Давным-давно уже закрылись магазины и лавчонки. На улице Лыскова лишь изредка раздавался лай собак да сонный стук колотушки сторожа. Летняя ночь накрыла землю густым туманом. Ни шороха, ни звука. Приказчики спят на мягких перинах, мастеровые — на скамьях, положив под голову старые зипуны, нищие — в своем клоповнике на соломе, мечтая увидеть хотя бы во сне пироги да кусок жирной рыбы. Отдыхает и Волга. Ни ударов весел, ни движения волн. Река устала от непрерывного движения баржей и лодок, бороздивших ее водную гладь, и ночью блаженно вздыхала, наслаждаясь покоем.
В прибрежной низине, роняя вокруг искры, горел одинокий костер. Перед ним сидело двое табунщиков. В костре пеклась картошка. Дожидаясь своего позднего ужина, они говорили о своей жизни, прожитых днях и годах, проклинали старост и полицейских, которые, по их словам, последние капли их кровушки высасывали.
Мужики только тем себя и тешили, что Бог окажется милостив и худшего ничего с ними не произойдет.
Вокруг паслись, пофыркивая, лошади: арабские скакуны и орловские рысаки.
— Гляди-кось, пегий-то опять в сторону Волги пошел, — сказал молодой пастух. — Пойду-ка поверну.
Было далеко слышно в тишине ночи, как он кричал, хлопал кнутом.
И снова покой. Лошади собрались вокруг костра, поглядывая на горящее пламя красными глазами.
Парень вернулся на прежнее место, вынул палкой из затухающего костра печеную картошину, подул на нее, огорченно проговорил:
— Пегий захромал, пропадет конь ни за грош, виноваты будем, стало быть…
— Это не наши заботы, парень, — у него хозяин имеется. Пусть Жигарев, строгановский управляющий, в кузню пегого ведет, — успокаивал молодого пастуха его напарник, небритый и нестриженый старик, седые волосы его доходили до самого пояса. — Наше дело — сторона: было бы стадо в сохранности.
— Пегий — коняга славный, из доброго племени, жалко, ноги попортит, — не отступался молодой. Ему годков двадцать. Приплюснутый нос, широкоскулое лицо. Наклонился над костром, о чем-то задумался. — На реке лодку видел, — после недолгого молчания молвил он тихо, боязливо прислушиваясь к чему-то. — Без весел, в нашу сторону двигалась. Неторопко так. Вдруг кто лихой?!
В растрепанной бороде старика сухая травинка задрожала.
Молодой опять тронулся в сторону реки. Когда вернулся, поеживаясь, подошел к храпевшему напарнику:
— Хватит дрыхнуть! Пастухами нас наняли не сны разглядывать!
Спящий открыл глаза, хрипло бросил:
— Отстань, пиявка!
— Там в лодке человек ничком лежит. Или это почудилось мне? Поближе подойти побоялся. У-у, хо-ло-ди-на!
— Разве на Волге мало бродячих людей, чего об этом беспокоиться-то? — бросил, поднявшись, широкоплечий.
— Много, да боюсь, воришки бы не явились. Жигарев придушит нас…
Старый выхватил из-за пояса топор.
— А эту штуку зачем я таскаю?..
Молодой махнул рукой, сел поближе к огню. Тихо вокруг. Только где-то в ближнем лесу прокричала ночная птица, но вскоре замолчала и она.
— Иди-ка пройдись, дружище, — строгим тоном проговорил старик, сам же снова прилег на свой зипун.
— Сам пройдись, если ножа или пули не боишься!
— Если празднуешь труса, тогда зачем меня взбутетенил? Никто бы и не знал, кого ты видел… — Старик поднял свой топор. Острие угрожающе сверкнуло при свете пылающего костра. — Востренный!..
Пошли вдвоем. На берегу реки долго вслушивались в окружающую тишину.
— Видел, наверное, на реке бревно и в штаны наклал, — фыркнул старик.
— Может быть, и бревно, но все-таки видел… — оправдывался парень.
— Напрасно ты сон мой оборвал, паря, прекрасный он был, черт тя задери! Теперь, глядишь, и не сосну, — бурчал старик.
— Лошадей уведут — Жигарев, говорю тебе, повесит нас.
— Замерз я как собака. — Стуча зубами, еле выговорил старик. — Пойдем-ка поближе к костру, там потеплее.
— К воде поближе спустится надо, — не отступал молодой. — Если лодки там не окажется — спокойно отдохнем…
За прибрежными кустами на пастухов накинулся пронизывающий ветер. Придерживая шапки на головах, огляделись.
Ни лодки, ни людей не видать. Одна водица речная поблескивала в тусклом свете месяца да клочьями плыл предутренний низовой туман.
— По шее бы тебе, трепло! — пробасил старик.
— Ей-богу видел лодку, братец! Не хотелось, как в прошлом году, когда увели жеребца, на соль и воду сесть…
Вернулись к костру. Тут со стороны леса вдруг раздалось тревожное конское ржание. Молодой бросил полуоблупленную картофелину, кинулся в темноту.
— Карр-аул!!! Воры! — послышался его вопль.
Старик с топором и с кнутом в руках кинулся на ржание. Молодой катался по траве, кричал визгливо:
— Увел, увел, вор окаянный! Лучшего рысака, Гнедого пымал. Теперь нас Жигарев в острог засадит!
— Не засадит. Мы сами от него уйдем, — склонившись над напарником, твердо сказал старик. — Пригоним лошадей во двор и убежим. Эко, парень, нашел над чем кручиниться. Хватит, вставай!
Вдалеке четко слышался частый топот бегущей лошади: цок-цок, цок-цок.
* * *
На крутом волжском откосе, откуда, как на ладони, открывались все дальние дали, остановился гнедой жеребец. И хотя он приплясывал, было заметно, что гнали его издалека. Всадник, а это был Листрат Дауров, за повод привязал гнедого к ближней сосне и прилег было отдохнуть на росистый луг. Но конь вдруг тревожно заржал. Листрат выхватил из-за пояса нож и увидел, что из-за деревьев вышел лось. Дикое животное с любопытством смотрело на человека, поводя своими длинными, как веретена, ушами.
— Иди, иди своей дорогой, тут тебе делать нечего, — ласково, но твердо сказал Листрат лесному обитателю. Лось протяжно замычал и, потоптавшись, не спеша пошел в глубь леса.
На противоположном берегу Волги белел Макарьевский монастырь. В синее бездонное небо он взметнул макушки своих угловых башен. Слева сотнями огней мерцало Лысково. В волжские воды оно, казалось, опустило для отмочки свои босые грязные улицы. Работая на купца Строгонова, в этом селе Листрат прожил около четырех лет. Охотясь на лосей и диких кабанов, он вдоль и поперек исходил ближайшие леса, много раз тонул в болотах. Однажды Листрата ужалила змея. Тогда он ужаленное место вырезал ножом, из отверстия выдавил опасный яд и таким образом выжил.
А вот теперь Листрат совершенно не знал, как из Лыскова добраться до Сеськина. О таинственной тропке он слышал, конечно, от бывалых охотников, но сам по ней не хаживал. А сейчас решился. Двинулся через лес и понял — места не переменились: вот молнией пораженный дуб, за которым начиналась березовая роща.
Попалась маленькая речушка. Жеребец заартачился, в воду не шел. Листрат поддал ему кнутовищем под бока. Тот осторожно, по вязкому дну перейдя на другой берег, припустил наметом. Остановиться и высушить над костром одежду Листрат побоялся, остерегаясь людей. Среди них есть всякие, того и гляди, будут расспрашивать, откуда он родом и куда держит путь.
Лес был пасмурным. От сырости Листрата била мелкая дрожь. Он уже хотел развести костер, как неожиданно наткнулся на знакомую тропинку. Та извивалась среди высоких стволов сосен, пропадала в густых зарослях молодого краснотала. Из-под ног рысака прыгали лягушки. Радоваться бы, но Листрата не обманешь. Он слышал и чувствовал каждый шорох, от острого его взгляда не ускользало ничего: тут зарубка топором на дереве свежая, там — сломанные сучья. На тропинке увидел свежие лошадиные следы. Прошли верховые, похоже, недавно. Вскоре Листрат увидел и всадников, одетых в зеленые мундиры. Ехали они впятером, лошади в сплошной грязи, сами устало покачивались в седлах. Листрат повернул коня, но один всадник, заприметив его, крикнул. Краешком глаза Дауров заметил, как все пятеро, круто повернув коней, бросились за ним.
Гнедой рвался вперед, ломая кусты. Не отставали от него и полицейские. Вот они разделились и двинулись с разных сторон, с целью взять его в кольцо. Об этом Листрат догадался, когда оказался на краю болота. В капкан угодил, загнали, подлецы!.. Четыре полицейских совершенно молоденькие — лица безбородые, в пушку. Пятый, его ровесник — с острым сердитым взглядом. Конечно, их старший.
— Пошто побежал от нас? Ты кто? Вор-разбойник или убийца, а? — петухом прокричал один из молодых всадников.
— Может, вы сами убийцы-разбойники! — скрывая душевное волнение, усмехнулся Листрат.
Все промолчали.
— Братцы, отпустите! — тихо проговорил Дауров, — я не разбойник вовсе, я приказчик князя Грузинского. Житель Нижнего Новгорода, — врал Дауров.
— Гляди-кося, человек не маленький перед нами, — наконец-то заговорил старший. — Тогда почему по диким лесам рыщешь, от людей прячешься?
— По делам его сиятельством послан.
— По каким таким делам послал тебя князь, не скажешь?
— Еду подати сельские собирать с должников. А вы кто такие будете?
— А мы те, кто рыщет в темноте! — старший опять злобно усмехнулся. — Хватит языком лязгать. Следуй за нами. Не приказчик ты, врешь… Судя по твоей одежде, тебе свинопасом быть…
День уже клонился к закату, когда полицейские и арестованный выехали из леса на большую дорогу.
— Наших не догнать, придется где-то переночевать, — объявил старший.
Листрата охватило чувство безнадежности. Похоже, ходить ему всю жизнь в арестантах, раз не везет в жизни… — Он повесил голову и покорно ехал за всадниками.
Лес все редел и редел. Вместо громадных сосен вдоль дороги закружились березы и осины. Выехали на небольшую поляну, где потрескивал одинокий костер. Возле него сидели с ружьями на коленях несколько человек в таких же мундирах, слева стоял шалаш, накрытый ветками.
Листрата обступили с четырех сторон, приказали подождать. Старший соскочил с коня, поспешил к костру. Навстречу ему встал тучный мужчина. Ворот мундира распахнут, сам, видать, уже выпимши. «Полицмейстер Сергеев!» — молнией пронеслось в мозгу Листрата. Тот самый пес, который по личному распоряжению Строганова привез его в Нижний и засадил на десять лет.
* * *
Сергеев, хотя сам был физически сильным, подковы разгибал, но такого богатыря, как Листрат, не видывал давно. Действительно, у Даурова руки-ноги крепкие, мускулы ходуном ходили, плечи были шириною с телегу. С ним идти на медведя можно смело, не дрожа за свою шкуру — собственной тяжестью придавит зверя. «Кто он, кого он так мне напоминает, где я его раньше видел? — замельтешили воспоминания в голове Сергеева. Но ответа он так и не находил. — Без передышки дуба не свалить, немного отдохнем», — решил он про себя и издалека стал задавать наводящие вопросы:
— Гляжу, знакомое лицо, а кто, не признаю. Меня Павлом Петровичем зовут, а тебя как?
— Мое имя Листрат, оно тебе хорошо знакомо. — Дауров не стал лгать и изворачиваться.
— Ну, если твое имя мне знакомо, я тебе лиха не желаю, будь нашим гостем, — полицмейстер любил показать свою власть, продемонстрировать великодушие. А хмель еще более усиливал эти его качества. Поэтому, хлопнув в ладоши, он громко крикнул:
— Эй, служилые, почто связали Листрата? А-ну, освободите человека!
