило. Во-первых, она никогда ему не писала раньше. Во-вторых, никогда ни о чем не просила. Раз это случилось, значит, на то есть серьезные причины. Как-никак, а Софья — единственный его росток. Хотя своего имени в юные годы он ей не дал, но отречься тоже не смог. Вместе с тем Грузинский понял: под окнами жизни остановилась его собственная старость. Красота, бесшабашность и удаль молодецкая покатились под гору, в гору теперь их уже не поднять никаким земным силам. Беспросветным одиночеством жизнь его обернулась, хотя вокруг вертелись беспокойными муравьями сотни слуг. Богат Грузинский — много земли и сёл у него. Все они были дарственные, пожалованные его предкам еще в царствование Михаила Алексеевича Романова. Тогда древние мордовские земли русский царь радушно раздавал всем, кто ему верно служил.

* * *

Из коридора донесся приглушенный разговор. Платон кого-то спрашивал. Отвечавший голос князю показался знакомым, он его где-то раньше слышал. Грузинский откинул одеяло, сел. В спальне было холодно — ставенки плохо прикрыты. На стеклах окон мерцали и перемигивались февральские звездочки. Ступая босыми ногами по устланной на полу медвежьей шкуре, Грузинский выглянул за дверь. Платон, увидев хозяина, почему-то шепотом сказал:

— Хозяин, посланец от самого губернатора…

Сердечко у Егора Александровича екнуло. Руновский от нечего делать вестового ночью не пошлет. Что-то случилось и, вероятно, очень важное. В посланце узнал полицмейстера Сергеева. На нем был мундирный синий кафтан24, на голове с кокардой бобровая шапка.

— Ты, Павел Петрович, с каким срочным делом в такое время? — спросил Грузинский, стараясь унять волнение.

Сергеев снял шапку, протянул конверт с сургучной печатью.

— Хорошо, давай в конторе поговорим. Платон, проводи туда гостя, — приказал князь, а сам пошел переодеваться.

На улице стоял трескучий мороз. Перед воротами двора пофыркивала тройка рысаков, запряженных в узенькие сани на стальных полозьях.

Князю вывели коня, он сел верхом, за ним зацокали копытами рысаки, приплясывая от радости. Мороз обжигал уши и лицо, упрямо лез за воротник тулупа.

В конторе прошли в большой кабинет, где стены украшали многочисленные ружья и сабли. Князь разделся. На нем теперь был казакин25, опоясанный широким рыжим кушаком, сам был бодр и энергичен. Сели за стол. Грузинский вскрыл конверт и стал читать письмо губернатора.

Руновский сообщал, что в селе Сеськино, находящемся под его покровительством, объявился крепостной Кузьма Алексеев, выступающий против православия. Жителей села и округи он собирает на языческое капище, где призывает не слушать приказы властей и уговоры местного священника. Губернатор просил разобраться и принять меры для искоренения зла.

Грузинский долго изучал подпись: «Действительный статский советник губернатор Руновский» и дату — 14 февраля 1807 года. Потом, вспомнив о письме дочери, вслух сказал:

— Так вот оно что!..

— Что, Егор Александрович! — переспросил полицмейстер. — Что с Кузьмой Алексеевым делать-то, а? Наш генерал-губернатор, Андрей Максимович, места себе не находит, а тут владыка Вениамин его добивает. Враг православия, говорит он, это язычник, а власть безмолвствует… Это утверждал вчера и игумен Корнилий, когда я у него в Макарьевском монастыре был.

Князь долго молчал. Собирался с мыслями. Особенно его задели за живое слова Корнилия.

— Макарьевским монахам сидеть бы уж да молчать. Тоже мне — безгрешные. Пол-Волги, почитай, хапнули. Река, господин полицмейстер, не только рыбой богата, но и великой данью. Пешком и на молебен не пойдешь — приходиться на монашескую пристань вступать. Монахи даром не перевозят… Лучше бы спасением душ занимались, народ темный вразумляли, небось, и не молились бы люди на полянах языческих…

— Ну уж, князь, так ты свою голову не спасешь. Сам не впроголодь живешь, тоже не бессеребренник, — расхохотался нижегородский гость.

Злобу свою князь сумел сдержать. Перед ним не какой-нибудь уездный полицейский — человек самого губернатора. Да и винить его, князя, за попустительство ереси в Сеськине никто не смеет. Раньше всех Грузинский принимал меры к бунтовщику. Еще в прошлом месяце он Кузьму держал в Лысковской тюрьме, три раза вызывал на допрос. Но хоть голову тому отсеки — не отступит от своей веры. У каждого народа, говорит, имеется свой Всевышний.

— Так что же губернатор предлагает? — спросил с ехидцей Грузинский.

— Губернатор пока ждет ваших решительных действий. А игумен Корнилий в Сеськино монаха послал тамошнему отцу Иоанну помочь. Может, что и выйдет…

Грузинский устало смежил глаза, вздохнул:

— Монаха, говоришь, усмирять его послал? Поглядим, какие дела развернет монастырь, поглядим… Конечно, и мы не будем в стороне стоять: бороться с врагами православия — наша общая цель.

Князь встал, принес из шкафа какой-то сверток, извлек из него длинный лист бумаги, дал Сергееву.

— Это — признание Кузьмы Алексеева, записанное в Лысковском остроге в мае месяце 1806 года. Допрос произведен при полицейском Кукишеве.

Сергеев, бормоча, стал читать: «Родился я, Алексеев Кузьма, в 1760 году в селе Сеськино. Отца прозывали Алексеем, матушку Василисою».

Следователь: «За что ты попал в тюрьму первый раз?»

Алексеев: «У купца лодки с товаром сгорели. Арестовали по ошибке. Потом разобрались, выпустили».

Следователь: «Почему в Иисуса Христа не веруешь?»

Алексеев: «У нас свой Христос имеется, ваше благородие, Нишкепазом зовут. Слыхали? Спаситель эрзянского народа он и доброты в нем много. Помолишься ему — всю душевную боль, как рукой снимет».

Следователь: «В вашем селе все веруют в Нишкепаза?»

Алексеев (после долгого молчания): «Верят, ваше благородие. А гневаются на тех, у кого очень много ошибок».

Следователь: «Почему не позволяете в лавке торговать вином?»

Алексеев: «Вино — великий грех. Зло».

Следователь: «Зачем вмешиваешься в дела церковные?»

Алексеев: «Нишкепаз повелевает мною, ваше благородие…»

Грузинский выхватил из рук полицейского бумагу, принялся кричать:

— Я их, проклятых язычников, податями задавлю! Последнюю скотину со двора выведу. Я…

Когда, тяжело дыша, он упал в кресло, Сергеев завел речь о другом:

— Губернатор хотел бы знать, князь, почему ты принимаешь беглых крестьян, каторжников, дезертиров и не сообщаешь о том полицейским? Клейменых, слышал, в лесном бараке держишь тайно. Так ли это?

— Строганову все неймется меня затоптать? — пожал своими узенькими плечиками князь.

— Нет дыма без огня, Егор Александрович, — назидательно молвил полицмейстер. — Гляди, не вводи во гнев губернатора. Он терпелив до поры до времени.

— В Лыскове что хочу, то и ворочу. Здесь я хозяин, — засверкал глазами Грузинский. Молвил это, а сам призадумался: «Руновский — человек мстительный, не посмотрит, что я князь, предводитель дворянства, власть применит». В прошлом году вышел новый царский указ, согласно которому на местах все бразды правления передаются губернаторам.

Сытый, одарённый и унянченный полицмейстер на другой день укатил в Нижний, обещав перед Руновским похлопотать за князя. Однако донос о беглых, спрятанных в лесу, беспокоил князя. Этому причастен Строганов. Больше некому. Врагов и завистников у Грузинского много, но такой могучий — один. А, как известно, с сильным не борись, с богатым не судись. «Следует поступить как-то по-хитрому», — решил князь, проводив гостя.

* * *

Нынешний март вначале теплые дни возами свалил на землю, теперь же вновь отдал власть морозу. Закружились метели, завыли ветры, дороги замело, завалило непроходимыми сугробами.

Несмотря на это, Строганову пришло неукротимое желание выйти на охоту. Про это прослышала Орина Семеновна, на мужа разъяренной львицей накинулась:

— Куда уж тебе, старой колоде, по лесам и оврагам рыскать? От мороза околеешь, пень дубовый!

Но не из трусливого десятка был Силантий Дмитриевич. Да и упрям от роду — что в голову ему стукнуло, того и колом не вышибить. Но вместе с тем и с молодой женой, гордой и своенравной женщиной, нельзя не считаться, вмиг в Петербург уедет, к своему отцу. Силантий Дмитриевич принялся ее утешать и растолковывать, как он поднимет из берлоги медведя. Расписал все своей лебедушке в красках и обещал, что из саней не вылезет, будет только командовать слугами.

В дальний лесок, в медвежий овражек, тронулись на девяти подводах. Сам купец — в теплом возке, крытом лосиными шкурами.

По дороге купец обнаружил, что не взял с собой любимую книгу — Псалтырь. Силантий Дмитриевич, человек набожный, не ложится спать без чтения псалмов. За книгой в Лысково пришлось послать Гераську Кучаева. Парень он шустрый, молодой, время терять не будет даром, вернется быстренько.

Эрзянин завязал под подбородком тесемки своей шапки, ткнул в бок кнутовищем танцующего рысака — у того из-под копыт снег синим туманом завертелся.

Ехал Гераська без горестного предчувствия, без сердечных тревог. Воздух пах свежим снегом, жег лицо. Вот он спустился на покрытую льдом Волгу. На том берегу реки виднелось село, на краю его — приплюснутая избенка Увара Федулова. Сердечко Гераськи заволновалось. В ней Катя-Катеринушка, о которой он думает день и ночь. Но парень проскакал мимо. Поднялся на пригорок — встал около большого дома. Из-за высоких заиндевелых елей глянули на него большие окна. К столбу у ворот привязал крутого характером жеребца и заторопился к высокому резному крыльцу. На ступенях сидел парень его лет, в тулупе, с увесистой дубиной.

— Чего вернулся-то? — спросил он сердито и поставил перед Гераськой свою ногу. Не пускал. Гераська объяснил сторожу причину. Детинушка осклабился:

— Без Псалтыря медведя нельзя выгнать из берлоги, что ли?

