Куда ни взглянешь — купающееся в теплом ветре поле. Один его клин около зеленого леса, который весело шумел под теплыми лучами солнца, словно это и не лес, а высокий цветастый ковер. Пышно распустилась черемуха. Она словно пенилась своими гроздьями и побелила даже соседние деревья. Второй клин поля положил свою голову к подножию Пор-горы и по-детски улыбался. Как не ликовать — весна пришла, самое волшебное время года. По левой стороне поля снова переливающие черемуха и калина, по правой — сверкающим толстым кнутом растянувшаяся Сура. Вода — будто чистым платком протертое зеркало. Посмотришь под ее крутые берега — там купающиеся сосны, бесконечная голубизна — это спустилось небо сполоснуть свой стан и себя увидеть.
С левого берега реки к ближнему селу стремится березняк. Спешит-бежит — даже не оглядывается. Кого испугался он, проворный, остановившегося трактора с плугом или человека? Пахарь встал на пашню, чего его бояться?
… Трактор всем телом вздрогнул, из трубы выдыхнул синий дымок. Первая борозда всегда тяжела, хотя трактор и не лошадь, не устанет. Лемеха вонзились в землю и разворачивали ее наизнанку, будто ломоть хлеба отрезали толстым ножом. С земли поднялся щекочущий ноздри сладкий запах. Его чувствуют только те, кто знает, что такое хлеб. Борозда протянулась по полю. Возьмешь в ладонь комочек земли — рассыпчатой картошкой развалится. Она похожа на лебяжий пух — мягкая, теплая, легкая.
Ох, земля-кормилица, как долго ждала ты пахаря… Всю зиму! Сколько холодов пережила, сколько кружилось вьюг над тобой — не сломалась. Весна вселила в тебя свое тепло — и вот вновь ты проснулась. Распрямись, поле, покажи свою стать, открой силу-силушку — весенний день долгую зиму кормит. На зиму, кормилица, тоже не обижайся: она тебя защищала снегом, берегла от сильных морозов. Где много снега, там и воды много, где вода — там горы зерна растут.
Солнце переливалось, да на него некогда смотреть — дела. Лето с весны начинается. Счастье или боль она несет? Кто знает. Человек все равно верит в хорошее, верит своему уму и силе рук. Ни хлеб, ни молоко не падают с неба. Тело не обольешь потом — Нишкепаз тебя не поможет. Без труда и ветер не подует, и рыба хвостом не вильнет…
Поле вон какое большое — без людей с него ни хлебов, ни овощей. Господь птиц со своего рукава выпустил, но и они, не подкрепившись, не запоют. Насытятся — тогда другое дело! Вон грачи прилипли к борозде, сапогами их топчи — не выгонишь, вспаханное поле от них кажется еще чернее. Не птицы, а земляные комочки. Не поймешь их — отчего ликуют: то ли вновь вернулись в родные места, которые зимой покидали, или поле подарило им столько лакомых червей? Кто знает…
Не поле раскинулось — спелой черемухой обсыпанная ширь. На весну она смотрела глубокими небесными глазами, разговаривала птичьими трелями, наполняя дыханием землю.
* * *
В последние дни апреля райгазета сообщила о том, что в двух хозяйствах начали посевную.
— Ты что ждешь, когда ветра протянут корку по земле, тогда выведешь в поле сеялки? — по телефону ругал Вечканова председатель исполкома райсовета Атякшов.
Иван Дмитриевич защищался: земля, мол, еще не высохла, пока готовы только те поля, что на пригорках. На той неделе, говорил он, люди видели зайца-беляка, журавли тоже не сели в гнезда. Куда выедешь, если зима еще не совсем отступила?
— Ты мне сказки не рассказывай! Зайцев, говоришь, видели… А о том не подумал, что нарушаешь государственную дисциплину? Это к добру не приведет, — пугал Атякшов.
В это время в правление зашел Павел Иванович Комзолов, агроном колхоза. Не удержался, попросил у Вечканова телефонную трубку, грубо сказал звонившему:
— Герасим Яковлевич, приезжай-ка к нам, я тебе такие поля покажу, где на лыжах будешь кататься…
Председатель исполкома не ожидал таких слов и недовольно буркнул:
— Я не тебя спрашиваю, не суй нос куда не следует. Укоротить его недолго, понял? Есть председатель колхоза, как-нибудь сами разберемся. Я еду к вам, ждите…
Комзолов с раздражением повесил трубку. Нишкепаз, бросать семена в холодную землю? Разве не из-за этого и в прошлую весну Вечканов спорил с Атякшовым? И вот тот снова учит…
Через час втроем направились осматривать поля. Вечканов с Комзоловым шли нехотя: время только зря тратят. Наверно, Атякшов думает, что его приезд испугает вармазейские земли, и они раньше времени подоспеют? Как и вчера, во многих местах сапоги еле-еле вытаскивали из крутой, как тесто, грязи. В Сеге-озере еще сверкали льдины.
За горой горели дымные костры. Это поджег оставшую от стогов солому Федор Варакин, который готовил взятую в аренду землю. Когда подошли к нему, тот уже был готов пахать, но прошлогодняя солома лезла под плуг, накручивалась на бороны. Пришлось остановиться.
Это поле было самым лучшим в хозяйстве. Около тридцати гектаров. Из-за него всю зиму были скандалы. Они начались тогда, когда в селе услышали, что Федор хочет арендовать этот участок на десять лет. Многие были против. И все равно он добился своего. Банк выделил ему деньги, колхоз — трактор, плуг, сеялку, борону… И вот Федя — фермер, поле сделал своей семейной землей, в этом году посадит сахарную свеклу.
Увидев неожиданных гостей, тракторист снял матерчатую кепку и грубо спросил:
— Отнимать землю пришли?
— Ошибся, Федор Петрович, пришли посмотреть на твою работу. Говорят, свекла твоя листья уже пускает, — улыбнулся Атякшов.
Комзолов осматривал вспашку. Она глубокая и прямая. Земля черная, будто дегтем полита. «Что говорить, Федю не обманешь, цапнул самое жирное поле, — думал про себя Павел Иванович. — В этом ничего плохого нету — он умеет трудиться…»
Зимой Федя завез на свое поле навоз, да и сейчас мешки с аммиаком лежат на тракторной тележке. Внесет в почву перед вспашкой.
— Расскажи, Федор Петрович, как земля поспевает, что с неба тебе сыплется, — Атякшов стал расспрашивать нового «кулака», как за глаза прозвали первого вармазейского фермера.
— Поле, Герасим Яковлевич, из рук колхозных лодырей уплыло, теперь мне кланяется. Сейчас, мол, всю осоку уберешь, до сердца она меня высосала, — засмеялся механизатор.
— Ну, это ты клевещешь на землю. Здесь и в прошлом году, когда ты даже не думал о фермерстве, собрали тридцать центнеров пшеницы с гектара. Сам знаешь, брошенное в осоку зерно не даст густых колосьев, — не удержался Вечканов.
— Так-то так, Иван Дмитриевич, да ведь пол-урожая оставили мышам. Мои центнеры это лето покажет. Посмотрим.
— Выходит, сейчас уж ты не колхозник. Возможно, и в ноги себе заставишь поклониться, когда разбогатеешь? Придем к тебе занимать, ты заскрипишь зубами и скажешь: «Поклонитесь, рабы». Правильно говорю? — Председателю не нравилось не только то, что Федя будет работать от них отдельно (землю как делить, она за селом закреплена), а как высокомерно ведет себя, даже стыдить уже начал. Не умеете, говорит, дела вести. Забыл будто, кто помог ему получить землю. Вечканов с Комзоловым, кто же еще? Только к Атякшову, который сейчас стоял перед ними, дважды заходили. Убедили и другое районное начальство: все равно, твердили, нужно вначале попробовать, какая от фермерства польза. А вот продавать поля Вечканов никогда не будет. Всегда против. За эту пашню отцы и деды кровь проливали, а сейчас новые помещики появляются. В аренду отдать землю — это другое дело. Поэтому Вечканов не то шутя, не то вправду сказал:
— Поработай годок, а когда разбогатеешь — вновь поле у тебя отберем.
— Это моя пашня. По закону. — Федя нагнулся к земле и поцеловал ее.
Комзолов не удержался:
— Поле твое, Федор Петрович, его никто у тебя не отнимает. Наш колхоз от тридцати гектаров не обеднеет. Земли предостаточно.
Не успел договорить, Федя его прервал:
— Сколько сеем зерна, примерно столько же и собираем. Зачем обрабатывать столько полей, если они неубранными остаются? — механизатор раскинул руки и добавил: — Дело в другом, Иван Дмитриевич. Вы, радетели земли-матушки, поля не лодырям раздавайте. Какой пахарь из Захара Митряшкина — на трактор его посадили?
— Тогда кому доверять технику, не подскажешь? Матери его, бабке Оксе? Она во время войны «фордзоны» водила, — не сдавался Вечканов. — Ведь и ты виноват — в минувшее дождливое лето зерно осталось не обмолоченным. Забыл, как кричал на все правление: «Я в грязь не выведу свой комбайн!»
— Так-то так, да ведь те поля не моими были. Засею свое поле — ночью не буду спать, а хлеб уберу. Почему? Это же мое поле, а не общее, как привыкли говорить. Над ним сто ртов, а работников всего три-четыре.
Комзолов, как и председатель райисполкома, не лез в спор. Он слушал и думал: вот откуда идет лентяйство… Что общее — выходит, это не твое. Когда пахаря оторвут от земли, разве он будет на чужих ишачить? Вначале платили ему голые трудодни, потом еще и огород укоротили… Пусть на землях полынь растет, но лишнюю сотку не трогай — это земля колхозная…
Кто будет жить на селе, когда огороды с вершок, по три коровы не разрешают держать, а не послушаешься, налогами обложат. Рабское счастье! Из-за этого люди разъехались по городам, а в Вармазейке уже почти все старики. Кто знает, может, упорство Варакина — первая тропинка к тому, утерянному, что всегда кормило страну? Россия-матушка, которая когда-то была очень богатой хлебом, сейчас сама на золото покупает ячмень, овес, гречку. Именно то, что хранилось в закромах. Люди позабыли свои корни, появилось равнодушие.
— Федор Петрович, не покажешь свой трактор в деле? — обратился к фермеру Комзолов.
Тот сел в кабину и запустил мотор. За плугом потянулась широкая черная полоса…
— Пора уходить, нечего отвлекать человека, — вдруг произнес Атякшов. И, немного помолчав, добавил: — Хорошее начало положил фермер, любит он землю, беспокоится за нее, кормилицу, нашу главную опору.
Сели в «Уазик», поехали по лесной дороге. Под колесами хлюпала грязь. Когда приблизились к Бычьему оврагу, перед ними открылось другое поле. Узкое, оно длинным серым чулком тянулось в сторону Суры, покрытое наледью и снегом.
— Плохо, что лыжи не взяли, покатались бы, — смеясь, Комзолов хлопнул по плечу председателя.
Атякшов глядел на боковое стекло кабины, ему неудобно было смотреть в глаза. Наконец тихо произнес:
— Виноват я, друзья. Не верил… Что поделаешь, люблю поучать, черт бы побрал.
Доехали до околицы. Павел Иванович вышел из машины, пошел пешком.
У правления встретил племянника Игоря. Парень куда-то спешил. Куда — не стал интересоваться, спросил только, как там дети. Из дома Комзолов ушел рано, они крепко спали, будить не стал.
— Женя со своим классом у колхозного бурта картошку перебирает. Митек, когда заходил обедать, что-то рисовал за столом. Хотел посмотреть на бумагу, но он сразу ее спрятал. Потом, говорит, покажу, — улыбнулся Игорь.
— Немного повожусь над земельной картой — потом домой, уж очень проголодался, — сказал Павел Иванович. — Щи, думаю, сварили наши женихи?
— Сварили… Какие там щи — щи с молоком, — засмеялся Игорь. — С голодухи и это съешь. Самим, как видишь, некогда.
Комзолов виновато улыбнулся.
* * *
Нельзя смотреть на Суру — глазам больно. Вблизи река широкая, издалека — узкая. Протянулась по пойме вьющимся ужом. На тот берег спустился сосновый лес, будто решил посмотреть ее красоту. Вековые деревья тянули свои макушки к небу, к самим облакам. В воздухе пели жаворонки, было слышно, как кукует кукушка. В городе такого не услышишь — там одни холодные каменные дома и машины, машины, машины…
Детство Игоря прошло здесь, в Вармазейке. Жили вчетвером: бабушка, дедушка, он и дядя Паша, брат матери. Сейчас остался только дядя.
Мать Игорь не знает, она умерла после родов. Когда отец женился второй раз, взял его в Саранск, в свою новую семью. Потом Игорь редко бывал в Вармазейке. Мачеха не любила это село, не терпела и родственников Игоря. Когда муж вспоминал о них, она всегда раздражалась.
В первые годы бабушка часто ездила к ним в город. Игорь радовался ее приездам и подаркам. Потом она стала приезжать все реже и реже и, наконец, совсем перестала. Однажды, в шестом или в седьмом классе, Игорь вернулся из школы домой и уже у порога услышал, как ругаются отец с мачехой. Такие разборки у них дома случались часто, да иногда они и нужны были: у отца без водки, считай, ни одного дня не проходило.
На этот раз они бранились не по поводу пьянок. Мать Игоря ругала какую-то дряхлую старушку.
«Выкинула на порог свой холщовый мешок, нагло в дом залезла! — хрипела мачеха. — Уходи отсюда, — толкаю ее. Не выгонишь. «Я к Игорю приехала, а не к вам». — Может быть, спрашиваю, и квартира Игоря? — Шмыгая носом, старуха молчала. Сама с ног до головы мокрая — видимо, под дождь попала, вон сколько грязи оставила…»
— Пригласила бы в дом человека, так ведь нехорошо, — сказал отец.
— Я в гости не приглашала. Что, ей хлеб с солью поднести?!. — кричала хозяйка.
«Бабушка приехала!» — застучало сердце у Игоря. Смотрит — под столом узелок. Самой бабушки нет. «А, может, и в самом деле выгнали?» — промелькнуло в голове у мальчика. Он с упреком посмотрел на мачеху и нырнул на улицу. «Уехала, уехала», — ручьем лились из глаз слезы.
Бабушки не было и на автовокзале. Паренек обездоленным кутенком завертелся на месте, не знал, что делать. И ему вспомнилась бабка Акулина, которая жила в их доме. Игорь побежал обратно.
Действительно, бабушка у соседки пила чай. Игорь сразу не узнал ее — она будто уменьшилась ростом, лицо изрезано глубокими морщинами.
— Смотри-ка, смотри-ка, он выше меня, — сквозь слезы говорила старушка, целуя внука. Скрюченные пальцы тряслись. Эту дрожь Игорь прочувствовал и тогда, когда та целовала его.
— Как же, в отца пошел. Тот со столб ростом, — подала голос Акулина. — Ты, Палага, того… переночуешь у меня. На кой там у зятя под столом валяться. — Повернулась к Игорю, добавила: — Дитятко, сбегай-ка за узелочком бабушки, кабы мать в окно не выкинула.
Отец ел на кухне. Мать с сестренкой смотрели телевизор.
— Где шляешься?! — накинулся на него отец и в ярости задел локтем тарелку с супом. Та со звоном упала. — Разве забыл, что нужно помогать сестренке делать уроки? Сколько раз говорил тебе об этом! — Попыхтел-попыхтел носом, немного смягчился. — Не нашел?
— Кого? — не сразу понял Игорь.
— Кого, кого… — вновь повысил голос отец, — бабушку!
— Она у бабки Акулины, — вздохнул мальчик.
— Она ей кто, близкая? А-а, вон в чем дело… Тоже вармазейская. Тебя еще немного нянчила…
— Вармазейская? — удивился Игорь. — Об этом я и не слышал.
— Все будешь знать — рано состаришься. — Отец встал из-за стола и резко сказал: — Пойдем вместе!
— Меня, папа, за сумкой послали. Она под лавкой.
— Я сам ее возьму, — отец поднял котомку, вышел с Игорем на улицу.
Бабушка, увидев зятя, растерялась, руки вновь затряслись. Мальчик никак не мог понять: то ли она испугалась так, то ли обрадовалась.