Когда те развязали сыромятные ремни с рук Листрата, он назидательно добавил:
— Придет в голову бежать, поймаю, тогда уж не взыщи, шкуру прикажу спустить, как с медведя. Понятно говорю?
— Понятней некуда. Только куда мне бежать? Я на этой земле родился и вырос, тут и помру.
Сергеев спьяну не мог заметить, как Листрат внимательно рассматривал окружающий лес. Там было его спасение. Солдаты устроились на ночлег — кто в шалаше, кто под кустом, оставив у костра их вдвоем. Сергеев разрезал мясо, сваренное на костре, и один, самый большой кусок, протянул Листрату.
— Лосенка завалили, ешь давай! — У самого-то скулы туда-сюда ходили, жиром перемазанные пальцы вытирал о полы мундира.
— Говоришь, по службе здесь по лесу маешься? И мы, парень, тут не по доброй воле. Губернатор послал порядок блюсти. Приказано нам веру православную от мордвы защитить. Что ни говори, а Руновский знает, какое зло от язычников идет. Хоть и крещена мордва, но по-прежнему своим богам служит.
Закашлялся Листрат, кусок мяса застрял у него в горле.
— Что, подавился? — расхохотался Сергеев.
* * *
После дождей, выпавших за последние два дня, выглянуло наконец солнце, и отсыревшая земля стала просыхать. В Сеськине все — от мала до велика — вышли на луг. Мужики косили, женщины ворошили просыхающую траву. В короткие минуты передышки присаживались возле своих телег, угощая друг друга овсяным киселем и пшенными блинами.
Молодежь толклась на берегу Сережи, парни, кто посмелее, купались на потеху девчатам. Уля Козлова решила на лодке добраться до другого берега. Сопровождал ее верный Николка. На нем подпоясанная ремнем свежая белая рубашка и синие штаны, на ногах новенькие лапти. Солнышко роняло на воду свои золотые искорки лучей. Прибрежные кусты ивняка обессиленно помахивали вялыми от жары листочками. Парень всю дорогу молчал. «Сам с разговорами не лезь, не приставай, если не обратится к тебе боярская красавица первой, — помнил он материнский наказ. — Что прикажет делать, выполняй без сомнения».
Сидя на носу лодки, Уля Козлова бросала в воду камушки. Отскакивая от поверхности воды, они летели, поднимая маленькие фонтанчики. Девушка гадала: камушки дойдут до середины реки — выйдет за Николу, не дойдут, значит, не судьба.
— И ты испытай счастье! — приказала она Николке Алексееву. Снова размахнулась и громко охнула: с ее руки в воду соскользнул золотой браслет.
— Не горюй, я сейчас его мигом вытащу! — Николка обрадовался случаю услужить девушке. Быстро разделся и прыгнул в воду, обдав холодными брызгами опешившую от его прыти девушку. Долго он нырял под воду. Пока, наконец, не нашел драгоценную потерю. Обрадованная Ульяна надела браслет на руку и, глядя на мокрого, но улыбающегося во весь рот Николку, решила подурачиться. Чуть влево находился омут, Ульяна знала это, но велела Николке плыть туда. И как бы невзначай опять уронила браслет в воду. В детстве Николка не раз плавал к омуту, но в самую середину его заплыть не отваживался: а вдруг река затянет на дно, из водоворота не выберешься… Теперь же ему и сама Волга по колено! Прыгнул в воду, волны речные сразу сомкнулись над его головой. В это время к берегу подошли косари и от увиденного только ахнули:
— Ну, отчаянный! Ни за грош пропадет!
Однако в воду лезть не решались, хотя парня не было видно уже довольно долгое время.
— Утоп! Нишкепаз-Инешке! Утоп ведь, дурень.
— Во-он он где! — крикнул кто-то.
Николка вылезал из воды на другом берегу реки, схватившись за ветку ивняка и тяжело переводя дыхание. Уля взмахнула веслами. Доплыла до Николки, стала подтрунивать:
— Водяного видел?
Николка не успел ей ничего ответить. Из зарослей на берег вышел, как медведь, кряжистый увалень. От страха девушка опустилась на дно лодки.
— Ты что искал-то на дне реки? — обратился мужик к Николке. Тот объяснил.
— И мне попробовать, что ли?
Незнакомец бросился в воду во всей одежде. Плыл, разгоняя волны, словно лихой конь. Потом стал нырять. Нырнет — вынырнет, нырнет — вынырнет. Зрителей на берегу становилось все больше. Оказался тут и сельский староста Максим Москунин, пристально следил за ныряльщиком. Наконец тот, тяжело дыша, вернулся к берегу.
— Браслет достал? — спросил его Москунин.
— В таком омуте и бык затеряется. Водоворот его в другое место, наверное, перекинул…
— А в руке чего держишь? — не отставал староста.
— Отстань от меня, собака боярская! — рыкнул «медведь».
Выбравшись на берег, он двинулся в сторону леса.
Староста заскрипел зубами, ворча:
— Из острога сбежал, из острога…
— Кто это? — спросил Николка.
— Да видел я его где-то. Но где?
* * *
Окся Кукушкина только что вернулась с огорода, где полола лук. Сын огорошил ее новостью: на Рашлейке поймали мужчину-богатыря.
— Кто он такой, не изведал, сынок? — тихо спросила женщина, схватившись рукой за грудь. После смерти старика Видмана там поселилась острая колющая боль. Окся и настойку пустырника пила, боль понемногу отступала. Вот и сейчас глотнула немного приготовленного лекарства и прилегла на лавку. Тяжело даже переводить дыхание. Тут женщине некстати вспомнился отец Иоанн, который цеплялся к ней как репей. Сегодня утром, встретив ее у колодца, домой к себе зазывал. И что привязался?.. Покоя от него нет!
— Никитушка, в Рашлейку не добежишь, сынок? — Оксю все продолжала тревожить услышанная новость.
— Добежать-то добегу, да скотину, мама, скоро пригонят… — мальчик неохотно встал из-за стола. Кончиком острого ножика он ковырял отверстия для своей очередной свистульки.
— Я сама скотину соберу.
Никита хотел было уже уйти, мать, подумав, остановила его:
— Ладно уж, оставайся, сынок, сама пойду пройдусь…
Когда женщина дошла до Лосиной горы, под которой вытянулся Рашлейский овраг, там уже собралась толпа народу, гудящая как улей. Остановилась Окся, увидела Настеньку Манаеву, спрашивает:
— Что это тут делается?
— Бьют какого-то пришлого вора, соседушка!
Собравшись с силами, Окся стала пробиваться в центр толпы. К земле был прижат здоровенный детина, закрывающий руками окровавленное лицо. Ефим Иванов, взмахивая кнутом, пугал всех своим грозным рычанием:
— Я тебе покажу, мать твою, как лодочных поджигателей спасать!.. Князю Грузинскому сегодня же доложу: так, мол, и так, явился в наше село колодник непрошеный …
Но вот толпа стала расступаться. Кузьма Алексеев подошел к Иванову и отобрал у него кнут.
— Ты пошто к человеку пристал, кровосос? А вы, мужики, — он грозно и осуждающе посмотрел на тех, кто топтал чужака и бил кольями, — вам чего от Листрата надо? Он вам чем не угодил? Окромя нашего Сеськина он куда пойдет, подумали, а? Здесь у него жена законная и сын родной, здесь он три года жил…
Кузьма поднял бородача, обнял.
Окся как увидела своего мужа — ноги ее подкосились, сердце затрепетало. Она рухнула под ноги односельчан.
* * *
Работа доводит до могилы, но и придает смысл человеческой жизни. Болезни сыплет, но и сердце радует. С человеком она так крепко связана, как земля и травы, небо и птицы. В работе начало всего: жизни, любви, душевных волнений, страданий и счастья. Листрат Дауров никогда не мог сидеть без дела. И в Александровском централе, и в Иркутске работал за четверых. За это его уважали не только закованные в кандалы каторжники, но и тюремщики. Товарищи по несчастью и стражники много слышали о его родных, волжских берегах, о Нижнем Новгороде, откуда погнали Листрата, без вины виноватого, в далекий сибирский острог.
Листрат дни и ночи думал о своей семье. Спилить кандалы и убежать домой — вот какие мысли жили в неспокойной его голове. Однажды он даже своему стражнику — якуту, который частенько угощал арестанта то табаком, то хлебом, признался прямехонько о тайных своих замыслах. У того поначалу скулы заходили было: это как так, арестант, а сам о бегстве помышляет? Да еще ему, охраннику, признаётся!.. Но подумал-подумал и через некоторое время шепнул Листрату:
— Я помогу тебе, так и быть, парень…
Однажды летним днем, когда конвоиры привезли на лесную делянку, где арестованные валили лес, вонючий суп, одетые в лохмотья арестанты расселись на обед, якут протянул Листрату ключ от кандалов и тихо сказал: «Легкой тебе дороги, добрая душа, обо мне плохо не думай…»
Убежал Листрат под вечер. Вокруг лежала бесконечная, непроходимая тайга, в которой не только человек скроется — деревню спрячешь — не найдешь. На такую деревеньку, где прятались раскольники, Листрат и наткнулся через неделю скитаний. Бородачи ночевать в избу не пустили, даже из отдельной кружки напоили его, но дали старенький зипун да хлебушек с солью. И дорогу показали, велев оставить самих в покое.
Листрат в одном хлеву заметил вонзенный в пенек топор. Зверьми да птицами богата тайга, безоружному в ней делать нечего: от голода околеешь или чьей-то добычей сам станешь. В полночь он взял топор и ушел из деревни. До этого он одними ягодами наполнял свой желудок. А тут сначала завалил хромоногого лосёнка, а затем и дикого кабанчика прирезал. Август стоял на исходе. Листрат все шагал и шагал по дикой тайге. Вскоре он наткнулся на охотничий домик и там остался на зимовье. На улице повизгивали морозы, крутилась метель. Листрата это не пугало: дров сколько хочешь руби, мяса в достатке, из дикого камня сложенная печурка не скупилась на тепло. Там встретил весну. Когда земля просохла, по бесконечной тайге двинулся снова в далекий путь с одной и той же неистребимой мыслью — добраться до Сеськина. Больше всего тревожился: не попасть бы на глаза псам-полицейским. Хоронясь и оглядываясь, обходя села стороной, он дошел до Волги, там на украденной лодке попал в Ярославль и, чтобы понадежнее скрыться, нанялся к одному богатому мужику в работники. Колол дрова, убирался во дворе. Так провел наступившую следующую зиму. Он не знал — ищут его или нет. Но лучше не рисковать и раньше времени не высовываться.
Весной пришел в Нижний. Сердце его дрогнуло. В здешнем остроге, который «губастым домом» прозвали, он провел когда-то долгие, мучительные ночи. Зубами скрежетал от злости на купца Строганова, того самого, у которого сожгли корабельную верфь и за которую его безвинно засадили. Листрат хотел было отомстить купцу за его злодеяние, но, подумав, отступил от задуманного. Опять недалеко до тюрьмы, законы одних богатых защищают. И вот наконец он вблизи родных ему людей, они радуются его благополучному возвращению. Однако на душе было неспокойно, о его возвращении сельские власти уже сообщили куда следует. Что-то еще его ожидает? И, действительно, не прошло и недели, из Лыскова приехал следователь, учинил допрос. Спросил, почему он из острога прежде времени положенного явился. Листрат объяснял: «Невиновен я, оттого и отпустили». О выданных, якобы, ему документах ответил: потерял в дороге. Следователь больше ничего не добился, ни с чем уехал. Чтобы не мозолить глаза в селе, Листрат стал работать в лесу углежогом, как и многие местные мужики. Но страх не прошел, занозой сидел в душе: «Как бы обратно не угодить в острог!». Вот и сегодня, вернувшись из леса, спросил Никиту о сельских новостях. Сын его — умница, все замечает. И с готовностью сообщил:
— Двух монахов, тятенька, я у отца Иоанна нашего видел. И тетю Лушу Москунину видел. Рыжеволосого монаха давно знаю, а второго впервые вижу. С батюшкою Иоанном они утром вино пили.