— Это уж не твоего ума дело! — разозлился Гераська и сжал кулаки.

— Проходи, сеськинский свистун, там купчиха от скуки подыхает! Может, развлечешь!

Гераська стряхнул с онучей снег, вошел в темные сени. Наощупь отыскал первую попавшуюся дверь, открыл — попал в длинную узкую кухню, где хлопотали две женщины. У стряпух лица покрасневшие, как пареные яблоки. Старшая что-то месила в большой бадье, молодка просеивала муку. Обе полураздеты, вместо сарафанов на них одни исподние рубашки без рукавов, на головах повойники.

— Эй, чего рот разинул!

Гераська повернулся и увидел купчиху, которая сидела за столом и пила кофе. На ней было желтое платье с блестящими золотыми пуговками, из-под кружев на груди заманчиво сияла белая нежная кожа. На Гераську смотрели печальные темные глаза, готовые, как ему показалось, вот-вот расплакаться.

— Хоть бы шапку снял, дурачок! — крикнула на Гераську старая женщина. — Зенки-то по плошке, а не видят ни крошки. Свою хозяюшку, Орину Семеновну, не видишь, истукан?

Парень было попятился к двери, но купчиха, поставив холеными пальчиками блюдце, ласково спросила:

— Тебе чего надо?

— Силантий Дмитриевич за Псалтырем послал, — обливаясь потом то ли от смущения, то ли от кухонного жара, ответил Гераська.

Орина Семеновна давно приметила этого парня. Играя на тростниковой трубочке, он многим девушкам сердца волновал. И что там скрывать, и станом, и лицом парень красив и заманчив. По телу купчихи прошла сладкая томительная дрожь. Ей стало весело и легко.

— Медвежью берлогу уже развалили? — засмеялась она.

— Нет покедова.

— Ладно, — поджав губы, бросила Орина Семеновна. Не очень-то разговорчив этот увалень. Прогнать бы его во двор, да скучно одной. Поэтому, сменив гнев на милость, она ласково сказала:

— Проходи к столу. Позавтракаешь, погреешься и — с Богом…

В животе одна пустота, во рту не было ни росинки со вчерашнего утра. Чего бы не поесть? Повесив на гвоздь полушубок, Гераська сел за стол напротив хозяйки.

Купчиха успела оглядеть его с головы до ног и осталась довольна.

— Жена у тебя есть?

— Нет, я еще не женат.

— Невесту себе не подберешь, что ли? Если так, сама свахой тебе буду. Хочешь, сию минуту невесту найду? Машутка, иди-ка сюда, живо! — Орина Семеновна пальчиком поманила к себе молодую стряпуху. — Вот этот парень нравится тебе?

— Нравится… — покраснела стыдливо девушка и потупила взгляд.

— Невеста, видишь, тут же нашлась. Тогда в чем же дело? — стояла на своем Орина Семеновна.

— Невесту я сыскал, — вспомнив о своей Катеринушке, тихо пролепетал Гераська, — да свадьбу сделать не на что, да и жить негде…

— Пусть отец твой раскошелится. Он кто у тебя? — не давала ему покоя купчиха.

— Крепостные мы. Недалече село эрзянское есть, Сеськино. Там дом мой, отца Виртяном зовут. Семья наша большая, денег взять неоткуда.

— Так заработай! Ты молодой, здоровый — всё в твоих руках. Силантий Дмитриевич тоже с приказчика начинал. Теперя сам видишь, как он разбогател. — Орина Семеновна весело глядела, как Гераська из огромной миски вытаскивал куски мяса и жадно ел. — И вина налейте ему!.. Куда вы все запропастились? — крикнула она стряпух.

— Да я не пью, — сказал Гераська.

— А за это я тебя хвалю, — встрепенулась радостно купчиха. — И за то, что на дудочке отлично играешь. А сейчас нам свой талант не покажешь?

Гераська положил степенно свою ложку на стол, ответил:

— Дудочку я в возке Силантия Дмитриевича оставил. Да и времени у меня нет, пора в обратный путь двигаться. Хозяин приказал спешить.

Купчиха успокоила парня:

— Ничего, медведь никуда не убежит, да и Силантий Дмитриевич без Псалтыря-то из лесного домика своего не решиться выйти. Подождет тебя, никуда не денется! — В голосе молодой женщины звенело плохо скрытое отвращение, а перед глазами стоял муженек с могучим животом и мочалистой бороденкой. Когда Гераська доел сытный пирог, Орина Семеновна встала из-за стола и, потягиваясь начинающим полнеть телом, сказала:

— Пойдем, дам тебе Псалтырь. Смотри только, не потеряй — муж мой за него большие деньги отвалил.

По крутой лестнице поднялись на второй этаж. Купчиха вела парня за руку. Вошли в большую горенку, стены которой были увешаны высохшимися травами и цветами. Большую часть занимала широкая, узорчатая кровать, покрытая зеленым покрывалом. На ней громоздились разные подушки и подушечки. На полке над кроватью виднелась какая-то книга толщиною в пять пальцев. На корешке золотом надпись, а в середине резной крышки — драгоценный камень величиной с голубиное яйцо.

— Вот она, эта книга, — Орина Семеновна потянулась рукою за книгой, но не удержалась и, схватившись за плечо Гераськи, упала на кровать, потянув за собой опешившего парня. И тут же стала его жадно целовать в щеки, в губы, в нос…

Освободившись из теплых объятий купчихи, Гераська встал, поднял с пола валявшуюся книгу и стал торопливо одеваться. Хозяйка, раздетая догола, спала. Гладкое упитанное тело матово сияло в предрассветной горнице, нежные, как лен, волосы распущены.

Гераська, крадучись, вышел. На крыльце, морозном и неуютном, теремный сторож храпел на всю вселенную. Уход ночного гостя заметила только одна Машутка, которую купчиха собиралась отдать за него замуж. Девушка тайком проводила парня до дверей.

На обратном пути Гераська недоуменно спрашивал себя: во сне это было или, в самом деле, наяву? Перед купцом-то как оправдаться? Как объяснить свою задержку?

На льду Волги рысак, поскользнувшись, со всего маху рухнул, как подкошенный злою силой. Гераська успел выскочить из седла. Лошадь громко и тревожно заржала, с трудом, но поднялась, подогнув правую переднюю ногу. «Сломана!» — с ужасом подумал Гераська. Но рысак, припадая на раненую ногу, все же двинулся с места. Гераська взял его за повод. Вскоре дошли до лесного селения Ложбинка. Тамошний кузнец, осмотрев ногу и подкову, велел сделать перевязку, а на ушибленное место положить теплого навозу. Пришлось провести ночь возле рысака, в конюшне.

В лесной домик, где остановился купец, Гераська попал уже под вечер второго дня. Под окнами сторожки охотники свежевали тушу убитого медведя. Зверь был матерый и громадный, открытая пасть его вся в крови. Даже мертвый, хозяин леса устрашал.

— Где тебя черти носят?! — накинулся на парня Строганов.

Парень принялся рассказывать, как лошадь ушибла ногу. Купец не поверил ему.

— Я тотчас же проверю, обманывает он нас или нет, — сказал управляющий Жигарев. От злости он скрипел зубами: почему не его послал хозяин в Лысково? Там ждала обожаемая Орина Семеновна, всегда готовая раскрыть свои объятья.

Гераська повел рысака мимо лесного домика. Тот и в самом деле прихрамывал.

* * *

Тревога, поселившаяся в душе князя Грузинского, совсем лишила его сна. Вот и ныне встал он ни свет, ни заря. Накинул на плечи халат и прошел в большой зал, где обычно встречал гостей. Невзначай глянул в зеркало на стене. От увиденного еще больше нахмурился. На него смотрела вытянутая морда. Длинный нос с горбиком, глаза на выкате, щеки обвисли. Князь плюнул от досады и, позвонив в колокольчик, сердито приказал сонному слуге принести самовар. Пока ждал чаю, сидел в глубоком кожаном кресле и думал о Строганове. В последние годы этот хитрый предприимчивый купец два новых магазина сумел открыть — в Макарьеве и здесь, в Лыскове. Свои земельные наделы Грузинский, считай, задарма ему отдал. В Петербурге однажды он сел с Силантием Дмитриевичем в карты поиграть и… проиграл огромную сумму. Строганов в качестве платы попросил у него те земельные участки на берегу Волги. «Ну, ничего, ничего, — думал тогда Грузинский. — Пусть берет песочек-то, глядишь, денежки при мне останутся!» Строганов опять в выгоде остался. На берегу он построил пристань, дом и три огромнейших амбара для товаров — мануфактуры, соли, рыбы и прочих. Богатому купцу с его молодой женой нестыдно проживать в боярских хоромах на высоком берегу Волги. Красивую жену себе нашел Строганов. Походка важная, идет, как пава величавая, словно золотые монеты под свои красивые ноги роняет. Прошлой осенью, когда купец находился по своим делам в Нижнем, Грузинский пригласил Орину Семеновну к себе в гости. Та взбудоражила его сердце, взбурлила кровь, словно дрожжами. По всей видимости, красавицу можно затащить в постельку, да при Наталье Мефодьевне счастье не украдешь — княгиня глаза выцарапает.

После чая у Грузинского настроения не прибавилось. Он налил себе рому. Сразу полегчало. Мысли повернули совершенно в другое русло. О беглецах, спрятанных в лесном бараке, думал он теперь. Даже сам губернатор Руновский о них наслышан… Люди — не иголки, в кулаке не утаишь. Глаза князя остановились на часах. Утро не стояло на одном месте. Пора уж и управляющему прибыть. Только подумал князь, а Платон уже на пороге стоит!

— Чего прикажешь, хозяин? — Платон Зотыч отвесил поклон до самого пола.

— Ты видел, как петухи летают? — вдруг огорошил его вопросом князь.

— Да, это… как же, конечно, видел… как не видеть, — промямлил управляющий. Открыв рот, стал ждать, что скажет хозяин дальше.

— Тогда вот что. Хорошенько подумай, как в новые амбары купца Строганова «красного петуха» пустить. В полночь лучше, когда метель бушует. Понял?

— Понял, князь. — Платон Зотыч уже хотел было ускользнуть, Грузинский остановил:

— Следователь Вертелев все еще здесь?

— Здесь, здесь, — снова угодливо завертелся возле него управляющий.