— Ты, Олодя, садись, садись. Стоя, половицы сломаешь, — засмеялась бабка Акулина. — Сама приоткрыла шкафчик, достала бутылку. — Здесь полстакана осталось, да ведь старуха где больше возьмет, — начала она оправдываться. — Я, Олодя, так думаю: гостю много поднесешь — опьянеет, не нальешь — обидится. Как-никак мы соседи.
— Спасибо, — промолвил отец и сел за стол.
В ту ночь бабушка спала у соседки. Утром, провожая ее на вокзал, она учила Игоря:
— Ты, ясное солнышко, больно не лезь между родителями. Вырастешь — поймешь: у каждой семьи свои горести. Беда, родимый, не репей, прилипнет — из сердца сразу не вырвешь.
Та встреча была последней. Через полгода на имя его отца пришла телеграмма: «Умерла мама похороны воскресенье Паша».
Отец хотел поехать в Вармазейку, но жена не пустила. «Этого еще не хватало, всех не похоронишь», — заворчала она и изорвала бумажку.
Игорь хорошо помнит тот зимний день. Зашел он к бабке Акулине сообщить о горе — та, лежа на койке, стонала. Хотел сообщить о телеграмме, но в горле сразу застрял комок — никак не мог его проглотить. Паренек упал к ногам худенькой старушки, тело его затряслось.
— Оставила тебя, сыночек… — соседка сразу поняла, в чем дело и стала его успокаивать.
Что она говорила ему, — сейчас Игорь уже забыл. А вот ту добродушную старушку, которую через две недели и саму проводили на городское кладбище, до сих вспоминает. Кладбище было далеко-далеко — ехали туда на автобусе. Тогда о бабке Акулине, кроме него, никто и не горевал. Похоронили — и на земле она как будто не жила. Вскоре в ее квартиру вселились новые жильцы…
Прошло много лет. После школы Игорь учился в университете, потом работал в агропроме. А сейчас вот уже два месяца — зоотехником на родине матери.
Живет Игорь Буйнов в Вармазейке и никак не нарадуется: луга там ничуть не изменились. Они такие же, какими остались в детской памяти. Другими стали только дома. Сейчас они повыше, многие кирпичные, под окнами красивые палисадники.
А жители, кого он знал раньше, постарели. Вот дядя Паша. Раньше был высоким, кудри до плеч, под шапку не умещались. Сейчас он пополнел, стал похож на пенек, волосы поседели. «Ты уже не тот», — иногда хотелось сказать Игорю, но не посмел. Жизнь ведь не всех нежит. Много пережил дядя: умерла жена, на руках осталось двое сыновей, целыми днями на работе — некогда даже вздохнуть…
Постарел и Казань Эмель, бывший их сосед. Сейчас он со своей старухой, бабкой Олдой, живет в центре села, в новом доме, рядом с клубом и школой.
Бабка Олда почти не изменилась, была все такой же: худенькая, глаза, как бусинки, веселые. Любит, как и прежде, новости разносить…
Игорь вышел на Суру, по скользкому, затянутому тиной берегу спустился вниз, где двое мужчин — один старый, другой молодой, может быть, отец с сыном, смолили лодку. Река как-то сузилась, была не похожа на ту, которую видел в детстве. Игорь поднял из-под ног камешек, замахнулся и закинул на середину реки. В том месте, где он упал, вода заискрилась.
Мужчины у лодки подняли головы, вытаращив глаза, посмотрели на него: смотри-ка, взрослый человек, а ведет себя как ребенок…
Игорь, спустясь к ним, поздоровался и спросил:
— Почему река так обмелела?
Старший вынул изо рта дымящуюся трубку.
— Ты не с Египта приехал?
Когда Игорь сказал, кто он, парень произнес:
— Сам зоотехник, должен знать: если не будешь убирать навоз из-под коровы, она утонет. Так и с Сурой выходит. Кто только не поганит ее, разве не задохнется?
И мужчины вновь приступили к делу. Игорь смотрел на них и удивлялся ловкости.
— Вон Наталья идет! — приподнял голову старший и прекратил работу.
К ним спустилась девушка в тонкой синей кофте. Мужчины сполоснули руки и сели на доски обедать. Пригласили Игоря. Он поблагодарил, а сам стал смотреть, как девушка мыла ноги в холодной воде. Ей было лет двадцать пять. Стройная, высокая, на правой щеке родинка. При наклоне было видно, как весенними птичками трепещут, готовые выпорхнуть, ее острые груди.
«Пора уйти отсюда, а то скажут еще, что пялишь глаза на чужих жен», — подумал Буйнов и направился к иве, растущей в сторонке.
Сейчас он думал о том, как добраться до стойла. Как только вода спадет, на пароме они переправят коров на тот берег. Но сначала нужно подготовить калды. «Весенний день год кормит!» — вспомнились Игорю слова председателя, и он про себя улыбнулся.
Наталья покормила отца с братом, сполоснула посуду и по тропке пошла вдоль берега. Проходя около ив, заметила Буйнова и попятилась.
— Вы не за мной, случайно? — пошутил Игорь.
— Нет. Просто интересно, кто в полдень бездельничает, — окинула его веселым взглядом девушка.
— Зоотехник, кому же другому еще?
— А, это, выходит, о тебе вспоминали в клубе? Аспирантуру закончил, завтрашний известный селекционер. Такую, говорят, проводит се-лек-цию…
От услышанного Игорь даже оторопел. Пытаясь скрыть смущение, сказал:
— За твою похвалу только в шампанском осталось искупаться, — и торопливо сбросил с себя одежду.
— Поновее ничего не нашел? — застеснялась девушка и отвернулась. Увидела — парень уже в воде, крикнула: — От такого «шампанского» поясница как бы не отказала!
День был жарким, но вода холодная. Руками Игорь разгонял волны, они же еще больше мешали телу. Нет, до того берега не доплывет, и он вышел из воды. Сорвал одуванчик, поднялся с ним и удивился: одежды на месте не было.
— Ау! — донесся голос Натальи.
Буйнов побежал на голос. Когда догнал девушку, та, смеясь, сказала:
— На брюки, на! Не из Парижа случайно привез?
— Знаешь что, — разозлился Игорь, — таких, как ты, я в Саранске видывал.
— Не обманываешь? — поджала девушка пухлые губы. И недовольно буркнула: — Тогда, как говорит Казань Эмель, пусть тебя кыш возьмет! — и, не поворачиваясь, заторопилась к варакинскому огороду.
— Нашлась невеста, и смеяться не разрешает! — крикнул вдогонку Игорь и спешно стал одеваться.
* * *
Роза Рузавина каждое воскресенье ездила на базар. Надоело это дело, да куда денешься — муж заставляет. Тот сердился на нее из за того, что работала в поле. Рыбу, пойманную в Суре, Трофим сам солил и коптил.
И сегодня Роза вернулась с Кочелая поздно ночью. Есть не стала — за столом пересчитывала вырученные деньги. Не спохватилась даже, как через порог перешагнул Миколь Нарваткин.
— Ой, а я это… Не успела даже… — Роза от растерянности не знала, куда деть руки. Будто пойманная при воровстве, торопливо спрятала деньги в платок, сорванный с головы, и юркнула в переднюю. Вскоре оттуда раздался голосок, похожий на воркование голубя: — Давненько, Миколь Никитич, не заходил к нам.
— Некогда, красавица, — прижавшись спиной к ступенькам печки, кокетливо ответил гость.
— Сейчас ты уже бригадир, начальник моего Трофима…
— А-а, вон в чем дело… — засверкали у Миколя золотые зубы. — Хочу спросить тебя, почему твой муж не выходит на стройку?
— Он, Миколь Никитич, твой друг, сам его и спроси, — ответила женщина заигрывающим голосом. — Моему мужу ничего не надо. Есть у нас, говорит, кот и хватит. У Трофима знаешь характер, вместе сидели…
Миколь повесил картуз на лосиные рога, прибитые к стене, прошел вперед.
— Старое вспоминаешь, Роза, былое, наболевшее. Каждый год — пятьдесят длинных недель. За всю жизнь, — он неспеша связывал свои слова в один узел, — нас не тюрьмой измеряют, а делами. Возможно, и это о многом говорит, только человек не тополь, шумящий листвою за окном, — он меняет места. А они — его характер.
В передней послышался шелест платья. Вскоре Роза вышла в красном халате, волосы заплетены в косу, которая доходила до пояса. Села напротив Миколя, начала оправдываться:
— Базар мне осточертел… Глаза бы мои его не видели. Сколько стыда натерпелась. Покупатели не глупые люди, понимают, что рыба в огороде не растет…
— Да и вон эти… — хозяйка поднесла ладони к лицу гостя. — Боюсь, не только они и душа протухнет…
— На это тебя никто не толкает, — Нарваткин хотел еще что-то сказать, но Роза остановила:
— На местах, говоришь, характер меняется?.. Это как посмотреть. Ты прав: они изменяют характер да еще как. Не зря говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. — Помолчала немного и произнесла: — Возможно, это так, Миколь Никитич: человек не дерево под окном…
Тополь срубят — на дрова пригодится, человек свалится — кроме земли никому не нужен. Забыл, чем Трофим похерил свое счастье? И за что его сажали?
— Ты, Роза, будто обо мне рассказываешь, а не о муже, — Нарваткин хотел было остановить хозяйку.
— Я, Миколь Никитич, вновь напомнила тебе, как всё меняется. Это, как говорят, первая сказка. Вторая — муж не стал работать в колхозе не только из-за того, что любит деньги. Он платит злом за случившееся. В вагоне поезда он людей защитил от поножовщины, а ему четыре года дали.
— Ничего не поделаешь, Роза. Что Бог тебе дает, оттого никуда не денешься. Каждый стоит на том месте, которое лишь ему уготовано…
— Что, и ты на своем месте? — вспыхнула женщина. — Тогда зачем, скажи, по селам шляешься?
— Счастье искал… И, признаюсь, нашел ее, крылатую перепелку, как говорит ваш агроном. Не знаю, поймаю и или нет за крылья, но все равно знаю: они мне помогают летать.
Роза от растерянности переминала пальцы, будто они были в чем-то виноваты.
Наконец-то от души сказала:
— Ты за Трофимом пришел? Сейчас он Суру не покинет. Рыба как раз икру мечет. И видя — гость вот-вот уйдет, достала бутылку, поставила на стол. — Что не спрашиваешь, сколько у нас денег? — неожиданно спросила. — Четырнадцать тысяч набрали. Да я их недавно в дом ребенка выслала, в Рузаевку. Своих детей нет, а вот сиротам пригодятся. Рыбу не Трофим, так другие переловят…
Выпучив глаза, Нарваткин смотрел на женщину и не находил слов. Перед ним стояла та, из-за которой он остался в Вармазейке. Он полюбил Розу с той минуты, когда впервые увидел. Любил тайно, лишь ему понятными чувствами. Только сердечное его тепло никак не доходило до ее груди.
Миколь думал: Рузавины лишь за деньгами гонятся. Копили те, что он пускал по ветру. Трофима он вдоль и поперек знает, тот сквозь пальцы и мякину не пропустит. А вот жена его, видать, совсем другая…
Душа у Миколя, будто весной под горячим солнцем снег, потихоньку стала таять. Роза тоже думала о госте. О нем, который считался другом мужа и с кем тайком она мечтала встретиться. Теперь он стоял перед ней таким, каким его знала: непокорным, никому не верящим. И в то же время Миколь добрый человек, и душа его — нараспашку. Роза это поняла уже той зимней ночью, когда Нарваткин заходил к ним впервые. Правда, тогда его больше увидела с плохой стороны: два дня глушил с мужем водку. Догадалась женщина и о другом: колхозную конюшню они спалили, Миколь с Трофимом. Она это чувствовала, только как всё получилось — не знала.
Но все равно в ее груди опять запылал тот огонек любви, который у нее возник в Саранске. С тем парнем Роза ходила в кино. Ни поцелуев, ни объятий. Вернулась с отцом в Вармазейку — чувства приостыли. И вот сейчас, когда она замужем, ей тридцать лет, ослабший огонь вновь запылал в ее сердце.
— Что, Роза, мне пора уходить, — встал Нарваткин.
— Успеешь… Трофим придет под утро. Сказал, что с Вармаськиным к дальнему пруду пойдут. Посиди немного, надоело одной в пустом доме. Жизнь в четырех стенах горше тюрьмы. — Хозяйка подошла к шкафу, достала две рюмки, нарезала леща и, не смотря на гостя, промолвила: — Не думай, спать тебя не оставляю, какой-никакой муж есть. Он меня любит. Иногда и однобокая любовь кажется счастьем. Вон у нашей сельской ветряной мельницы два крыла — все равно не может оторваться от земли. — И как будто сказала пустые, ненужные слова, махнула рукой: — Наливай, ты мужчина!
«Вон она, передо мной стоит… Почему стесняюсь ее, будто ребенок?» — разливая коньяк, думал Нарваткин. Он всегда надеялся на свою смелость. А здесь стеснялся обнять ту, которая сама его не отпускает.
О том же думала и Роза:
«Если весть о том, что он нашел свое счастье, верная, тогда, считай, не зря пришел…»
На улице послышались голоса, донеслась песня — молодежь шла в клуб.
«Так, не так, так, не так», — стучал маятник настенных часов, будто спрашивал, как им быть. Но часам об этом разве кто скажет?..
* * *
Как и все пожилые люди, весной Дмитрий Макарович Вечканов и сон позабыл. Вот и сегодня, только в небе появились желтые перышки, надел яловые сапоги, старый свитер и отправился осматривать поле за околицей. В прошлом году там на зиму посеяли рожь. Зерно легло в сухую землю, осенью дожди не баловали. Как всходы пережили морозы, что они обещают лету — эти мысли беспокоили больше всего.
Отправился Дмитрий Макарович по Бычьему оврагу, где дорога вдвое короче. Когда спустился, тот был покрыт белым туманом. Сквозь него шел долго, или, видимо, ему так показалось. Вышел из оврага — небо уже просветлело, вот-вот забрызжет солнечными искрами.
Поле широкое и длинное — глазами не измеришь. Всходы густые и сочные. Подняться им помог глубокий снег — надежно сохранил от морозов.
Дмитрий Макарович долго смотрел на озимую рожь, потом не удержался, сорвал стебелек, понюхал. Кто знаком с этим запахом, тому он никогда не забудется. У земли свой, не похожий на другие, аромат и дыхание.
Поле со всех сторон защищено березовыми рощами. Деревья здесь посадили при Вечканове, когда он был председателем. За двадцать пять лет из тонких, похожих на осоку кустиков, поднялись с двухэтажный дом березы. Они охраняют поле от сильных ветров и суховеев, охраняют надежно, как родная мать свое дитя.
Смотришь на березняк издали — будто одетые в белые рубашки эрзяночки спускаются к Суре, туда, где Пор-гора и Львовское лесничество. Идут не торопясь, будто знают о своей красоте и для чего они здесь растут.
По левой стороне березняка, вдоль края оврага, проходит дорога. Сейчас на ней ни людей, ни машин. Поэтому Вечканову было приятно: иди и иди, не нужно поворачивать с дороги. В прошлом году он приходил сюда каждый день. Пройдет взад-вперед — на душе становится легче.
Порой сердце так прихватит старика — чуть с ног не валится. В этом году, в феврале, Дмитрию Макаровичу исполнилось семьдесят. Поднялся до той вершины жизни, откуда многое видно. Вот и сейчас, идя по полевой дороге, вспоминал, как провел свою жизнь, что сделал хорошего и где ошибался. Разве у человека мало недостатков?
Четыре года прошло, как он вернулся из Саранска, где долгое время работал в обкоме партии. В Вармазейке он родился, здесь, на сельском кладбище, похоронил свою жену Зинаиду Петровну, с которой вырастил двоих детей. Отсюда уходил на войну. Вернулся — вновь за любимую работу: выращивал хлеб, водил трактор, после окончания института был агрономом, председателем. Дмитрий Макарович никогда не думал, что придется расстаться с Вармазейкой, изберут его секретарем райкома. Не верил и тому, что молодой и неопытный руководитель, который встанет на его место, по ветру пустит все накопленное. Правда, все это произошло потом, когда Вечканов был уже в соседнем районе первым секретарем.