— О чем говорили меж собою, не слышал? — Листрат съежился весь от тревожного ожидания.
— О наказании дяди Кузьмы нашего. Солдат хотят позвать. Гавриил так прямо и сказал: «Явятся стражники, мы спалим к черту ихнюю Репештю!». И тетя Луша была с ними.
— Лукерье-то чего от них надо? — не утерпела и Окся, которая возилась в предпечье.
— Так она от батюшки и не выходит почти! — воскликнул Никита, который, как и раньше, до прибытия отца, бывал у попа, — едва стемнеет, в его дом, как мышка ныряет. В горнице закроются и молятся.
Окся улыбнулась. Что там между Иоанном и старой девою происходит, понять не трудно. Окся удивлялась по другому поводу: батюшка к спасению души от грехов призывает, а сам, видишь ли…
После ужина отец с сыном вышли на крыльцо. Ни огней в селении, ни голосов. После длинного и трудного дня люди легли рано, чтобы накопить сил на завтра. Только изредка то тут, то там тявкнет какая-нибудь собачка. Потявкает и замолчит. Словно это делает она нехотя, по приказу. Листрат закурил и, выпуская кольца дыма, задумался о своей так неудачно сложившейся судьбе. Теперь с ним и сын, и жена, дело нашел себе. Только надолго ли все это?
— Папка, сказку расскажи, а? — попросил его Никита.
Листрат потушил цигарку о каблук сапога, бросил, затоптал, обнял ласково сына:
— Сказку, говоришь, а о чем?
— О том, как ты из острога страшного сбежал.
— Эге-ге, эта сказка, сынок, длинная и страшная.
— Страшных сказок не надо.
— Твоя правда, Никитушка. Страшного и в жизни хватает. Надо для души повеселее истории рассказывать. Вот поправим свалившуюся калитку в огороде, потом я их тебе сколь хочешь нащелкаю. И о том расскажу, как село наше зародилось и было построено, и как жили-поживали наши отцы и деды.
Тесно прижавшись плечами друг к другу, отец с сыном заговорили о будущей рыбалке, о завтрашнем дне. Когда человек думает о будущем — какое другое счастье на земле искать?..
* * *
Надо признать, в Сеськине сказки очень любят все — от мала до велика. Особенно старики великие мастера их рассказывать. Чаще всего это сказки про лесных ведьм, русалок и про хозяйку темного леса — Вирь-аву. Наслушаешься таких сказок и начинаешь верить, что все это правда истинная, а сама Вирява живет где-то рядом, в соседнем лесу. Кто ходил по сеськинским дорогам, тот это чувство на себе испытал. В диком лесу все как в сказке: сумрак, неведомые голоса неведомых обитателей, шум вековых деревьев, похожих на заколдованных великанов, волшебная музыка лесных ручейков, дразнящие запахи трав… Это околдовывает человека, лишает его чувства реальности.
Одно только не сказочное — полчища комаров. Летними днями людям от них спасения нет. Сеськино даже имя свое получило благодаря комарам. В переводе на русский язык Сеськино — значит, Комарово. Из-за этой напасти, как рассказывают старики, местные жители однажды решили покинуть обжитые места. Хорошо, что Видман Кукушкин (на том свете жилось бы ему в раю!) их остановил. Однажды с Макарьевской ярмарки привез он чудодейственную мазь. Была она цвета дегтя, с противным запахом, зато комаров отвораживала. Остались эрзяне жить на своей земле. Богатства, конечно, большого не приобрели, но и нищих тоже не было. Если и пройдут за сутки две убогие старушки, да и те из Сивок или Инютина — русских сел жители. Князь Трубецкой, их владелец, который в Петербурге живет в хоромах золоченых, своих крепостных обрек на полуголодную жизнь. Как тут не пойдешь побираться! А было время, рассказывают старики, когда с каждой десятины по двести пудов пшеницы собирали. Земля была — чистейший чернозем. Идя за сохой, мужики жирных грачей топтали, что стаями кормились на пахоте. Сеськинцы даже поговорки сложили про свою землицу-матушку: посеешь лебеду — пожнешь рожь да чечевицу, посеешь пшеницу — на стол калач положишь. А уж горох… Горсть кинешь в чугунок — каши не только на всю семью, на соседей хватало. Царь-батюшка далече, о его указах и не слыхивали. Это сейчас полуголодную жизнь влачат, только отметины долгов своих на косяках рубят. По стариковским словам, даже лесные русалки Вирявы ростом поизмельчали, да и речка Сережа обмелела. А уж урожаи… Посеешь рожь — два мешка лебеды соберешь… До весны хлебушка не оставалось даже на семена. Земля в песок обратилась, меж пальцев так и течет. Одни птицы божьи по-прежнему летают, плодятся, радуются жизни. Человеку только завидовать остается, глядя на заливающегося жаворонка в небе или курлыкающих журавлей. Где взять ему, обремененному бесконечными заботами, силы духа, веры в завтрашний день, утешения, наконец. Есть только один путь: попросить об этом всемогущего Нишкепаза. Вот нынче всем селом и собрались у Рашлейского родника, чтобы помолиться ему, попросить помощи и поддержки. Зажгли костер. Пламя бросало отблески на лица собравшихся, отчего они казались торжественными.
Кузьма Алексеев, который недавно вернулся домой из острога, вышел вперед.
— Эрзяне, — сказал он, — Бог наш Мельседей Верепаз благословил нынешнее утро, помолимся ему. — Стоял Кузьма на большом камне-валуне, возвышаясь над всеми. — Эрзяне! — опять раздался его властный голос. — Здесь, перед священным родником, уповая на Верепаза, оставим свои грехи. Этой ночью он мне явился во сне таким, как рисуют святых на больших иконах. Не Христос, молиться которому вас заставляют… Иисус другие народы спасает. В моем сне Мельседей Верепаз дал мне в руки поводья — управлять нашим селом и семя, чтобы посеять.
Все слушали своего жреца затаив дыхание. А он вдохновенно продолжал:
— Надо найти место, где посеем это семя, которое нам Бог послал в награду, — сказал Кузьма, раскинув руки, словно пытался обнять присутствующих, всю Репештю. — Дядя Лаврентий! — обратился он вдруг к старику Кучаеву. — Становись рядом со мной.
Старик подошел, снял со спины чем-то наполненный мешок. Кузьма зачерпнул кувшин воды, подозвал внучат Виртяна Кучаева, Адуша с Сураем. Те запели песню, в которой воспевали небо и землю, хвалили лес и ясное, солнечное утро. По правую сторону стояли мужчины, по левую — женщины. Среди них — солнце, которое ежедневно совершает на земле великие превращения.
— Мы созданы богом Верепазом, мы, эрзяне, добьемся того, что необходимо для воскресения нашего народа. Радуюсь, когда вижу, как колосится и колышется рожь, еще больше радуюсь, когда перед нами встают трудности. Они показывают, кто мы на самом деле: свободные или рабы.
Люди зашумели, загалдели. На таких собраниях Кузьма вливал в сердца свежие силы. Все засучивали рукава — готовились к новым трудностям, новым заботам.
— Идемте за мной, эрзяне! — Кузьма зажег в железной посудине сосновые шишки — от них повалил густой дым. Мокрой мочалкой он обрызгал траву, камни и стоящих рядом людей, приговаривая: — Водою Рашлейки я освящаю те места, через которые другие боги никогда не пройдут. Четыре двери здесь поставим, четыре входа. И пусть четыре ангела охраняют улицы нашего села. А вот сюда, к востоку, вырубим дверь, через которую придет к нам наш великий и бессмертный Мельседей Верепаз! Жизнь наша тяжелая, но если бы тебя не было, Нишкепаз, все мы, дети твои, погибли бы окончательно. Ты, наш Бог, наша сила и опора. Вот дверь — войди!
По сигналу Кузьмы все двинулись на восток, пройдя немного, жрец опять сделал отметину на дереве, показывая народу дорогу. Стал читать нараспев молитву, ее подхватили Сурай с Адушем, защебетали своими детскими голосами, словно весенние ласточки.
Вновь остановилась процессия у огромного камня-валуна, из-под которого журчала родниковая вода, чистая, как детская слеза.
— Здесь, — сказал Алексеев, — поставим дверь для Анге патяй. Сделайте тут тоже зарубку, эрзяне. Анге патяй, сестра Нишкепаза, неувядающий цветок жизни, услышь наши озксы! Твой передник — это теплое, благодатное лето. Ты — женщина и знаешь, что такое благодать. Научи наших женщин сильнее любить своих мужей. Дай им силы растить детей! Пусть наши мужчины наполнят свои дома детворой, а свои дворы — домашней живностью. Ниспошли, Анге патяй, старикам нашим долгих лет жизни, широкие пути-дороги распахни перед молодыми. Войди в эти ворота!
С песнями и плясками люди прошли еще немного, и вновь Кузьма распахнул широкие объятия:
— А теперь откроем двери Нороваве, в чьих руках находится все богатство земное, пусть она каждый год помогает нам густые хлеба выращивать. Это ее силами и щедростью мы посадили на своих огородах овощи, засеяли поля пшеницей, рожью, овсом, горохом, льном-долгунцом. Благослови, Норавава, наши поля на плодородие. Вот это твои ворота, войди через них!
Кузьма опустился на колени и поцеловал землю. Потом побрызгал людей и объявил:
— Пойдемте на околицу села, откроем там ворота Юртаве, которая охраняет наши дома. Дядюшка Лаврентий, поставь свой мешок перед воротами Юртавы. — Повернулся он к старику Кучаеву и приказал: — Копайте!
Вырыли мужики яму в человеческий рост. Деда Лаврентия спустили на ее дно. Старик не спеша вытаскивал из мешка корни трав, клал их под ноги. Сверху Кузьма окропил коренья водой, затем сказал:
— Эти коренья прорастут, дадут семена, а из них вырастут новые люди небывалой силы. Они будут защищать родную землю, охранять ее жителей.
Мужики по команде Кузьмы хотели закопать священные коренья, но дед Лаврентий не желал покидать яму:
— Работать больше у меня моченьки нет, детей от меня не будет, зачем я вам? Хлеб задарма перевожу только!..
— Дядя Лаврентий, — взмолился Кузьма, — на тот свет успеешь! Дай нам руку, вытащим тебя!
— Жрец святой ты наш, мне и тут хорошо. Я слышал, что когда человека живьем засыпят землей, село еще крепче станет. Оставьте меня!
— Верепаз дал тебе жизнь, и только он заберет ее обратно, — не отступал Кузьма.
Спустились в яму двое молодых парней и подняли старика. Люди с облегчением вздохнули: только такого греха им не хватало. Снова двинулись за Кузьмой, вернулись на священную поляну, встали на благословение под древним раскидистым дубом. Его листья тихо шелестели. Кузьма торжественно сказал:
— А теперь то покажем, что согревает наши души.
Филипп Савельев зажег толстую свечу и поставил ее в дупло дуба. Все встали на колени, подняли руки к небу и стали хором просить богов о милостях и помощи в житейских делах.
Немного погодя вернулись к роднику, расположились на отдых, пока в котле на костре варилось мясо, а в родниковой воде остывало пуре.
— Самой большой правдой на земле, дорогие сельчане, мы считаем сказку, — снова принялся учить Кузьма. — Одну сказку я вам расскажу.
Женщины и дети слушали, сидя на земле, молодые девки и парни — стоя, старики и старухи — облокотившись на палки. Глаза у всех горели жадным огнем, души их были распахнуты настежь. Все, как на подбор, в белоснежных одеждах. Не люди, а роща белоствольных берез. Из родника Кузьма зачерпнул пригоршней воды, намочил губы и стал рассказывать:
— В некотором царстве, в некотором государстве жили-были два охотника. Однажды пришли они по ранней зоре-зорюшке на лесную поляну проверить свои капканы и силки, поставленные накануне. Те были переполнены тетеревами, глухарями, разной лесной дичью. Одни птицы били своими крыльями, но силки их не пускали. Другие птицы прижались к земле, покорно ожидая своей участи. «Да в них одни кости! — пожаловался один охотник, — на базаре не продать». — «Хорошенько накормим, обиходим — жирными станут», — не сдавался другой, наиболее хитрый.