— Пусть зайдет…

Грузинский не успел наполнить очередную рюмку — порог перешагнул следователь. На вид ему лет сорок. Маленький, с юркими, постоянно бегающими глазами. Широкое, заплывшее лицо его покрывал обильный пот. Снял шапку с лысой головы, поклонился князю, потом вытер рукавом лоб.

— Язычника Кузьму помнишь? — сердито спросил Грузинский.

— Который в Сеськине-то проживает? Алексеева?

— О нем говорю. Отвези-ка его в острог, пусть клопов подавит. И это… здорово его не бей. Слышал я, что арестантам ты кочергой животы вспарываешь.

Вертелев хмыкнул, хотел было повернуться и уйти, но князь остановил:

— Сказку о Вогуле слышал?

— Не привелось, — раскрыл перессохшиеся губы следователь. Изо рта его выступали большие лошадиные зубы.

— Тогда, стало быть, послушай! — князь стал рассказывать: — Однажды Вогулу за самовольную ловлю рыбы вздернули на дерево. Спрашивают его: «Далеко видишь?» — «Далеко! — крикнул сверху несчастный. — По морю-океану много-много усатых сомов плывут». — «А дальше чего видишь?» «Бесконечное море и огромные косяки рыб». И ты так же поступай: Кузьму закроешь под замок — глаза его дальше будут видеть. О Сеськине у него допытывай. Поспрашивай, зачем он мужиков на поляну собирает? Какие молитвы там слышны? Кто его помощники истинные? Понял?

— Понял, — кивнул Вертелев.

— У Строганова новую жену видел? — неожиданно о другом заговорил Грузинский.

— Орину Семеновну? Разов десять… Она вчера в Петербург уехала. В кибитке закрытой. И там, по-видимому, муженек ее за рукав держит. Да и правильно делает… — Вертелев схватился за свой живот и покатился со смеху.

Грузинский опрокинул себе в рот налитый ром, сердито бросил:

— Так не забудь про Кузьму Алексеева!

Оставшись в одиночестве, князь еще налил рому и сказал себе вслух:

— Бог не выдаст, свинья не съест!

* * *

Птичка прилипла к маленькому, пасмурному оконцу, вглядываясь в темноту горницы, поворачивая то туда, то сюда свою аккуратную головку, словно бы удивляясь: эка, как разделали человека!

В самом деле, грязное и окровавленное тело было избито до неузнаваемости. Лицо в сплошных ссадинах и кровоподтеках. Одежда порвана. Птичка поправила желтое перышко в своем крылышке и испуганно полетела прочь, на высокую сосну, где завела свою печальную песенку, словно сообщая всем об увиденном.

Облизывая запекшими губами прохладу каменистого пола, Кузьма Алексеев шептал в беспамятстве:

— Воды, воды!..

Скрипнула обитая железом дверь. С кружкою в руках вошел полицейский Кукишев, который и в прошлом году его мучил.

— Не сдох еще, эрзянский бог? — скрипнули его зубы.

Протянул ему кружку, сам сел на узенькую скамеечку. Кузьма жадно, большими глотками стал глотать спасительную влагу.

Полицейский с брезгливостью и отвращением глядел на узника.

Напившись, Кузьма попытался встать с пола. Полицейский грубо пнул его ногой:

— Лежи, нечисть! Твоя судьба — в ногах валяться.

Голова у Кузьмы кружилась. Вчера его усердно били двое: Вертелев и этот вот полицейский с дощатым лбом.

От водицы Кузьме стало легче, и он мгновенно заснул. Не слышал, как в темную холодную камеру внесли набитый соломой мешок, даже не почувствовал, как его повалили на него. Кузьма оставался без памяти и на другой день. И все-таки смерть отступила. Только голову по-прежнему ломило, да подташнивало. Словно в омут мутный попал. Он пытался думать о своей жизни, собственной семье, об односельчанах, родичах своих. Но мысли путались, гасли.

Полицейский принес миску полусваренного гороха с блестящими капельками конопляного масла. Видимо, палачи предавать его смерти не хотели. На другой день в камеру ввалился сухой, как осиновый кол, рыжий монах. За ним втащили скамейку, поставили у порога. Монах, опасливо поглядывая вокруг, сел. Гавриила, макарьевского монаха, Алексеев узнал сразу. От их сельского попа, Иоанна, он не выходил ни днем, ни ночью. Вдвоем они пугали и стращали жителей божьими карами. И многие, особенно жители Нижней улицы, слушались их.

Из-за пояса своей рясы Гавриил достал черную книжицу и гнусавым голосом стал читать: «Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и не вольная, яже в слове и деле, яже в ведении и не в ведении, яже во дни и ночи, яже во уме и в помышлении; вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец…»

Кузьма не слушал. Перед его глазами стояло Сеськино, жена Матрена и дети. Но тут его грезы оборвал монах:

— Становись на колени, раб божий, и моли Господа, чтоб Он даровал тебе прощение и милость свою да вернул тебя, грешника, на путь истинный.

— Да не за что кланяться мне перед Господом, Гавриил! — сорвалось с потрескавшихся губ Алексеева.

— Покорись. Христос, сын Божий, спасет тебя. Душа твоя от земных мук освободится и вспорхнет в небо, как вольная птица!

Кузьма, лежа на своем соломенном мешке, отвернулся устало к стене и закрыл глаза.

— Ну хорошо! — уже другим тоном произнес Гавриил. — Ты мужик понятливый, давай поговорим откровенно, по душам. Видишь, как православие крепнет? Русские обычаи, православный уклад жизни воцарились на нашей земле. А другим иноверцам — староверам и язычникам всяким — дышать не дадим.

— Знаю я таких радетелей церковных, — собравшись с силами, заговорил Кузьма. — Давным-давно Никон, шабер наш из села Вельманово, старые обряды все порушил. Так его за это сейчас и проклинают двуперстно молящиеся. И нас, коренных эрзян, силою да хитростью крестил. Только мы по-прежнему своих богов почитаем, и наши дети под защитой Масторавы, земли-матушки, растут.

Взбешенный Гавриил бросился к двери, с грохотом распахнул ее и закричал:

— И все-таки перед аналоем поставим тебя на колени, антихрист проклятый!

— Этому вы научились! — тоже крикнул Кузьма. Хотел было сесть на свое соломенное ложе, но в пояснице что-то хрустнуло, в глазах потемнело, и он повалился на холодный каменный пол.

* * *

Тусклые бесконечные дни сменялись длинными темными ночами. С потолка глядела все та же решетчатая дыра. Деревенели опухшие от долгого лежания ноги. Хорошо, что теперь Кузьму не били. Мало-помалу тело его стало приходить в норму, болячки и ссадины заживали, да и голову не так ломило, как раньше. На свидание с ним пускали жену Матрену. Новостей она не привезла. Село жило как прежде: мужики жгли уголь, рубили лес, женщины ткали холст, теребили лен-долгунец.

Однажды на беседу с Кузьмой явился макарьевский игумен. К узнику его привел сам Вертелев. На архимандрита Корнилий и не походил — старик стариком. Нос его, что рыхлая картошина, через козлиную бороду проглядывала ребячья тонкая шея. Глядел он сердито. Не здороваясь с арестантом, со словами «свят-свят» перекрестил троекратно воздух и сел в небольшое креслице, которое принес в камеру следователь. Спросил хриплым голосом Кузьму, за что его закрыли под замок.

— А ты про это у тюремного начальства поспрашивай, игумен, а не у меня, — ответил неохотно Кузьма.

— Греховодничал, видно, много, вот и удостоился, — нахмурился Корнилий. — Кто против Христа встает, у того со спины ремни режут.

— Отец небесный у меня один — Верепаз, ему я молюсь денно и нощно. А по-вашему, кто Христу не молиться, тот его враг? Если татары на своего Аллаха молятся, тогда они все до единого ему враги? Так, что ли?

Корнилий достал из кармана своей шубы Молитвослов, исподлобья глянул на Вертелева, который что-то писал на бумаге, надел очки и стал читать оттуда канон об отпущении грехов. Кузьма, опустив голову, слушал. Когда игумен умолк, спокойно сказал ему:

— У каждого человека в душе собственный Бог живет, Он ему и силу дает. Зачем же наказывать людей? Зачем неволить? Ты вот, игумен, всех эрзян в храме анафеме предал. За что?

— Эрзяне — нехристи, если против Христа встают. За это и прокляты, как Иуда.

— Иуда Христа продал за тридцать серебряников. А мы, эрзяне, никого не предавали, — не отступал Кузьма.

— С тобой спорить — только время тратить попусту. Говорю тебе, язычник: если и дальше будешь смущать и созывать народ на Репештю — язык твой отрубим.

— Какой же ты божий человек? Все только ножом да плетью грозишь. Вот был такой протопоп Аввакум, тоже уроженец нашей стороны. Так вот, этот Аввакум только словом и убеждением народ за собой вел, за верой христовой. Тебе, игумен, до него далеко. Потому что, мыслю я, ты и сам Бога в душе своей не имеешь. И, знай, отступления от меня не дождешься…

Стоявший за спиной Корнилия следователь хотел было дать Кузьме по зубам, да тот так на него взглянул, что он в страхе отступил.

В Кузьме бушевала та внутренняя скрытая сила, которой боялись и подчинялись в Сеськине. Откуда явилось к нему такое, не ведал он даже сам. Но чувствовал, что дано это ему не напрасно, а во благо людей.

* * *

Небольшое селеньице поднялось когда-то на правом берегу Волги-матушки. Десяток улиц пустило оно по Волжской возвышенности. Узенькие они все да коротенькие, торопливо бегут под гору, промеж них и утка не проскочит. Но в базарные дни они вмещали сотни подвод, груженных разным товаром. Вот и завтра среда, день ярмарочный в Макарьеве.

Перед трактиром Строганова остановился обоз, чтобы напоить уставших в пути лошадей.

— Сколько еще верст до ярмарки? — спросили они старика-приказчика, с пустой бадьей стоявшего на крыльце.

На лице у старика хитрая улыбка. Лоханку он не зря сорвал с колодца — пустыми руками воды не зачерпнешь. Приходится денежку платить. Строганов так распорядился.

— Два подъемчика лишь остается. Сперва-наперво на берегу Волги остановитесь, затем на взгорке. Там и плюнуть не успеете — перед вами бесконечный базар распахнется. Во-о-он он где! — старик махнул рукой налево. На противоположном берегу реки белели касающиеся неба купола храмов. Сказочной страною поблескивал монастырь. Туда, говорят, не столько молиться идут, сколько на ярмарку.

