Дома будто вырвались из соснового леса и присели вдоль Суры: дальше некуда было идти — река не пускала! По улицам скрипели узкие дощатые мосточки. Идет по ним человек — скрип далеко слышится. Для старушек дело — приоткроют окна и смотрят, кто прохожий, куда спешит… Из-за этого, кажется, и ночью не спят.

Если пойдет какой-нибудь парень за девушкой, и тогда интересуются, кто за кем бегает, к кому скоро сваты пойдут… Каждая свадьба — радость для всего села: новая семья, дети родятся. Умрет человек — родственники отнесут его на кладбище, что на пригорке, поплачут-попричитают — село и это переживет. Такой уж обычай у Вармазейки — за всех грустить, всех жалеть.

В Вармазейке жалеют и Кольку, сына Кузьмы. Ни родных у него, ни близких Слепые его родители были нищими, однажды зашли к одной старушке переночевать — втроем умерли от угара. Он, шестнадцатилетний паренек, гулял в это время на улице, поэтому живой остался.

Куда уйдешь из Вармазейки, зярдо тетянзо-аванзо калмотне21 на здешнем кладбище? Какие дороги будешь искать, когда читать не можешь? Здешние учителя совали под нос Кольки букварь, но, видать, не смогли его выучить.

Кольке сейчас двадцать четыре. Живет в том же доме, где родители погибли. Летом пасет сельское стадо, зимой возит корма на колхозную ферму. Корни, как говорится, пустил в селе на сурском берегу.

Вольный человек Колька. Жены нет. Некому приготовить ему пищу. Но все равно не голодает. Смотришь, сегодня он в одном доме поест, завтра — в другом. И так — с ранней весны до глубокой осени, когда сельское стадо на лугу. Терёнь Лексей еще пацаном взял его в подпаски. Выходит, он и первый его учитель. В селе сейчас кому протянешь кнут — не найдешь таких. В министры хоть каждого ставь, а стадо пасти нанимали только их, Лексея и Кольку. Сейчас он уже не Колька — Коль Кузьмичем зовут. Не назовешь его по имени-отчеству — обидится, шапку тебе бросит под ноги. Сельские ребятишки начинают травить его: «Коль Кузьмич, Коль Кузьмич, без колес купил «Москвич»! Он не обижается на них, говорил: «У, тыкви!»…

От парня постоянно пахло дегтем, которым почему-то мазал свой кнут из кожи, и сухой травой. Лицо его летом и зимой одного цвета: желтое, солнцем опаленное. Болезней Коль Кузьмич не знает — грудь всегда нараспашку, никакими морозами не возьмешь. Здоровый парень, да ума мало. Где его взять, если родители были такими?

В это лето Коль Кузьмич пасет стадо один — у деда Лексея ноги заболели. Другого некого взять. Утром Коль Кузьмич выйдет на окраину села, достанет из кармана штанов ивовую свистульку, и снова прольется незамысловатая мелодия, которую очень хорошо понимали коровы. Они привыкли к своему пастуху.

Как всегда, с Коль Кузьмичем его пегая лошадь. Ее жители попросили у колхоза. Так, говорят, пастуху легче пасти.

Вот и сейчас Пегая с седлом стояла перед окнами Митряшкиных, отгоняя хвостом ос. Лошадь ждала хозяина. В селе сразу догадались: пока отдыхает стадо, Коль Кузьмич пошел обедать к бабке Оксе. Этой весной она купила двух овец, из-за этого пастух и зашел.

Коль Кузьмич вышел на крыльцо довольный — сильно набил желудок, хоть ужинать не приходи. На ногах — сапоги, на голове — шапка, на самом — темная рубашка. Не столько такого цвета — просто давно не стирал.

— Ой, бабка Окся, хороши твои овцы. Не бойся, до осени зохраню.

— Сохранишь, сынок, как не сохранишь. Это мое самое большое богатство. Иди давай, боюсь, коровы не разбежались бы, — торопила бабка пастуха. И, наверное, не попусту: недалеко от калды раскинулось пшеничное поле, скотина туда переберется.

Коль Кузьмич вскочил на лошадь, стукнул по боку кнутовищем.

Скачет пегая туда, куда гонит хозяин. Дома будто пляшут перед ним, окна кажутся колыхающими волнами. Сзади домов виднеются бани. Хороший хозяин — баня большая, из добротных бревен, у лентяя клонится к земле.

Потом пошли огороды. В одних — зеленые сады, в других — картофельная ботва.

Лошадь пошла рысью по мокрому песку. Ноги в нем не вязнут. Смотрит Коль Кузьмич вокруг, сам во весь рот гогочет. Над головой солнце лохматой лисой повисло.

Летая вдоль берега, кричали трясогузки. Капризные, как дети. Вот одна окунула клюв в воду, схватила на легкой волне рыбку — и вновь в высь, в синее небо.

Коль Кузьмич не выдержал, спустился купаться. Снял кирзовые сапоги, разделся, хотел было зайти в воду, но, видимо, почувствовав холод, попятился, только голени замочил.

Лошадь протянула тонкую шею, стала фыркать, плеская воду. Не пила — песни разгоняла с воды.

На островке — камни. Они покрыты ржавчиной и сырые. Коль Кузьмич сел, склонил взлохмаченную голову к воде, стал ее мыть. С волос потекла желтая пена.

Перед ним сели птички с белыми грудками, жалобно крича, будто кто-то разорил у них гнезда. Ноги длинные, тонкие. Волна отступит, они — цок-цок-цок! — за ней по песку, волна хлынет — и они назад. Хитрые черти, не потопишь!

Чего только нет на берегу! Разбитые ракушки вымытыми блюдцами сверкают. Сброшенный волной тростник пахнет йодом. Недавно он зеленел, сейчас совсем землистый. В воде плавали доски, корни трав, ветки. Вытащи их из воды, приди денька через два — десяток костров разведешь.

Кругом свобода, свежий воздух и понурые ивы. Иногда только откуда-то послышатся голоса — и вновь ни звука.

Коль Кузьмич любит тишину. Достал ножик, отрезал с ивняка прутик и начал строгать. Вскоре получился новый свисток. Маленький, почти с воробья. Прислонил к губам — не свисток засвистел, а нежная песня перепелки. Встал Коль Кузьмич и удивился: лошадь внимательно слушала его, даже хвостом не махала.