Принесли домой лесных птиц, перед ними насыпали пшеницы, поставили корытце с водою. Птицы наполнили свои зобы, насытились, утолили жажду. Только одна стояла в сторонке, не пила, не ела. Дней пять так продолжалось. Вошли в силу дикие птицы, одна-одинёшенька несчастная стояла в сторонке. Она все мечтала из плена проклятого вырваться на волю-волюшку. Пришло время — охотники на базар собрались. Жирных всех продавать взяли, ослабевшую от голода чуть живую птицу в пустом доме оставили околевать. Та расправила крылья и улетела на волю-вольную…
— Вот и вся сказка, эрзяне, — закончил Кузьма. — Кто ответит мне: в чем ее смысл?
Все смущенно молчали. Только Листрат Дауров сказал:
— Ты, Кузьма, имел ввиду нашу жизнь в кабале. Она помогает нам бежать на волю. Мы не должны быть вроде этих диких птиц лесных, которых на базар понесли.
— Хорошо, слова мои ты понял! — похвалил Листрата Алексеев.
Старики удивленно качали головами, женщины утирали слезы… Молодые люди, пристально глядя в лицо жреца, ждали, что он им дальше скажет.
— Только вот как на волюшку-то сбежать? Как из кабалы вырваться?
Дауров рассказывал сельчанам об издевательствах тюремщиков и полицейских, знает лучше других, что это такое — плевать в человеческую душу. Но все-таки он захотел и вырвался из неволи. А вот как вызволить всех эрзян из великого рабства, этого он не знал.
— Листрат, ты очень добрый человек, стоишь за справедливость. За это я тебя и люблю всей душой. Ты один знаешь, чего хочешь. Другие же глухи и слепы. Поэтому я Мельседей Верепаза прошу: «Дай народу моему разумение, чтобы он понял, наконец, как надо жить, к чему стремиться».
— И что тебе ответил? — спросил Листрат.
— Ответил: помогайте друг другу. Есть у тебя хлеб — раздели, дай неимущему. Двор переполнен твой овечками — дай неимущим по ягненку. Тот, у которого много земли, пусть раздаст часть безземельным. Пусть и соседи пашут и сеют!.. — Кузьма обвел внимательным взглядом окружавших его людей и, увидев растерянность, продолжил: — Жизнь наша коротка, эрзяне. Оттого и говорю вам: у кого много земли, дворы и амбары переполнены, у кого сады, помните: после смерти вы в прах обратитесь, богатство свое оставите, с собой не возьмете. Объединим же наши силы, встанем к плечу плечом, так жить будет легче. Все мы братья и сестры, дети единого народа, и отец у нас один: Мельседей Верепаз. Да прибудет он с нами, а мы с ним!
— Да прибудет! — единым дыханием выдохнул народ. Дрогнули дубы вековые, пламя священной свечи заколыхалось, замигало и снова стало гореть ярким светом.
— Только объединение спасет нас от гибели и вымирания! — повторил, как заклинание Кузьма.
— Спасет! — вырвалось из уст народа.
Вскоре кашань пидицятне позвали всех к костру ужинать. А после него Кузьма задул свечу и приказал разойтись по домам. Пусть люди отдыхают. Завтра им опять выходить на поля или валить лес.
Жрец первым двинулся из Репешти. Окруженная древними дубами поляна всех провожала молча. Только родник продолжал свое журчание, словно этим давал понять: у жизни нет конца, ее не остановишь, как не остановишь движущееся время.
* * *
Хоть и бедно жили в Сеськине, но время брало свое: отошли в прошлое дымные избы, топившиеся по-черному, с земляными полами и бычьими пузырями на окнах. Сеськино теперь не хуже русского села — избы сверкают на солнце застекленными окнами, улицы чистые, зеленые. Стекло привозят из Макарьева и Нижнего. Почти каждый селянин держит пчел. Отстроившиеся рои часто перелетали к соседу, в его улей. Ссор по этому поводу не было. Наоборот, считалось, раз твои пчелы плодятся, жадничать нельзя — могут и перевестись совсем. Перед каждым домом — огромные ворота… Воротам в Сеськине уделяли особое внимание — их столбы благословляли. Ворота навешивали к забору, который одним концом примыкал к дому, другим — к амбару. При входе в ворота на правой стороне стоит сам дом, на левой — двор с различными хозяйственными постройками. Иные хозяева держат позади них пчелиные улья. Между дворами и подклетями, чуланами и подчуланчиками — проходы, узенькие дорожки. В этих подклетях, чуланах-чуланчиках держат хозяйственный инвентарь: соху, борону, телеги, конскую сбрую. Иногда на зиму и пчелиные улья заносят. Дверь им ставиться не с улицы прямо, как у соседей русичей, а от основного жилья. Эта дверь ведет в сад и огород. И в садах располагаются ульи. Крылечек в Сеськине не строят. У одного лишь Григория Козлова дом с высокими ступеньками под навесом. К входной двери ставят два-три бревнышка — было бы при выходе на что наступить. Иногда каменные дорожки застилают. Камни ставились и хранились постоянно во дворе. В первую очередь для того, чтобы яму закрыть, где живет домовой. Кое-кто из добрых хозяев эту яму приближает к порогу, затем заваливает камнями. Так и домашнему богу тепло и уютно, да и камень всегда под рукой, он всегда необходим: поточить нож, топор, набить косу, вытереть ноги… Сени в избе — безмостовые, земляные, но все равно удобные, прибранные. Войдешь в эрзянскую избу — по потолку от порога до окошек идет матка — гладко отесанный сплошной брус. На столе, как у русских, хлеб с солоницею не увидишь, они запрятаны в предпечье. От двери по правую руку — глинобитная печь. Под нею всегда оставляют пустое пространство, где добрая хозяйка хранит горшки и сковородки. Иногда там кудахтают куры-несушки. Трубы у печи нет. При топке дым выходит через отверстие в стене, что перед печью. С наступлением холодов отверстие закрывают, в теплые же дни его держат открытым.
Не только домами славится Сеськино, но и красивой одеждой. Рубашку эрзянскому парню шьют из белого холста. Воротник, плечи и обшлаги вышиты красными нитками. В дополнение к рубахе — красивый пояс. Эрзянки ткут мужские пояса из грубых цветных нитей. Узоры самые замысловатые — кто на что горазд своей выдумкой.
В холодные дни — осенью и зимой — эрзянин одевает коротенькую шубу из овчины. Такая не мешает шагать и работать: при рубке леса, например, удобная вполне. Некоторые мастерицы украшают шубы вышивкой по множеству имеющихся швов, иногда разукрашивается и спина. Эту одежду эрзяне позаимствовали у татар. Да и зипуны тоже у эрзян разные. Есть зипуны будничные, есть праздничные. У кого двух зипунов не имеется, ходит в одном и том же. Ежедневный, как правило, серого или коричневого цвета, только более короче, чем у русских. Выходной зипун (или кафтан без воротника) шьется из черного сукна, разукрашивается плисовой тесьмой: по правую сторону идет вышивочная строка от шеи до пояса, по левой стороне — от шеи до подола. Разукрашивается так же плисовой тесьмою и воротник.
Шапки-ушанки покрыты черным сукном. Шьют их из овечьей шкуры. В теплые дни эрзянин носит на голове соломенную или холщевую шапку, которая с верху до низу разукрашивается лентами. Обуваются эрзяне в лыковые лапти. Кто побогаче — тот в кожаных сапогах. Эрзянки рубашки себе шьют длинные и широкие, называют их «руцями». Это женская распашная одежда из белой холщовой ткани с вышивкою снизу и вдоль полов, а так же на концах рукавов. Воротники и плечи вышиваются тонкой вышивкой. Если у женщины много свободного времени да и сама мастерица отменная, то вышивку она делает густо. На передке руци делается нагрудный вырез, который вышивается окрашенной шерстяной нитью. Праздничная руця — более богатая. Шьется такая из наиболее тонкого и белого холста.
Женщины-эрзянки на голове носят вышиною в два пальца шлыганы. Это вышитый головной убор прямоугольной формы с наспинной лопастью. По бокам его вышиты сосенки зеленого цвета, на лбу — голубые и красные цветочки.
Без пулаев женщин не увидишь. На них, как обычно, вешают кольца, беличьи хвостики, медные монеты.
Жители Сеськина свято хранят и передают из поколения в поколение традиции своего национального костюма. Верность эрзянской одежде стоит у них на втором месте после почитания богов.
* * *
Отца Иоанна в Сеськине не любили. Успели узнать его мелочный и мстительный характер. При случае обходили стороной, а если уж приходилось с ним сталкиваться, то старались не сердить его, не возражать, иначе неприятностей не оберешься. Даже самые близкие его друзья, Козлов с Москуниным, редко с ним общались, а в последнее время между Иоанном и Максимом Москуниным вообще черная кошка пробежала. Причиной этому стала навязчивость бесстыдного батюшки к его дочери Луше. За поцелуями и объятиями не раз их заставали. Впервые это заметила Настя Манаева. Как-то она пришла церковный пол помыть, а они целуются перед аналоем. Настя бросила тряпку с ведром и по селу побежала.
За острым языком, понятно, и босиком не поспеешь. Сплетни, конечно, дошли и до ушей Москунина. А он мужик с крутым нравом, услышанное сначала хорошенько мозгами своими перетер, как мельничный жернов овес. Будь его воля, отца Иоанна он бы в пыль перемолол, да боялся, тот нижегородскому архиерею пожалуется. А Вениамин одного Руновского побаивался, другие люди для него не существовали. Так что куда ему, сельскому старосте, знать, как на грехи батюшки Иоанна посмотрит архиерей. Молчи уж, не трогай попа, пока сам цел! И Лушка хороша! Вертихвостка эдакая!.. Хотя ее понять можно: как-никак, ей двадцать девять годков исполнилось, а женихов с фонарем не сыщешь. По сельским меркам — старая дева, хотя лицо и стан — как у юной нецелованной красавицы.
Один недостаток был у девки — на лбу росла огромная бородавка с торчащими в разные стороны волосами. А вот у батюшки-то Иоанна, похоже, сердце было в сплошных бородавках. Не подумав, опоганил девку, в грех ввел… Пышногрудая девица домой к нему приходила сама, без приглашений. Стряпать, стирать, прибираться. Вот и поди тут скандаль, ищи справедливости…
* * *
Уже на закате к отцу Иоанну пожаловал гость — Гавриил. Рыжий монах из Макарьева шел пешком, сапоги и ряса его были в сплошной пыли. Гостю батюшка не очень обрадовался — в эту ночь Лушка обещала прийти ночевать.
— Опять по душу Кузьмы Алексеева, что ли? — холодным взглядом встретил тот незваного гостя. Как шилом кольнул.
— Этот ваш жрец мне вот как надоел! — ребром ладони Гавриил провел себе по горлу. — Из Сарлея шагаю, да и там, прах их возьми, язычники! По дороге домой дай, думаю, зайду Иоанна понаведаю, сколько-нибудь да поднесет мне.
— Как там мой друг, отец Вадим? — Иоанн монаха словно и не слышал, совсем про другое заговорил.
— Чего с ним случиться, с толстопузом! — жеребцом заржал Гавриил. — Попадья восьмую дочку ему родила. Вчера до самой полуночи «обмывали» ребеночка.
Иоанн только теперь заметил: веки у келаря опухшие, лицо посиневшее.
— Рюмашку поднеси мне, батюшка, похмелюсь и дальше пойду, — выпрашивал свое Гавриил. — Я ж не поросеночка на закуску прошу, а только глоток вина.