Бородатые купцы распрягли вспотевших лошадей, накрыли их спины зипунами и попонами и зашли в трактир чаевничать.

На длинных столах — шипящие самовары, в каждом из них до пяти ведер кипятка. Чай не морковный или смородиновый, а настоящий, из заморских южных стран, один фунт больших денег стоит.

Пили добрый чаек дорожные купцы, а сами слушали приказчика о чудо-монастыре. По словам словоохотливого старика, это дивное место облюбовал в пятнадцатом веке Макарий Печорский, инок из Нижнего Новгорода. Сначала он поставил здесь келию. За всю прожитую им жизнь из нее и маленькой церквушки вырос громадина-монастырь. Он выдержал не одно нашествие. Самое большое побоище, по словам старика-приказчика, произошло здесь в 1439 году, когда казачий Улу-Махмет все разрушил до основания. Сто пятьдесят лет монастырь стоял в развалинах, без монахов.

— И наконец нашелся такой человек, Авросием звать, — продолжал рассказывать старик, — из-под города Мурома он пришел, этот монах. Скрюченный, хилый, но сильный духом, каких свет не видывал. Именно он и открыл здесь ярмарку, через которую монастырь и накопил все свои несметные богатства. Сначала Успенская церковь была воздвигнута, затем — Троицкий собор, церковь Михаила Архангела. На берегу Волги такие стены и башни кирпичные подняли — бочками пороховыми не взорвать. Во как!

Дела монастырские шли как по маслу. Кроме подателей мирских, ему платили проезжие купцы большие деньги за перевоз через Волгу всевозможных товаров на баржах и лодках, да и за рыночные амбары мзда была немалая. Большими мешками собирали деньгу и трактирщики, и постоялые дворы.

По слухам, много денег и золота давали монастырю еще и бояре, в том числе и Анна Ильинична Морозова, которая была когда-то лысковской хозяйкою. Только на постройку каменной изгороди выдала она три тысячи золотых. В 1646 году Борис Михайлович Морозов перед своей кончиною отписал макарьевской обители свои керженские селения и лежащие вокруг них земли. Теперь вот Строганов помогает монастырю — поставляет ему соль и муку.

— В 1670 году, — понизив до шепота голос, продолжал приказчик, — атаман Степана Разина Максим Осипов взял наше Лысково. Люди с топорами и вилами хотели забрать богатство у монастыря. Да какое там!.. Толстые стены не пустили их. Монахи кипятком да горячей смолой обливали восставших.

— А как архимандрит Корнилий поживает? — спросили купцы старика.

— Какая лихоманка его заберет! Хитрее хитрющего наш игумен, перед ним руку не вытягивай — откусит!

Напившись чаю и напоив лошадей, купцы двинули свои подводы дальше. Время терять даром — дорого обойдется.

* * *

Возвратясь из острога, Корнилий прилег отдохнуть в своей келье. Силы уже не те: ноги трясутся, и сердце, того гляди, выскочит из груди. Перед киотом горела лампадка. Слабый огонек подрагивал, грозя угаснуть.

Тревожно на душе игумена. Сон не идет. Все мысли только о Кузьме Алексееве. Сила духа этого человека поразила и удивила. Откуда в темном инородце такая широта познаний и глубина веры? Откуда такая устремленность и истовость? Жаль, что высокого сана духовники не имеют этих качеств. Взять, к примеру, нижегородского архиепископа Вениамина. Характером неуравновешен, умом не отличается, зато высокомерен. Все подати просит.

Деньгами, шкурками беличьими, куньими, соболиными. Даже мукой да крупой не брезгует. Как его ни холь, ни нежь, все смотрит исподлобья. Все не по нему, все не так. Еще пугает, ячмень глазной. Вот, говорит, пожалуюсь в Петербург, оттуда вам ревизию пришлют.

— Господи, помилуй, — тяжело вздохнул Корнилий. — Укажи дорогу слепцам несчастным!

Вспомнилась последняя встреча с Вениамином. Тогда Корнилий понял, в чем нелады между прошлым и настоящим, вечные, злые споры между духовными наставниками. Уж больно разными глазами смотрят они на божьи молитвы. Да и традиции совершенно другие. Вениамин убеждал: духовник — это в первую голову — опора царского престола. Царь — хозяин, стало быть, ему служишь. «Так-то оно так, — думал про себя Корнилий. — Тогда для чего патриархов на Руси выбирали? Плясать перед государем?»

И то письмо вспомнилось, которое он посылал императору Павлу. Не скрывая от него правды, сказал прямо и честно, откуда берут начало человеческие грехопадения. Первопричиною их Корнилий считал отдаление от истинного Спасителя. Размышлял Корнилий и о недостатках духовного просвещения: о неграмотности и тупости сельских батюшек, о небрежностях в церковных книгах и про многое другое.

Собирая свои мысли в единое целое, игумен и не заметил, как заснул. И увидел такой волшебный сон: будто стоит он перед огромным собором и смотрит на снующих туда-сюда людей. Ходят люди мимо него, а сами указывают на него пальцем:

— Вот Патриарха нового избрали! Синод теперь прогонит из церквей заграничных батюшек …

Тут перед Корнилием золотая карета остановилась. Распахнулась ее дверца, и на сверкающий от солнца снег ступил молодой царь, Александр Павлович. Спрашивает его, макарьевского игумена:

— Как идут дела, святитель?

— Хорошо живу, Государь, рождественскими пирогами людей потчую, — ответил царю Корнилий.

«К чему бы это?» — мучительно думал игумен, вспоминая сон.

Если бы не монастырские петухи, он бы до бела дня сны видел; в старости предаваться неге — самое милое дело.

Встал Корнилий с пуховой постели, в другую комнату зашел, умылся. Воду монахи уже успели нагреть. Игумен плескался, фыркал, радостный, словно в лоханке увидел золотые монеты. Потом расчесал свою бороденку костяным гребешком, сел пить чай. Утолил жажду свою, поднялся, решил подышать свежим воздухом.

Морозная улица встретила его метелью, которая тут же залезла под шубу. Корнилий двинулся по лесной дороге в сторону Волги. Широкий тракт, который еще вчера был прямым и гладким, сегодня перегорожен сугробами. Однако в воздухе все сильнее чувствовалось приближение весны: звенели синицы, резвились воробьи, набухший снег, как бы стыдясь, перестал скрипеть.

Корнилий долго шел, утопая в собственных раздумьях. Надо бы в эту весну с наружной стороны покрасить Троицкий собор, у которого стены кое-где потрескались. И новые кельи срубить. В старых тесно — по трое-четверо монахов ютятся.

Игумен, занятый своими мыслями, не заметил, как перед ним оказались волки, ростом с добрых телят. Мигая желто-зелеными глазами, на своих хвостах сидели молча.

Корнилий отпрянул испуганно. Лицо его вмиг побледнело. Но он быстро справился с растерянностью и страхом. Поднял над головой посох, с которым не расставался никогда, и двинулся на волков, при этом громко стал звать на помощь. На его счастье, со стороны Лыскова раздался звон колокольчиков. Возчик, услыхав призыв о помощи, ускорил бег коня и предупреждающе завопил в ответ.

Волки, сзади и спереди зажатые тревожными человеческими голосами, поджали хвосты и бестолково заметались. Наконец самый крупный зверь, видимо, вожак, рыкнув грозно, прыгнул на обочину дороги и большими прыжками понесся в сторону леса. Остальные — за ним.

Рядом с Корнилием после командного окрика «тпру!» остановились рысаки, запряженные в легкие санки. Корнилий узнал в возчике князя Грузинского. Корнилия трясло мелкой дрожью. Говорить он не мог. Сел в сани, застеленные медвежьей шкурой, дрожащими руками нащупал на груди нательный крест, попытался было поцеловать, тот скользнул промеж пальцев.

— Отдохни, игумен! Слава Богу, жив остался, и то хорошо! — ласково успокаивал князь.

На монастырский двор седоков рысаки доставили быстро. Корнилий, по-прежнему ни слова не говоря, открыл двери церквушки, которая не топилась зимой, и куда он всегда отправлялся во имя спасения собственной души. Во внутрь за ним прорвался сердитый ветер. Князь остался у саней. С шубы своей и с утепленных сапогов игумен стряхнул налипший снег и вытащил из кармана огниво. Вспыхнувший фитилек прислонил к оплывшему огарку свечи. Церквушка немного осветилась.

На престоле мерцал залегший снежок. Иней паутиной раскинулся на стенах и потолке. Врывающийся в дверь ветер бешено царапался, словно голодная собака острыми когтями.

Корнилий встал на колени и стал молиться, благодаря Господа за свое спасение. Молился долго и жарко, совсем забыв, что его ждет гость. Тот сам напомнил о себе жестким окриком:

— Игумен, пойдем-ка в тепле поговорим. Забот достаточно.

Корнилий, кряхтя, поднялся.

* * *

В трактир Строганова Гераська Кучаев похаживал частенько. В душном помещении, где не продохнуть от пота и вони, он встречался с разными людьми. Любопытно было узнать что-нибудь новенькое, услышать поговорки и песни. Нередко и сам играл на дудочке. Пьяненькие мужики слушали его с превеликим удовольствием. К трактиру прилепились два этажа с комнатами. В них останавливались на ночлег русские и заграничные купцы, хозяева лодок, рядовой люд батрацкий и даже ярмарочные бродяги. Богатые на пуховых постелях нежились, для нищих на полу нижнего этажа солома была мягче пуха — главное, под крышей, в тепле. Пьяному в стельку какая разница, где спать, куда прислониться!

Гераська вошел в трактир. За длинными столами сидело человек двадцать. Пили, разговаривали, сухими рыбьими хвостами давились, словоблудили. К его удивлению, тут были и двое монахов, которые прошлой осенью рыли канаву в лесу. Напротив них сидели дядя Увар с Вавилою. В конце стола, словно часовой, с кувшином вина в руках стоял половой, ждал новых приказаний.

Увидев Гераську, дядя Увар даже губами своими чмокнул:

— Вот и музыкант наш явился! Ну, мордвин, где твоя дудка?

— В бараке оставил, — ответил Гераська.

— Это плохо, парень. Без музыки сюда не являйся!