Со стороны Вармазейки послышался гул мотора: кто-то плыл на лодке. Вскочил Коль Кузьмич, торопливо оделся, завел Пегую в кусты, а сам притих около нее.

Ждать пришлось недолго. В сторону Кочелая по Суре летела моторная лодка. В ней сидел мужчина с толстым животом. Несмотря на жару, он был в резиновом плаще. Быстрая лодка, на рысаках не догонишь. Подняла такие волны — до берега доходили. За ней мчалась другая, только поменьше. В ней сидел Числав Судосев, инспектор рыбохраны.

— Жислав, у-у! — закричал Коль Кузьмич и сам начал махать рукой.

Лодка Судосева будто услышала крик Коль Кузьмича — зачихала, словно заболевший человек, и остановилась.

Судосев начал копаться в моторе. Тот не заводился. Увидев пастуха, взял весла и стал причаливать к берегу. Доплыл и спросил:

— Ты, оякай22, не узнал того мужика, кто до меня воду мутил?

— Не-е, дружок, не знаю… Видать, он с Заранска приехал, не кацелаевский…

Инспектор привязал лодку к иве, достал авоську.

— Садись, Коль Кузьмич, пообедаем.

— Басибо, Жислав, я недавно поел…

Судосев разложил на газету яйца, вареное мясо, начал угощать пастуха. Тот не отказался: в полном желудке, видать, нашлось место.

Когда поели, Числав попросил:

— Ты, Коль Кузьмич, если увидишь сети, режь их, никого не бойся!

— Хоро-сё!

Пастух вывел из кустов лошадь, вскочил на нее, и поскакал к стаду.

Копошащие на берегу птички комариной стаей сверкнули за ним, словно провожали.

Судосев о чем-то грустно думал. Видимо, об отце, Ферапонте Нилыче, которого с приступом сердца отвезли в больницу. Работая в городе, он знал только производство и домашние дела, а тут, на Суре, столько хлопот, столько всяких неурядиц, что диву даешься.

* * *

Из Ульяновска домой Числав Судосев вернулся с семьей. Сначала хотел сесть на колхозный «ЗИЛ», потом в Кочелае встретил начальника милиции. Тот предложил:

— Руль из рук никуда не уйдет. Приходи к нам. Такие парни, как ты, нужны. Или, может быть, в рыбинспекцию? Нового инспектора там ищут, некого ставить. Одно дело делаем, думай…

Этот разговор три дня кружился в голове. Перед отъездом в город Числав трудился уже в милиции. Честно говоря, идти туда работать у него не было большого желания. До сих пор многие на него зуб точат. Плохого он вроде бы никому не делал, да работа такая — приходится останавливать нарушителей закона. Смотришь, этот ворует, другой, напившись, дерется, третий…

О разговоре с начальником милиции Числав сказал отцу. Ферапонт Нилыч возражать не стал, но и не сказал ничего хорошего. Сам, говорит, смотри. Дело не из легких. Времена сейчас пошли такие — с браконьерами трудно бороться. И ружье, того гляди, могут поднять.

А рыбу из Суры ловили не переставая. Сетью, бреднями, вершами… Пройди в воскресный день вдоль реки — везде палатки, пылают костры, вокруг них — песни-пляски. После их ухода спустишься к воде — там мертвые рыбешки. Разную отраву бросают…

У Судосева всегда болело сердце, видя, как портят природу. Как начал еще в детстве переживать о ней, это чувство не прошло и с годами, когда уже повзрослел. Числав видел, какую беду несет человек: ломает, отравляет, убивает. Вон, вода уже непригодна для питья. А здесь еще бездушные браконьеры не дают рыбе дышать…

На второй день Судосев поехал в райцентр «запрягаться» на новую работу.

Сейчас он иногда и спит на Суре. Остановится где-нибудь в тихом месте, растелит брезентовый плащ на дно лодки и, положив ружье под руку, подремлет часок-другой, поджидая «гостей». А тех тоже не обманешь. Так научились воровать, что диву даешься: словно в шапках-невидимках орудуют. Сегодня все же попались ему кочелаевские. Моторную лодку гнали веслами. Среди них один сидел спиной и что-то держал в воде. Судосев сразу понял: садок с рыбой. Пока запускал мотор и догнал их — садок уже потопили. Наверное, камень к нему привязывали. Иди поймай таких! Ни рыбы, ни обвинений…

Что больше всего возмущало инспектора, так это то, что вторую неделю он не мог поймать того, который дает о нем информацию браконьерам. Когда Судосев отправляется в сторону города Алатырь, тот из ружья раз бабахнет, когда возвращается — два раза… Выстрелы такие оглушительные — за десять километров услышишь. Будто стреляют не из одного ружья, а сразу из нескольких. Конечно, это человек живет где-нибудь здесь, у реки. Недавно Числав хотел прояснить этот вопрос у Машукова, который когда-то сотрудничал с милицией, а сейчас сторожил в соседнем колхозе пчельник. Встретил Судосева с неохотой — не то, что раньше. На вопрос — слышал или нет поблизости выстрелы — махнул головой на ту сторону реки, где рабочие из Саранска рыли экскаваторами канаву для труб. Хрипло сказал: «Вон они, наверное. Здесь кто только не бродит. Поди узнай, кто стрелял…»

Конечно, всех обвинять не станешь. В инспекции постоянно донимали: поймай и — всё! В райгазете даже вышел фельетон, где всю вину свалили на инспекторов. В космос, говорят, летаем, компьютеры у людей, а старинную берданку не могут найти…

Однажды ночью, плывя на лодке, Числав увидел костер на берегу. Видимо, ждали утра. Забросили сети и ждут. Судосев скрытно поплыл вдоль берега, не заводя мотора, чтобы не обнаружить себя. Над рекой стоял туман, похожий на молочный суп. В чаще леса причитала сова. В одном месте лодка задела осоку. Выпорхнули две дикие утки, разрезая тишину пронзительным криком.

Настроение было хорошим: разрезал две сети, обе без рыбы. Затем заходил в инспекцию, там сказали, что Симагин, его помощник, нашел браконьера, который убил лося.

Не доплывая до деревеньки Чапамо, Числав привязал лодку и поднялся на берег. Сотнями огней сверкали две фермы и водокачка.

Горел костер, как и в прошлый раз. Около него двое мужчин с подругами пили вино. В стороне белела «Волга». Числав подошел, поздоровался, показал удостоверение.