Но лучше уж Гавриил и не вспоминал о поросенке! Это как соль на свежую рану. В прошлом году Виртян Кучаев вместо подати принес батюшке поросенка. Голодное визгливое животное носилось по двору и напало на батюшку, чувствительно покусав ему ноги. Весть об этом курьезе быстро облетела село. Все смеялись до коликов в животе. Теперь, где Иоанн ни пройдет, за ним толпа ребятишек бежит и поет частушку:
Напоминание келаря пришлось не по душе Иоанну, и он сердито сказал:
— Вина не держу, да и некогда мне с тобой лясы точить…
— Ну, тогда я пойду, стало быть! — надулся Гавриил. Взвалил на плечи чем-то набитую котомку и, тяжело ступая, ушел.
Иоанн не успел за ним дверь запереть, как в избу ввалилась с воплями жена Захара Кумакшева, Авдотья, которая была взята вместо Насти Манаевой.
— Чего тебе надобно? — сердито спросил отец Иоанн. Дома он неохотно принимал людей.
«Души свои, — учил он прихожан, — в церкви открывай Господу!»
— Батюшка, заступись, защити, несчастную! — громко зарыдала женщина. — До самого утра муж с топором за мной гонялся. Зарубил было совсем! Вот окаянный, — Авдотья протянула распухшие руки в синяках и ссадинах, — дверью мне прищемил! — И стала дуть на руки.
— Ладно, ступай, как-нибудь поговорю я с ним, в кутузку засажу!
— Что ты, батюшка! Не надо! — Авдотья попятилась, передником закрыла вспыхнувшее свое лицо, и снова слезы женщины брызнули и потекли ручьем. — Как-нибудь мы уж сами… — Авдотья поспешила уйти.
Рассерженный поп с раздражением ходил по избе, не зная, чем заняться.
— Глупый народ, — бормотал он, — разума нет и послушанию не обучен! Необходимо срочно, не теряя времени, пожаловаться архиерею. Я тебя выучу, глиста поганая, — перед глазами Иоанна встал сухой, как жердь, сельский староста Максим Москунин. — Куда уж тебе, дурень, против священника вставать! Да нас, духовных пастырей, на землю сам Господь послал!
Достал гусиное перо, лист бумаги, окунул перо в чернильницу и стал писать буквы косыми бороздками — строчки задрожали мелко-мелко. Долго писал, раздумывал, отдыхал. Иногда вставал смотреть в окно, и снова садился за письмо. Вот что сообщил он нижегородскому архиерею: «Милости дарующий владыко! В моем приходе, он в Терюшевской волости, куда кроме Сеськина входят Инютино и Сивка, русские селения, и где хозяевами являются ныне проживающая в Санкт-Петербурге графиня Софья Алексеевна Сент-Приест и князь Петр Сергеевич Трубецкой, новокрещен Кузьма Алексеев разносит по людям злые слухи: придет, говорит, такой день, когда на место Отца небесного заступит ихний пророк Мельседей Верепаз, и христианство провалится в тар-тарары. В прошлом году Кузьму подвергли наказанию князь Грузинский с макарьевским игуменом. После этого он стал навещать нашу церковь, только недолго… В мае эта недобрая душа, в коей черти ворочаются, опять людей затащил на свою Репештю, в Рашлейский овраг, к роднику, который считает священным. Собирал он их с единственной целью: отделиться от нашего Иисуса Христа. Имя Христос он считает гражданским чином, а не Божьим именем. Христос, говорит, состарился, обветшал, оставил свой сан, и скоро вместо него встанет их эрзянский бог, который, говорит, сильнее и умнее Христа…»
Иоанн положил перо, снова выглянул в окно. На улице было пусто. Вечерело. Крытые соломой сельские избы, казалось, еще сильнее прижались к земле, глядя на мир подслеповатыми окнами. Над дорогой медленно оседало облако пыли, потревоженной прошедшим стадом. Все лето стоит изнуряющая жара. Это значит, жди неурожая, голода и бунтов. Только подумал об этом отец Иоанн, как вспомнил, что не смотрел еще нынче на барометр. Заглянул в красный угол, где на стене рядом с божницей висел этот диковинный прибор, и остолбенел: барометр обещал дождь. Батюшка аж пошел в пляс:
— Вот ужо я вам под хвосты водицы плесну! На ваших глазах вызову ливень. Узнаете, кто в селе главный!
Вернулся к столу. Черкал бумагу до соленого пота, словно поле пахал. Закончив писать, стал читать написанное вслух: «Милостивый государь! Владыко! Очень прошу помощи! На местных властей надежды нет. — Иоанн погладил свои волосы и расхохотался, как черт в преисподней. — Здешний староста Максим Москунин и управляющий Григорий Козлов на все бесчинства язычников смотрят сквозь пальцы…»
Отец Иоанн дочитал свою жалобу и только после этого поставил свою подпись и дату: «Священник Иоанн Дмитриев. 12 июня 1808 года».
Сворачивая бумагу, батюшка пожалел, что не написал письмо до прихода Гавриила. С ним бы отослал в Лысково. Туда каждый день из Нижнего почту возят. Монах, хоть и любитель выпить, да все же союзник в борьбе против язычников. «Ну да ничего, — успокоил он себя, — успеется, бумага дойдет днем раньше, днем позже — не беда…»
* * *
Забот и хлопот у Николки Алексеева было предостаточно: отец частенько посылал его понаведать ульи диких пчел. В эти дни, считай, он из лесу и не выходил. Пчелиные ульи он находил по зарубкам на деревьях да по концам веревок, привязанных в определенных местах. Найдет дупло на дереве, заберется на вершину и слушает: пчелы живы или нет? Зима была лютой, много их погибло от морозов. Нутро дупла гудело равномерно — Николка во весь рост улыбался: без мёда не останутся. У нового найденного пчелиного гнезда он аккуратно ставил отметину: рубил на стволе стоймя две палочки. Это их семейная отметка. Если гнездо найдут другие, будут знать, кто истинный хозяин. Вокруг зимнего омшаника чернели ольховые пчелиные рамки. Домик купили в позапрошлом году у Окси Кукушкиной. В пустые ульи, откуда улетели пчелы, Николка лубяным ковшиком носил новые рои. Эта работа требовала много времени и сноровки. От одиночества в диком лесу Николка затосковал. Поэтому в следующий свой приход в лес он взял с собой Улю Козлову. Дома родителям ничего не сказали, убежали тайком. Только они не за дикими роями пчел охотились, а ловили глухарей силками. Николка с восхищением смотрел на девушку. Уж больно она сноровистая насчет охоты. Свяжет силок, поставит на нижнюю ветку, спрячется где-нибудь и ждет. У глухаря, известно, какие мозги — с наперсток. Поднимет он свой черный веером хвост и — «кыр-мыр» — давай трещать. Каждый самец во время брачных игр собирал вокруг себя десяток самок, чтобы себя показать. Вот и нынче, когда солнце едва-едва вышло из-за горизонта, глухари слетелись на токовище. Самцы — сущие драчуны-бойцы. Налетают друг на друга так, что в воздухе только перышки порхают. Зазевавшуюся глухарку ловко подхватывал Ульянин силочек: за горло цап-царап.
Николка глядел-глядел на девушку и пошел искать новое место. Багровые лучи восходящего солнца горели где-то наверху, освещая почти полнеба. Сосны и ели были окрашены в красный цвет, в кронах лиственных деревьев щебетали птицы. Николка остановился, зачарованный окружающей красотой, раскинул руки, словно желая обнять и лес, и птиц, и закат.
На щеку упала капелька горячей смолы, светлая, как слезинка. Николка стер ее пальцем, поднес к носу и с наслаждением вдохнул смолянистый аромат. Нехотя пошел вперед по едва приметной звериной тропке. До слуха Николки донесся стук трудолюбивого дятла. Крича, как на базаре, где-то рядом стрекотали бестолковые сороки. Под ноги то и дело попадали грибы — съедобные и поганки. Николка поддавал их ногой и шел дальше.
Вот на сосновой ветке прыгает белка. Николка хотел ее вспугнуть, но та уже с другого дерева сверлила его своими черными пуговками глаз. Белка напомнила Улю. «Зачем я ее одну оставил?» — подумал про себя Николка. Сложил трубочкой ладони, крикнул:
— А-у-у! У-у-ля-а!!!
— У-у-а-а, — прокатилось по лесу. Николка снова крикнул — эхо снова ответило ему. И он поспешил туда, где оставил девушку. Теперь она, конечно, горюет одна. Ныряя в кусты, раздирая в кровь лицо и руки колючими ветками, он почти бежал. Теперь ему казалось, что солнышко уже не так светит, птицы не так поют. Ноги его уже ослабели, а деревья все не кончались, загораживая дорогу, словно злые косматые черти…
Вот глубокий овраг, заросший лозняком и папоротником, который он обошел давеча стороной. Он углублялся в густеющий лес, вышел на сухую песчаную тропинку и понял: идет верно, не заблудился. Устал Николка, во рту пересохло, хотелось пить. Наконец он увидел девушку. Уля стояла, прислонившись спиной к дереву, перед ней на сухой ветке висели три глухаря. Один такой большой, что облезлый хвост касался земли.
— Ух ты, да он с доброго гуся, гляди-ка! — обрадовался встрече Николка.
И тут всей спиной своей почувствовал, как Ульяна всем телом прижалась к нему, дрожа и шмыгая носом. Сердце Николки защемило от жалости.
— Что с тобой, испугалась?
— Вчера отец говорил, скоро в рекруты молодых набирать будут. Боюсь, заберут тебя в солдаты…
Николка опустил голову.
* * *
Шаркая босыми ногами по дощатому полу, Григорий Миронович Козлов прошел в чулан перед печью, большим ковшом зачерпнул воды, стал жадно пить. Из передней горницы раздавались тяжелые вздохи Ули. Девушка ворочалась во сне, что-то бормоча. Уже несколько дней она мечется в жару. И болезнь не отступает. Чтобы разогнать неприятные чувства, Григорий Миронович вышел на крыльцо. В сенях спал Афонька. Остановившись у изголовья сына, он поправил сползшее одеяло, закрыв худенькую мальчишечью спину.
— Эко, как весело посапывает! — нахмурил брови Козлов. — Сестра его при смерти, а ему хоть бы что!
Разбудить же Афоньку и не пытался — толку от него все равно нет. Пнул попавшего под ноги котенка, тот отскочил пушистым мячиком.
— Господи, помоги рабе твоей Ульяне одолеть проклятую болезнь!
Григорий Миронович двуперстно перекрестил свой лоб и поспешил на крыльцо, на свежий воздух. Небо было опоясано мерцающим серебряным кушаком из звезд. Поднимающаяся с Сережи прохлада щекотала лицо. Прислонившись к перилам, Козлов пытался отогнать тяжелые мысли. Чудилось уже ему, что Уля лежит возле окошка на скамейке, мертвенькая, покрытая до подбородка белым саваном, между пальцами скрещенных рук — горящая свечка.
«Немедля надо звать Алексеева! Он умеет телесные болезни отгонять!» — пронеслось в голове управляющего. Он поспешил в конюховку, где все лето спал его работник Игнат Мазяркин.
— К Кузьме Алексееву беги, живо! Скажи ему, так, мол, и так, дочь заболела… — скомандовал Козлов, дав Игнату подзатыльник.
Работник лениво спустил с широкой лавки босые ноги, протирая глаза, сказал:
— Кузьма не придет к тебе, пожалуй…
— Как не придет?! — всплеснув руками, удивился Козлов. — Как это он не придет?..
Мазяркин молча стал одеваться.
Когда Григорий Миронович вернулся в дом, он раскрыл глаза от удивления: дочь сидела на краю постели. Каштановые ее волосы были мокрыми, лицо бледное.
— Что, уже поправилась, милая? — спросил он с облегчением.
— Вот туточки жжет, — Уля ткнула себе в грудь.
— Так тебе и надо! Поделом! В холодную воду не будешь лазать, по лесу ночами не будешь шляться… — заворчал было Козлов.
Уля снова уронила голову на подушку.