Дядя Увар сверлил взглядом парня, а сам краем глаза за дочерью Екатериною подглядывал. Она принесла в трактир корзину пирогов и сейчас торговалась с трактирщиком, пытаясь побольше за них выручить. Красавица дочка, стройная, как тростиночка, в самом соку! На прошлой неделе за одного русского мужика выдал было, у того жена в прошлом году померла, на руках остались двое ребятишек. Но Катеринушка разрыдалась: не пойду за него, и все тут! А почему бы и не повенчать их, скажите на милость? Он богач, первый во всем околотке!

Вавила потянул Кучаева к себе, место освободил.

— Садись, Гераська, около винного кувшинчика не грех и повертеться. Чего такой грустный?

Парень молча втиснулся в ряд друзей, тяжело засопел носом.

Монахи, сидевшие за столом, спрашивали о каком-то дубе. Вавила взъерошил свои волосы пятерней, взмахнул рукою, точно кувалдой.

— Служители боговы, ну откуда мне знать про то? Когда я в Лысково приехал жить, древних деревьев уже не было. Из людских уст, правда, слыхивал: был такой дуб, да башку ему молнией снесло.

— Да где хоть то место, на котором он рос? Не покажешь? — пристал к Вавиле, как репей, монах с огненными волосами. Борода его свисла до самого пояса лошадиным хвостом, нос обвис и был похож на мерзлую репу.

— Там, где дубочки росли на кочке, — ответил Вавила, окинув монахов быстрым проницательным взглядом: — Зачем вам дался этот дуб?

Монахи не ответили, а только о чем-то пошептались друг с другом. Налили пива. Вавила бросил серебряную монету, половой на лету подхватил.

— Еще принести? — спросил он с поклоном.

— Принеси, если не шибко устал. Нам торопиться некуда, — засмеялся Вавила.

— Ус-пе-ем!! — крикнул и Увар.

Язык его уже заплетался, в глазах играли бесовские огоньки.

— В самом деле, братцы, зачем вам сей дуб понадобился?

Монахи переглянулись друг с другом, пробурчали что-то себе под нос.

Половой принес наполненные до краев большие кружки, поставил их в конце стола — не опрокинули бы пьяненькие.

— А вы знаете, кто пиво первый выдумал и сварил? — нарушил неловкое молчание Увар и подмигнул Гераське. — Не слыхивали? То-то… Эрзяне, вот кто! Послушайте, как это было, пустые мозги! В одном селе, ну скажем, в Сеськине, черт косолапый к одному мужику в работники нанялся. В ту весну этот мужик, как все остальные, не в поле рожь посеял, а в темном лесу, посреди болота. У людей от летнего зноя все посевы высохли, а черт амбары хозяйские хлебушком до отказа наполнил. Мужику излишек зерна некуда было девать — осень была непогодной, всюду грязь непролазная, дороги развезло и на базар не проехать. Черт и научил хозяина пиво варить. Для погубления душ.

Увар хитро оглядел собеседников и, потирая ладони, продолжил:

— А слышали, что в пиве три крови перемешаны? Не слышали?.. Эх вы, тетери!

— Врешь ты все! — засмеялся Гераська. Он знал, что Увара хлебом не корми, только дай язык почесать.

— Ладно, открою секрет! Это — лисья, волчья и поросячья…

На Увара уставились, раскрыв рот.

— Сами подумайте. Человек выпьет немножко — глазища становятся хитрющими. Выпьет много — взбесится, убить может. Наполнит живот свой до отказа — в грязь плюхнется!

Трактир дрогнул от смеха. А что еще в таком месте делать? Уши вино не пьют.

Вавила обнял Гераську, спросил:

— Спой что-нибудь, парень! Сердце песню просит. Чего-то оно растревожилось. О своем селе расскажи, о Сеськине. Как там маются, порожние амбары, поди, подметают?

— В родимом селе давненько был… С тех пор, как купец Строганов за Кузьмой Алексеевым посылал. Я ведь себе не хозяин, сам знаешь, — попытался оправдаться Кучаев.

— И-и, не говори, брат. Наш купец-то по Петербургу на тройках катается, а мы тут на него хребет ломаем…

Перед глазами Гераськи встала дочка Уварова, Катерина. Он постоянно думает о ней. Но сладкие мысли его грубо оборвал сидящий напротив монах. Маленького роста, тщедушный и худенький телом, за столом он сидел на самом видном месте, как черная бородавка на лице.

— Вашу бабку Таисью в костер надо, колдунья она!.. — зло прошипел монах в ответ на недавнее упоминание Увара о лесной старушке, известной в округе.

— Да отчего она колдунья? Не колдунья она вовсе, а ворожея, знахарка, болезни излечивает разные. Лысковские бабенки принесут ей кувшин молока или блинов, она им судьбу предскажет. Чего тут плохого?

Монах снова встрял в разговор:

— Не верю я ворожейкам! Как Ева заманила Адама, так и эта любого проведет. Против сильного воина я бы с мечом пошел, только бы не против этой ведьмы. Не заметишь, как голову потеряешь. — И вдруг совсем о другом начал. — Двадцать шагов от того дуба лишь… Дед мой так говорил! Он солдатом у Пугачева служил, именно там он их и накопил… Двадцать пять шагов, говорю…

Вавила толкнул его в плечо, зарычал:

— Закрой рот, дурак!

Трактир взвыл.

Гераська словно очнулся, проморгался, огляделся. Какая сила заставила монаха говорить о тайном? Тут Вавила толкнул его под локоть.

— Как, на базар завтра идем?

— Пойдем, — кивнул Гераська. А у самого в голове неотступно вертелась мысль о дубе, который искали монахи. Тут определенно что-то не так…

* * *

Монастырь на левом берегу Волги виднелся издалека. Вот шесть высоких белых башен. Позади них, где небо два собора за плечи качает, царскими шлемами серебрились купола.

— Бом-бом! — неслось со стороны Макарьевского базара. Даже сюда, на правый берег, через льдом покрытую реку, доходил это звон. Пристань была безлюдной. По берегу, куда хватает глаз, вытянулись строгановские амбары. Строганов давно здесь единоличный хозяин, никого не подпускает к реке.

От полозьев саней и лошадиных копыт снег на круто поднимающейся вверх дороге почернел. На возах и в рядах лавок — куньи да беличьи шкурки, соленая и копченая рыба всякая, зерно, мясо. Ненасытные эти ряды — сотни подвод поместили и не вспухли даже. А подводы всё подходили и подходили…

Вот устало шагают немецкие купцы. Чего только ни привезли на длинных своих повозках: стеклянную и металлическую посуду, ткани, украшения и драгоценности. Несмотря на обжигающий мороз, купцы в зеленых коротеньких сукманах26, в сапогах из тонкой кожи, натянутых выше колен, на головах — легкие шапочки. А за ними выстроились подводы из Астрахани. Лошади дышат тяжело, поднимая и опуская горячие бока и роняя белую, как снег, пену. Товары везли из Тулы и Рязани, из Пензы и Казани, из Кадома и Мурома. Полстраны спешило в Макарьево, словно всех здесь ждало счастье великое.

Что привезли на продажу, Гераська спрашивал у самих купцов. Не все, конечно, пред ним распахивали души — на базаре, дескать, сам увидишь товары. Приятели прошлись по рядам. Вавила зипун себе купил, Гераська — кожаный ремень. В прошлый базар он видел такой — с большой блестящей бляхой. Хороший ремень, нечего и говорить! Вокруг гудел базар. Вавила и Гераська высматривали, что выгружали из подвод, какой товар. Вот два приказчика созывают покупателей:

— Из тамбовских лесов! Шкурки беличьи! В самый раз глазам девичьим. Подходи, пощупай, понравятся — покупай! Шапки лисьи, шубы соболиные, налетай!..

Около них долговязый парень свое кричал:

— Шерсть битая, чесанки!..

Жена его рядышком помогала:

— Шерсть мягкая, как пух, валенки теплые, как печка!

— Откуда будете? — поинтересовался Вавила.

— Пензяки мы, — широко улыбнулся долговязый. — Купи валенки, не пожалеешь…

По левой стороне на прилавках — толстые скаты.

— Шелк китайский, шелк! Нарядите невесту!

— Пух козий! Шали теплые! — справа и слева неслись крики продавцов, перебивающих друг друга.

Оглушенные покупатели яростно отмахивались от самых назойливых, шли дальше. Не менее спокойный был правый торговый ряд. Тут продавали домашних птиц. Гоготали гуси, кудахтали куры. Чуяли, видимо, что в последний раз видят вольный свет.

— Пиво ячменное, пиво!..

— Желтый и белый имбирь, забирай, не жаль!

— Медок арзамаский, медок, бери, едок, будешь ходок!..

— Квас эрзянский, первый сорт, забирает он, как черт!

— Квас мокшанский, черту брат, выпьешь ковшик и — в Умат!

— Плуги и бороны! Скобы и гвозди!..

Под окнами винной лавки — растоптанные желтые комья снега. От пьяных посетителей ступеньки уже не скрипят, а стонут. Из открывающейся двери наружу вываливалось тепло. Выпивохам и зима не зима.

И тут неожиданно на базаре начался переполох. Забегали люди, не находя себе места. Замолчали зазывалы. Что за буря надвигается? А-а, вот в чем причина… Полицмейстер Сергеев поднимается в гору, а с ним тридцать полицейских. Сытые кони цокают копытами. Лошадь Сергеева выгнула спину под седоком, красиво перебирая тонкими ногами. Как ей удается нести на себе такую тяжесть? В полицмейстере около десяти пудов, если не больше! Глаза его огнем пылают, взглядом насквозь прошьет. Вот сейчас начнет воров ловить. Змей, а не человек! Недаром генерал-губернатор Руновский его вместо цепного пса держит.

От испуга купцы по карманам деньги прячут, а кто без разменной монеты оказался, тот лазейки для отступления ищет. Да куда голову сунешь, если карман зипуна наизнанку вывернут?