В настоящее время председателем колхоза является его сын Иван. Гордится им Дмитрий Макарович: хорошего человека вырастил, думающего хозяйственника. В чужой рот не смотрит. Дела идут. Да вот беда: над ним очень много начальников. Учат все, что и куда посеять, что продать и купить. Взять хотя бы Вадима Митряшкина, из-за которого обиделся Атякшов. Умеет только инструкции строчить. Сквозь них и смотрит на сельское хозяйство. Словно помещик. А ведь родился в Вармазейке, с Иваном в одном классе учились. По профессии учитель, в растениеводстве ничего не смыслит, но все равно учит.
Неожиданно Вечканову вспомнился тот пленум райкома, на котором его избрали первым. Тогда их район звенел по всей республике. Как не звенеть: по два плана гнали. Не зря на пленуме бывший первый, Полозков, хвалил себя: при нем, говорит, зацвели все колхозы. «Цветение» никто не видел, планы, правда, выполнялись. Только за счет чего? Стыдно даже вспоминать: собранное по всему селу молоко и мясо отправляли государству от имени хозяйств. Везде шептались: в Саранске у Полозкова влиятельный друг. Так это или нет, об этом тогда Вечканов как-то и не думал. Его тревожило другое: кого обманываем, зачем? С их района в соседнюю область, у которой магазины были побогаче, направляли «покупателей». Те тоннами привозили сливочное масло, мясо, молоко. Все это тоже отправлялось якобы от района. Цифры большие, а вот сельское хозяйство на одном месте топталось.
Поэтому, когда Дмитрий Макарович стал первым секретарем, он положил конец этому обману. Когда вспоминал об этом, Вечканову становилось неприятно, будто во всем этом он был виноват.
В хозяйствах республики зерна дают больше всех озимые. Каждый гектар обещает по тридцать и более центнеров. Только то, что зреет на полях, при обмолоте остается в земле или теряется при перевозках. Иначе говоря, из выращенного добрая половина не доходит до элеватора.
Несколько лет тому назад, во время отдыха в санатории, Дмитрий Макарович встречался с одним журналистом, который только что вернулся из Канады. Он рассказал ему, как в стране за океаном ведут фермерство. По словам журналиста, канадцы не меняют каждый год семена. Для новых сортов отводят небольшие участки. Больше места оставляют для тех, которые дают большие урожаи. Не как у нас. Дмитрий Макарович несколько лет назад и сам видел, как в соседних Чукалах, торопясь, сеяли «мироновскую». К хорошему это не привело: той же зимой засеянное вымерзло. А вот озимая пшеница в Вармазейке, которую называли «рекордсменкой», выдержала холода и дала весомые центнеры. Дмитрий Макарович давно пришел к мысли: как ухаживаешь за полем, так оно тебе и отплатит. Ведь с Канадой, где наша страна каждый год за золото закупает миллионы тонн зерна, климатические условия почти одинаковые. У нас даже, возможно, они чуть лучше.
Журналист тогда удивил Вечканова и другим. В Канаде хлеб выращивают только те, которые когда-то приехали жить туда из России. Это же наши люди! Выходит, накопленный опыт их земледельцев — это наших бывших пахарей, их детей и внуков смекалка…
И еще поведал журналист о том, что канадские фермеры крупный рогатый скот кормят сеном. Сено на зиму складывают под навес. В те фермы, где содержится сам скот. Из-за этого там тепло, воздух ароматный, сено хорошо хранится и раздавать его легко — бросай и бросай вниз. Вай, Верепаз, разве наши старожилы раньше не так делали? Это уже потом, когда понастроили кирпичные дворы, где не корова — человек может сломать ногу, забыли навесы и склады для сбережения кормов. Сейчас как бывает: привяжут стог тросами на два трактора — давай его волочить с далекого поля. В село не сено доставляют, а месиво со снегом. А сейчас и такое сено не увидишь, его заменили кислым силосом.
— А как канадцы убирают зерно? — не выдержал, поинтересовался тогда Дмитрий Макарович.
— В этом деле они тоже молодцы. Поля косят не мешкая, до одного колоса в валки, как наши, не валят, а молотят на корню. В полях ни одного колоса не увидишь — жнивьё будто языком облизано. Разве в Вармазейке так не могут? Могут, только не все. Часто валки гниют под дождями, оставшееся зерно поднимается лесом — хоть сеять не выходи. Такие озимые — взглядом не окинешь. Где зерно росло, там и остается. И это когда кладовые пустые — мышам нечего есть.
Поэтому всегда перед жатвой Дмитрий Макарович переживает: «Вновь зерно будут сваливать в валки? Что, хрущевские времена вернулись?»
Вечканов и сам допускал ошибки. Только всем сердцем чувствововал, что для людей он нужен был не как председатель, а как друг и наставник. Когда на это место встал его сын Иван, он ему прямо в глаза сказал: кончились твои сладкие сны. Сам Дмитрий Макарович всегда вставал на зорьке, домой приходил в полночь. Не из-за того, что никому не верил, наоборот, считал себя наравне со всеми. Трактористы и комбайнеры в поле, — выходит, и ему там быть. Такой уж сельский обычай: председателю больше всех нужно радеть. Правда, в своей семье не все ладится. Рано умерла жена, учительница местной школы. Когда вернулся из Саранска в Вармазейку, неожиданно, без любви, вышла замуж Роза, единственная дочь.
Трофим Рузавин, зять, вроде бы неплохой человек, к водке не тянется, много не говорит. Один большой недостаток у него — очень деньги любит. Из-за этого нанялся сторожем в лесокомбинат. Днем, в свободное время, с Суры не выходит — рыбу ловит для продажи. Этому научил и Розу. Копят, копят деньги, а на что, сами не знают. Вот и вчера Дмитрий Макарович приставал к дочери: «Куда вам столько?» — «Для жизни! — разозлилась Роза, — сам на важной работе трудился, а что нажил?»
Что правда, то правда. Жили на его единственную зарплату. Жена из санаториев не выходила. Иван с Розой учились. Одно богатство у Вечканова — совесть. Из-за этого живет один, хоть и дочь звала. Привык к своему очагу, зачем путаться в чужом доме? Вот ведь как бывает в жизни: учил, учил всех, а свою дочь так и не вывел в люди. Хотя почему не вывел? Сейчас она заведует теплицей. Вчера, повстречавшись с ним, сказала: «Заходи, отец, зарплату как раз получила, угощу…»
На верной дороге Роза. Это хорошо. Одному человеку далеко не дойти. Нужно ли страдать из-за этого, если заботы общие?
«Надо, надо, — будто молоточком стучали мысли Вечканова по мозгам. — Пусть у каждого будут свои тропки, маленькие, но свои…»
Взять вон фермера Федю Варакина. Что только ни говорят о нем за глаза: хапуга, единоличник… Взял да и отрезал целое поле. Это моя земля, говорит, не колхозная. Действительно, а почему не его? Здесь сто потов он пролил. Сейчас будет работать еще лучше — как у себя в саду или на огороде. Да ведь не только на себя. Вырастит хлеб — не все себе оставит: продаст государству или на базаре. Своим людям, не за границу. Сколько земли в Кочелаевском районе пропадает, сколько гектаров утонуло в осоке и полыни — не счесть. Да и пахать эту землю уже некому: у стариков сил не хватает, молодые в города убежали. И в то же время много сельчан, которые хотят увеличить площади своих огородов и держать больше скота.
Раньше разными налогами прижимали. Сейчас постановление правительства вышло по этому поводу, и вновь кое-кто, вроде Атякшова, ставит подножки. Варакин все равно не отступил. Продал недавно купленные «Жигули» и на вырученные деньги приобрел трактор. И вот тебе, пашет-боронует свою землю, с утра до вечера копошится на ней.
Кричим только, проклинаем, что, мол, пустые полки в магазинах. Орать — дело нетрудное. Для этого мозгов не надо. Сам, как Федор, за дело принимайся. Вечканов не раз думал изменить жизнь людей, только в те времена этого нельзя было сделать, крылья бы сразу подрезали…
Со стороны ближнего леса послышался гул трактора. Дмитрий Макарович знал, что это пашет свое поле Варакин. Что ж, пусть фермерство приживается и набирает силу. Жизнь покажет, кто прав.
Сейчас, шагая по Бычьему оврагу к дому, он думал: вот на этом месте, где проходит узкая, только для одного человека тропка, следы тянутся только в одну сторону, к селу. Оно и понятно: человек, как птица, всегда стремится к своему гнезду, где бы ни летал.
* * *
Судосева ждал сын Числав, синие «Жигули» которого стояли под окнами. Ферапонт Нилыч поставил удочки около крыльца, снял сапоги и с двумя пойманными щуками зашел в избу.
Числав сидел за столом. Мать, Дарья Павловна, рассматривала фотографии.
— Какие дороги тебя привели? — протягивая сыну руку, спросил Ферапонт Нилыч.
— На цемзавод ездил и вот по пути заехал…
Дарья Павловна с кухни принесла чашку щей и, пока муж мыл руки, начала рассказывать:
— Числав привез снимки Максима и Наташи. Смотри-ка, как выросли внучата — сразу не узнать…
— Самих бы привез, а не их отражения, — недовольно ответил хозяин. — Да и Сергей хороший гусь — год молчит. Что случилось с твоим братом, не в примаки зашел? — повернулся Ферапонт Нилыч в сторону сына.
— Он, отец, в командировке. Недавно заходил, сказал, что месяца на два уедет.
— Слышала, жена, теперь вновь полгода младшего сына не жди. А ты о свадьбе переживаешь. Пойдет к кому-нибудь в зятья, тогда все твое воспитание насмарку…
— Сыновья ведь тоже пропадают. Есть у них жены. У жен — родители. Куда денешься — такая уж судьба, — заступилась за младшего сына Дарья Павловна. Сама все равно, собирая со стола фотографии, тихо сказала Числаву:
— Действительно, сынок, Сергея разочек хоть бы привез. Чай, в машине не тяжело ехать.
— Приедет, мать, приедет, не беспокойся. Может, даже и насовсем вернется. В родном гнезде потеплее.
Услышав это, Ферапонт Нилыч встал из-за стола и нервно зашагал по комнате. Половицы затрепетали перекинутыми над водой жердочками. Наконец остановился около сына и произнес:
— В родном селе, Числав, и воздух опора, поверь мне. Почему бы и тебе не приехать в Вармазейку? Наташе дело в школе найдется, да и для тебя работу подыщем. Сергея не трогай. Его не вернешь. Он еще в детстве в город мечтал убежать…
Дарья Павловна слушала и все удивлялась, как изменился старший сын. Пополнел. Отпустил бороду. Немногословен, обдумывал каждую фразу. «Давно ли босиком бегал, а сейчас у самого сын», — думала женщина.
Максиму, единственному внуку, в марте исполнится восемь, он во втором классе учится. Зимой привозили. Худенький, словно ивовый прутик. Сам Числав в детстве таким был. Потом уже, во время службы в армии, вширь раздался. Вернулся оттуда, два года работал в милиции и в это же время заочно учился на эколога. Женился — с женой уехали в Ульяновск, сноха работает там в педучилище. Оставил родное село и Сергей, второй сын. Тот, видать, и в самом деле не возвратится. И в письме вот пишет: город, говорит, в его сердце…
«Хорошо бы приехали, дом большой, в селе дел невпроворот, живи только», — думала Дарья Павловна. Она даже не видела, как отец с сыном вышли на воздух. Убрала стол и поспешила за ними.
Те беседовали на крыльце о каком-то пруде. Числав держал газету и читал:
«Протянется он около трех километров, за год колхоз будет брать десятки тонн карпа…»
— Эту статью, сынок, я прочитал. Пруд нам, сынок, нужен, да разве не хватает Суры? Рыба и в ней пока есть. Не использовали бы ее воду на заводах — лещей решетом черпай. А сейчас уже последнюю рыбешку заморили. Сколько браконьеров у реки, столько жителей и в Саранске нет.
Иногда так думаю: не люди приезжают, а муравьи. Едут и едут на своих машинах, у каждого — сети и бредни. Рыбе метать икру не дают. Я о другом, сынок, беспокоюсь: если Бычий овраг запрудят, он все сурские луга зальет. Где стадо будем пасти, ведь скотина глину не ест.
Дарья Павловна слушала возле открытой двери. Не выдержала, спустилась к ним и сказала:
— Числав, наша черемуха тоже под водой останется?
— До нас, мама, вода не дойдет. По-моему, правильно пишут, на что нам Бычий овраг?
Дарья Павловна облегченно вздохнула. Две черемухи за огородом Судосевых, совсем около Суры, очень близки Числаву. Сейчас это смех, а в детстве он поднимался на них и старался с верхушек увидеть то, что было за горизонтом. Сергей, его брат, все спрашивал:
— Числав, что там?
— Лес и дороги! — кричал он сверху.
— Куда дороги?
— В Кочелай…
И вот они потянули их судьбу в Ульяновск… Там, перед их многоэтажным домом, ни черемух, ни лугов. Хорошо, что Волга рядом.
Вскоре Числав стал возиться около «Жигулей». Ферапонт Нилыч принес из колодца два ведра воды, взял из сеней тряпки и стал мыть машину. Отец с сыном молчали, будто все уже высказано.
— Ты правда сегодня уедешь? — наконец-то спросил старший Судосев.
— Сегодня, отец… Там работа ждет.
— Давно хочу спросить, да все забываю: сколько под твоей рукой людей?
— Более двухсот.
— Это, выходит, половина нашего колхоза. Смотри-ка, а я думал…
В Ульяновск Числав отправился под вечер. Поставил между сиденьями две банки молока, ведро картошки и, сев за руль, посигналил. Похожая на небесный цвет машина покатилась по асфальту мимо цветущей черемухи, к шоссе. К той дороге, которая когда-то их с братом потянула в город…
Ферапонт Нилыч грустно помахал рукой и зашел в сад.
Деревья были осыпаны будто снегом. Густые ветви, словно пояса с бахромой эрзяночек, спустились вниз, держали рой жужжащих пчел. Сад Судосев посадил той весной, когда Сергей родился. За двадцать четыре года он разросся, грядку лука негде посадить. Жена сколько раз говорила: «Выруби за двором яблони. Яблоки все равно в рот не возьмешь. Вместо них калину посади». Нет, не вырубил — такую красоту губить? Правда, за последние годы кое-какие деревья пришлось поменять. Их почему-то полюбили соловьи. Один прилетает сюда каждую ночь, садится на макушку анисовки да так запоет — аж душа светлеет. На новых яблонях второй год Ферапонт Нилыч оставляет два-три бутона. Оставишь больше — рано постареют.
Яблони уже сейчас показывают свой норов. Пахнущая медом часто болеет и, как заболевший ребенок, любит уход. Ей больше всех вредят зайцы. Ушастых Судосев считает самыми прожорливыми зверьками. Из всех деревьев они почему-то выбрали именно пахнущую медом, которую Ферапонт Нилыч за зиму перевязывал рубероидом.
Острые зубы зайцев все равно доставали до нижних веток. Выдержало дерево, сейчас, несмотря на раны, все равно тянется к солнцу. В левой половине сада шуршали похожие друг на друга четыре анисовки. Они не просили много воды, боялись только прожорливых червей. Они едят и едят их листья. Анисовки росли быстро, сильные ветви разбросали ввысь и в ширину. Там, совсем у берега Суры, старались взлететь к небу два грушовника. Днем они бросают длинные тени, ночью молчат, словно охраняют чей-то сон. За ними виднеются китайки. Второй год они поочередно распускаются. Хозяевами сада чувствовали себя две антоновки и белый налив. Первые росли без полива, земля под ними давно не рыхлилась — яблоки же во рту тают. Налив — летнее угощение. Антоновку хорошо замачивать на зиму.