Время показалось вечностью. Обессиленный бессонницей и переживаниями, Григорий Миронович задремал и не слышал прихода Кузьмы. Жрец встал возле постели больной девушки, из-под одеяла достал ее руку, стал внимательно слушать биение пульса. Тик-тук, тик-тук! — часы, висевшие на стене, словно вселяли надежду: беды большой не случилось, девушка поправится, только легкая простуда коснулась ее молодого тела.
Кузьма достал из кармана темную бутылочку, капнул из нее несколько капель в маленький горшочек с водой, стал поить Улю. Та кривила губы.
— Пей, дитятко! Лекарство, понятно, горькое, да польза от него большая, — ласково уговаривал Алексеев. — Потом всю хворь вышибет.
Когда Уля выпила горькую настойку, Кузьма повернулся в сторону Козлова, в приказном порядке сказал:
— Шубу принеси и малиновый чай! Грамотный человек, а сам не знаешь ничего. Дочь надо было еще вчера прогреть и попарить как следует, пока жару не было.
— Раз ты умный, то и делай, как знаешь! — бросил обиженный Козлов и вышел из горницы.
Сидя на крыльце, он теперь раздумывал о домашних делах. Надо будет поднять повыше забор сада, новому жеребцу построить теплую конюшню. Жеребца он недавно купил на Макарьевской ярмарке, содержался он пока в той конюшне, где подавился железным шкворнем Чингисхан. Нынче Козлов летающую гору купил, а не жеребца. На лбу, как и у Чингисхана, беленькая звездочка, белые чулки на ногах… Такой красавец в тарантасе будет всем на загляденье.
Потом мысли управляющего переключились на Улю. Вот поставит единственную свою дочь на ноги, затем о ее замужестве подумает. В Сеськине зятя незачем искать. В селе ему равных нет, он один здесь голова, хозяин крепкий. Ульяна тоже завидная невеста и по характеру, и по уму, и по внешности. А вот из Афоньки чего вырастет — это большой вопрос…
На крыльцо вступил Кузьма. Вдохнув полной грудью яблоневый аромат сада, он сказал:
— Лекарство я на столе оставил. Уля проснется, в теплую воду накапай двадцать капель и напои дочку. Через некоторое время малиновый чай ей дай. И таким образом до тех пор, пока жар не спадет. Ничего, она молодая, выдюжит! — И уже уходя, о другом сказал: — Завтра приходи на Репештю. От своего рода-племени нечего убегать!
Козлова словно кипятком ошпарили. Он воскликнул:
— Мой род и мое племя — это мое богатство. И без вас я не пропаду!
— Ну-ну, это дело твое…
Долго еще, глядя вслед Кузьме, Григорий Миронович думал. Теперь Алексееву новая помощь пришла — Окси Кукушкиной муженек… Кузьма с Листратом добрые приятели. Зачем Алексеев пристал к старинным молитвам, если есть церковь? Григорий Миронович и сам обманывался — из Оранского монастыря, считай, не выходил. Хватит, теперь его туда арканом не затащишь. Знает, как Зосима мучили. Брат его теперь отшельником живет на пасеке. От людей и жизни там прячется. Да и жить-то осталось всего ничего.
При воспоминании о брате настроение у Григория Мироновича испортилось. Вошел он в дом, осушил ковш браги — и все равно в груди словно кошки царапались. Потрогал железом окованные сундуки — замки были на месте. Открыл подпол, с зажженной свечкой в руках спустился вниз. Душой его овладели страх и подозрительность. Все вокруг враги — отовсюду жди подлости и подвоха. Впервые пожалел, что рядом нет брата. Был бы с ним Зосим, по душам бы поговорили-потолковали. Возможно, и сомнения развеялись, тяжесть с души своей скинул. Господи, как облегчить истерзанную душу? Она бушевала в адском пламени! Чего он, Козлов, видел в жизни хорошего? Одни оскорбления. Ни тесть-батюшка, ни жена с матушкой его не любили. Зачем ему жалеть о прошедших годах, когда они мутным половодьем канули в небытиё? Теперь в Сеськине он хозяин. Имение графини у него в кулаке. Многим ли достается подобное счастье? Смейся, Григорий Миронович, на белый свет веселее смотри. Послезавтра базарный день в Макарьеве, опять рысака себе купишь, теперь уже кобылу. Для улучшения племени. Табун лошадей у тебя в конюшне, сто коров и телят на дворе… Тогда отчего и почему у тебя сердце постоянно ноет?..
Григорий Миронович нащупал потайную крышку тайника, достал оттуда шкатулочку, открыл… Из шкатулки железный соловушка выскочил.
— Золотые руки надобно иметь, чтобы подобную красоту сделать, о, Господи! — вслух воскликнул Григорий Миронович.
Соловушка закончил петь, словно поперхнулся. Григорий Миронович закрыл шкатулку, бережно подержал ее на ладони. Крохотный был сей соловей железный, а какой жаркий! Прямо огонь прожигает руку! Так дорога и памятна была эта вещь для него. Воспоминания обжигали не только руку, но и душу.
Однажды по пути из Оренбурга княгиня пожаловала в Сеськино с дочерью Алисой. После прогулки по окрестностям и купания в реке она пригласила Григория Мироновича к себе в горницу. Их беседа закончилась любовными утехами. Он был молодой и сильный. Она — томная и сладкая. Именно после этого случая Григорий Миронович почувствовал свою неограниченную власть и безнаказанность. Что бы он теперь ни сделал — не пропадет. Тесть неспроста, видно, свое место управляющего ему оставил — хозяйка повелела. Это была плата за две жаркие потообильные ночи. В то самое время Софья Алексеевна и шкатулочку ему подарила, сказав: «Этот соловей в душу твою будет рассыпать то, что я тебе по ночам говорила». Те две ноченьки в его жизни оказались самыми счастливыми…
Григорий Миронович придавил пальцем фитилек удушливой свечи и подумал о своей старости. Ничего радостного она ему не обещала. «Для кого богатство, денежки наживаю, ночами не сплю? Кому они достанутся, кроме легковерного Афоньки?» — вздохнул он про себя тяжело. И вспомнилось ему предсказание цыганки на Макарьевской ярмарке нынешней весной: «Умрешь ты, болярин, от своих забот, пострадаешь от гнева людского». Он тогда себя успокоил, что цыганка в отместку за его грубое обращение так напророчила — он ее кнутом отгонял и денег, конечно, не дал. Но теперь подумал: «А, может, она и правда его судьбу угадала?» И Григорию Мироновичу явилось желание написать завещание. Даже слова в голове завертелись, какие он туда напишет: «Игрушечного соловья, который в моей жизни самый что ни на есть дорогой, после моей смерти завещаю брату Зосиму Козлову, бывшему монаху Оранского скита…» Размышляя над словами цыганки, Григорий Миронович показал вонючему воздуху подпола огромный кукиш:
— А этого вот не желаешь, неумытая рожа?! — Перед его глазами как будто встал Зосим. Опустился на колени и поцеловал его ноги. За шкатулку.
Тут в душе Григория Мироновича словно осы загудели: как это так, соловей уж теперь не его? И зло посмотрел на игрушку, словно та была живая: «Гляди-кося, клюв — стручок гороховый, обещать-то тебя еще не успел, а ты уже брату поешь! Не ему тебя графиня подарила, а мне!».
Григорий Миронович поднял шкатулку над своей головой и что было силы ударил о глухие каменные стены погреба. Соловей сперва засвистел было, но потом перешел на жалобный писк, и раздавленный клюв его, словно стручок акации, раскрылся. Разлетевшуюся в щепы шкатулку Григорий Миронович зло пнул ногой и, уронив свечку, выпрыгнул из темного подпола.
* * *
Вызрели хлеба. Зерна затвердели, колосья сделались золотистыми. Над полями птицы обучали своих оперившихся птенцов летать. Изредка падали жиденькие дожди. Шли они недолго. А солнце быстро высушивало землю. Для жатвы время — лучше не бывает.
В один из таких дней Кузьма Алексеев пошел проверить свои лесные борти, расставленные на полянке пчелиные ульи. Все лето, считай, он там не был, свободного времени никак не находилось. Купец Строгонов то и дело поручал ему чего-нибудь. А сейчас, до жатвы, надо мёд выкачать, если он есть.
Ульи стояли на месте. Но в трех ульях рам уже не было. Кто-то успел поживиться. Кузьма расстроился: такого раньше в их местности не бывало. Воровство у эрзян — последний грех. Шагая обратно домой, он зашел на пасеку к Зосиму Козлову. Тот встретил его радостно: к нему редко кто захаживал. Угостил гостя бражкою, стал расспрашивать о сельских новостях. Кузьма неохотно рассказывал, как недавно молились на Репеште. Зосим слушал, опустив глаза. Наконец поднял взлохмаченную голову, спросил:
— Чего не спрашиваешь, кто мед твой выкачал, а?
— А ты откуда про то ведаешь? — оцепенел Кузьма.
— Как это откуда, собственными глазами я их видел, воришек-то твоих. Сначала ко мне они, все трое, заходили. Жеребцы добрые. Вот оно меня выручило! — Зосим показал глазами на висевшее на стене ружье. — Зарядил, взвел курок — и на них. Убежали. Потом я видел, как они твои ульи обчистили. Прости, брат, туда я к ним не сунулся, они бы меня разорвали.
— Кто они, из нашенских? — встал с лавки Кузьма.
— В какой-то Перегудовской армии, говорят, служат. Даже признались мне: боярские дома жгут.
О Перегудове Кузьма слышал давно. А вот кто он, про то совершенно не ведает.
Еще Зосим рассказывал о недавнем посещении им скита. Ночью он туда проник. И хорошо, что вовремя его покинул. За ним бы непременно собак пустили.
Увидев, что бывший монах погрустнел, Кузьма решил его порадовать новостью — сообщил ему о Тимофее Лапте, его давнем друге, которого нынешней весной в Макарьеве встречал. Лапоть там милостыню выпрашивал.
— Он жив?! — от услышанного у Зосима даже язык отнялся.
— Жив, жив, — подтвердил Кузьма. — И даже привет тебе передал.
— Продал меня и не стыдится… — тяжело вздохнул Зосим. И, помолчав, перешел на другое: — Кандалы вам, язычникам, готовят. Остерегайтесь… Недавно Григорий понаведать меня приходил. Бражки выпил, язык свой развязал и признался…
Кузьма посуровел, словно в сердце нож острый вонзили… Шагая домой, он думал об односельчанах, о Репеште и о том, каким образом их спасти. «Солдат пригонят, — думал про себя он, — а они только и умеют, что из ружей палить, да в кандалы человека заковывать. Ничем другим им нас не взять… Надо будет с Дауровым переговорить», — решил он, так и не придумав выхода. Переживал и за своего сына Николку: нынешней весной ему восемнадцать исполнилось, того и гляди, заберут в солдаты… От них, Алексеевых, давно уж никого на царскую службу не брали.
* * *
Под лоскутным одеялом в ухо Филиппа Зина Будулмаева нашептывала слова любви… Им никто не мешал — они хозяйничали в доме одни. Прошлой зимой свекровь Зинаиды умерла, и теперь молодая вдова делала всё, что ей заблагорассудиться. Да и жена Филиппа, Агафья, в село Сивка подалась, сестру свою понаведать. Полная свобода!
Обнимались-целовались и не заметили, как рассвело. Женщина блаженно потянулась, глянув в посветлевшее окошко, и, томно вздохнув, легла на широкую грудь Филиппа. Вот оно, женское счастье!
И в это время в дверь точно дубиною грохнули — раз, два, три…
— Пропали! — ахнула Зинаида. — Агафья твоя прибежала. Иди сам открывай!
Филипп схватил валявшиеся на полу штаны, стал их торопливо натягивать. Зинаида взобралась на печку, накрыв голову лохмотьями. Так, видимо, хоронилась от беды. Филипп наконец вышел в сени.
В избу вместе с ним ввалился с ружьем наперевес полицейский. Ростом под самый потолок, широколицый, с усами, как мочало. На головном уборе сверкал орел с двумя головами. Спросил, кто хозяин дома.