Велика и богата Макарьевская ярмарка, но и она к монастырским ногам припадает. Монастырь ее и сотворил когда-то. Прежде в его светлые храмы цари молиться ездили. Сам Петр I, от кого вся Россия выла, поклониться святыням сюда приезжал. Сегодня тоже монастырь никого не боится. Глухие кирпичные стены его глаза имеют и уши, им хорошо слышно и далеко видно. Все его двадцать колоколов безбоязненно гудят, будят всю округу. Динь-бом, дон-дзинь!.. Каждый на свой лад, неповторимо. У каждого колокола — своя история, своя душа, есть, что рассказать потомкам, поведать о том, как жили наши предки и как наш народ живет в вечных страданиях. Гудят колокола — народ стоит в оцепенении. Самая большая толпа — у стен храма. Покорный, как всегда, народ ждет решения своей судьбы. Вот на высоком крыльце, откуда объявлялись базарные цены, появились трое: полицмейстер Сергеев, князь Грузинский и Корнилий. Не кричали и не пугали, как прежде, стояли молча, ждали, пока народ успокоится. На них — медвежьи шубы, шапки куньи. Возле в два ряда выстроились рослые полицейские. От одного их сурового взгляда на колени упадешь: на плече у каждого — заряженные ружья, на боку — кривые сабли…

Первым к народу обратился игумен. Брюзгливо говорил о грехах, о слабости веры. Вспомнил Сеськино, где молятся не перед иконами, а роднику да дубу-великану.

— А ты сам какому Богу молишься, игумен? — крикнул кто-то.

Полицейские бросились к толпе, а того уже как ветром сдуло. Люди молчали, словно воды в рот набрали. Полицейские растолкали их, но того, кого хотели найти, не поймали.

— Тех, кто двумя перстами крестится и чей бог родниковой водой умывается, найдем и сурово накажем, — кричал с крыльца полицмейстер.

Радетель за правду и законность сам был в грехах, как пес в репьях. Каждый из стоявших в толпе знал, что за Сергеевым с ярмарки, как всегда, последует возок, наполненный рыбой, да и рыбой не кое-какой, а лучшими осетрами. Каждый осетр стоит полкоровы. Слышали люди и об обычаях полицмейстера: на ярмарке он себе и красивых женщин выбирает. А бабы за богатые подарки да посулы всегда готовы мужа в дураках оставить. А порой и муж не возражает, получив за благоверную отступного.

Много разных разговоров о Сергееве. Особенно о том, как он людей старой веры преследует, в тюрьмы сажает. Вот об этом и сейчас, на ярмарке, сказал. Да и Грузинский тоже к людям как пиявка пристал: приказал выдать тех, кто прячет староверов и язычников. Кто, скажите на милость, добровольно под кнут полезет? К соседу в дом ищеек приведет? Не нашлось таких. На князя народ глядел, сжав зубы.

Игумен тоже на языке у толпы. Всё грешников ищет. А у самого разве душа чистая? У сельских жителей амбары до зернышка вычистил. Монастырю знай плати: то деньгами, то хлебушком, то шерстью, то маслом. А монахи? Ни одну молитву даром не сотворят. Не подашь — под нос кукиш получишь.

Долго Грузинский с крыльца рычал на народ. Да только напрасно старался. Битому и сеченому мужику слова не страшны. Сколько бы говорил князь дальше, бог его знает, только тут колокола монастырские зазвонили, тревожно, в набат, как при пожаре.

Люди засуетились. Их что, на драку призывают? Врагов за грудки хватать? Богатые умеют травить людей, это их главное оружие против сплоченной народной силы. И это им часто удавалось. Вот и сегодня почему кузнецы, которых на ярмарке почитали за силу, с закрытыми ртами стоят? Почему гончарные мастера равнодушно слушают приказы о выдаче властям братьев-товарищей по труду? Только один человек не выдержал, не смолчал, громко крикнул:

— Люди, вы что молчите и позволяете этим псам травить вас, как зайцев на охоте?!

Ох ты, мать родимая, да это же Вавила головушку поднимает! Гераська стал пробираться поближе к нему, да не успел, полицейские того под руки на крыльцо подняли.

— Куда уж тебе, клещ, против нас идти? — накинулся на Вавилу полицмейстер. — Вот я сейчас только кивну — и тебя головой в прорубь, в Волгу!

— Как бы тебе самому там не оказаться! — заступился Гераська за друга.

— А это еще кто такой? — презрительно плюнул в его сторону Сергеев. — Березовой каши захотел, гнида?

— Оставь его, это вошь купца Строганова, пусть его хозяин наказывает, — бросил презрительно Грузинский, глянув на Кучаева.

— Всех нас не накажешь, ваше благородие! Мы — сила! — разгорячился Гераська.

— Правильно, сила! — заклокотала соборная площадь.

— Бом-бом, бом-бом! — потряс зимний воздух большой соборный колокол. За ним и маленькие заплясали, наполняя округу радостью и светом.

Народ зашумел, загомонил и неудержимой лавиной двинулся прочь. Людская река подхватила и понесла смельчаков, которые осмелились спорить с полицмейстером и князем.

Служилые стреляли в воздух, но разве такую силу остановишь!..

* * *

Вавилу из строгановского амбара выпустили через неделю. Управляющий делами купца, Жигарев, приказал ему и Гераське ехать в Нижний с подводами за солью. Грузчикам заплатили наперед да едой на три дня обеспечили. Вавила, изголодавший на арестантских харчах, поел наконец досыта и занялся сбором гостинцев для своей старенькой матери, проживавшей в Нижнем. В плетеную корзину Вавила сунул четыре соленых карпа и две большие булки. При этом напевал озорные частушки:

Меня, милка, не позорь,  Поведи меня во двор. Пусть туда и мать притащит,  На меня глаза таращит.

Заразившись весельем от приятеля, Гераська подхватил:

Это будет пусть к добру, Что приду им ко двору. А коль станут обижать, Можно краше отыскать.

Тут нараспашку открылась дверь, в барак, дрожа всем телом, ввалился мужик и закричал высоким голосом:

— Выходите, братцы, го-ри-ит!!!

— Где?! Что горит?! — бросились парни к выходу.

— Амбары строгановские подожгли!..

В одних рубашках обитатели барака высыпали на высокое крыльцо и от увиденного оцепенели. На берегу Волги трещало и гудело огненное море. Горели те амбары, которые Строганов построил нынешним летом. Такое пламя разыгралось, что огненные отблески пожара охватили полнеба.

— А-а, купец еще десятки таких построит, — махнул рукой Вавила. Однако на лице его была тревога.

* * *

Наконец-то морозы сломали себе зубы. Подули теплые ветры. Под утро талый снег превращался в твердый наст, хрустел под ногами, к обеду же от тепла становился мокрым, прилипал к лаптям овсяным киселем. От зимнего сна очнулась и Волга. Глубокий снег по берегам враз посерел и осел, как путник, у которого отказали ноги. Лед обнажился и вздулся, открыв взорам всю внутреннюю мощь реки, пока еще находящейся в плену. Но сосновый лес, шумя на ветру своими зелеными иглами, будил реку: хватит спать, весну дальше надо гнать!

И вот однажды утром жители Лыскова проснулись от треска ломающихся льдин. Белые громадины со скрежетом лезли друг на друга, из-под них фонтанами брызгала темная вода. А сверху на это буйство невозмутимо смотрело небо, залитое расплавленным солнечным золотом.

Только через две недели река успокоилась и стала похожа на бабу на сносях: раздалась вширь, медленно и плавно несла свои воды вдоль берегов, которые тоже сильно изменились. Снег растаял, сошел мутными ручьями в Волгу, в зелень одевались прибрежные сады и леса. Поля и луга, речная пойма покрылись шелковистой травой. Новые песни напевали прилетевшие с юга птицы. На землю с умилением глядело солнце с улыбкой счастливой матери: новорожденное дитя приносит долгожданные радости.

* * *

В начале лета Кузьму выпустили из острога и привезли к князю Грузинскому.

— Твое дело работать, холоп, а не бунтовать! — сказал, как отрубил, он.

Кузьма понял, что это приказ о новом наказании — новой неволе. Только теперь нет замков и стражи. Но все равно не уйдешь, вернут на место. Впрочем, о побеге Кузьма и не помышлял: следовало поправить свое здоровье, набраться сил после темницы. А служба у князя не тяжкая — торговые дела Кузьма и раньше умел делать. Правда, сейчас на ярмарку его одного не отпускали. Князь посылал с ним возницу и свою экономку Устинью.

Вот и сегодня они на базар едут втроем: Устинья, угрюмый парень и он, Кузьма. Всю дорогу молчали. Каждый думал о своем. На пыльной дороге догнали вереницу нищих стариков и детей. Еле волоча ноги, они тащили на спинах узелки, холщовые сумки. Одеты в убогие рубища, лица исхудалые, пожелтевшие. Собирая по селам милостыню, они ходили по дорогам, не мечтая о лучшей доле, покорившись своей судьбе. Отупелые от знойного дня или усталости долгой, они даже не обернулись и не успели отойти в сторону. И один старичок был задет задним колесом брички. Он упал, даже не издав звука. Кузьма соскочил с брички, помог ему подняться. К счастью, старик только слегка ушибся.

Весь оставшийся путь Кузьма ругал нерасторопного возчика, а тот только зло твердил: «Вперед не будут лезть под колеса!»

Наконец показались берега Волги и сама красавица-река. Широкая, полноводная, она синевою своей глаза слепила. Над водой с криком летали белоснежные чайки. Увидев появившуюся на волнах рыбу, стрелой бросались вниз, и вскоре та уже трепыхалась в их жадных клювах.

По скрипучему под колесами песку въехали на пристань, с нее — на небольшой паром. Тот пошатнулся, как пьяный. Рысак, испугавшись, встал на дыбы. Кузьма повис у него на шее. Когда рысак перестал бить копытами и трясти головой, паромщик — длинный худой парень — поднял из-под ног шест и оттолкнул паром от пристани.

Кузьма глядел, как кипящая волжская вода поднимала волны. Извозчик с экономкой прижались к бричке и испуганно крестили свои лбы.

* * *

Базар встретил их своими бесконечным гулом. Кузьма с Устиньей сначала зашли в лавку купца Строганова. Лавок у него было много и все они на выгодных, многолюдных местах. Из любой можно любоваться волжскими просторами. Протянешь руку — Волгу тронешь, назад оглянешься — зеленый лес тебе улыбается. Летом здесь прохладно, а зимой ни бурь, ни метелей, ни колючих ветров. Лавки из толстых сосновых бревен, есть и кирпичные. Крыши крыты железом и черепицею.