Любит Ферапонт Нилыч в саду возиться. Весной сюда чуть не на заре выходит. Срезает с деревьев сухие ветки, ставит подпорки — к осени от тяжелых яблок ветви совсем до земли склоняются. Или сядет за деревянный стол, положит натруженные руки и долго слушает пение птиц. Выходит в сад и вечером, когда на той стороне реки, в сосновом лесу, кукуют кукушки, то и дело замолкая, будто боятся накуковать кому-то короткую жизнь. Дадут длинную или нет — Судосев тюрьму прошел и войну. Давно на пенсии, но разве усидишь дома? Еще заря не заалеет, а он уже в кузнице. В последние дни Ферапонт Нилыч почему-то занемог. «Отдохни хоть, шипящий твой горн никуда не денется», — утром сказала ему жена. Послушал. До обеда всё нежил себя в саду. Но не выдержал, по огородной тропке заспешил на работу. Председатель колхоза прогнал его: иди, говорит, домой, здоровье дороже кузни. Теперь Судосев копошится у дома, иногда выходит на рыбалку. Поймает две-три щучки да несколько пескарей — вот и весь его улов. Это старика не удручает. Он ходит на реку отдыхать. Садится под черемуху, растущую в конце огорода, где всегда прохладно, закинет в воду удилище и полдня не шелохнется.
Кружатся и кружатся перед его глазами прошедшие годы, как дятлы порой стучат по мозгам: тук-тук, тук-тук… Как по наковальне молоточком бьют.
Со стороны Петровки послышался гул электрички. Вскоре за их огородом показалась и она сама. Сверкающая зеленой краской, быстро, с нервным стуком, прошла рядом, и вскоре снова стало тихо.
Разные поезда видел за свою жизнь Судосев. И такие, на которых возили заключенных. В их вагонах не было ни сидений, ни нар. И встать иногда некуда было — так набивали людьми. Прижимался он спиной к стенке и смотрел в верх вагона с узким окошком. Это так днем. Ночью горела свечка, установленная над ведром. Ведро было пустое, захочешь пить — лижи высохшие губы. Воду раздавали утром, когда приносили еду — кусочек соленой рыбы и картофельного хлеба. К вечеру вновь давали кружку воды и воблу. Как медленно тогда проходили ночи, какими темными казались весенние дни! Но людей сильнее всего тревожило только одно: погонят или нет за ними жен и детей?
У Судосева тогда родители были уже старые. Одна нога у отца деревянная — оставил на империалистической. Мать часто болела. Зачем туда сажать старых и больных? И здоровые-то не помещались…
Два года тогда пролетели, как Ферапонт Нилыч вернулся с войны. Горячие пули летали над ним — остался живой, а здесь сочли его за «врага народа».
…Лагерь располагался в Сибири, около Туруханска. Жил Судосев в старом сарае, сыром, темном, со всех сторон обдуваемом ледяными ветрами. После приезда, на второй день, их распределили по бригадам, дали ватные штаны с фуфайками и погнали валить лес. Тяжелой работы Ферапонт не боялся, беспокоило его другое — их охраняли солдаты с винтовками. Людьми никто не считал. Утром им давали баланду, в обед — снова баланду, на ужин — чай из трав и кусочек хлеба. Работать же приходилось за троих: рубить лес, возить к берегу Енисея, где после разлива его сплавляли вниз по реке.
Настали теплые дни. Все позеленело, прояснилось небо. А у зеков жизнь стала еще тяжелее. С удлинением дня увеличился и объем работы. Люди от усталости валились с ног. Вдобавок, им не давали покоя комары и слепни. В лес без сеток даже и не заходи. Марлю продавали в аптеке, но марля доставалась не всем. Люди спасение нашли в солидоле. Мазали лица колесным маслом — и так, испачканные, рубили лес. Считай, без отдыха. Сядешь на пенек отдышаться — конвоиры уже вскидывают винтовки. Для них жизнь заключенного гроша ломанного не стоила.
В бараках тоже не лучше. Летней ночью комары летали стаями. Люди вокруг бараков жгли костры, в них клали сырой мох и сосновый лапник. В небо поднимался горький, съедающий глаза дым. И так — до утра, пока не холодало и не пропадали назойливые насекомые.
Через год Судосева поставили бригадиром. Начальник, правда, небольшой, таких в лагере около пятидесяти, но все равно стало повольнее. Отпускали его в Туруханск. Это село считалось райцентром. Оно нравилось Ферапонту: стояло на высоком берегу Енисея. Улицы широкие и зеленые. Земля — песчаная, красноватая, будто кто-то покрасил ее луковой шелухой. Дома, кроме бывшего монастыря, деревянные.
По улицам бродили коровы и бегали взлохмаченные собаки — лайки, которых зимой запрягали в маленькие нарты. Жители уже привыкли к заключенным. Однажды Ферапонту выпал выходной, и он вечером пошел в кино. В клубе к нему подсела девушка, лет девятнадцати-двадцати. Худенькая, стеснительная. На ней, как и у других ее подруг, была связанная из собачьей шерсти кофта, на голове синий платок. После фильма Ферапонт с Дашей (так звали девушку) бродили по той улице, где стоял ее дом. Он был немного покосившимся — сгнили нижние венцы. Когда дошли до крыльца, Даша попросила его вернуться. Если отец увидит, говорит, кнутом исхлещет. Пришлось уйти. Да и боялся Судосев лагерного начальства: оно было хуже собак.
Через полмесяца он вновь встретился с Дашей, и она сказала ему: живет с матерью и отчимом. Есть две сестренки — Галя и Глафира. Они учатся в школе. Отец работает паромщиком, мать — уборщицей в школе. Сама закончила семь классов, трудится сборщицей смолы.
И Ферапонт открылся ей: рассказал о своих близких, о Вармазейке, за что попал сюда. Молодые люди понравились друг другу, в их сердцах зажегся тот огонь, о котором говорят одним словом — любовь!
Родителям Даши понравился крепкий парень. Ферапонт был красивым, высоким, не зазнавался, лишних слов не говорил. Неприятно им было лишь то, что в каждый приход Ферапонт своей любимой приносил лесные цветы. В селе считали это привораживанием. Сказала ему об этом Даша — стал носить цветы под фуфайкой. И все равно сестренки Даши не выдержали и похвастались подругам. И распространилась по всему Туруханску молва, что Даша спит с ссыльным.
Черные сплетни сильнее ветра. Услышал об этом начальник лагеря, Судосева пригласил к себе. Почти час «песочил» бывшего фронтовика, затем посадил в карцер, где ему двое суток ничего не давали есть. Что потом было — один Инешке знает. Выручила Даша. Сама пришла в лагерь и призналась в любви к Ферапонту.
Вскоре они поженились. Теща была верующей, Судосеву пришлось венчаться. Вместо свадьбы только накрыли стол, со стороны жениха там никого не было — начальство не разрешило.
Пришел 1953-й год. Умер Сталин. Лагерь сразу загудел ульем. Однажды летним ясным утром, когда Судосев стоял вместе с другими в строю перед бараком, начальник стал выкрикивать фамилии. В их число и он попал. «В чем дело, куда-нибудь в другое место отправят?» — защемило его сердце. Теперь он переживал и о жене.
— Кого назвал, те сейчас же собирайте вещи. Мы вас сегодня отпускаем домой. На пристани ждет баржа. Спешите, — наконец-то сообщил радостную весть начальник.
Неожиданное известие напугало Ферапонта. «Как домой, Дашу куда оставлять, она в положении», — думал он про себя. Быстро собрал вещи, попрощался с товарищами, с комендатуры забрал документы (там ему также дали буханку хлеба и немного сахара) — и скорей в Туруханск.
Даша как будто ждала его. Дома она была одна. Взрослые находились на работе, сестренки — в школе.
— Ну, Дашок, теперь на вольный свет. Я заново родился! — И сказал ей, что его освободили.
— Сейчас куда, в Мордовию поедем? — подняла голубые глаза молодая жена.
— Вот родишь мне — тогда поедем. Дорога длинная. Успеем.
— Успею, так успею! — проговорила жена со слезами радости и стала собирать стол.
… Вспоминая о прошедших годах, Судосев не заметил, как подошла к нему Дарья Павловна. Тронула за плечо.
— Хорошо будет, если Числав домой вернется. По внуку очень соскучилась, места себе не нахожу, как на фотографии его увидела…
— И я буду очень рад приезду сына. Вернется он. Зря обещаний не дает — в меня пошел, — ушел от тяжелых воспоминаний Ферапонт Нилыч. Улыбнулся жене и легко встал из-за стола, будто с плеч сбросил потерянные годы.
* * *
Зерновые и овощи засеяны. Колхозники легко вздохнули — пришла пора отдыха. Из Саранска с концертом в Вармазейку приехали артисты. Сельский дом культуры был переполнен — яблоку негде упасть. Гости плясали — пели, читали стихи, ставили сценки.
Концерт смотрели и Казань Эмель с женой. Оба нарядные. На Эмеле новая рубашка с открытым воротом, на плечах Олды перекинут тонкий белый платок. Как и все, они от души хлопали: а как же, такие встречи у них редко бывают.
На сцену вышел лысый мужчина лет пятидесяти. Улыбаясь, посмотрел в зал и сказал:
— Друзья, у кого есть желание разбогатеть? — сам вытащил из кармана купюру, помахал ею. Все смеялись, выйти никто не выходил.
— Я, кыш бы тебя побрал! — спрыгнул со своего места Эмель и, прихрамывая, направился к сцене.
— Вай, лягушачий глаз, засмеют! — крикнула вслед Олда и хотела было ухватить за рукав. Не успела, — руки сорвались, и бабка повалилась на сидевшего впереди мужчину.
В зале оживились.
— Значит, так, — стал учить на сцене старика артист. — Вот здесь десять рублей, видишь?
— Вижу, чай, не слепой, — хваля себя, улыбнулся Эмель.
Артист вслух назвал серию, протянул ему купюру. Тот пощупал-покрутил, даже понюхал и, оставшись довольным, сказал:
— Того… смотри, если мне попадет — не верну…
— Попробуй, попробуй! — замахал лысой головой фокусник и хитро подмигнул. Достал газету, ножницы, купюру завернул в газету, стал ее резать.
— Э-э, кыш бы тебя побрал, мы так не договаривались! — заерзал Эмель.
Артист зажег спичку, поджег газету. От нее остался только пепел.
— Тьфу! — плюнул старик и собрался было спускаться со сцены: чего здесь ждать — деньги — то сгорели, зря только выходил…
Артист подошел к нему, правую руку опустил в карман рубахи старика, вынул ту же купюру.
— Посмотрите, Ваша?
Петухом закудахтал Эмель, не зная, что делать.
— Серию, серию посмотри! — кричали из зала.
— Бабка, помоги-ка! — растерялся Эмель.
Олду будто ветром сдуло на сцену, она от волнения теребила платок, который недавно привезла дочь Зина из Саранска и который всему селу успела показать.
— Ты смотри, Олда, получше смотри, не проведет тебя этот леший? — потребовал Эмель. Сам повернулся в сторону артиста и сказал: — Ты, это, не ругай меня, очки я забыл…
— Посмотрите, посмотрите серию! — вновь раздалось.
Олда назвала цифры — в зале вновь загудели: серия была та же.
— Сейчас что, нам спускаться? — открыла дырявый рот старуха.
Оба хотели уйти, артист их остановил:
— Подождите, подождите. Зря что ли поднимались? — и положил деньги в карман старика.
— Хорошему человеку ничего не жалко!
До конца концерта Эмель все щупал карман рубахи, словно там лежало не десять, а тысяча рублей. И Олде не сиделось на месте, она веретеном крутилась на стуле: то локтем мужа пихнет, то подмигнет ему: вот это мы!
Выходя из клуба, Бодонь Илько сказал:
— Что, Эмель покштяй14, за шампанским не пошлешь?
— Как же, жди, — не выдержала Олда и так посмотрела на соседа, что тот даже попятился.
— Илько, думаю, неплохую мысль высказал, — по пути домой издалека начал старик. — Считай, дармовые деньги цапнули…
— Молчи, дармовщик! Не вышла бы тебе на выручку, с пустым карманом остался. Сразу я раскусила: хи-хи-хи да ха-ха-ха!
— Это ты уж зря, Олдуша, — старался успокоить хозяйку старик. — Сама же видела, не все артисты играют на деньги, за них нужно спину гнуть…
— Знаю, как гнешь… Когда-нибудь цыгане украдут лошадей — всю жизнь будешь платить — не расплатишься.
Зашли в дом, разделись. Олда села на скамью, довольным голосом бросила:
— Ну, ладно, давай, как просил Илько…
Эмель вынул купюру из кармана и протянул бабке.
Та ее с одной стороны рассмотрела, с другой — никак не поймет.
— Это что такое?
— Десять рублей!
— Чудила, да это же карта!
В руках Олды действительно была бубновая дама. Наклонишь ее — дама улыбается, перевернешь — та же улыбка!
* * *
После жарких дней похолодало, с запада потянулись лохматые облака. Плывут по небу — ни конца, ни края. Сыплют мелким дождем.
Дом у лесничего как крепость на опушке леса. Загорожен высоким, с человеческий рост забором. В нем две двери. Узкая ведет к крыльцу, широкая — к надворным постройкам. За день они открываются два раза: утром, когда хозяин выезжает на работу, и вечером, когда возвращается. Все, что есть на дворе, можно хорошо разглядеть только с верхушки вековой ели. Дерево стоит чуть в стороне от бьющего из земли родника. Залезешь на нижние ветви — перед глазами откроется дом с десятью окнами. Срублен он недавно — в теплые дни из бревен еще сочится смола.
За домом — два двора. В большом, по всей вероятности, держат лошадь. Перед ним две телеги и тарантас. Дворы, как и дом, покрыты железом, окрашенным в зеленый цвет.
Около узкой двери, съежившись, лежит большая, с теленка ростом, черная собака. Когда тихо скулит — сплюснутые, похожие на листья конского щавеля уши медленно двигаются… Видимо, собаке снится что-то свое, очень приятное…
Вот ветер встряхнул голую верхушку ели и оттуда, из-под облаков, медленно крутясь, упала ветка на ее спину. Собака вскочила, и по всему лесу раздалось рычание.
На крыльцо вышел хозяин — Захар Данилович Киргизов. Тяжело сел на скамью, внимательно посмотрел вокруг, словно хотел застать вора и, никого не заметив, сунул в рот два пальца и пронзительно свистнул.
Собака тут же подбежала к нему, стараясь лизнуть волосатую руку.
— Ну, ну, раззява! Перестань! Хватит играть!.. Некогда. Вот на тебе, грызи! — Захар Данилович бросил большую кость. — На твое счастье, с вечера осталась. Прости, брат, каждый день мясом тебя не могу кормить. Как говорят, человеку — что помягче, собаке — что не прожуешь… Наклонился, погладил собаку по спине и добавил: — Конечно, вкусное не всем достается. На сегодня, Тарзан, новое задание дал. Сам дал! — Захар Данилович взглядом показал на небо, будто оттуда смотрел на них Инешкепаз, — Выходит, Ему — мясо, тебе — требуху… Без лицензии. Ничего, брат, не поделаешь, каждый свое требует. Ты грызи давай, пора собираться. — И зашел в избу.
Вскоре Киргизов с Тарзаном уже шагал по Бычьему оврагу. Не торопился. Времени достаточно…
Овраг глубокий, весь в кочках и осоке. Тянулся от лесничества до Суры. Рядом с ним постанывали вековые сосны, будто шептались о своих прошедших годах, о том, как когда-то здесь, в этих глухих местах, прятался со своим отрядом лучший друг Стеньки Разина — мурза Акайка.
Давно это было, очень давно. Те времена почти позабылись. Когда был живым дед Захара Даниловича, часто рассказывал: повстанцы, кому удалось вырваться от смерти, остались здесь жить. Срубили дома и с дальних сторон привезли своих родственников — так и появилась Вармазейка… Так это было или иначе — знает только один Инешке. А вот сосны поют те же заунывные песни, которые они пели в старину: зимой — протяжные, похожие на вой метели, весной — нежным шепотом Суры и птичьими трелями, осенью, такими же, как сегодняшний день, — будто кто-то ушибся и взывает о помощи…
Пошел мелкий дождь. Захар Данилович поднял воротник плаща. Плащ был грубый, из брезента — сто дождей выдержит, не промокнет. При ходьбе скрипел. От дождя шуршала и высокая, по пояс, трава, которую никогда не скашивали. Не от изобилия сена. Отсюда ее не поднимешь наверх: очень уж крутые берега у оврага. Такие крутые, что только лишь через одно место удалось проложить тропку. Там, где Сура делает изгиб и замедляет свой бег. А может, только кажется, что замедляет?