— Ну и что в том, что ты инспектор?! Видишь, отдыхаем! — недовольно произнес полный мужчина и стал пугать тем, что выгонит с работы. Подали голоса и девки.

Судосев напомнил, что здесь закрытая зона. Отдыхать не положено. Те с недовольством начали собирать еду. Над ними, на ветке дуба, висело ружье. Числав взял его и проверил, есть ли патроны. Сел на пустой деревянный ящик и стал писать протокол. Женщины слегка испугались. Хозяин ружья зарычал:

— Пиши, пиши, возможно, орденом наградят!. Об одном только не забудь — бумагу на свою голову готовишь. Позвоню куда надо — штаны спустят…

Числав заулыбался. Про себя же подумал: «Эка, птичка, видать, не маленькая. Или отец ястреб, или сам с «верхних этажей». Если каждый день такие будут звонить, то в инспекции некому станет работать…»

Когда Судосев протянул копию протокола, мужчина бросил бумагу в огонь, включил музыку и резко произнес:

— Потанцуем! Ты не наш — отойди в сторону и смотри, как мы отдыхаем.

— До свидания! — грубо сказал Судосев. Не уедете — милицию вызову. Потом не пеняйте, звонки ваши не помогут, — и ушел.

Через полчаса, он, находясь в лодке, услышал, как машина, протяжно загудев, выезжала к дороге.

Шел пятый час. Реку еще больше покрыл туман. Кругом стояла тишина. Иногда ее нарушал всплеск большой рыбы. В это время хорошо сидеть на берегу с удочкой. Как раз так и делает его отец, Ферапонт Нилыч. Ходит на реку почти ежедневно. Числаву почему-то вспомнилась любимая поговорка начальника милиции: «Нет рыбного запаха — собака не лает». «Э-э, друг, ошибаешься, — улыбнулся тогда Судосев. — Рыба не пахнет, да охотников полдивизии».

Сел, нашел в ногах сумку, вынул два яйца и хлеб. Еда пахла рекой. Кусок хлеба вновь положил в сумку. Посолил очищенное яйцо и поднес ко рту.

Вдруг со стороны леса раздался гул мотора. Числав прислушался. Вновь браконьеры… Его лодка дошла до того места, где он вчера резал сети, сделал круг и тихонечко пошел к Суре по впадающей в нее речке Штырме.

— Подожди-ка, да ведь они в лещовый омут лезут! — опешил Судосев. — Смотри, смотри, вот лешие! Знают рыбные места — городские туда бы нос не сунули.

Запустил мотор, лодка злой собакой рванулась вперед. Не успел доплыть до пчельника, как с высокого берега пальнули из ружья. Числав даже слегка испугался, подумав, что это стрельнули в него.

Пчельник, который сторожил Машуков, остался позади. За лодкой поднимались пенистые волны. Числав сейчас думал о своем друге. И он, видимо, из тех, кто Суру грабит. Если выстрелил Машуков, тогда, выходит, ночью он «охранял» его? Судосеву вспомнился утренний заход в пчельник. Тогда друг проводил его до реки и спросил:

— «Ты домой»? — «Нет, — сказал ему Числав. — Я за одним браконьером гоняюсь». Тот заулыбался: «Тогда как-нибудь вместе попробуем…»

Неожиданно у лодки заглох мотор. Числав хотел запустить его, но он, будто обиженный мерин между двумя оглоблями — ни туда, ни сюда. Встряхнул бак с бензином — пусто. «Поймал браконьеров!..»

— Эх, воробьиная голова! — о чем только не думал за день, а самое нужное — залить бак — позабыл, — стал ругать себя Судосев.

С ведром пошел на пчельник. Может быть, Машуков поможет бензином. Своего не будет — у саранских парней попросит.

Пошел крупный дождь. По вспаханному бульдозером берегу, который стал похожим на мыло, ноги скользили сами. Наконец-то Числав поднялся и стал искать, где бы спрятаться от дождя. На краю оврага, чуть наклоненная к реке одним концом, из-под земли торчала ржавая труба. Видимо, здесь оставили водопроводчики. Виден был березняк, куда в детстве Числав приходил с отцом за грибами. Между трубой и березняком зеленел пышный луг. Судосеву вспомнилось, что дома он обещал покосить воза два сена. Вот где корм!

Сел около трубы, снял насквозь промокший плащ, постелил под себя. Руки стукнулись о что-то теплое и холодное. Вытащил — удивился: обрез! Потом пощупал еще — увидел рукав фуфайки. Внутри была пачка патронов. Зарядил обрез, вышел под дождь, вставил ствол в трубу и нажал курок. В ней словно гром грянул, и сразу со стороны леса его так же оглушительно повторило эхо.

Числав прижался к трубе и зорко стал смотреть на пчельник. И… увидел Машукова. Тот бежал к нему, тяжело дыша, будто за ним гнались. Когда споткнулся, не заметил даже, как ветер сорвал с плеча полиэтиленовую накидку. Добежал до Судосева и трясучим голосом спросил:

— Кто пчел тревожит?

Увидел обрез — глаза забегали.

— Испугался? Думаешь, спрятал — не найдут? — Числав провел под носом Машукова пахнущее порохом оружие. Усмехнувшись, добавил: — Ай да ястреб!

— Что прятал? Какой я ястреб? Я здесь ульи стерегу! — сторож будто шилом пронзил инспектора злым взглядом. Числав только сейчас увидел: глаз Машукова один наверху, правый — чуть ли около носа. И сразу же мелькнуло у него в голове: такой был взгляд и у того душмана, которого он брал в плен. Тот тоже пылал злобой.

— Не знаешь, кто палил? — допытывался Судосев.

— Я за всеми не услежу. Сказал тебе, вон их сколько! — Машуков махнул в сторону леса, откуда на них смотрели трубопроводчики.

— Спасибо и за это! Тогда иди, твои пчелы уже проснулись… Встречу председателя — скажу, что твой Машуков не только пчел стережет, но и рыбу.

В резиновых сапогах шлепая по вязнущей глине, он заторопился к своему жилью. Дошел до оврага, где недавно чуть не упал, поднял полиэтиленовый плащ — тот весь был в грязи. Плюнул от досады и обратно бросил.