— Я-а, — отодвинув выцветшую занавеску, робко призналась Зинаида. От страха голос ее не слушался.
— А это кто такой? — полицейский показал на Филиппа. — Муж?
— Муж объелся груш, — Зинаида пришла в чувство. Раз это не Агафья, то бояться ей нечего.
— Собирайтесь, пошли! — ухмыльнувшись, приказал полицейский.
— Куда собираться-то? — спросил уже по-русски Филипп.
— На площадь, к церкви. На сход…
— Это куда он нас хочет погнать? — после ухода непрошеного гостя заныла Зинаида. — На нас нажаловалась Агафья?..
— Айда собирайся! — рассмеялся Савельев, а у самого в груди словно трусливый зайчишка прыгал. — Не пойдешь, к конскому хвосту привяжут и поволокут к крыльцу попа-батюшки. Кровососы народные!..
— А что там нам скажут? Недоимку собирать пришли? — Зинаида все боялась слезть с печки.
Накинув на плечи свой латаный зипун, Филипп уже перед порогом, глядя в пол, сказал:
— Я сначала в кузню зайду. Оттуда в люди легче выйти как-никак…
— Хорошо, милый, — спокойным голосом согласилась Зинаида. А у самой руки все продолжали дрожать.
* * *
Речка Сережа терялась среди густого ивняка и сочной осоки. В сумерках ее вообще не разглядеть. Поэтому крытая повозка двигалась медленно. Ее тянули три рысака, которых с трудом удерживал возница. Если б не его умение, то повозка провалилась бы в реку на развалившемся мостике.
Накренившиеся передние колеса рысаки плавно выровняли и, осторожно ступая, благополучно миновали шаткие бревна. На берегу, хотя дорога и шла в гору, возница дал рысакам волю. Лесной воздух пах грибной прелью и гниющими листьями. Дремлющие по обоим сторонам дороги сосны ударяли по крыше кибитки своими колючими ветками.
— Стой! — крикнули впереди.
Кибитка мгновенно встала. Высунув голову в окошечко, Вениамин показал перевязанное платком лицо. Сидящий на козлах рядом с возницей полицмейстер Сергеев разговаривал с каким-то бородатым стариком.
— Кто там, Павел Петрович? — дрожа, спросил архиерей.
Сергеев повернулся и сообщил:
— Здешний пасечник. Говорит, по лесу шастают вооруженные разбойники.
Вениамин подозвал к себе старика. Это был Зосим Козлов.
— Ты пошто нас пугаешь? — рассердился архиерей. — У самого в руках что, не ружье? Эй, Павел Петрович, отбери у этого дурака оружие, может, сам он грабить вышел!..
— Да я по доброте душевной о вас пекусь, владыка… — пробормотал Зосим. — Дорога здесь единственная, других нет. По ней Перегудовская шайка шастает. Глядите…
— Перегудовская шайка, говоришь?..
От страха у Вениамина одеревенели руки. Он торопливо перекрестил лоб и велел быстрее гнать лошадей. Теперь озноб у Вениамина был не только от сырости лесной, но и от услышанного имени. К счастью, кроме старика-пасечника, на лесной дороге им больше никто не встретился.
Вскоре рысаки внесли кибитку в Сеськино, и возница повернул оглобли в сторону церкви, маковка которой была видна еще с лесной дороги.
* * *
Жатва подходила к концу. В селе готовились к празднику. По церковному это было Успение Пресвятой Богородицы, эрзяне называли его Пречистой. Это самый большой летний праздник. И хотя работ в поле хоть отбавляй — надо последнюю полоску дожать, да и пахать уже можно под озимые — все равно в этот день на поле никто не выходит, иначе на будущий год без хлеба останешься. Таково народное поверье. Кто успевает убрать урожай, тому этот день — праздник двойной. По старому обычаю, на убранном поле оставляют несжатый лоскуток. Всем селом выходят на это место, скосят колосья косою, свяжут в могучий сноп. На него накидывают руцю — белую женскую рубашку, из холщовой ткани с вышивкой по подолу снизу и вдоль полов, а также на концах рукавов. Вокруг золотой «красавицы» начинают петь и плясать, приговаривать: «Землица-землица, не чужая нам, отдай свою силу мешкам, дай здоровым, дай калекам, остальное — по сусекам». Затем сноп раздадут по колоску всем присутствующим, каждый принесет свою долю домой. Дома его положат под образа до прихода Покрова. А уж на Покров каждая хозяйка колосья вылущивает, перед скотиной рассыпает, приговаривая: «Колосья, милые золотушки, умножайте скотиной всякой наши клети, наши дворушки».
Засушливым нынче было лето, и оттого рожь невысокая. Зерна от нее мало, еще меньше соломы. И все равно для праздничного снопа несжатую полоску оставили. Виртяну Кучаеву Кузьма велел ее скосить. После выгона стада Виртян собрался в поле. Тут, как гром посреди ясного неба, — на тебе! — перед их домом остановились два пучеглазых полицейских.
— Ты Кучаев, у которого отец Лаврентий? — обратились они к Виртяну.
— Я! А че?
— Да ничего. От скуки спрашиваем, — издевательски засмеялся один. — Ты косу-то повесь на место, так и поранить кого недолго.
Виртян поставил косу возле забора, хотел было уйти в избу, но тут его схватили за плечи.
— С нами пойдешь.
— Как-нибудь я уж сам, без вас обойдусь, — Виртян попытался сбежать, но один полицейский крепко держал его, другой грозил затоптать конем. Виртяну почему-то вспомнился сын Семен, которого в прошлом году забрали на царскую службу. Может, вот также кого-то обижает?..
Дошли до окон избы Алексеевых — ворота распахнуты настежь.
— Подождите меня, я к другу зайду, — попросил Виртян.
Стражники словно бы и не слышали его. И тут он увидел, как во двор из избы выскочила жена Кузьмы, Матрена. Волосы ее растрепаны, кричит истошным голосом:
— Бью-ут! Убиваю-ют… Люди добрые!
За нею четыре полицейских тащили за руки-за ноги Кузьму. Из разбитого носа его текла кровь. Вслед за отцом на улицу выгнали и Николку.
— А где Зерка с Любавой? — испуганно спросил Виртян.
— Их первыми уволокли. Говорят, на сход. — Кузьма вытер кровь рукавом рубахи и покачал головой. — Видать, на всех сразу хотят кандалы одеть!
* * *
Никита Кукушкин шел из леса, где они с отцом собирали грибы. На лошадке туда поехали, тем же днем обернуться хотели, да на множество опят наткнулись. Решили на своей пасеке переночевать. И отец послал Никиту за провиантом. Мальчик уже вышел к высокой пожарной каланче села, как тут пристала к нему собака Настеньки Манаевой, которая обычно была всегда на цепи, теперь же свободно гуляла. Никита схватил валящуюся под ногами длинную хворостину, чтобы отогнать её. Та, оскалив зубы, старалась цапнуть за штанину. Никита едва успел поставить одну ногу на ступеньку каланчи, как та хвать его за другую ногу. Да так сильно прокусила пятку, что сквозь лапоть будто гвозди воткнулись. Никита что есть силы лягнул пса. Да куда там со зверюгой справиться! Собака, еще больше разозлившись, рванула за штанину так, что вырвала кусок материи из единственных Никитиных штанов. Мальчик взобрался на каланчу, картузом вытер пот с лица и огляделся вокруг. От увиденного аж рот раскрыл. Полсела стояло на коленях перед церковью, там, где в позапрошлом году вырубили земляной крест и розгами «пропарили» стариков. Вокруг людей плотным кольцом стояли верховые. В середине людского круга незнакомый толстобрюхий поп в черной рясе и батюшка Иоанн. Никита хотел было спуститься, да собака, злобно рыча, никак не хотела его отпускать. В прошлом году Никита лазил к Манаевой Насте в сад за яблоками (свои не такие вкусные!), хорошо, калитку в огороде во время успел захлопнуть, иначе бы собака его разорвала. За тот день, наверное, проклятая, ему мстит… Никита плюнул в свой потрепанный картуз и с криком «лови!» швырнул что было силы подальше от собаки. С громким лаем она кинулась за упавшим картузом. Понюхала, лизнула и, ничего в нем не найдя, засеменила на Нижний порядок.
Никита слез на землю и пустился бежать в сторону леса. Вырванный зубами собаки лоскут волочился за ним как хвост.
* * *
Пока людей сгоняли на площадь, солнышко уже над землей на две пяди поднялось. Искрами сыпался день, пылал розовым костром, но почему-то радости не обещал. И в самом деле, вскоре запад посерел, подул свежий ветер, загасил розовый костер. Август и не такие сюрпризы может преподнести… Перед церковью, где обычно на Пасху яйца крашеные катают, собрали всех сельчан. Только детей не взяли да стариков и старух, которые не могли стоять на ногах. Людей согнали в плотную кучу, окружили вооруженными всадниками. А перед толпой — нижегородский архиепископ Вениамин и полицмейстер Сергеев. По правую их руку сопел отец Иоанн. По левую руку застыл Григорий Козлов, выгнувшись кочергой. Несколько дней назад он все-таки съездил с жалобой к князю Грузинскому. За его спиной согнулся в дугу и Максим Москунин… Ждали, когда народ успокоится. В стороне была сложена куча веток, видимо, для костра припасли.
Иоанн сделал шаг вперед и визгливым голосом прокричал:
— Православные! Сегодня к нам прибыл наиважнейший гость — сам владыка Вениамин. Оставил свои дела праведные и посетил нашу глушь, чтобы нас, грешных, наставить на путь истинный. Он искренне желает помочь нам выйти из той беды, которую накликал Кузьма Алексеев, коварный обманщик.
Народ зашумел. Кто-то громко выкрикивал слова возражения, но в общем шуме не разобрать, что именно. И только после того, как над толпой засвистели плетки, шум утих.
Стал говорить Вениамин. Он стоял, широко расставив ноги. Черная борода его и колючие злые глаза не обещали ничего хорошего. Говорил он, потирая ладонью щеку — с утра болели зубы. Сначала рассказал, что сделано в епархии для укрепления веры, какие новые храмы воздвигнуты за последние годы. Народ равнодушно слушал. И тут архиепископа словно комар укусил. Он возвысил голос и, крича, топая ногами, стал обвинять людей в подлости и измене, потому что они перестали посещать православную церковь.
— От своего народа отделяться вздумали! — потрясал он рукавами ризы в сторону Алексеева.
Кузьма не выдержал и, глядя в лицо архиепископу, ответил сердито и громко:
— Иногда, владыка, мудрее поступить по-своему, чем петь под чужую дудку. Мы ничего не имеем против церкви Христа, веруйте, как хотите. А мы, эрзяне, будем чтить богов наших предков, уважая и ваши обычаи. Что в этом плохого?
— Молчи уж, глупец! — изо рта Вениамина брызнула слюна. — Где тебе, инородцу, судить о таких вещах? Еще и других своей ересью смущаешь. Знай же: еретиков всегда на костре сжигали…
— Силою можно брать только тех, владыка, у кого мозги ленивые…
Кузьма не успел закончить свои слова, архиепископ опять взмахнул рукавами ризы:
— Не забывай, язычник, что человек против Господа ничто, пыль под ногами. Как бы ты ни умничал, жизнь твоя в Его руках. И Он учит любви и послушанию.
— То-то вы, слуги божьи, и научились любить — по зубам, по ребрам, пулей в голову — вот ваша любовь! — И Кузьма поднял над головой свои испачканные в крови руки.
— Сам-то хоть любишь своих односельчан? Любишь тех, кого по Репештям разным за собой таскаешь? Знаешь ведь, что поплатятся они за это.
— Кто про любовь болтает, тот человек пустой…
— Чему же ваш Мельседей Верепаз учит? — скрипел зубами то ли от злости, то ли от боли Вениамин.
— Бога нашего, действительно, Верепазом зовут, и про это, владыка, не забывай. Двум богам на небе не бывать. Там один Всевышний — Верепаз. Оди-нн! — закричал и Кузьма. Толпа поддержала его одобрительным гулом.