Долго Захар Данилович шагал по глубокому оврагу. Ноги то и дело тонули в мягком, сыром мху. Чувствовал он себя неважно — болела голова от похмелья. Наконец вышел к березовому лесу. Здесь деревья пониже, от их белизны лес светлел, отгоняя «хворь» лесничего.
— Тарзан, хватит, дошли! — крикнул Захар Данилович.
Бегущая впереди него собака остановилась около узкого ручейка и, высунув язык, тяжело задышала.
Дойдя до овчарки, Киргизов сбросил с плеча мешок, присел на корточки, зачерпнул ладонями воду. Она ломила зубы.
— Эка, брат, какие все начальники. — Захару Даниловичу вспомнилась вчерашняя ночь. — Застрели, говорит, лося — и всё тут. Лось не пес — хлебом не заманишь. На заре, возможно, и выйдет лосиха со своим теленком, — он хмуро посмотрел на собаку. — Да и их сразу не возьмешь. Забыл, как недавно на лося напоролись?
Собака лежала с закрытыми глазами. Лесничий поднял ношу и — чавк-чавк-чавк! — перешагнул через ручеек под березу и тихо произнес:
— Вот здесь их встретим…
Вытащил из котомки топор, начал рубить ветки.
Вскоре вырос шалаш. В нем живи сколько хочешь: ни дождя тебе, ни холода…
Вскоре и дождь перестал. Из-за облаков выглянуло солнце. Потеплело, даже душно стало.
«Смотри-ка, весна будто молодая вдовушка, — думал про себя Киргизов. — Сначала прячется-скрывается, потом сама вешается на шею». И здесь вспомнилась ему Зоя Чиндяскина, кассирша своего лесничества. Та рано, на второй год после свадьбы, осталась без мужа. Тот по пьянке на тракторе перевернулся в озеро и утонул.
Однажды ехал Захар Данилович с Зоей из банка и, улыбаясь, сказал ей:
— Не боишься, деньги украду?
— Не боюсь, — игриво ответила она. — Что бояться, в чеке Ваши инициалы, а не мои. Да ведь и в банке видели нас обоих. — С минуту помолчав, сказала: — Я, Захар Данилыч, другого боюсь.
— Чего? — удивился тогда Киргизов.
— Глаз лесничего. Иногда они такие острые — будто раздевают!
Потом всю дорогу молчали.
… Как-то перед новогодними праздниками Захар Данилович в своем кабинете просматривал документацию. В это время зашла Чиндяскина. Зашла в слезах и стала жаловаться: золовка — сестра убитого мужа — при всех оскорбила ее за связь с лесничим.
Золовку (а она работала уборщицей) Киргизов уволил в тот же день. Сам однажды, за полночь возвращаясь из райцентра, завернул сани прямо к Зое. Там и переночевал. Женщине сказал: «Все равно за глаза сплетничают…»
Теперь о ней постоянно думает, иногда даже забывая свои обязанности. Зайти к ней тоже боязно. Анфиса, постылая жена, глаза выцарапает. Вот ведь как в жизни бывает!
В полночь снова заморосил дождь. Потом перестал, и все как-то затихло.
В плаще было тепло. Согревал Захара Даниловича и Тарзан. Долго он не мог заснуть, все думал и думал о Зое. Потом вспомнил прошедший вечер. Вчера приезжали к нему три высоких гостя: двое из Министерства лесного хозяйства и директор лесокомбината Потешкин.
Анфиса собрала хороший стол, поставила три бутылки водки. Жена умеет угощать гостей. В этом деле ей нет равных. Только все равно сварливый характер сказывается: после их ухода такие «угощения» покажет — белый свет мил не будет. Вот и вчера, как только гости сели в машину, жена сразу набросилась на него: «В доме куска хлеба нет, а ты все людей приглашаешь…»
Киргизов сорвал со стены ремень, который привез еще со службы в морфлоте, и давай ее «парить». Хозяйка испуганной курицей вылетела на улицу. Когда вернулась в дом, Захар Данилович уже спал.
Жена сама выбрала свою судьбу. Когда Захар Данилович вернулся со службы, Анфиса юлой крутилась вокруг него. Так и пришлось жениться.
Да разве это жена? Доброго слова от нее не дождешься. В одном только она не промах — каждый год по пять-шесть бычков откармливает. Деньги копит. На что столько? Сёме, сыну? Тот, как женился, сразу ушел из дома. Приходит лишь в гости и то в месяц раз. В разводе Анфиса виновата. Перед женитьбой отрезала единственному сыну: «Приведешь эту черную тряпку — на себя обижайся!» Боялась, наверное, что лишний рот будет в доме. Внука соседская старуха нянчит.
На что жене столько денег? Ходит в одной и той же залатанной фуфайке, на голове всегда черный платок, и в зеркало не смотрится. Да и что там увидит — длинный нос и глубокие морщины? Или, глядя на свое отражение, вспомнит разрезанные подушки, которыми его упрекала?
Подушки стали яблоком раздора вот из-за чего. Их подарила теща, мать Анфисы, которая живет на Украине. Однажды жена сказала ему: «На маминых подушках спишь!»
Не выдержал Захар Данилович, хоть и не пьяным был: схватил ножницы и — чик-чик-чик! — обе подушки как под саморезку положил. Мягкими были они — из гусиного пуха. Положишь голову — будто на белых облаках лежишь. Устала, видать, голова, надоели подушки, поэтому и в пух пустил.: летите, гусиные перья, по лесу, к деревьям прилипайте. А там, глядишь, вас птицы заметят, в гнезда перенесут. А гнездо у Киргизова, видите ли, жесткое и холодное — будто из камня.
* * *
Эх, Анфиса, Анфиса, откуда ты взялась?.. Откуда, откуда… Со своего лесничества! Работала техником. Послали ее издалека и осталась из-за будущего мужа. Не попался бы Захарка Киргизов на ее дорогу, ни за кого не вышла. А как выйти — никто не брал. Старой девой была. Но все равно моряка женила на себе. «Ты, — шептала она уже потом, когда была его женой, — закончишь техникум, я тебе деньгами буду помогать»… Скрывать нечего, помогала, как могла, а Захар учился. Сначала все деньги копила мужу, потом сама привыкла к ним, как муха к меду. Жадность границ не знает!
Тяжелые, гнетущие думы у Киргизова, новую рану образовали в сердце. Идет, идет этот надрез, будто только что вспаханная борозда, никак его не спрячешь. Беседовали тогда гости обо всем: о политике, делах района, о его лесничестве… Пили и хвалили. Больше всех — гости из Саранска. Потешкин, тот, умный черт, тихонько посмеивался над ними. Киргизов сразу понял его: вы хоть сверху спустились, городские вожжи все равно у меня в руках — как потяну, так и лошадь тронется. Действительно, чем не министр?
Столько лесничеств под его рукой! Когда назначили директором, двух слов связать не мог. А сейчас медом не корми — все выступать рвется. Любит учить, чего уж скрывать! Иногда вызовет лесничих и давай чесать языком! Те слушают, слушают — надоест им и начнут просить: «Хватит, Алексей Петрович, лес нас ждет…». Тот вновь начнет старую песню: «Пока не было вас на месте, деревья уже подросли». И, как всегда, начинал считать, на сколько миллиметров поднимается в день каждое дерево, которое дольше всех растет и так далее.
Вчера по пьянке Захар Данилович хотел было сказать Потешкину: «Пустой человек ты, Петрович! Раньше, может быть, и был у тебя ум, а сейчас весь вышел. Постарел ты… Была бы у тебя совесть, ушел с работы, пусть другого на твое место посадят, молодого…» Не сказал этих слов, побоялся. Потом Потешкин шкуру сдерет. Такой уж он человек: мстительный, правду не терпит. Любит, когда хвалишь его и мягко стелешься. Не выгонишь с места — все министерство паутиной запутал. Что скрывать, были времена, когда Захар Данилович сам мечтал встать на его место. А почему бы не встать? Закончил техникум, пять лет работал мастером, потом немного учился в институте.
Правда, он об этом никому не рассказывал, но вот вчера чуть было не признался. Если бы сказал, саранские гости сразу подумали: на живое место лезешь. «Куда там лезть, — в шалаше ожидая лосей, заканчивал воспоминания о прошедшей ночи Захар Данилович. — Посылают меня, лесничего, на самое похабное дело… Природу охраняю, а сам с ружьем. — И в то же время успокаивал себя: — Как не придешь, если министр просит… Гости так и сказали: просил, мол, наш самый главный, пусть Данилыч годовалого теленка свалит. — Думая об этом, Киргизов аж вслух заворчал, от чего собака проснулась. — Теленка?… Я тебе такого быка завалю — от одного запаха сблюешь». И улыбнулся, будто увидел, как министр, Пал Палыч, над ведром нагнулся…
Утром, когда еще заря не прорезалась, Киргизов был уже на ногах. Костер не стал разжигать — дым сразу чувствуют лоси. Позавтракал копченым салом с хлебом. Тарзан в стороне клацкал зубами — есть хотелось, да хозяин научил его ждать свежатину.
И вот они. Кого ждал всю ночь и из-за кого пришел сюда. К Бычьему оврагу вышли из-за горы. Самец, с ветвистыми рогами, растянуто замычал — этим, видать, уверял своих: спускайтесь смело, здесь мы одни. Лосей, как и в прошлый раз, было трое. Бык с лосихой шли по бокам, тонконогий лосенок — посередине.
К ивняку спустились медленно. Прошли шагов пятьдесят — бык встал вперед, теленок за ним, лосиха — за лосенком. Бык оглядывался, будто ждал нападения. Дошли до ручейка, где вчера Киргизов пил воду. И в это время Захар Данилович выстрелил. Выстрелил, не выходя из шалаша. Тарзан, пустоголовый, не удержался, пулей отскочил от него. Отскочив, вдруг заскулил, поджимаясь от дикой боли в боку, задетом рогами.
* * *
Рузавин женился поспешно, не выбирая невесты. Четыре года прошло после того воскресенья, когда он, прислонившись к забору базара, думал: выпить или нет кружки две пива. Неожиданно около него остановился Олег Вармаськин — разговорились, будто у Суры бурливый ручеек.
Перед ними прошли две девушки. Одна поздоровалась с Олегом. Трофим посмотрел им вслед почти безразлично — дороже были мечты о рыбалке. Неожиданно его взгляд скользнул по фигуре девушки, которая шла чуть впереди.
— Это кто такая — худенькая? — рассеянно обратился он к другу.
— Эта? Бухгалтер нашего колхоза. Сестра председателя, — безразлично ответил тот.
— Попадет в бредень? — спросил Рузавин. И, видя, что друг молчит, добавил: — Подожди-ка, а ты откуда ее знаешь?…
— Попадет или нет — не пробовал, отца же знаю. Вместе из Саранска ехали…
«Вот это неухоженная телка! — подумал Трофим и перестал даже дышать. С такими ляжками разве удержишь дома? — Лизнул губы и вновь задумался: —Не успеешь даже глазом моргнуть, как украдут…» Когда фигура девушки скрылась в толпе, Рузавин вслух стал хвалить красавицу:
— Почти как Нефертити! Почему раньше не говорил о ней?! Леший ты, а еще товарищ!
— Все деревья в лесу не свалишь, — ответил Вармаськин, стараясь превратить разговор в шутку. — Одна упадет — на ее место уже другая метит, еще сисястее…
— Вот чего, дружище! — повысил голос Трофим. — Забудь, говорю, об этом! Услышу плохое слово о ней — ноги переломаю. — И неожиданно выдохнул: — Сразу бы на ней женился. Счастье само просится в руки. Вечером сватом будешь, готовься!
И в самом деле, не успело еще и солнце сесть, Трофим с Олегом уже были у девушки, угощали ее отца вином. Вечкановы жили вдвоем: отец и Роза. Трофим решил, что будут они с Розой жить отдельно, так и сказал будущему тестю: «У каждого налима — своя вода».
Рузавин не переживал, что так быстро женился. Чего не доставало в характере Розы, она с лихвой дополняла другими качествами и внешностью. В чистоте держала дом, готовила вкусную пищу, была очень жадной в любви — что нужно еще от молодой хозяйки?! Хорошая жена досталась Трофиму — нечего жаловаться…
Трофим работал сторожем Львовского лесничества. Платили мало — кошачьи слезы. Правда, Трофим сам выбрал себе эту работу. Свободного времени хоть отбавляй, а оно дороже всяких денег. Попросили бы, сам начислял им за эту «должность», только бы не трогали его, не разлучили с рекой. Здесь иногда его годовая зарплата через большой бредень процеживалась.
Пока жирные лещи бесплатно плавали в Суре, самому Трофиму их хватало и для базара. Продавал целыми мешками. Симагин, инспектор рыбохраны, не очень его разорял. Остановит лодку на реке, с ног до головы измерит просящим взглядом и начнет: «Хорошая у тебя жизнь: плаваешь и плаваешь! Сети сами тебе гребут деньги…» Вынет из кармана сигарету, начнет ее мять.
Трофим понимал, в чем дело: надо позолотить ручку. Протянет инспектору рублей двадцать и лови сколько хочешь… Вот и сейчас Симагин вышел навстречу. Сегодня он не такой, как всегда, а сразу начал поучать:
— Я что, черти, недавно сказал? Не ловите в это время — рыба икру мечет! А-а, — недовольно он махнув рукой, переводя разговор на другое: — Сейчас здесь, увы, хозяин не один я… Судосев главный. — И стал жаловаться: — Оскорбили меня, что скрывать… — Плюнул в воду через плечо и продолжил: — Только не думали бы: меня и семью кнутами не высечь…
«Тебя, возможно, не высечь, а нам, считай, пришел конец!» — подумал тогда Трофим. Он спрятал голову в воротник плаща, будто там искал тепла, и молчал.
Симагин постоял-постоял, бросил измятую сигарету и буркнул:
— Тогда так, любимые, сегодня я вас не видел, завтра поймают — пеняйте на себя. Прошли хорошие денёчки!
— Завтра мы не рыбу ловить — в футбол будем играть. Приходи, если пожелаешь! — шутливо произнес Вармаськин.
— Приду, когда будет нужно. Без приглашения…
После ухода Симагина Трофим задумался. Пусть инспектор и издевался над ним — все равно как-никак ладили. Сейчас Симагина отстранили, вместо него поставили другого. Трофим не сидел с Числавом Судосевым за одной партой, но они знали друг друга. Если встретятся на реке — сумеют договориться? Что-то не верится… Слышал, новый инспектор в Афгане служил, характер у него отцовский, Ферапонта Нилыча. Недавно тот встретил его около магазина, начал стыдить: «Ты, Рузавин, почему нигде не работаешь? Рыбой кормишься? Смотри, в беду не попади…»
* * *
Как не переживать Трофиму, когда его со всех сторон прижимают?! Хоть Сура все мелела и мелела, но рыба в ней водилась. Однажды он привез домой целых шесть мешков налимов и щук. Роза тогда аж вскрикнула:
— Печень налимов не пропадет, а щук куда?
— Копчеными продашь, — резко сказал он жене. И, вываливая рыбу во фляги, застучал зубами: — Смотри-ка, какой стала — корми тебя одной печенкой!
Сейчас по реке на лодке с мотором не везде проедешь. Нужны были сильные руки, и Рузавин стал брать с собой Вармаськина. Характером Олег почти весь в него — огонь! Вот и сейчас, после ухода Симагина, Трофим спросил его, где он провел самые лучшие дни. Тот не стал лезть за словами в карман:
— Где стадо не пасут!
— Я не о том… Я спрашиваю, с какой женщиной раньше жил.
— А! — от всей души рассмеялся Вармаськин. — Женщин было много…
Трофим молчал. Потом протянул весла — пусть гребет, сам достал сигарету. Чики-ики, чики-ики! — тихо ходили весла по синей воде.
Недавно Рузавин вернулся с Суры мокрым с ног до головы — чуть не утонул. Рыбы привез, но жена была почему-то не рада. Потом Трофим догадался, почему… Под столом увидел пустую бутылку. И на столе стояла сковородка с жаренным мясом.
— Кто тебе дороже: я или рыба? — набросилась на него жена.
— Деньги! — отрезал ей Трофим.
— Деньги? Тогда вот что, дорогой, если завтра вторую сберкнижку не оформишь на меня — пойду куда нужно.