А в самих лавках чего только нет! Мануфактура, сладости, яйца, рыба разносортная, мясо… Все не перечесть! Были бы деньги, заходи — выбирай! Понятно, карманы Силантия Дмитриевича наполнялись деньгами постоянно. Купец умел их тратить и пускать в толковый оборот. В Нижнем и в Петербурге новые хоромы выстроил, парусники и пристани покупает. Приказчики покупали товары загодя. Не забывали и про себя, конечно: умудрялись набить и свои карманы.

Перед одной лавчонкой грудой навалены мешки с семенным зерном. Пшеница, рожь, ячмень и овес манили желтизною. Мужичье, окружившее мешки, радовалось: отборные семена и цена сходная. Надо брать. Последнюю овцу со двора продадут, а семян купят!

Есть желание заиметь плуг — покупай. Дорогой товар, да куда деваться — сохой только хорошую землицу пахать, луговину да суглинок не осилишь. Старики собрались возле плугов и, тараща во всю глаза, рассматривали и щупали дорогую диковину. Плуг на солнце светился, переливался, сердце радовал!

Вертелись люди и возле кузницы. Пальцами пробовали острия кос: хорошо ли отбиты. Купят косу — бережно, как ребенка, завернут в тряпицу. На серпы надеяться — зимою без хлеба останешься. На волжском спуске в длинном ряду продавали колеса, хомуты, вожжи из сыромятной кожи, деготь…

От обилия увиденных товаров у Кузьмы закружилась голова, в ушах стоял бесконечный гвалт. Вот Устинья потянула его за рукав. В сторонке он увидел слепого музыканта. Подошли послушать. Он пел по-эрзянски, по-чувашски и по-русски. То на гармони играл, то на свирели, то в рожок тростниковый дул. Песни все печальные, трогающие сердце. В другой стороне вертелись качели, цыгане водили косолапых мишек. За ними — гурьбой ребятишки, босоногие, полуголые, загорелые до черноты.

Кузьма с Устиньей купили только стерлядь для хозяйского стола. Когда продавец вытаскивал из громадной кадушки огромную рыбу, она ударила его своим мощным хвостом так, что мужик упал. Стерлядь билась на земле до тех пор, пока другой работник рыбной лавки не размозжил ей голову длинным колом. Это маленькое приключение потешило окружающих, взволновало Устинью. Она с опаскою поглядывала на дерюжный куль за плечом Кузьмы, в котором он нес убиенную рыбину.

Глядит Кузьма — люди, что есть мочи, бегут куда-то. И он за ними. В конном ряду шум-гам. Один татарин-старичок продавал жеребца. Вроде это не конь вовсе, а птица небесная. Крылатая спина гордо выгнута, в глазах семь цветов радуги играют, грива и хвост по ветру развеваются. Жеребец не стоит на месте — приплясывает и поднимается на дыбы, никого к себе близко не подпускает, лягается. Старик за него пять целковых аж просил — неслыханная цена. Тут среди любопытных появился черноволосый ловкач, похожий на цыгана. Со смехом обратился к татарину:

— И что это ты за жеребенка тут показываешь?

— Сам ты жеребенок! — рассердился продавец.

— Так я его как барана подниму, осилю, — клещом вцепился в него ловкач, а сам сверкает вставленным золотым зубом. Ростом плут не высокий, как и все, только в плечах косая сажень, да шея — что толстое бревно.

— Поднимешь, задарма тебе отдам, — разошелся татарин.

— Задарма, говоришь? А не брешешь? — завертелся на месте ловкач. Повернулся к окружающим его зевакам: — Слышали, люди добрые?

— Слышали, слышали, — загалдели зрители.

Парень приблизился к жеребцу, а тот — на дыбы. Но ловкача не застанешь врасплох. Вцепился он в морду жеребца, сунул ему в ноздри свои клещевые пальцы, и жеребец на коленки встал! Затем снова его поднял. Теперь жеребец топтаться перестал, тяжело поводя крутыми боками. Черноволосый полез под его брюхо и, расставив широко ноги, уперся плечами в его живот. Люди в удивлении увидели, что ноги жеребца оторвались от земли. Все отпрянули, как от нечистой силы. И сделал ловкач с жеребцом на плечах шаг, другой… Народ, как растревоженный пчелиный рой, загудел.

Но вот силач жеребца осторожно отпустил на землю. Тот от радости даже заржал.

Черноволосый туда-сюда глядь, а татарина нигде нет. Словно в воду канул. Сколько ни звали — не откликнулся.

— Тогда вот что, мужики, продайте скакуна и купите вина, — сказал, улыбаясь, мужик и удалился.

Нашелся покупатель. Один приказчик купца Строганова за него кучу денег отвалил.

Кузьму вино не интересовало, и он поспешил к экономке. Только двинулся по мясному ряду, перед ним, как из-под земли, бородатый монах. Плачет и причитает:

— Эх, люди, люди… За грехи свои поплатитесь. Узнаете еще гнев божий. Как и тот, кто ныне ночью на крыльце Троицкого собора грудного младенца подбросил. Пусть Господь покарает злодея!

Люди крестились, шептали испуганно молитвы, опустив ресницы, глядели в землю.

Кузьма и не слышал даже, как подошла к нему Устинья и больно в бок толкнула.

— Где тебя носит, собачий хвост? А ну пошел на место!

— Женщина! — повернул к ней лицо Кузьма, — голову свою высоко не задирай, а то потеряешь.

Устинья хотела было еще что-то сказать, но осеклась, увидев выражение его глаз.

Добрались до своих лошадей. Кузьма бросил мешок в бричку, подсадил Устинью на козлы и, улыбаясь, спросил:

— Что же ты боялась больше потерять — меня или свою должность?

Экономка даже голову не повернула в его сторону, только повела своими худенькими плечиками, словно подул пронизывающий ветер. А какой ветер среди знойного лета, когда и дышать-то нечем, и солнце на небе, как ястреб на охоте, — только и ждет, на кого камнем упасть.

* * *

Катерина вышла на крыльцо рано по утру. Улица вся в росе. На горизонте, наполовину высунув свою розовую голову, солнце пылало петушиным гребешком. Под навесом ворковали голуби, из ульев, в поисках сладкого нектара, вы летали пчелы.

Катя хотела незаметно было пройти мимо отца — Увар у ворот тесал для телеги новенькую ось, но он заметил ее.

— Куда это ты в такую рань?

Катя не проронила ни слова. Поспешила уйти. Вскоре она вышла на улицу, где жили рыбаки. Избушки с соломенными крышами, приземистые и убогие, подслеповатыми окошками глядели на берег Волги. На задах этой улицы находилось старое кладбище, вечной человеческой печалью стращающее проходящих и проезжающих по царскому тракту. Через редкую полуразрушенную изгородь хорошо были видны старенькие, покосившиеся от времени и сырости старообрядческие кресты. Здесь теперь не хоронят. Князь Грузинский открыл новое кладбище.

Катя несла маленький узелок, куда еще с вечера сунула на молоке замешанную лепешку и творожную ватрушку — угощение ворожее. К бабушке Таисье она ходила уже дважды, та встречала ее всегда с радостью. Девушка слышала, что раньше та жила в самом Лыскове. Гадала на бобах, лечила разные болезни. Макарьевский игумен осерчал на нее и выгнал из села. Ворожея такая старенькая, что даже собственные годы не помнит, да и лицом страшна. Люди боялись ее, говорили, что она по ночам голодной волчицей летает по небу и сеет всякие болезни. Катя от самой ворожеи слышала: и мать ее была колдуньей, и бабушка. Уже в детские годы ее научила собирать целебные травы. Их, шептала она, хорошо собирать на зорьке, когда петухи умолкают. К этому времени, дескать, в них собираются самые сильные соки земли, которые побеждают любую хворь. Еще ворожея призналась Катерине, что она умеет не только лечить и предсказывать судьбу, но и наводить порчу.

Катерина обошла кладбище, свернула в лес. Утреннее солнце заботливо и терпеливо наполняло его своим теплом. Жужжали пчелы и осы, распахнули свои глаза цветы. Катя торопилась и не заметила, что от самого дома за ней на лошади ехал Гераська. Строганов посылал его в Нижний справить кое-какие дела и на обратном пути, завернув в село, он увидел девушку и узнал ее по красному платку. Парень удивился, почему она в такую рань шагает по дикому лесу одна-одиношенька. Куда? Среди деревьев заприметил сказочного вида домик, еще больше смутился. Он и раньше слышал о здешней колдунье, да как-то забыл про это и теперь, вспомнив, задрожал. Коня Гераська спрятал за кустами, сам стал ждать.

Когда Катя вошла в избу ворожеи, бабка Таисья посреди пола перебирала сушеный хмель. На ней черная руця, у ног трется огромная белая кошка. От волнения девушка схватилась за бьющееся сердце, встала на пороге.

Старуха оглядела ее с головы до ног, словно увидев девушку впервые, строго сказала:

— Проходи и не бойся, смотри, идемевсям силенку отдашь!

— Вота тебе, бабушка, заячий подарочек, — Катя стыдливо протянула свои скромные гостинцы.

Седые волосы сырьжи были взлохмачены, лицо пожухлое, как у старой редьки, во рту торчал один-единственный зуб.

Катя присела на шаткую скамейку. Под малюсеньким окошечком, через которое пробивался редкий свет, стояли грубо сколоченный стол и лавки. У стены — печурка из дикого камня, собранная кое-как. У другой стены — топчан с кучей тряпья вместо постели. Вот и все убранство убогого жилища.

Катя молча наблюдала за старухой. Вот она встала, на печурку поставила посудину, наполнила водой и разожгла огонь. Как и все горбатые люди, она это делала медленно и неловко. Закончив дело, повернулась в сторону Кати, наградила ее мягкой улыбкой и поправила шлыган.

Девушка увидела, в теле ворожейки жизнь еле-еле теплится. Жалость затопила ее сердце. Только не знала она, что старуха любила ее, как любит мать свое дитя. Она бы открыла нараспашку свою душу, все свои хитрости, да давно поняла: по той дороге, которой она прошлась, девушка не последует. Незачем. У Катеньки судьба — улыбаться, рожать детей, качать колыбель.

— Бабушка Таисья, погадай мне! — попросила Катя.

— Зачем, доченька?