Числав зажег спичку, закурил. К сигаретам он привык в Афганистане, где нервы совсем было расшатались. Расслабляться, если даже по нужде, и то с автоматом выходил. Там не видно было, кто друг, а кто — враг. На лица все одинаковые. Днем идут с тобой в дозор, ночью, того и гляди, вонзят нож в спину….

Числаву вспомнился последний бой, когда его ранили. Тогда они на двух танках и четырех БТР-х выдвинулись к кишлаку, где засели душманы. Вскоре один танк подорвался на мине… С Сашей Полевкиным Числав укрылся за большой валун и стал отстреливаться. Эзк, эзк, эзк! — свистели над ними пули. Душманы патронов не жалели. Поблизости кто-то из товарищей застонал. Числав подполз к яме, заваленной наполовину камнями, и увидел: Вельматов дрался с долговязым душманом. Судосев подскочил и прикладом ударил бородатого. Как раз это время с пригорка сверкнул режущий глаза огонь. Числава будто кипятком ошпарили, и он потерял сознание…

… Судосев достал плащ из трубы, засунул в карман пачку патронов, взял обрез и направился к водопроводчикам. Те в дощатой будке играли в карты. Один из них поставил перед ним кружку чаю. Судосев и раньше видел его с удочкой около реки. Работает, наверно, на тракторе — однажды пригонял его мыть к Суре. Числав прогнал мужика, сказав, что реке и так солярки хватает.

— Мужики, я к вам за помощью. Не плеснете немного бензина? Долг потом привезу, не обману, — обратился он к мужикам.

Те во все горло захохотали, будто он сказал что-то не то.

— Как не плеснуть — плеснем! Мы ведь в одной стране живем, — ответил тракторист. И неожиданно спросил: — Что, поймал «пушкаря»?

— Нет, не поймал. Только догадался — стреляет он. А ты об этом откуда знаешь? — удивился Судосев.

— Эта пальба не дает нам спать. Недавно встретил любителя меда, — парень махнул рукой в сторону угла будки, так, видимо, показывал на пчельник, — и сказал ему: не оставишь стрельбу, к дереву привяжем. С кривоногой кралей…

Числав и раньше слышал: Машуков живет с какой-то женщиной, хоть свадьбы у них не было. В селе говорили, что она ездит к нему из города.

Картежники в разговор не вмешивались, но сами, это было видно, старались не пропустить ни слова.

— Друзья, — вновь обратился к ним Судосев, — с берега трубу не отвезете?

Те молчали, только один не удержался и сказал недовольно:

— Э-э, об этом в Саранске одного начальника попроси. Он хозяин. Себе на дачу оставил. — И велел трактористу: — Иди налей ему, в бочке осталось немного. Видать, он был среди них старший.

Когда Числав вернулся к лодке, по Суре будто и дождь не прошел: вода сверкала, в прибрежном ивняке пели птицы.

Раскрыл сумку, хотел туда было положить обрез. Увидел превратившийся в кисель кусок хлеба и расстроился. Вспомнил сына Максима. Тот каждый раз ждал от него «подарок» от лесного зайца.

Так он звал хлеб, который Числав оставлял с обедов. Сейчас без «подарка» придется возвращаться. «Потом когда-нибудь возьму Максимку с собой, пусть посмотрит на живую красоту природы. Ему здесь жить, на Суре, и продолжать мое дело», — успокаивал себя Судосев, наклонясь к мотору.

* * *

Из больницы Ферапонта Нилыча выписали через три недели. Сыну не стал сообщать о выписке, домой собрался пешком, вдоль Суры, где ездят только на лошадях и где легче идти пешком.

Саму реку он не видел, она скрыта ивняком и черемухой. Деревья стояли понурые, словно о чем-то думали. По левой стороне раскинулось ржаное поле. За ним зеленел лес. С этой стороны белели кирпичный домик и два сарая. Здесь когда-то располагался аэродром, сейчас их колхоз там хранит удобрения.

Уши Ферапонта Нилыча ловили каждый скрип, каждый шорох. Настроение у него поднялось Ведь он, выздоровев, по утонувшей в траве дороге спешил домой. Конечно, если бы не зашел тогда Числав в сад, где его прихватило сердце, не оклемался… Короткая, очень короткая у человека жизнь — почти как полет воробья. Сейчас вот ему вновь улыбается солнце, поют птицы, под ногами мягкая дорога. Вот она, земля-матушка, во всю свою ширь колышется. Пока колосья еще зеленые. Пройдут недели три — пожелтеют, нальются силой… Поле и сельский житель — вот главные сила и опора нашей жизни!

Размышляя об этом, Судосев и не спохватился, как около него остановилась машина… Из кабины, улыбаясь, смотрел Бодонь Илько.

— Садись, Ферапонт Нилыч, довезу. Видишь, вновь я на машине….

Не сел бы старик, да ноги, шут бы их побрал, устали. Болезнь порой сильнее человека.

— Ты откуда? Что здесь зря мнешь траву? — недовольно спросил парня Судосев.

— По асфальту ехал, увидел, идешь — и сразу за тобой, — приоткрыл рот Илько.

— За это спасибо! Только не нужно мять траву, она на корм сгодится. Давай быстрее возвращайся назад… — и старик торопливо стал подниматься в кабину.

Когда выехали на асфальт, он спросил:

— Какие там, в нашей Вармазейке, новости?

— Какие… Сколотили бригаду плотников. Деревню Петровку хотим поднять.

— Хорошее дело… Еще что скажешь?

— У Бычьего оврага работаем. Плотину поднимаем.

— Ну-у, ломать — много ума не надо. А кому кузницу доверили, Казань Эмелю?

Зять Вени Суродеева там. Не переживай, он и на заводе был кузнецом. — И чувствуя вину за то, что ушел из кузницы, Илько добавил: — Не бойся, дядь Ферапонт, молоток на всех хватит. Он, шайтан, железный.

Оба долго молчали. Илько внимательно смотрел на дорогу, Судосев — направо, где во всю ширь расстилалась Сура. Песчаный противоположный берег был залит будто золотом. Чуть подальше к реке спускался березняк, словно торопился купаться.

— Миколь Нарваткин вновь к нам вернулся, — наконец-то нарушил молчание парень. — С друзьями строит больницу. Кирпич сам откуда-то привез.

— О каком Миколе болтаешь? — Судосев никак не мог понять, о ком идет речь.