— Куда пойдешь?
— В милицию. Не смейся, не смейся. Кое-кто уже зуб на тебя точит.
— Тогда пусть будет по-твоему, — пытаясь скрыть злость, процедил Трофим. — Завтра девять тысяч положу. Только не забывай, «грызть» будем вдвоем, хорошо?
— Хорошее с хорошим всегда в ладу. Девять удвоишь, — возможно, и поладим, — ответила Роза и вышла в сени, где летом ночевала…
После этого разговора почти и не разговаривали. Трофим записал деньги на жену, а сам все думал о том, с кем та сидела за столом. Он тогда осмотрел и пустую бутылку. Вне всяких сомнений, в доме был мужчина: остался еще запах сигарет. И мужчина, по всей вероятности, был не из слабых, ведь Роза не пьет.
«Решетом ветер не ловят. Сначала нужно все взвесить, хорошенько подумать», — решил про себя Рузавин.
… Время приближалось уже к утру, поэтому Трофим с Олегом спешили.
— Смотрю, ты устал, давай сменю, — Трофим сел на место Олега. Вскоре лодка уткнулась в берег с кустарником.
Пошли к пруду. Олег нес мешки с сетями. Трофим, тяжело передвигаясь по сырому песку, медленно шел за ним. Вот и озеро. Оно, похожее на широкое корыто с водой, колыхалось. Вода отдавала синевой. На берегу росли два высоких дуба.
— Сколько рыбы здесь наловили — не взвесишь, — нарушил тишину Вармаськин. — Но все равно не перевелась еще, слава Инешкепазу…
— Откуда, скажи, мы ее только не вытаскивали! Суру вдоль и поперек прошли, — недовольно ответил Рузавин.
— Так-то так, да лещи в озере пожирнее. Недавно гости из города ко мне приезжали, угостил — даже пальцы облизали. Божья, говорят, пища.
— Пища-то Божья, да попробуй потаскай рыбу — сгорбишься, — рассердился Рузавин. — Ты лещами всех не угощай, а то куда следует передадут.
— Меня вчера уже вызывали, — будто от нечего делать, сказал Вармаськин.
— Кто вызывал?! — опешил Рузавин.
— Судосев, новый инспектор, — будто о каком-то пустом деле промолвил Олег. — Под вечер собрал нас в кабинет и давай учить: туда, мол, где не разрешаем ловить, не лезьте, за это штрафовать начнет. В Ферапонта Нилыча пошел… Отца, чай, знаешь, любит поучать.
— Почему недавно при Симагине об этом не сказал? — бросил Рузавин.
— Кхе, пока я не сошел с ума. Симагина на той встрече не было. Выходит, об этом он ничего не знает… Почему тогда его худые сапоги чинить? Сейчас он для нас никто, — Вармаськин некрасиво выругался. — А ты еще в карман ему… Пусть сам в воду лезет, жмот несчастный, — парень показал рукой на озеро.
«Вот тебе и друг, — от услышанной новости Рузавину стало неприятно. — Плавай с таким Иудой, за трешку продаст», — и, приказно бросил:
— Растяни сети и скорей поправляй. Я в воду не залезу — плохо себя чувствую.
— Э-э, кореш, ты ленивее меня. Запомни, здесь нет начальников, каждый сам за себя, — сквозь зубы процедил Вармаськин.
— Хватит болтать, некогда. Здесь не в своем пруду, торопись!
Олег разделся и поплыл с сетью. — У-ха! — только и сказал, и почему-то испуганно попятился к берегу.
— Что с тобой? Вода холодная? — удивился Рузавин.
— Не в этом дело. Ты вон туда посмотри! — Олег показал на Пор-гору, откуда спускались три лося.
— Эх-ма, вот где ружья не хватает! — запереживал Рузавин. — Бесплатное мясо рядом, а мы как школяры.
— Это «мясо» само спустит с тебя шкуру. Знаешь, что такое бык с теленком? Однажды попадался… Спасибо, лесорубы выручили. Давай сматываться, а то не сдобровать!
Друзья забрались на дуб, стали наблюдать. Вот лоси подошли к узкому ручейку, бык наклонился пить. Откуда-то поблизости, с ивняка, неожиданно раздался выстрел, потом послышался отчаянный лай. Бык заревел, когда на него набросилась крупная овчарка. Набросилась, и сама вдруг тяжело заскулила: бык ударил ее рогами. Потом снова заревел и бросился в ивняк. Оттуда раздался нечеловеческий голос.
— Никак, кого-то на куски разорвал, — испугался Варакин. — Хорошо, что вовремя залезли. Вот тебе и бесплатное мясо…
Когда все успокоилось, парни спустились с дуба и вдоль ивняка вышли к поляне. Под березой, перед шалашом, стонал лежащий навзничь мужчина. Недалеко от него хрипел бык. Изо рта, словно со слабого родника, била кровь. Лось издавал последние вздохи.
— Захар Данилович, ты жив? — наклонился Рузавин над Киргизовым.
— Жи-вой, жи-вой… — застонал тот. — К счастью, вторым выстрелом его сва-лил…
— Считай, второй раз ты родился. Пора селянку варить, — улыбнулся Вармаськин.
— Ребята, вначале гу-бы отрежьте. У лося что самое вкусное — вареные гу-бы.
Захар Данилович дрожал всем телом, будто был в проруби.
Эк, эк, эк! — хлопали крыльями летящие над лесом журавли.
Свари, свари, свари, — трещало в ушах Трофима.
Какая уж тут рыба, сначала селянку попробуют. И котелок с собой — из рыбаков кто голодным бывает?…
* * *
Керязь Пуло шла с ближнего кордона. Там слышала визжание поросенка — видать, был, очень жирным, хрюкал во весь двор, но к нему залезть не смогла. Хитрые хозяева: такие дворы понастроили — овто а совави15. Из толстых бревен, двери железом обиты. И корову не встретила Керязь Пуло. К корове не подойдешь — без клыков не справиться. Был бы теленок, того, возможно, завалила. Лошадь, правда, видала, да она уж больно лягается.
Крутилась, крутилась Керязь Пуло около нее — так и не могла вцепиться. Ребристый зад выставила — ить-ить-ить — водя ушами, похожими на щавель, не подпускала к себе. Так тебя ударит, что до логова долетишь! Лошадь старая, Керязь Пуло двадцать лет ее встречает. Привыкла, видать, к лесу, ничем не напугаешь. Вот и сегодня за кордоном ходила не стреноженной, на воле.
Потом его хозяин, старичок (волчица и этой весной его встречала и даже не тронула, пусть овец пасет) вышел к крыльцу и давай звать: «Ор-лик, Ор-лик!..»
Лошадь перестала жевать и побежала на голос. Керязь Пуло из-под кустов жадным взглядом провожала ее. Старичок достал из кармана что-то черное, начал кормить. Она чуть на колени не встала от удовольствия. Потом сама попятилась в оглобли. «Суй, суй, бестолковая, мало возили на тебе, сейчас вновь запрягли», — думала волчица о лошади, возвращаясь к Бычьему оврагу.
На обратном пути заходила в ивняк, там в прошлом месяце поймала куропатку. Куропатки каждой весной, только снег растает, прячутся в дуплах деревьев. Сегодня ни одну не встретила. Куда подевались? Может быть, на кого-то обиделись и улетели? Одни воробьи чирикали в кустах. Чему они радуются, здесь червей трудно найти? Им бы только червей — о мясе не думают. Без мяса какая жизнь?
Керязь Пуло видела: двуногие тоже живут по-разному. У одних гнезда выше лосей, у других — меньше муравейников… Думая об этом, волчица даже застонала.
Спустилась к Суре. Красивые здесь места, хоть жить оставайся! Логово бы здесь нашла, да волчат не приведешь. Те везде суются. Маленькие пока, несмышленые. А люди завистливы, ничем их не насытишь.
Идет Керязь Пуло — уши веретеном крутятся. Посмотрела в кусты — живое мясо само ждало: перед ней стояли два гуся. «Га-га-га-га!» — стали кричать, будто не волчицу увидели, а серую собаку. Свернула им шеи — мясо вкусное-вкусное, хоть и в перьях. От еды в животе заурчало. Это больше всех ее радует. Красота не в зеленом луге и широкой воде, а в мясе, оно силы дает.
Придет время, волчата это тоже поймут. Пока самое вкусное на свете для них — материнское молоко. И сейчас, видать, ждут ее, не дождутся. Как они там, в логове? Задумалась Керязь Пуло, побежала через балки не останавливаясь. Не слышала даже, как ветки бока рвали. Однажды, когда так спешила, чуть в овраг не угодила. Овраг в прошлом году вырыли на Суре двуногие. Вырыть-то вырыли, а завалить не завалили. Совсем бессовестные, будто и не знают — ногу сломаешь…
Скрытной, только одной ей знакомой тропкой Керязь Пуло добежала до Бычьего оврага и присела. Вдали гудели тракторы. Волчица спряталась под цветущую черемуху, стала смотреть. Вот один трактор опустил ковш на цветущую калину и подался вперед. Дерево с корнями перевернулось, смешалось с землей. Только белые цветы искрами костра засверкали. За первым трактором шли второй, третий, четвертый…
Логово пришли искать! Почему она, Керязь Пуло, забыла о волчатах? Бросилась волчица к лесной дороге, где люди ездили на машинах, и, тяжело дыша, вышла к краю поля — здесь до логова осталось все-то прыжков сто — и вновь увидела трактор. Копошившийся около него человек неожиданно повернулся и, увидев Керязь Пуло, схватил в кабине что-то и давай «Ай-лю-лю-у!» кричать.
Бежит Керязь Пуло, а сама кипит от злости — хоть совсем не живи на белом свете. Везде люди. Везде гонят. Сейчас вот, того и гляди, до волчат доберутся. Этого человека она уже видела. В прошлом году шел по краю оврага и что-то кричал. Он это, он!.. И одежда так же дурно пахла, и голос тот же.
По узкой, запутанной, будто нитка, тропке Керязь Пуло спустилась в овраг и только тогда легко вздохнула. Волчата резвились около костей, будто вокруг не было опасности. Увидели ее и, скуля, подбежали к ней. Двое забрались на спину, стараясь укусить тонкими зубами. Кривоногий, наоборот, попятился и пустил слезы. Четвертый и ждать не стал — залез под живот, нашел сосок и давай со всей силой тянуть. «В отца пошел, братьев и сестер не ждет, все себе да себе», — подумала Керязь Пуло, и задними лапами старалась отогнать сосущего волчонка. Да разве оттолкнешь — будто намертво прилип к груди. — «Тогда все давайте подходите, а то все молоко братишка высосет». — Волчица легла на бок, и волчата прилипли к ней.
Насытившись, уснули. Во сне тямкают губами, кончились у несмышленых заботы.
Керязь Пуло высунула голову наружу, всматриваясь в овраг. В нем будто бы ничего не изменилось. Так же жужжали мухи и осы, вдоль ручейка покачивались цветы. Черемуха уже осыпалась. Скоро набухнут зеленые горошинки, которые со временем потемнеют. Орешник пока не спешил распускаться — успеет, лето длинное…
С каждым дуновением ветерка волчице слышался гул тракторов. Керязь Пуло расстроилась — придется искать новое логово. Возясь с волчатами, она совсем забыла, какое горе нависло. Куда же уйти? В Лисий овраг? Да там другие волки! Пусть с непутевым мужем жила, да все равно тот был заступником. Сейчас одна растит детей. «Да и они хороши! — начала ругать волчат Керязь Пуло: — Спят и спят, никаких забот не знают. — И вновь успокаивала себя: — Какие они помощники — дети-сосунки. Перейдут на ту сторону ручейка — назад дорогу не найдут. Вот встанут крепко на ноги, тогда уже другое дело. Тогда сами выйдут на охоту. Я большую овцу схвачу, а они — ягнят…»
Керязь Пуло не удержалась, поднялась наверх, посмотрела туда-сюда злыми глазами. Было тихо. В ближнем поле трактор стоял на своем месте. Керязь Пуло успокоилась и стала думать о своей судьбе, о том, как за последние годы опустели эти места. Двуногие в этом виноваты. Сейчас вот уже добрались до оврага. «Э-хе-хе-хе, — опуская на задние лапы грузное тело, застонала волчица. — Зачем было его трогать? К чьим глазам прилип, как лопух? Посмотрели бы, какая красивая калина — по крутым откосам белым снегом запорошена. Березки зачем губить — что они плохого сделали?»
От своей старой тетки-волчицы Керязь Пуло об этом овраге ламо ёлтамот марясь16. Тетка хворой была, еле на ногах держалась. Но когда начинала о своей жизни вспоминать, волчата свои игры забывали. Хитрая была старуха! Сама не ходила на охоту, все ждала, когда ей принесут. Выходила она из теплого логова, ложилась на живот и, грызя овечью ногу, начинала:
— Не овраг здесь был, а сказка! По краю высокие сосны, внутри ручейки-ручеечки. А уж какая вкусная родниковая вода — не напьешься! Все болезни излечивала! Вдоль ручейков цвели борщевики, медуницы цвели и ландыши. А сколько птиц водилось! Сороки, вороны, куропатки, глухари… Лови без устали — всем хватало. Иногда и грачи вили гнезда. Сухие веточки складывали друг на друга — не гнезда получались, а целые навесы. Думали, что до них никто не доберется. Совсем были глупыми! Улетали в поле собирать червячков. А здесь откуда ни возьмись лентяйки-кукушки. Для высиживания свои яйца подкладывали. Смотришь, в гнезде вылупится кукушонок и сразу же показывает, чьей он породы: без стыда прилипал к грачихе. А та сразу давай под свои теплые перья прятать. За родного птенца принимала, беспокоилась, чтобы не замерз.
А сколько свадеб в овраге прошло — овечьими ножками не сосчитать! Выходили сильные быки-лоси и давай друг друга бодать. Ударят раз, отступят шага два и снова бьются. Сильные, идемевсь17 бы их побрал! Рога похожи на кустарники! Высокие быки, статные… Много их здесь водилось…
Сейчас вот вместо них, не зная усталости, железные пауки ревут. А уж запах, запах-то от них какой — от тошноты умрешь…
У Керязь Пуло чуть нутро не вывернуло. Прогнула усталую спину, стараясь хвостом закрыть пасть, да забыла: хвост-инвалид сейчас не помощник. Волчица легла в густой чертополох, скрываясь от опасности. Бы-брр! — даже от травы шел этот дурной запах. Керязь Пуло зачихала. Чих-чах! — плясала ее челюсть: не зря говорят, когда смотришь вперед, о заднице не забывай. Не увидишь, как тебя хлопнут.
Над краем леса кружился ястреб. Его она не боялась — небольшое пугало. Видать, мышей высматривает или зайцев. Мышей найдет — их в поле много (в прошлом году половину урожая пшеницы здесь оставили), а вот о зайцах и не думай. Будто в землю ушли ушастые.
Керязь Пуло подняла левый глаз, лениво посмотрела на раскаленное солнцем небо… Это еще куда, бешеный!? На нее летел ястреб! «Ой, безмозглый, друг болтушки-сороки! — волчица приготовилась к защите… Кив-чик! — ястреб пролетел почти под носом. — Кому в рот лезешь, чаво пря18? Я лосей душила, а не таких вшей! Смотри-ка, смотри-ка, вновь повернулся… Давай, давай, спущу твои перья, как с тех гусей. У-рр!» — Керязь Пуло дугой изогнула спину, серая шерсть заколыхала. Не шерсть, а проволока… Ястреб покрутился, покрутился и вновь взмыл к облакам.
«Жи-знь, — думала Керязь Пуло, провожая его взглядом. — Каждый стремится только для себя урвать…» Ястребы мышей едят, те — зерно, а они, волки, живое мясо с кровью. А вот двуногие почему к оврагу прицепились своими железными пауками — этого волчица никак не могла понять. Своими же руками рушат красоту!
Пришли их, волчьи, логова рушить?.. Польза какая от этого? В овраге когда-то жили двадцать волчьих семей. А сейчас только она в своем логове. Недавно встретился ей бывший сожитель и будто не узнал.