— О завтрашнем дне желаю узнать…

Достав из-за печурки кочергу и сунув его в огонь, старуха пробурчала:

— Широкая дороженька перед тобой раскинется, красотка моя! Ой какая широкая — так и Волга в половодье свое не разливается, милая!

От принесенных Катей ватрушек отломила кусочек, сунула в свой беззубый рот, стала жевать. Затем встала, Катю позвала на улицу.

Перед избушкой росло дерево. Оно было старое и чахлое, местами сухое, в корневищах дупло. Старуха опустилась перед ним на колени, стала класть земные поклоны. До слуха Кати доносилось ее невнятное бормотание. Это была молитва батюшке-дубу, всемогучему и мудрому. Старуха просила своего покровителя даровать Кате мужа сердечного, деток здоровых и хозяйства справного. Горбатая спина ворожеи тряслась, крючковатый нос еще более заострился. Долго шептала она. Наконец замолчала, обернулась к Кате, сверкнув птичьими глазами:

— Теперича, милая, женишка поджидай. Недалече уж он. А на дорожку я тебе наговорной водички налью. С другом своим выпьете…

В это самое время под ногами Гераськи хрустнула сухая ветка и, чтобы не испугать насторожившихся женщин, он вынужден был выйти из укрытия.

Увидев парня, девушка присела от изумления. Лицо ее побледнело.

— Что с тобой? — встревожился Гераська.

— Уж не сон ли это? Как ты попал сюда?

— Ехал вот и случайно увидел тебя…

Старуха окинула парня с головы до ног пронзительным взглядом. Тот даже попятился. Потом, не говоря ни слова, сел на коня и был таков.

Девушка, глядя ему вслед, засмеялась:

— Бабка Таисья, ты его до смерти испугала!

— Ничего, дочка, твои чары его не пугают…

Они вернулись в избушку. В тлеющую печурку бабка Таисья подбросила бересты — та мгновенно вспыхнула ярким пламенем. Потом уселась на земляной пол и, снова перебирая хмель, спросила Катю:

— А что это такое, дочка, скажи-ка мне: стоит без кореньев, без листочков дуб. Под ним остановился безногий старичок, без рук схватился за птичку, без ножика зарезал, без огня поджарил, без зубов принялся грызть?

Катя думала-думала, но ответить ничего так и не смогла. Старуха словно бы забыла заданную загадку. Думала о чем-то своем.

— Бабушка Таисья, а сколько тебе лет? — спросила Катя.

— Не знаю, дочка, не помню уж, очень много.

— А почему ты дубу молишься, а не иконам?

— В былые времена, доченька моя, мы церковные пороги не обивали, тремя пальцами лбы себе не расшибали. Бывало, приду с родителями на Репештю, там дубы высокие, красивые, переливаются волнами зелеными, белоствольные березоньки, словно девушки-красавицы. Из-под одного дубочка родник бил. Водица та целебной была. Желания исполняла…

Старушка задумалась, наверное, вспомнила далекие годы. И задремала, склонив лохматую голову. Катя стала собираться домой. Услышал бы отец, о чем говорит эта старуха, не миновать ей кнута.

— Я пойду! — встала Катя со скамейки.

— Приходи, дочка, коль понадоблюсь.

Девушка попрощалась со старухой и торопливо двинулась по знакомой тропинке. Про себя тайно надеялась: Гераська ее в лесу поджидает. Только нет, оставил ее, одинокую…

В селе, проходя мимо трактира, увидела лошадь Кучаева, привязанную к столбу. «Наверное, вино пьет, — грустно подумала. — И даже дудочки его не слыхать».

В яме, наполненной дождевой водой, плавали гуси. Катя подошла к трактиру поближе. Возможно, парень в окошко выглянет и увидит ее? Но в окне никого не было. Тут на крыльцо вывалился из трактира пьяный бородатый мужик. Катя, вскрикнув, бросилась бежать.

* * *

В июне, когда все поля засеяны и все огороды засажены, как никогда нужен дождь. Однако дождей не было давненько. Наконец-то утром, когда небо было яснее младенческих глаз, из-за дальнего леса наползла темная заволока. Чирк! — небо прорезала неожиданная молния. Гром прогремел раскатисто и давай резвиться. Ветер рвал листья с деревьев, по дорогам гнал крутящуюся пыль. Затем хлынул ливень, превратив улицу в реку.

Люди радовались дождю. Мальчишки, босоногие, полураздетые, едва утих гром, выбежали на дорогу — и по лужам наперегонки. Женщины на коленях тихо шептали молитвы, поднимая к небу натруженные руки. Дождь был спасением. Поля на глазах зазеленели, пошла в рост трава на лугах.

В такой день Грузинский задержался на мельнице. Тут его застал ливень. Пришлось переждать.

В мельнице от скрежета жерновов хоть затыкай уши, барабанные перепонки лопнут от шума. Из всех щелей и от поднявшегося ветра в ноздри лезла мука. Князь чихал и на чем свет стоит ругал мельника:

— Ты, дьявол окаянный, останови колесо, пока я не задохнулся!

Мельник Ефим, которого в селе прозвали Волчарой, был могучим здоровяком. Башка огромная, как деревенское решето, пальцы, что кузнечные клещи, лицо круглое, всегда красное. Князь на мельнице не бывал около двух лет. К Волчаре не ходили даже сельские жители — побаивались его. Если и приходили, то мололи свой хлебушек молча. Волчара жил в пристройке, прилипшейся к мельнице, вместе с женой.

Жернова остановились. Стало тихо. Только дождь шумел снаружи. Волчара грустно смотрел на пол, покрытый мукой, о чем-то раздумывал.

— Где-нибудь посушиться бы… Промок я под дождем, не видишь? — проворчал Грузинский.

Волчара боязливо предложил:

— Жене скажу, чтоб баньку истопила…

— У тебя есть жена?

— У тебя, хозяин, горничной была. Ксенией зовут.

— Ксенией? — удивился Грузинский. Думал-думал, но с таким именем женщина ему не припомнилась. Разве всех слуг в памяти удержишь?

Подошел к единственному окну, стал смотреть на дождь. От нового удара грома улица осветилась бескрайним светом, мельницу охватило синим пламенем. Грузинский перекрестил грудь, словно этим спасал самого себя, боязливо открыл дверь — с улицы подул резкий сырой ветер. Дождь хлестал по лужам. Привязанные к забору лошади тревожно заржали, увидев хозяина.

— Где мои сторожа? — сердито спросил князь Волчару и, увидев, что тот испуганно дрожит и крестится, усмехнулся: — В штаны наклал? Ладно, Бог не выдаст. Иди-ка ко мне поближе…

Мельник с опаской подошел.

— Наклонись-ка. Да не так…

— За что бить меня собираешься, Егор Лександрыч?! — задрожал Волчара. — Какая вина моя перед тобою?..

— Эко, какой ты дурень, право, — князь пнул его. — Садись на четвереньки. Хорошо, теперь я залезу…

Подняв мокрые полы своего сюртука, князь уселся верхом на Волчару.

— До своего дома неси меня. Да гляди, не урони. Уронишь — уши отрежу.

Прошли длинный двор, зашли в темный коридор мельниковой избушки. В горнице было светлее. Перед печкою, повернувшись к пришедшим задом, хлопотала женщина. В коротенькой рубашке, ноги дразняще белели. Когда повернулась в сторону вошедших, князь сразу ее узнал, бывшую свою возлюбленную. Женщина от испуга закружилась по дому, не чуя собственных ног: поправила на полу дерюжку, смахнула со стола крошки хлеба, сорвав с головы платок, стала разгонять им мух.

— Выходит, ты здесь обитаешь, с муженьком жизни радуешься? — усмехнулся князь.

— Здесь, Егор Лександрыч, здесь, — курицей-несушкой прокудахтала женщина, сама то и дело вытирая концом платка свои стручковатые губы. — Чай, замуж сам меня сунул, против моей воли…

— Подзабыл я про то, ты уж прости меня, — Грузинский не стал изворачиваться, сказал прямо: — Годы свое берут. А что сделал, за то прощенья не прошу. Характер мой ты сама знаешь.

— Верные слова сказал, князь, характеры богачей тяжелее тяжелых. Да чего там, характер не рубашка, с себя не скинешь.

— Не скинешь, мм-да…

Вскоре Грузинский уже парился в бане, поглаживая свою волосатую грудь. Волчара то и дело лил на каменку из ковша то кислый квас, то речную воду. Хлестал князя березовым веником.

«Спереди очень даже похорошела», — думал князь о жене мельника. В голове других мыслей не было.

Волчара принес маленькую скамейку, поставил князю под ноги, крикнул жене, стоящей в предбаннике:

— Утирку принеси!..

Ксения словно этого и ожидала. Вошла в баню совершенно без стыда. Егор Александрович всеми десятью пальцами гладил свой жирный живот. Проходящую перед ним женщину ущипнул за круглую ягодицу, засмеялся. Ксения вытерла князя полотенцем, вышла. Тут же вернулась с кувшином. Муж глядел в ее сторону с восхищением.

— Медовуху не попробуешь ли, ваша светлость? — обратилась она к князю. Ласково сказала, не поворачивая в сторону Волчары даже головы.

— Немного выпью…

Ксения наполнила ковшик. Брага пахла медом и душицей. Князь вытянул хмельную до дна. Протягивая пустой ковш женщине, схватил ее руку, погладил. Рука пухленькая, косточки тоненькие.

— После баньки уху не сварить ли?

— Кхм… неплохо было бы, неплохо, — очнувшись, как от сна, проговорил Грузинский. — Иди готовь…

Волчара помог князю выйти в предбанник, одел его.

— Хозяин, а твоих парней не позвать? — спросил Волчара.

— Место собакам на улице! — отмахнулся князь.

После возвращения из бани хлебали уху. Ксения глядела на мужчин из предпечья, не решаясь садиться с ним за один стол. После ужина князь бросил Волчаре:

— Знаешь, где волки ночуют?

— Под кореньями деревьев, думаю, там, где теплее… — ни о чем не подозревая, простодушно ответил мельник.

— А-а! Выходит, знаешь! Тогда иди на свое место! Попутно и охранников моих понаведаешь!

— Они на мельнице, там и переночуют, — подала голос женщина.

— Тогда и я пойду, — пятясь к двери, Волчара злобно сверкнул глазами на женщину. Та отвернулась.

Князь давненько не касался женского тела. И теперь от предвкушения удовольствия он опьянел, как от медовухи.