— Да о кавалере Казань Зины. Все село удивляется. Какой он цыган? Он — эрзя…

— А-а! — громко засмеялся Ферапонт Нилыч. — Этого алю23 я хорошо знаю. По-эрзянски щелкает лучше нас…

— Откуда знаешь? — недоверчиво повернулся к нему водитель.

— Слышал, значит, если говорю.

Машина въехала в Вармазейку. Перед домами стояли только что срубленные срубы, лежали кучи бревен.

Глядя на них, Судосев не удержался:

— Поругать нужно за это Куторкина! Куда смотрит он, председатель сельсовета? Весь мусор вынесли на улицы, всем на глаза — смотрите, какие мы грязнули…

— Дядь Ферапонт, признайся, когда услышал, что Миколь эрзянин? — не отставал шофер.

— Когда, когда… В больнице навещал меня, там и поговорили на родном языке…

Судосев обманывал. Об этом он вспомнил вот из-за чего: четыре месяца Илько работал с ним в кузнице, а вот навестить в Кочелай не приходил.

Парень тоже понял его слова. Он не стал оправдываться, сказал прямо:

— Некогда было навещать, дядь Ферапонт. Из Ковылкина кирпич возили. Днем и ночью в дороге. Прости уж.

— Кому теперь мы, старые, нужны, ведь из больницы раньше срока выпустили…

Илько довез Судосева к дому, посигналил, чтобы вышли встречать, и вновь повернул машину. Ему еще нужно отвезти цемент в Бычий овраг, где трудилось почти полсела.

На двери висел замок. Ферапонт Нилыч сел на крыльцо и легко вздохнул: вот он дошел до своего жилья. Родной очаг всегда успокаивает, без него и жизнь не жизнь.

* * *

Сидя на берегу пруда, Миколь Нарваткин пытался забыть о том, что его угнетало. Но разве успокоится сердце, когда оно всё, до остатка, заполнено горечью? Вот и в это утро Миколь досадовал на безделье, которое царило в бригаде. В Бычий овраг, где рыли новый пруд, неустанно возили камни и раствор (сочли за большую стройку), а вот для больницы кирпича почему-то не нашли. С главным врачом Сараскиным пришлось зайти к председателю райисполкома Атякшову. Тот крутился, крутился перед ними, наконец-то позвонил в Урклей, и там обещали выделить. Тысячи четыре. За кирпичом Миколь послал городских друзей. Не устанут, два кузова наполнят. А сам вот по пути вышел из автобуса и подошел к берегу. К тому месту, где признался Розе в любви. Миколь даже сам удивлялся, как изменился его характер! Ни слова не говорил женщине наперекор.

Две недели он жил в Пензе. Ночью играл с татаркой Розой, днем бродил по городу. Надоело ему все, и он не выдержал, пошел на вокзал…

…И вот он снова в Вармазейке. Первым ему встретился Игорь Буйнов, зоотехник. Пожал руку и, улыбаясь, сказал:

— Гора, смотрю, сама пришла к селу. Зайди к Вечканову, он спрашивал о тебе. Нужен, стало быть…

В кабинете председателя табачный дым висел густым облаком — не продохнуть.

— Проходи, Миколь Никитич, что стоишь на пороге, словно чужой. — Иван Дмитриевич встал из-за стола и тут же спросил: — Как там на стороне насчет еды? В сметане и масле не купался?

— Искупаешься! В какой магазин ни зайдешь — везде один горох да березовый сок.

— Откуда, дружок, возьмешь мясо — почти все фермы порушили. В городе бычков не откармливают. Вот и приходится грызть горох. — Налил в стакан воды, выпил двумя глотками и добавил: — Вот поднимем брошенные деревеньки, наладим фермерские хозяйства — тогда и с мясом будем. Так, дружок? — председатель хлопнул сидящего около него парня.

Его Миколь сразу узнал, как зашел в правление. Это был Витя Пичинкин, мастер лесокомбината. Тогда бригада Миколя рубила Киргизову дом, он много раз подходил к ним.

— Мечты, Иван Дмитриевич, неплохие, только один вопрос у меня, — не удержался Нарваткин.

— Тогда спрашивай, чего молчишь?

— Я, председатель, вот что хочу понять: кто, скажи, поднимет брошенные деревни? Молодежи в Вармазейке мало. В основном почти все пенсионеры…

Председатель засмеялся:

— А ты зачем вернулся, гудроном бороны обливать?

— Я здесь, председатель, без корней. А без корней не только человек, но и дерево высыхает.

— Поставь дом — вот тебе и первые корни. Потом видно будет, что дальше делать.

— Из чего я его поставлю, из глины?

— Почему из глины? Сосновый срубим! — Председатель кивнул в сторону окон. — Деньги колхоз выделит, рабочая сила — своя. Вон и он поможет, новый бригадир плотников, — показал на Пичинкина.

— Посмотрим, чем собак ловить, потом уж и за дела возьмемся… — Миколь не сразу сказал, о чем часто мечтал.

Слова председателя не выходили из головы Миколя. «В самом деле, а почему бы не остаться в Вармазейке? Работа найдется, любимая — под рукой. Живи-крутись, только плашмя не упади — затопчут».

Вначале Миколь подумал, что председатель вызвал из-за сестры. Нет, о ней не вспоминал. Говорил о постройке новой церкви. Приходил, говорит, к нему кочелаевский батюшка Гавриил, просил помочь — выделить лес и деньги. А почему бы, действительно, не построить в Вармазейке церковь? Почему не вернуть душевный свет, который люди давно потеряли? Как раз время… Видимо, разговор, который вел Миколь с Вечкановым этой весной, не прошел мимо ушей председателя. Даже должность бригадира предлагает.

Мечты Миколя были похожи на течение широкой реки. Он не спохватился даже, как дошел до тракторного парка. Сейчас он жил со своей бригадой в доме механизаторов. Бараки лесничества оставили. Еду им готовят в здешней столовой Лена Варакина и Казань Зина. С Зиной Миколь давно расстался — надоела…

Перестав думать об этом, Миколь поднял голову и удивился: перед ним стоял отец председателя, Дмитрий Макарович. Поздоровался со стариком и сразу же юркнул в столовую. Еще остановит, надоест со своими расспросами.

Лена налила ему чашку мясных щей и как бы невзначай спросила:

— Миколь Никитич, ты почему к моим родным не заглядываешь?