Дочь, его новая подруга, хоть воем дала о себе знать. Не забыла. Как забудешь, ведь она, Керязь Пуло, на вольный свет ее пустила, выкормила. Четвертую весну встречает дочь. Росточком маленькая, чуть больше собаки! Сколько голода видела, где тут вырасти?
Родной отец и тогда блудил неустанно. Керязь Пуло в логове детей кормила, ждала, когда муженек с мясом вернется (говорил, мол, на охоту иду!), а сам у других волчиц вонючие хвосты нюхал. Без мяса какое там молоко! Поэтому и дочь такая. Сейчас вот женой стала своему отцу, бесстыдница! Да ну ее!..
Овраг сам переживал, о зверях ему некогда горевать. Раньше ведь как было: начнутся поземки, а он, этот овраг, спасал их. Словно говорил ветками кустарников: «Заходите, волки, заходите, лисицы!» Для каждого теплые норы имел. У Керязь Пуло логово там находилось, куда люди не спускались. Хорошее место, от всех ветров защищало. А сейчас вот двуногие к самому оврагу подступили, роют и роют его…
Керязь Пуло повела длинным носом, стала обнюхивать воздух, будто тот покажет дорогу к логову дочери. Воздух пах цветами и только что вспаханной землей. Весной пенился Бычий овраг, чем же еще?. Иногда в этот запах вторгался другой, неприятный — от тракторов.
Тырцк-тырцк, тырцк-тырцк! — скрипело под ногами волчицы от высохшего клевера. Керязь Пуло направилась искать своих сородичей…
* * *
Даже не верится, что из-за Бычьего оврага пригнали столько техники: три бульдозера, четыре самосвала и экскаватор. Все они прибыли из Кочелая. На один бульдозер и машину некого было сажать, их отдали Олегу Вармаськину и Бодонь Илько.
Вдоль оврага росли одна бодяга и мать-и-мачеха. Овечье стадо, переходя с бугра на бугор, еще находило, что пощипать, коров здесь уморишь с голода. В полдень, когда жара еще больше накалилась, в овраге запахло головокружащей медуницей и полынью. Дующие ветры сжигали и так засохшие всходы. Только одуванчики не боялись жары — висели и висели на тонких, с дождевых червей, стебельках, будто желтый ковер расстелили.
Сухое, непригодное место… Непригодное, но вместе с тем бесконечно любимое. Над ним неустанно летали сороки и галки, на небе, похожим на раскаленный кузнечный кожух, будто на кончике провода, завис чибис, неустанно крича: фити-тири, фити-тири… Ворковали дикие голуби, шипели ящерицы и ужи.
У глубоких истоков Суры, под ивовыми ветками, попрятались жирные налимы и с серыми пятнами щуки. Колющее лицо солнце, пронзительный ветер, который сжигал откуда-то принесенной пылью рот — как расстаться с вами, не вспоминать о вас?!.
Вечканов остановил свой «УАЗ-ик» около будущего пруда, вышел из кабины. На дне дамбы бульдозер Вармаськина разравнивал щебень. Однажды Олег ошибся, подъехал совсем под берег, и его чуть не завалило тем грузом, который сваливали.
«Почему машину не жалеет, сует куда не надо?» — недоумевал председатель. Ему захотелось спуститься вниз, остановить его. Бульдозер попятился и вновь рванулся. Он хотел продвинуть кучу, но ничего не получилось.
Трактор до радиатора завяз в грязи. Он накренился влево, и гусеницы заскребли по огромному камню, который рабочие оставили для укрепления бетона. Мотор заглох.
Вечканов скатился в овраг. Изо рта Вармаськина несло водкой и луком. В первый момент он хотел вырвать у тракториста гаечный ключ, с которым тот спрыгнул из кабины, и даже думал ударить. Но все же удержался. Попробуй защити себя потом. Схватил парня за небритый подбородок и злобно крикнул:
— Ты что делаешь, анамаз?19
Вармаськин смерил председателя мутными глазами, тяжело заматюкал и бросил сквозь зубы:
— Не твое дело! Как-нибудь сам, без тебя, без поучений… Здесь не Эльбрус — овраг вармазейский! — И стал возиться в моторе. Тот не заводился.
— Вот чего, альпинист хренов, — с раздражением сказал Вечканов, — иди домой, проспись. И передай инженеру Кизаеву, чтоб таких хмырей не присылал. В слесарке всем надоел и сейчас травишь душу.
— Наплевал я на ваш пруд! — доставая из кабины пиджак, разозлился Олег.
К оврагу пригнали два других бульдозера. Подцепили почти затонувший трактор. Вечканов сам сел в кабину и запустил мотор. Еле вытащили. Иван Дмитриевич спустился из кабины и крикнул Вармаськину, который с берега следил на работой.
— Сказал тебе, иди домой, чтоб мои глаза тебя не видели, понял?
Сел в машину и поехал в правление.
* * *
Там Ивана Дмитриевича ждал Нарваткин. Сам его пригласил. Подумать с парнем, что нужно бригаде, которая строила конюшню. В бригаде Миколя шесть человек. Четверо из Саранска, двое — свои. Трофим Рузавин с Захаром Митряшкиным. От последних толку мало — лодыри. Конечно, это с какой стороны посмотреть.
Их зять за деньги камни будет рубить. Хуже всего, что кирпич кончился. Обещали дать с Урклея, но обманули. Надо ехать в Ковылкино. Иван Дмитриевич хотел послать Миколя, да тот сказал ему, что кирпич возьмут из больницы. У главного врача Сараскина попросит. Закончится кладка стены, сам поедет в Ковылкино: долг платежом красен.
Эта мысль Вечканову понравилась. Все равно сейчас больницу не будешь строить: два щитовых дома еще не привезли. В середине следующего месяца дать обещали.
Из правления вышли затемно. Неожиданно Миколь сказал:
— Чего не хватает в вашем селе — люди живут грустно, как будто настроение у них навсегда испорчено. Будто они не хозяева здесь, силой жить заставляют.
— Это как твои слова понять, Миколь Никитич? — председатель даже обиделся на собеседника.
Оба стояли около бывшей церкви, где зеленела высокая крапива.
— Зачерствели совсем. Кирпичную конюшню строим, а церкви нету… Соседи беднее вас и все же храм возвели…
Ивана Дмитриевича будто по лбу стукнули! Действительно, об этом почему-то он не думал. У него в голове только заботы о полях и фермах, а что творится в человеческой душе, не ведает. На самом деле, богатство не в изобилии хлеба, мяса и денег, а в душевном тепле. За последние годы новый клуб поставили, школу, сейчас вот и больницу думают строить. А вот молодежь все равно уходит. Может, и в самом деле очерствели души? Смотришь, парни закончат десять классов — здоровые, умные и на деле прыткие — улетают из родимых гнезд. Немногие лишь остаются.
Думая об этом, председатель не заметил, как дошли до Нижнего порядка. Здесь им с Миколем придется расстаться. Тот пойдет в лесничество, а он, Вечканов, — к своему дому.
Прощаясь, Иван Дмитриевич протянул руку бригадиру строителей и сказал:
— Сегодня ты, Миколь Никитич, Америку мне открыл. Ну, до новой встречи, об этом мы еще поговорим…
Нарваткин удивленно посмотрел на председателя и потом провожал его взглядом до тех пор, пока тот не скрылся за поворотом. Вскоре и сам ускорил шаги.
Вокруг было темно и тихо. Только иногда слышался лай собак. Не мигали бы редкие огни домов — сказал, что село без людей. Пожилые, видимо, уже легли спать, а молодежь в клубе. Вот закончится фильм — улицы наполнятся песнями.
Проходя по Нижней улице, Нарваткин услышал звон пустого ведра. Завернул к колодцу и опешил — перед ним стояла Роза Рузавина.
Миколь молча взял из ее руки ведро, привязал к концу веревки, опустил в колодец. Покачал ведро туда-сюда — оно утонуло. Стал поднимать вверх.
— Как у тебя дела? — спросил Нарваткин, не зная, с чего начать разговор. Поставил воду, наклонился пить.
— Хорошо идут. С утра до вечера лук сажаем, — засмеялась Роза. — Меня вот бригадиром выбрали.
— С Трофимом кудахтаете?
— Кудахтанье наше поклевали куры.
— Я бы на твоем месте не выдержал. Не живешь — ржавую воду черпаешь.
— Тогда скажи мне, как расстаться с этой ржавчиной? — женщина положила руки на грудь, будто этим старалась защититься.
— Возьми и убеги хоть на один вечер. Такие вечера иногда всю жизнь меняют.
— Ой, Миколь, не вводи меня в грех! — улыбнулась женщина. — И так сна нет. Может, и убежала бы, да с кем?
— Да хоть со мной! — на губах Миколя заиграла хитрая улыбка.
— С тобой… — покачала головой Роза.
— Ты свободный человек, Миколь Никитич. А я… замужняя. Какой-никакой муж все-таки есть. Но все равно приятно слышать твои слова. Очень приятно. Э-э, что говорю, — загрустила Роза. — Пойду, пожалуй…
Миколь помог ей приподнять на плечи коромысло, сам схватил за локоть и не выпускал.
— Постой, Роза! Не торопись. Было бы у тебя свободное время, встретилась бы со мной?
Женщина опустила голову. Потом будто из сердца вырвалось что-то легкое, и она, не стесняясь, призналась:
— Встретилась бы. Не буду скрывать, нравишься ты мне, Миколь Никитич. — Роза посмотрела ему прямо в глаза.
— Тогда через полчаса жду тебя около того навеса, — Нарваткин махнул рукой в сторону Суры.
— Завтра, Миколь, не сегодня. Завтра в это же время, — зашептала Роза.
— Не обманешь?
Женщина ушла молча, будто в рот воды набрала.
* * *
Сарай стоял около реки. Когда-то там держали овец. Теперь зимой Варакин Федор укладывает сено. В сарае и сейчас клевер. Полностью не скормили скотине, и Федор оставил его на следующий год. У сарая рос вяз. Хмелем завитые кривые ветви так загородили дверь, что еле зайдешь. Да и кому придет желание лезть туда? Только влюбленным…
Именно щемящая душу любовь и торопила Розу Рузавину. Боялась, что увидят люди, по селу сплетни пойдут, но сама все-таки шла. Пусть ночью тропа еле заметна, женщине казалось, что она видит на ней каждый бугорок, словно путь освещало пламя любви. Дошла до сарая, спряталась под вязом и стала боязливо ждать. Муж ее, Трофим, рыбу ловил на Суре, а она…
От ветра вяз похрустывал. Рядом река гоняла густую пену, играя в последние весенние забавы. Потом лето начнется, и река утихнет.
На том берегу шуршали ивы. Женщине чудилось, что это кто-то шепчет о ней.
Вдали слышались тихие раскаты грома. Вблизи, за огородом, послышались шаги. Сердце у Розы затрепетало пойманной птицей. Миколь!
Это на самом деле был он. Увидел Розу под деревом, зашептал:
— Немного задержался, прости… Думал, не придешь. — Посмотрел на небо — там овечьим стадом плыли густые облака. Грустные, взлохмаченные. Трофим обнял женщину — та даже «ойкнуть» не успела. Потом тронул ветку вяза — из-под навеса потянуло запахом прелой травы.
— Нет, нет, туда нам незачем, — попятилась Роза.
— Что, под вязом будем стоять, у людей на виду? — Нарваткин не стал тянуть время, взял женщину на руки. Та молча обвила его шею, будто боялась упасть.
В сарае нечем было дышать. Сверкнула молния. Дождь, кажется, был еще вдалеке.
Обнаженные груди Розы страстно манили к себе. Тело то и дело извивалось испуганной ящерицей. Льняные волосы женщины разметались по всему плащу, который Миколь успел постелить на сено. Роза сладко и нервно стонала. Миколь не мог найти нежных слов, восторгался ее красотой по-своему:
— Эка, какая ты сладкая… Чудо моё! Нилезь нилевлитинь!20
С дырявой крыши на горящие, как огонь, лица нервно стремились сладкие капли дождя. Казалось, что они остановили время, превращая его в только им, двоим, подаренную вечность. Кроме себя они ничего не чувствовали.
Вскоре дождь перестал, с ближнего луга подуло прохладой.
— Совсем я пропала и тебя, Трофим, боюсь, опозорю, — начала каяться Роза. А сама нежно уткнулась в его грудь.
— Как сильно твое сердце бьется! В селе даже услышат!
— Мне хоть вся Москва знает! Люблю я тебя! Люблю!
— Ой, мать-кормилица, пусть уж только для меня сердце бьется. Дойдет до Трофима — убьет…
— Не бойся. Сейчас мы с тобой вдвоем, — зубы Миколя желтели в темноте золотом. Голос шершавил, будто камнем протерт.
Лежа на плаще, он смотрел на высокий потолок, через большую щель которого виднелась луна, похожая на сломанный пополам пирог.
— Скажи, за что меня любишь?
— Не знаю, Роза, не знаю, моя перепелочка. Такое чувство у меня впервые.
— А если что-нибудь случится, тогда что?
— И тогда буду с тобой…
«А я, дуреха, еще на судьбу жалуюсь. Ох, какая я счастливая!» — радовалась женщина.
Схватила снятую кофту, протерла потное лицо…
Миколь поднял кудрявую голову и неожиданно спросил:
— Это мы ради утехи встретились или на полном серьезе?
— Как скажешь, так и будет… — Роза вновь прижалась к Рузавину.
Небо уже совсем прояснилось, в сосняке плакала кукушка. Кто ей сделал больно, по ком страдает?
* * *
Ловить рыбу Трофим любил больше себя. А вот кого любит Роза, об этом он не знал. И знать не надо. Сам виноват: на рыбалку жену променял.
Даже не видит, что кроме Миколя, на Розу и другие заглядывались. Вон Бодонь Илько каждый день ездит в поле на машине, чтобы с ней переглянуться. Однажды с ним приезжал и Рузавин. Все шутил, на Розу и не смотрел даже. Женские глаза хочет обмануть. А зря! У них взгляд порой как у колдуньи. Вчера Казань Зина недаром бросила Розе:
— Ты, подружка, счастье других не топчи. У меня зубы острые, могут в горло вцепиться!
Хоть Роза не из пугливых, но проглотила это. Потом уж, возвращаясь домой, когда с Зиной остались вдвоем, сказала ей:
— Мои зубы тоже не тупые, знай об этом. — И отошла.
Сейчас вот, в позднюю ночь, Роза думала об этом и вязала чулки. На коленях зайчонком крутился клубок. Перебирая спицами, Роза вспоминала о делах, о женской болтовне в поле. И о чем бы не думала, встреча с Миколем стояла перед глазами. Всем сердцем чувствовала, что с ним они связаны тайными узами.
С улицы послышались тяжелые удары. «Вай, никак ветром распахнуты ворота», — недовольно подумала женщина. Вышла на крыльцо, — те в самом деле натруженно скрипели. Пока закрывала, от дождя вся промокла.
«Будто в реке купалась, — подумала она, и, дрожа, юркнула в дом. — Не дождь, а настоящий ливень. — Вновь вспомнила Миколя. — Почему о нем страдаю? Обиделся, к нам не приходит? — Сняла мокрое платье, встала перед широким зеркалом. Оттуда глядела на нее женщина с острыми, высокими грудями. Тело будто из бронзы. Большие, глубоко посаженные глаза отдавали синевой, звали к себе, обволакивая. — Красотой Инешке не обидел, да счастья у меня с голубиный клюв».
С Миколем вот из-за чего поссорились. Сидели они, обнявшись, на берегу Суры, парень рассказывал о своей жизни в детском доме, Роза — как познакомились с мужем. Слова их, будто маленькие ручейки, спешили в одну сторону, и понятно какую, — любви… Ночь была светлой. Пели соловьи. В такое время не только рождается любовь — небо готово спуститься, чтобы целовать землю. И у них шло к этому, но Роза вдруг спросила Миколя о том, много ли он имел женщин.
Нарваткин заулыбался, заметив, как пристально смотрела ему в глаза Роза, и шутливо бросил:
— Сто и еще половина!
— Где оставил их? — Роза вырвалась из рук, ждала ответа.
Здесь и Миколь обиделся.
— Двоих и в Вармазейке найду!
Понятно, говорил про Казань Зину и о ней, Розе. И Зина, видимо, вернулась из города в родное село только из-за него. Думала, что женится. У женщины с двумя детьми судьба известна: будешь рот разевать — безногий мужчина убежит.