— Хватит! Своими глазами вижу, кто ты такой. Дьявол в образе человеческом! — бросил Вениамин и кивнул полицейским. Те подожгли хворост. Собранные в лесу сухие ветки еще смолою облили. Вспыхнули они быстро. От взметнувшегося ввысь пламени на куполе церкви заиграли огненные блики.
Кузьму и Филиппа Савельева повалили на скамейки.
Солдаты бросились на Захара Кумакшева и Виртяна Кучаева, вытащили их из толпы, поставили на колени.
Засвистели нагайки. По двадцать плетей досталось каждому. Потом хватали других мужиков и тоже пороли. На колени поставили и старика Лаврентия Кучаева, в селе самого пожилого и почтенного человека.
— Ах, батюшки, ах, батюшки! — захлебывался старик.
Бабы в ответ завыли еще громче. По причитанию и интонации голоса Николка узнал мать и двух сестер — Зерку и Любаву.
Сергеев подозвал двух солдат к себе, что-то им сказал. Те вскочили на коней, взяли с места в карьер. По Нижнему порядку села взвилась пыль, и было слышно цоканье копыт.
В отдельную кучу собрали тех парней, которых забирали в рекруты, стали стричь их наголо. Стриг старый капрал. Длинные его ножницы с голов рвали клочья.
Николка с болью глядел, как нагайками разгоняли народ. Отца его, связанного по рукам и ногам, держали на отдельной телеге. Опять, видимо, заберут. Ручьями потекли у парня непрошеные слезы: вернется или нет он обратно в родное Сеськино? Улю увидит ли?
— Кар-каррр! — словно ответил ему с березы ворон, с любопытством взиравший на все происходившее.
Почернели, обуглились людские души. Плач, угрозы, стоны, проклятия — все смешалось в один вой. «Гости» тронули лошадей. И тут кто-то дико закричал:
— Смотрите! Видмана нашего душа го-ри-ит!
За Сережей-рекою растянулся низовой дым. Горело древнее кладбище.
* * *
За околицей села, где гуляли лишь одни буйные ветры, чернела избушка. Крыша соломенная, бревнышки тонюсенькие, словно спички, того и гляди — переломятся. Вся избушка разделена на две части: переднюю и заднюю. В передней части, видимо, когда-то жили — от печки к правой стене были проложены полати. Посредине задней комнатушки лежали два мельничных камня. Оба с тележное колесо каждый, с толстыми ручками. За одну из ручек, крепко ухватившись, жернов вращал Никита Кукушкин. Кинет в отверстие жернова горсть зерен, повращает камень, кинет — повращает…
Молол парень, а у самого перед глазами стояла чистая вода реки Сережи. Виделись ему желто-коричневые берега и поросшие кустарником выступы горы Отяжки. Видел над водою летающих птиц и красавцев лосей, спускающихся к Рашлейскому роднику напиться.
Оторвался от грез своих Никитка — перед ним ни лосей, ни реки. За стеной стонет ветер, раскачивая скрипучие сосны. Да скрежещут под жерновами помятые зерна.
— Спишь? — неожиданно раздалось над ухом.
У Никиты сердце съежилось, собралось в крохотный комочек, как подбитый воробей. Через его плечо брезгливо смотрел управляющий. Глазища как у коршуна.
— Что-то у тебя жернова медленно вращаются, бездельник! Работай без роздыху! Иначе велю отпороть солеными прутьями.
— Задумался я, Григорий Миронович, прости уж, — заплакал мальчик.
— Задумался! Ишь, боярский отпрыск выискался… Твое дело не думать, а работать, как твой отец-каторжник! Закончишь дело — в овин зайдешь! Там тебя березовая «каша» ждет!
Управляющий ушел, и Никита уж надумал дать стрекача, но тут загремела железная цепь на двери.
— Что грустишь, парень? Черной души испугался, что ли? — раздался позади него чей-то смех.
Никита перестал плакать и поднял голову. В избушку зашел Игнат Мазяркин. На нем испачканная рубаха, рукав разодран. Никита сердито бросил:
— А, собачья жизнь! В жернов головою и — на тот свет… Правда, дедушку Видмана и оттуда достали…
— Хватит, об этом тебе рано думать. Дедушка твой никогда не унывал и нос не вешал, — принялся утешать мальчугана Игнат. — Розги как-нибудь выдержим. Мы к поркам привычные. Вырастешь большим — отомстишь. — И тут же, помолчав, про другое заговорил: — Отца твоего куда забрали, знаешь?
— Сказывали, в Лысково.
— Ну, не горюй. Листрат из любых кандалов железных сбежит! Отец твой мужик крепкий!
— Я знаю, — припечалился Никитка.
— А если сбежит, ты мне скажи. Я знаю в лесах такие глухие места, где его никто не найдет. Свобода там, вольный воздух и… малина красная!
— Это место не покажешь мне, дядя Игнат? — попросил Никита.
— Когда-нибудь мы туда отправимся. Такая уж наша судьба.
— А как это место называют?
— Медвежий овраг.
Никита глядел на дядю Игната во все глаза, с восхищением, но и с недоверием. Может, он просто смеется над ним?
* * *
К вечеру тучи разошлись, и небо стало густо-синим, с яркими точками звезд. Так бывает обычно перед морозами. Когда Зосим Козлов вышел на крыльцо пасечного домика, день уже, лежа на животе, спрятался за лесом. Зосим вдохнул полной грудью свежий воздух. Сердце старика было наполнено покоем. Погода ему нравилась. Мороз усилится, и он дойдет туда, куда мечтал попасть еще при жизни в Оранском монастыре. Он много думал о своей предстоящей судьбе. Он по горло сыт своей жизнью нынешней. Нехорошие мысли беспокоили его целую неделю. Чтобы избавиться от них, он решил было взять ружье, загнать в ствол наполненные свинцом патроны, да такие, с которыми ходят только на лосей и медведей, и направить его прямо в грудь Григорию… Потом передумал. Какая польза от этого?
И он понял, что надо бежать. Бежать именно сейчас, в сию минуту! Земля огромная, место себе под солнцем найдет. Работником, хоть каким, да где-нибудь наймется. Он и на пасеке у родного брата раб. Не человек, а плевок. Зосим вернулся в пасечный домик, собрал все свои пожитки в мешок и вышел обратно. Хотел было дверь домика закрыть на замок, только зачем? Кто придет воровать? Да и придут, потеря не велика. Григорий десять пасек купит. Не купит, так у сельских жителей вместо податей отберет, грязная душонка.
Домик смотрел в след ему подслеповатыми глазами грязных окон, как черный крот. Глядел и горевал: зачем это старик оставляет его? Жил в нем целый год — и на тебе! — даже попрощаться не захотел, даже не оглянулся ни разу. Зосим спешил в Медвежий овраг. Там он не раз натыкался на кельи одиноких отшельников. Может, и ему отыщется одна такая? Почему бы последние свои годы не провести на свободе?
* * *
Осень в Сеськино принесла печаль и уныние. Пронизывающий ветер продувает избы, сбрасывает листья и разносит их по белу свету. Такая же печаль и уныние в душе Ули. Ее куда-то везут, лес, как и ее настроение, темный и тоскливый. Девушка прислонилась к спинке тарантаса, беседу отца с Игнатом Мазяркиным не слушает. Плакать нет сил. Глядит вперед и думает, думает.
По обеим сторонам дороги стоят могучие деревья, пробегают стожки сена, заиндевелые лужайки. На ямках тарантас подпрыгивал, дрожал, сверкала нарядная сбруя рысаков.
— Погоняй, Игнат, погоняй!
Вот какая-то деревня, в след им глядят съежившиеся избенки, люди им кланяются низко-низко, с почтением. Уле казалось, что летит она в рай, где встретят ее с объятиями добрые люди, где позабудет она холодные взгляды своего отца. В Сеськине без Николки какая жизнь?!.
И Григорий Миронович потонул в своих тяжелых думах. Останутся они вдвоем с Афонькою — радость небольшая. Да и как теперь в Сеськино возвращаться, когда жителей своих предал?
— Устала? — с ленцой повернулся он к дочери.
— Нет, не устала, — Уля тяжело вздохнула.
— Утречком вместе с Грузинским отправлю тебя в Петербург. У графини Сент-Приест будешь жить. Счастье твое там!
— Счастье мое? — Уля криво усмехнулась. — Графине служанкой быть — мое счастье? Эх, батя, хоть и стар ты, а ума не нажил. На нашей земле счастья не бывает.
Уля не ожидала от себя такой смелости, но слова отца ранили ее в самое сердце, где она бережно хранила образ Николки — его лицо, залитое слезами бессилия, и глаза, наполненные безнадежным отчаянием. Таким она видела его в последний раз и не забудет вовек.
— Гляжу на тебя, дочка, и удивляюсь: откуда ты все эти мысли выискиваешь? Словно овца непутная репьи нацепила, — пошутил Григорий Миронович.
— На мне нет репьев, батя. А вот на тебе полно. Недаром тебе в след люди плюют.
— Чего ты несешь, глупая? Люди! Какие люди? Вокруг только голь перекатная, черви земляные, а не люди! — повысив голос, усмехнулся Козлов.
— Да, ты людей оцениваешь только по богатству. Есть деньги — человек. Нет денег — червяк…
— Что-то, дочка, не нравится мне твой язык. Распустилась, дура, отца не понимаешь. Для жизни вес один: быть хозяином. — Теперь уж Григорий Миронович обозлился не на шутку.
— Волки тоже хозяева жизни… Эх, батя! Когда-нибудь бог Верепаз спросит с тебя за все. Что ты ему ответишь? «За богатством гонялся, больше ничего в жизни не успел». Так ведь?
— Ох, девка, беда мне с тобой! Одно утешение — молода, глупа. Потом поумнеешь, да, боюсь, поздно будет…
Спор отца с дочерью прервался. Тарантас въехал в большое село, которое вытянулось вдоль крутого берега Волги. Уля догадалась: они уже в Лыскове.
— Тпрру! — Игнат дернул на себя вожжи.
Тяжело дышащие лошади мгновенно встали перед настежь распахнутыми воротами. Уля спустилась на каменный тротуар, приподняла платье и пошла за отцом. На крыльце их встретила экономка князя Грузинского. Окинув Улю строгим взглядом с ног до головы, повела в покои княгини, сообщив Григорию Мироновичу, что хозяин скоро вернется.
Угощала их сама княгиня Наталья Мефодьевна. На столе чего только не было: студень говяжий, копченая рыба, жареные перепелки и многое другое, названия которых Уля и не слыхивала. Под конец обеда принесли в вазочках сладкую холодную сметану.
— Это мороженое, — похвалилась хозяйка, — по рецепту отца, графа Толстого, я сама изготовила. Рецепт отец из Парижа привез.
— Так как же ее сделать, эту морожею? — поинтересовался Козлов.
— Тут ничего хитрого нет, — принялась объяснять княгиня. — Сметану с сахаром размешаешь, затем поставишь в холодный погреб. Вот тебе и сладкое угощение!
Уля поела всего понемногу, поблагодарила и попросилась на отдых.
— Хорошо, — сказала княгиня и позвала пожилую служанку. Поднимаясь на второй этаж в комнату для гостей, женщина пыхтела и отдувалась, как пузатый самовар. Вошли в просторную горницу, увешанную зеркалами, картинами в золоченых рамах. Окна высокие, прикрыты толстыми занавесками. Женщина попыталась раздеть девушку, но та не позволила.
Дверь неожиданно распахнулась, и на пороге встал Грузинский. Усы серпиком согнуты, глазища, что плошки. Смотрит не моргая. Уля нырнула под одеяло. Не сомкнула глаз до самого утра. Все думала о возлюбленном своем. Если бы только могла она знать, что в это самое время Николку Алексеева посадят в лодку и отвезут в Нижний Новгород, то босой бы вдоль берега Волги пустилась. Две недели держали парня в карантине и теперь везли с другими рекрутами в аракчеевские казармы…