Вспоминала, конечно, о Зине…

Нарваткин хотел было перевести разговор в шутку, но вышло по-другому:

— Мои родные по всему свету разбрелись, не знаю даже, когда и где встретиться со всеми!

— Это дело, Миколь, личное. Я только так спросила. — Женщина поджала губы, подняла пустое ведро, которое стояло у ног, и вышла во двор.

Миколь крутил головой и недоумевал: зачем о том вспоминать, что в сердце не прижилось?..

* * *

Ферапонт Нилычу часто снились страшные сны. Иногда они его даже вгоняли в пот. И сейчас, уснув на веранде, он увидел тот же сон. Будто в клочья разлетелся кузнечный горн и полетел в небо, откуда уже не упал…

За ужином рассказал об этом жене. Дарья Павловна, улыбаясь, остановила:

— Ты, старик, от старости маешься. Старость тебе некуда деть — все в кузницу носишь и носишь ее. Плюнь на горн — он что, пять быков тебе откормит?

— Тебе двух быков не хватает, стадо нужно? — разозлился Ферапонт Нилыч. Он понял, что хозяйка не прочь откормить еще двух бычков: семья увеличилась, сейчас в ней пять ртов.

— Зачем мне стадо? Мне и этого хватает. Спи уж и похрапывай себе, — пожурила жена. Когда поругаются, Дарья Павловна всегда ворчит и напоминает о храпе, ведь в молодости говорил, что никаких снов он не видит…

— У каждого свои заморочки, — оправдывался Судосев. — Ты тоже на храп мастачка.

— Что, что? Я говорю во сне? Да я и в детстве мышонком была. Это ты всегда зубами скрипишь… Сколько раз рядом с тобой мучилась от бессонницы, даже на улицу выходила.

— Хоть сейчас беги!

Дарья Павловна бросила ложку и зашла на кухню.

Ферапонт Нилыч сразу догадался, из-за чего старуха затеяла скандал. Ранним утром он ходил к председателю колхоза просить другую работу. В кузнице тяжело — больное сердце. Вечканов встретил хорошо, обещал что-нибудь подыскать.

Судосев вышел погулять. Остановился у тополей на краю огорода. В трудное время он всегда здесь, будто деревья помогали ему разгонять грустные мысли. Вот и сейчас они шуршали листьями, шепча о чем-то. По небу, как и в прошлую ночь, спешили пухлые серые облака.

Думая о Числаве, который, видимо, сейчас на Суре. «Нашел себе дело, — переживал старик за сына. — По профессии механик, а здесь за браконьерами гоняется… Хоть бы самосвал принял, пользы больше…» Думая так, сам хорошо знал, что инспектором рыбохраны некого ставить. Вот поработает немного, потом решит, как дальше быть.

Вернувшись домой, сел у окна и стал смотреть на улицу. Небо то и дело полосовали всполохи. За Пор-горой, совсем над лесом, облака стали похожи на разрезанную тыкву, от чего небо будто сморщилось и с напряжением смотрело на землю, предвещая дождь. Когда будто с цепи сорвавшийся ветер оголил тополя и те горько застонали, Ферапонт Нилыч в нижнем белье, босиком вышел на крыльцо, посмотрел на небо и на его лицо упали первые капли дождя. Старик с волнением сказал:

— Мимо не проходи, кормилец…

Под утро, когда прорезалось солнце, Судосева разбудил сильный гром: по крыше дома будто кто-то ходил в кованых сапогах. Ферапонт Нилыч открыл глаза и, увидев Числава на пороге в передней, спросил:

— Трубу закрыл?

— Нет.

— Закрой — гроза не любит забывчивость.

Числав зашел на кухню и со скрежетом задвинул заслонку.

— Тихо. Спящих напугаешь, — пожурил его отец. — Наконец-то дождались… — с теплотой сказал о дожде.

— Пока сверкает-стреляет, да подол не опускает, — ответил Числав и взмахнул рукой — рукава рубашки заколыхались лебедиными крыльями. — Как сердце? Отступила боль?

— В груди не колет, да ноги ломит, — словно от боли, поморщился Ферапонт Нилыч.

— Это, отец, к хорошему дождю. — Числав постоял, постоял и добавил: — Ну, я пойду.

— Куда пойдешь? — настороженно спросил старик.

— Как куда? В Кочелай.

«О, старый гусь, совсем я позабыл, что сноха Наташа пятый день уже как в роддоме. Сын за внучкой едет…» — подумал он. А вслух произнес: — Иди поезжай, сынок, потом на «Жигулях» не проедешь. А может, колхозный «УАЗ-ик» попросишь, он надежнее? — Ферапонт Нилыч хотел спуститься с печки, но Числав остановил:

— Ты спи, спи, как-нибудь на своей доберусь.

— Ну, с Богом…

С Кочелая Числав вернулся часа через три. Дождь догнал их у порога дома. Ферапонт Нилыч помог снохе выйти из машины.

— Пошел, так пошел! Не обманул нас, — радовался дождю старик, а сам мягко прижал завернутую в одеяло внучку. — Намочило дорогу — это к счастью…

Уже дома, снимая плащ, Наташа сказала:

— Спасибо, отец, за добрые слова.

— Весенний дождь — к доброте и росту, — ответил довольный Ферапонт Нилыч.

— Мать с Максимом где? — выходя из передней, спросила сноха.

— Ушли на луг за цветами. Дождь, видимо, застал, зашли куда-то.

— Цветов в огороде пять грядок.

— Э-э, сноха, луговые намного лучше. В росте им никто не помогает. Пусть и внучка поднимется такой же, как и они, красивой…

Ребенок, который лежал в зыбке (Ферапонт Нилыч вчера ее сделал) заплакал. Наташа взяла его на руки и, не стесняясь свекра, стала его кормить.

Ферапонт Нилыч с ног до головы измерил Числава, который с улицы зашел насквозь промокший (оставался загонять в гараж машину) и будто от нечего делать сказал:

— Пойду обруч на бочку надену.

Выйти ему не пришлось: Числав не только кадушку, корыто тоже успел поставить у крыльца, куда с крыши веранды текла толстая струя воды.

Глядя в окно, Ферапонт Нилыч видел, как по серому, словно свинец, дождю, спешили домой жена с внуком Максимом. Паренек нес большой букет. У крыльца он отдал его бабушке, а сам пошел в гараж. Оттуда вышел улыбаясь. Числав хотел крикнуть ему, но Ферапонт Нилыч опередил:

— Дождь теплый, внук не заболеет.