От слов Миколя Роза даже оторопела. Ушла от него, а сама потом глаз не сомкнула: все ждала его, даже дверь не заперла. Но Миколь не пришел. В то утро вместе с Бодонь Илько в поле приезжал. Тогда Зина перед ним несушкой кудахтала. Тот только ухмылялся. Роза вновь не удержалась и бросила при всех:
— Смотри-ка, какие женихи приходят прямо в поле…
— Какие? — улыбнулся Илько.
— Те, которым на шею все бабы бросаются.
— Если они такие, почему не бросаться? — горделиво отозвался Нарваткин.
После этого Миколь с Розой не встречались. Расставание, конечно, дело обычное, да только чем душевную боль потушить?
Миколя трудно осуждать. Характер у него такой — вырос без отца и матери. Слова доброго почти не слышал. Будто перекати — поле бродил по земле, не зная, где остановиться, к какому пристать берегу. Ветер и тот более счастливый — жернова крутит, муку мелет. У него, Нарваткина, ни семьи, ни родных, ни кола, ни двора… Трава полевая.
Сердце Розы вновь защемило. Сквозь окно виднелось темное, будто подпол, небо и серая, лентой вытянутая Сура. «А, возможно, останется у нас в селе, никуда не уедет? — размышляла женщина. — Прилипнет к земле — и от меня тоже не оторвется. Земля и человек неразделимы…»
Розе казалось, что они с Миколем, как спицы с клубком, в одно целое переплетутся, в одну жизнь. В своих мыслях она нашла твердую опору и душевное спокойствие. С ними же и заснула. Заснула так, что утром опоздала на работу, за что Казань Зина прилюдно пристыдила.
* * *
Новая конюшня длинная и широкая. Внутри все загорожено, для каждой лошади сделаны ясли. Вдоль стен расставлены корыта.
Казань Эмель варил уху на таганке и учил:
— Вы, урючьи головы, жизнь не видели, вот что вам скажу. Она как вот в этом чугуне рыба: если выпучит глаза, тогда, считай, готова.
— Ты, Эмель покштяй, расскажи нам, как бабка тебя обманула, — пристал к старику Вармаськин.
— Как избила… Женись вот, черт тебя побрал, тогда сам узнаешь, на что бабы способны, — старику не понравилась эта просьба. Что нового в этом — Олда скрытно от него самогонку продала?
В тот день Эмель с Олегом ждали Рузавина. Тот ходил в село за вином. Вернулся с четвертью.
— Зачем столько? — удивился Вармаськин.
— Кишки промочить, дружок. Чем-то надо отплатить вам…
— Бедноту, говорю, не видели. Жизнь без хлеба — что пахота без лошади. Бывало, выходил безлошадный хозяин в огород, запрягал в оглобли жену и детей и — но-о! Без силы далеко не уедешь — голод был, — продолжил свой рассказ Эмель.
— Много ты напахал, смотрю! — не выдержал Рузавин. — Весь зад стер в конюховке.
Эмель, оттопырив губы, обиженно бросил:
— Ты мне не судья! Под столом еще без штанов ходил, а я уже лесничил!
— Есть люди, которые в рот куска хлеба не берут. Встречал такого в Сибири, он одно мясо ел, — вмешался Олег, чтобы прекратить спор.
— Зубы не выпали? — усмехнулся Рузавин.
— И Хрущев, говорят, сырую кукурузу жевал, — съязвил Эмель. — Правда, эти слова не мои — от Пичинкина, свояка своего, слышал. Тот Никиту Сергеевича сам на курорте видел. Так это было: Хрущев выходил из вагона, на перроне его ждали встречавшие. К нему подошла красивая женщина с серебряное блюдом, на котором хлеб-соль и сырая кукуруза. До хлеба высокий гость даже не дотронулся, а вот початку кукурузы посолил и сразу — в рот!
— Кукуруза совсем была сырой? — приоткрыл рот Вармаськин.
— Да кто же, какой леший, сырую кукурузу ест? Наш мерин и то не будет. Он от ржи отворачивается. Вот закрою его в этот сарай, денька три подержу без еды, тогда будет знать вкус-мус… — говорил Эмель.
Подняли стаканы, выпили. Старик ел отдельно. Брезговал из одной чашки хлебать. И дома так. Олда из-за этого всегда ворчала:
— Единоличник ты, вот кто!
Самогонка была крепкой. Не только в голову ударила — до груди дошла.
— Она, черт побери, не с махоркой смешана? — присел от испуга старик. Постеленный под ним низ старой седелки заскрипел наждачной бумагой.
— Тебе об этом лучше знать, любимая жена твоя продала! — недовольно бросил Трофим.
— Ну, наша такие бобы не кладет. Самогонка банной сажей отдает. Сажей, чем же? Вон, даже немного потемнела, — а сам про себя засомневался: «Чертова кобыла, того и гляди, среди улицы умертвит!» Но все равно старик протянул руку за чаркой: желание выпить было сильнее боязни смерти.
Не успели поднять стаканы, как Трофим усмехнулся:
— Я думал, втроем не осилим. Не зря говорят: на халяву все слетаются.
К ним с саранским другом подошел Миколь Нарваткин. После обеда они ездили в лесничество. Дом Киргизова давно построен, а за работу деньги только сегодня получили. Поэтому и водку привезли. Разливал Рузавин. Кучерявые волосы смолились. Глаза помутнели. На Миколя он смотрел косо. Чувствовал, что между Розой и другом по тюрьме есть что-то, о чем только один Верепаз знает. Недавно хотел избить жену, но та сама набросилась: «Только попробуй, сразу посажу!» Иди-ка стукни ее — отец, бывший председатель, вновь туда отправит, откуда пять летназад вернулся.
На уху рыбу Трофим принес. Трех карасиков и пять ершей. Вершой поймал. Караси попали в Суру, по всей вероятности, с Чукальского пруда — его унесло во время половодья. Одними лещами саранских друзей ему не покормишь. Миколю Зина привозит гостинцы. Как только приедет из города — и прямо к нему, никого не стесняясь. Будто к мужу. Нарваткин, видать, и спит у них — это только показывает, что каждую ночь уходит в лесничество. Там в старом бараке живут, Киргизов пока их не выгнал.
Попили-поели, Эмель затянул старинную песню. Голос грустный — грустный. Будто и не песню пел, а сердца на изнанку выворачивал:
Трофим послушал немного, встал и пошел на реку посмотреть верши, которые закинул под шепчущими ивами. Вместо рыбы вытащил двух крупных лягушек. Вытряхнул в крапиву, те и там все равно заквакали. От злости он так швырнул вершу, аж веревка оторвалась. Бог с ним, с вершком, потом его вытащит.
Когда вернулся к потухшему костру, друзья беседовали. Вармаськин с восхищением говорил о самбо, лучше которого, по его мнению, ничего нет. Самбо и от недруга спасет, и здоровье даст. Наши, говорит, привезли эту борьбу из Америки. Парень из Саранска утверждал, что самбо — из Японии. Там, мол, даже старухи борются. Такие приемы знают, которые наши парни и не видели.
— Тогда посмотрим, какие это приемы! — пристал Олег к рассказчику.
Парень худой, как прутик, и тонкий, как уж, какой из него борец — щука с пустым животом, а вышел — через плечо сразу бросил Олега. Чуть не подрались. Миколь защищал своего городского друга, Трофим — наоборот, думал встать за Олега, но не встал. Знал, что Миколь разорвет. Даже зеки его боялись…
Начало темнеть. Со стороны села послышалось мычание коров. Пригнали стадо. Время и им расходиться. Не уйдешь — того и гляди, до смерти изобьют. Кто выдержит против пятерых — ловкие городские парни. Даже худенький, как прутик, свалил бугая Олега… И он, видать, как Трофим, спортом занимался. Из того сейчас какой борец — одна тень осталась, не больше. Если бы колхоз не обещал больших денег за строительство конюшни, разве он работал здесь?
Рузавин позвал Олега, и они собрались домой. Перед уходом Трофим пригрозил Миколю:
— Через порог тебя не пущу, знай!
— Больно ты мне нужен, куркуль! Сам к тебе не зайду! — плюнул Нарваткин и пошел, куда глаза глядят. Только куда уйдешь поздней ночью — ни родных в селе, ни близких. Правда, этим его не испугаешь. К многим в зубы попадал — не сгрызли. Еще больше окреп: скажет слово, хоть из ружья стреляй — назад не возьмет, не отступит. Многих друзей по детскому дому при встрече он не понимал: и раньше хорошей жизни не видели, а сейчас кого бояться?! А счастье, как думает Миколь, у человека в себе самом. Один раз попятишься — превратишься в пугливого зайца. Он встречал много и таких, которые, как сыр в масле, катались. Смотришь, бороды с решето, а сами на шее родителей.
На жизнь Нарваткин смотрел так себе: прошло время — хорошо. Знал, что завтра солнце вновь поднимется, возможно, на улице еще больше посветлеет. Жил он своими силами, и этой силе верил, как весна своему теплу.
В природе времена между собой связаны невидимыми нитями. И в жизни людей так же все устроено. Только здесь сам с ног до головы захомутован. Миколь не любит обижать своих друзей. Как говорят, каждому нужно тот крест нести, что Инешке дал. Кто мед ест, а кто полынь нюхает…
Думая об этом, Миколь дошел до Суры, сломал ветку ивы, почистил от листьев — получилась палка. Палка, а все равно помощница, друг надежный…
Под тлеющими сумерками река показалась ему дрожащей от ветра поляной серебристых цветов. Колыхались волны, будто спрашивали: «Как живешь-можешь, что бродишь одиноко?»
Вдали, почти у самой воды, цвела раскидистая калина. «А почему бы и мне не окунуться?» — подумал парень. Разделся, дотронулся ногой до воды — та будто остро его кольнула. «Лось еще не намочил рога, а я уже купаться!» — засмеялся Миколь и прыгнул в воду.
Когда вышел на берег, ему стало легко, будто заново родился. Оделся и пошел вдоль ивняка. И вновь, как принаряженная на свадьбу, ласково махала ему ветками цветущая калина. Куковала кукушка. Двенадцать лет еще пообещала.
— Что, лентяйка, устала? — обратился он к невидимой кукушке. Птица, словно испугавшись, торопливо продолжила ту же песню. Вдалеке, над лесом, сильно хлопая крыльями, поднялись дикие утки. Кто-то рыбу ловит…
Миколь остановился у калины, расстелил на сухой мох пиджак и прилег отдохнуть. Вот и звезды зажгли свои мигающие лампы. Не греют они, но все равно от них идет свет. Полная луна разломанным пирогом повисла на том берегу и казалась очень близкой. Миколь протянул руку, задумав достать ее, но из его затеи ничего не получилось. Вот так он всю жизнь ловил свое счастье, да только не поймал его.
Долго размышлял Миколь о своей жизни, о Розе, которая вошла в его сердце, перепутав все планы. Вскоре Нарваткин не заметил, как заснул. Спит и видит сладкий сон. Будто стоит он в своем саду, под вишней. Откуда ни возьмись — цыганка. Стройная, в ушах золотые серьги. А уж улыбка какая — так весенний день не улыбается!
Встала цыганка перед ним, пригнула ветку — от той сверкающие звезды полетели. На женщине — длинная, почти до земли, зеленая юбка и синяя кофта.
Прошла красотка около цветущей калины, взмахнула краем юбки — и две зари в одну слились.
— Спою тебе, красавец, — будто играя, обратилась она к Миколю и достала из-под ветвей семиструнную гитару.
— Сегодня меня слушай, ты ведь гостья, — будто улыбнулся ей Нарваткин. Взял инструмент и стал петь.
В грустной песне рассказывал о том, как за далекими морями, в одной сторонке, где земля круглый год зеленая, в гуще леса во дворце жила красавица. Ждала она своего любимого и не знала, что у того сыновья женатые и жен много.
Слушала, слушала цыганка и говорит:
— Как попал сюда, парень, какое горюшко привело?
— Жизнь заставила, — не стал обманывать Миколь.
Смолкла цыганка, достала карты, разложила на траве и стала гадать.
Смотрел-смотрел Миколь и вдруг увидел, что перед ним стояла уже не цыганка, а Роза! И кофта та же, и юбка…
Раскладывает женщина карты, на них одни дороги выпадают. И все они ведут в Вармазейку.
— Понял, парень, в чем дело? — спрашивает гадалка, и ее лицо почему-то потемнело.
— Немного только, — признался Миколь. Самому показалось: прогнутая ветка калины была не веткой, а рукой Розы. Протянута тоже была ради обмана: чуть не обняла за шею. Миколь обрадовался этому, но внутренний голос огорчил его.
— Вставай, парень, холод идет от земли, любовь тяжелой болезнью ударит!
Миколь сам чувствовал, как замерзла спина. Вскочил на ноги, протер глаза — стоит на берегу Суры. Ни цыганки около него, ни Розы. Приснились. Во сне и годы смешались. Сколько будущих дней — сейчас и кукушка их не предсказывала. Она тоже заснула.
Реку покрыл густой туман. Подул порывистый ветер, встряхивая макушки ив.
Миколь спустился к воде, сполоснул лицо, поднял из-под калины пиджак и тихо поплелся к железной дороге. Искать новое счастье…
* * *
Нарваткин никогда не волочился за женщинами — они сами вешались ему на шею. Когда надоедали, он уходил. Уходил по-разному. Говорил, что посылают в командировку, собирал свои вещи, которые помещались в одну сумку — только его и видели. Иногда от новой любимой уходил без предупреждения.
Сейчас вот Миколь убегал от себя. Будто воздуха не хватало ему, дышать было нечем.
Ему вспомнились прежние женщины. Одна из них жила в Пензе. С мужем давно разошлась. Почему бы не поехать к ней? Зовут так же, Розой. Не ошибешься при поцелуях. В жизни Миколя были иногда такие недоразумения: спутает имя, а женщина, которая рядом, в слезы… Каких только сестер не приходилось вспоминать! Конечно, для успокоения. Женщины, если им в уши нашепчешь ласковые слова, во всё поверят.
… Пензенская Роза встретила как и многие другие:
— Ты где пропадал?
— Дела, Розуля, дела. Хоть ругай, хоть бей меня — не смог вырваться.
— Работая, забыл меня?
— Почему забыл? Если бы забыл — не приехал. Вот тебе — уже с полгода, как купил. Померь, тебе идет!
Достал из сумки завернутую яркую кофту, положил на стол. Купил на здешнем базаре. Правда, содрали с него полкармана денег, да фиг с ними — заработает!
Роза с Миколем очень подходили друг другу. Высокие, стройные, кудрявые. Что не хватало им — не было между ними любви. Ну, жили сколько-то, да разве мало так живут?
Роза надела кофту, закрутилась перед трюмо. В серых, немигающих ее глазах сверкнула улыбка. Будто не импортную вещь примеряла, а что-то другое, только ей известное.
— Что, Розовуля, подарок нравится?
Хозяйка набухшими губами поцеловала его в обе щеки: как не понравиться, как раз по ней!
Работает Роза медсестрой, надоели белые халаты, красная кофта очень к лицу! И на дежурство сегодня наденет…
Сидя на стуле, Миколь наблюдал за женщиной. Та спрятала подарок, разложила диван, постелила простыню… Потом зашла в ванную, включила воду. Вышла оттуда в коротком тонком халате, на котором красовались попугаи. Задернула шторы. Стало темно.
Миколь тоже встал. Он знал характер Розы, и оба пошли по знакомой тропке, не торопясь, взлетая всё выше и выше. Роза верила: суженый ее занят работой. Миколь верил: Роза любит и ждет только его одного…
После ухода женщины Нарваткин вышел на балкон, сел в плетенное из прутьев кресло и начал разглядывать улицу. С третьего этажа многое в глаза не бросается. Миколь сейчас ни о чем не думал. Да и о чем переживать? Дело и здесь найдет, и насчет Розы всё ясно. Хоть всю жизнь с ней живи. О той Розе, которая осталась в Вармазейке, он не вспоминал.
Пусть там, в гнезде мужа, кипит-страдает, к себе не подпустила — и не нужно, другие пустят. Разве это большое горе, когда женщина бьет каблуками?! Лошадей хомутают, не то что женщин!