В передней Наташа качала зыбку и пела:

Спи, спи, частичка моего сердца, Твоя зыбка мягче мягкой. Я небо укачиваю над тобой, Куда тебе потом подниматься…

Ферапонт Нилыч обратился к сыну:

— Как внучку назвали?

— Поленькой, Полюней, — улыбнулся тот.

— Красивое имя, как у твоей бабушки… В честь нее назвали?

— Ну а в честь кого же еще, отец?

Открылась дверь, и порог дома словно засветился — бабка с внуком будто не цветы занесли, а сама радуга вошла к Судосевым.

* * *

Каждая семья похожа на глубокий колодец. Сколько ни доставай воду — он еще больше наполняется. У сына Дмитрия Макаровича семья такая же. В прошлом году жена Ивана родила четвертого ребенка. Трое от него, а старший, Коля, приемный. Хороший внук, не скажешь, что он не из рода Вечкановых. Характер мягкий, послушный. Плохого слова от него не услышишь. И ему, Дмитрию Макаровичу, — все «дедушка» да «дедушка».

Копая под яблонями, старик и не услышал, как пришел Коля. А как услышишь, земля не перекидной мост над речкой — не скрипит под ногами.

Парень протянул руку.

— Ты, дедушка, скоро Мичуриным станешь. Вон как разросся сад — яблоками оба подвала наполним.

— К твоей свадьбе готовлюсь. Слышал, за внучкой Окси Митряшкиной приударил, — хитро сощурился старик.

— Э-э, та и Вите Пичинкину не досталась. Она в нашу сторону и не смотрит…

— Невелика беда. Не заманишь невесту, тогда и на веревке ее не удержишь.

Вышли из сада, сели у крыльца. Коля стал рассказывать, как идут дела. Признался, что вчера оставил лесничество, думает принять в колхозе комбайн. Услышав это, старый Вечканов остался довольным. Коля какой работник леса, если у него душа, как у перепелки, пела бы с утра до вечера в поле.

— Ты почему вскочил чуть не свет, петухи подняли? — неожиданно спросил старик.

— Мать послала за какой-то полкой. Только уснул, она уже меня тормошит…

Сноха Ольга просила сделать книжную полку. Просить-то просила, да Дмитрий Макарович забыл об этом. Если бы не прислала Колю — он вновь ушел в поле или на тракторный парк. Ни одного дня у него не проходит без встречи с людьми. Смотри-ка, обещал, а сам…

— Скажи матери, сегодня же сделаю.

— Ну, тогда я пошел…

— Куда? — удивился Дмитрий Макарович.

— В правление. Вчера отец сказал, что нужно пораньше придти, с инженером Кизаевым, мол, нужно поговорить, на какой комбайн посадит…

После ухода Коли Дмитрий Макарович попил чаю и вышел под навес, где на лето соорудил столярку. Он любит возиться за верстаком.

До обеда колдовал. Не полку сделал — игрушку. Из сухих досок, легкую, с рисунками.

Дом сына был на замке. Старшие на работе, младшие где-нибудь на реке. Поставил полку у крыльца и пошел по берегу. Захотелось посмотреть на Суру. Всю весну он раздражался: откуда-то прилетали с ушко иголки комары, вода везде от них позеленела. Когда Дмитрий Макарович встал на крутой берег — только тогда легко вздохнул: вода была чистой, на том берегу, где песок, купались дети. Видать, и внуки тоже там. И здесь на глаза Вечканову попались четыре самосвала, стоящие друг за другом. Попусту держат тяжелые машины, видите ли, купаться приехали…

Сначала Дмитрий Макарович хотел пройти на тот берег, да большой круг придется сделать: мост далеко. И почему-то защемило сердце. Постоял, постоял и пошел в правление. По пути как только ни ругал сына! В погожий летний день простаивают самосвалы! У председателя глаз, что ли, нету, не видит, что делается в колхозе?

Сына в правлении не застал — в Кочелай вызвали. «Нашли, когда проводить совещания. Здесь каждая минута дорога, а там все учат, как жить и трудиться», — идя по улице, злился старик.

Боль из сердца не уходила. Будто камень давил, вздохнуть не давал. Дмитрий Макарович достал из кармана валидол, положил под язык. Спустя некоторое время боль прекратилась. Что еще было плохо — солнце палило нещадно.

Наконец-то дошел до сельского Совета. Не спрашивая, здесь или нет председатель, Вечканов зашел в кабинет. Куторкин сидел за столом и разговаривал с полным мужчиной средних лет. Дмитрий Макарович прошел вперед и молча сел на свободный стул.

— Я много времени у тебя не займу, — начал он, — если, конечно, позволишь…

… Слово «позволишь» сказал грубо. Куторкин отодвинул бумаги, в которых рылся, пальцы сжал в кулак. Он понял, что старший Вечканов пришел ругаться. Такой уж характер у человека — везде сует свой нос.

— Раз пришел, то говори. Хоть, по правде сказать, свободной минуты у меня нет. Время сейчас горячее.

— И когда оно, скажи-ка, горячим не было? — пододвинул поближе стул Дмитрий Макарович. — Я не из-за себя пришел, депутат.

— Причем тут депутат?

— При том… Народ тебя выбрал. Скажи-ка, почему у нас он обленился? Некоторые годами не выходят в поле. Вот мой зять, Рузавин. Долго будет опустошать Суру у тебя на глазах? Не смейся, не смейся, если он мой зять, то что, о нем не скажу? Я каждый день «парю» его, но здесь, видимо, без руководства никак нельзя… Зайди к нему, укроти. Ведь на одной земле живем.

— Не вовремя пришел, Дмитрий Макарович, не вовремя. Вот товарищ приехал к нам помогать косить сено. Помогать! — Куторкин показал на сидящего около него. — А по поводу лентяев зайди к своему сыну. В Вармазейке он хозяин…

— Не бойся, и его поругаю. Только, скажи-ка, почему председатель колхоза — главный на селе, а не Совет? Ты кто, Семен Филиппович, не власть? Платят тебе немало. В этом твоя власть?

— Дмитрий Макарович, чем тебе я не нравлюсь? — разозлился Куторкин. — Сам знаешь, большое село под руками… Недавно шерсть отвез в заготконтору, план по закупке яиц выполнил, по продаже молока и мяса наш колхоз на первом месте в районе.

— При людях сказками меня не корми. Ты сначала скажи, почему шофера на машинах ездят купаться? Почему вы, начальство, о пожилых людях забыли? Ты хоть разочек зашел бы к Оксе Митряшкиной посмотреть, как она живет с пьяницей-сыном. Здесь еще родственник Олег сосет последние ее копейки. А-а! — Вечканов раздраженно махнул рукой и встал. — Что с вами говорить, человеческое счастье для вас будто снег. Упал на ладонь, растаял и словно его не было. Пока! — и с этим Вечканов раздраженно шагнул к двери.

— Подожди-ка, подожди-ка! При человеке накричал на меня, а сейчас показываешь хвост? — Куторкин встал из-за стола. — Так, Дмитрий Макарович, некрасиво. С плохим настроением много не сделаешь. К сельчанам, говоришь, плохо отношусь?..

— Зачем зря время терять, как сам говоришь? Перед твоим кабинетом две двери. Секретарша стережет тебя как злая собака. Помнишь, сам выступал на собрании, что много прав дали сельским Советам? Выступал? Тогда скажи-ка мне, где они, эти твои права? В бумагах на краю стола? Не Совет, а канцелярия. Стыд! За что такая нелюбовь к людям?

— Не буду оправдываться, Дмитрий Макарович. Только ведь сам знаешь: на всех не угодишь…

— Не угодишь? Тогда прямо в глаза скажу: мы выбрали тебя на это место, сами и снимем, — Вечканов хлопнул дверью и вышел.

Постоял немного на улице, и почему-то захотелось ему подняться на Пор-гору. Направляясь туда, он ругал себя: «Не нужно было так вести себя, не нужно… Будто подрался…» — и от этих мыслей настроение у старика испортилось еще больше.

От жары он вспотел. Постоял немного и вернулся к тропинке, пошел вдоль широкого луга. Пиджак взял в руки. По Сурскому мосту сразу не смог пройти: на тот конец загнали стадо. Колька-пастух взмахивал кнутом, коровы испуганно теснили друг друга. «Вон что делает дурачок, весь скот изомнет! — с раздражением проговорил Вечканов. — Который год пасет коров и никак не научится…»

Когда стадо преодолело мост и пастух поравнялся с ним, Дмитрий Макарович не удержался:

— Коль Кузьмич, ты не пьяный?

— Нет, Митрий Магарыч, а што?

— Тогда, видать, кнут твой выпил. Смотри, сломают коровы ноги, тебе за них платить придется…

Вскоре Вечканов вышел на широкий луг, который, куда ни кинешь взгляд, покрыт цветами. Вечканову не забылось, как будучи председателем, он сначала присылал людей косить сюда. В обед мужчины начинали вспоминать о том, где воевали, где были счастливы, где оно, это счастье, прошло мимо них… Иногда играли в карты. Всё отдых… Он же, Вечканов, садился где-нибудь в тени и слушал пение птиц…

Вот и сейчас щебетали над ним трясогузки и ласточки. Но больше всех Дмитрию Макаровичу нравились песни перепелок. Перепелки — птицы полевые. А полю Вечканов жизнь отдал. «Вскоре придут косцы, и луг в последний раз улыбнется», — подумал он грустно. Остановился у пруда, зачерпнул пригоршнями воду, выпустил сквозь пальцы. Та золотыми брызгами засверкала. Дмитрий Макарович долго слушал тонкий шепот волн, смотрел, как тихо качалась лодка, привязанная к иве. Не удержался, развязал, встал в нее, та затряслась. — «Смотри-ка, у меня вес еще есть!» — довольно улыбнулся он и взял весла.

Вскоре доплыл до середины пруда. Лодка тихо шла среди кувшинок, и Дмитрию Макаровичу казалось, что они смотрели на него.

Доплыл до Пор-горы, лодку привязал к берегу. Белая глина скрипела под ногами, будто сухая земля. Тяжело дыша и часто отдыхая, Дмитрий Макарович поднялся наверх, чтобы, может быть, в последний раз взглянуть на родную землю с самого высокого в их округе места. В последние два года он не был здесь: здоровье не позволяло. Года, как их не скрывай, берут свое…

Перед ним расстилались бесконечные дали. Увидел свой дом, колхозное правление, сельский Совет, куда только что заходил ругаться, двухэтажную школу… Все они лежали будто на ладони.

Сколько красоты вокруг! Макушки сосен купались в синем тумане. Крикливые птицы, утопая в нем, поднимались все выше, в самую даль неба. Вдоль Суры серебрились озера, как вымытые донышки блюд. И казалось, что и они птицами поднимались в небо.

Дмитрий Макарович прожил трудную жизнь. Несмотря на это, он не любил отступлений, всегда шел вперед. И вот догнал то, откуда виднелось всё пройденное. Не столько с горы, сколько с вершины своей жизни. Жизнь — всем горам гора. Не зря говорят: проживешь жизнь — всю вселенную обойдешь.

* * *

В эти дни вармазейцы молились другому: когда прояснится погода. Семь дней шли дожди, земля от них даже набухла. Наконец-то дождались: облака ушли, ребенком засмеялось солнце. Влагой небес вымылся лес, поля вспучились зеленью, будто на дрожжах поднялись пойменные луга.

Дед Эмель запряг в телегу Аташку, взял в руки палец от гусеницы трактора и несколько раз ударил по подвешенному на березу куску рельса. Бум-бам, бум-бам! — раздалось по всему селу. На сенокос!

Мальчишки бегали из дома в дом, выполняя просьбу Ферапонта Судосева о том, чтобы никто ничего не забыл. Женщины возились около телег и машин.

— Сколько веревок взяли? — спросил Ферапонт Нилыч Федю Варакина. Двадцать? Мало. Иди еще попроси. Как нету? Полсклада их, сам видел, ты завхоза прижми, так лучше даст.

Наконец-то все сложено на свои места. Дед Эмель запихал в карман нюхательный табак, тронул лошадь. Он направился мимо Дионисийского родника. Там Суру легче перейти: место здесь мелкое, лошади по пояс не будет.

Машинам нужно было пройти трехкилометровый круг. Несколько женщин пошли за телегой деда Эмеля, — любили ходить пешком.

Пойма встретила их клевером. Издалека она казалась бело-красным платком. Над ней жужжали пчелы.

Первый прокос начал Федор Варакин. Он лучше всех косил, за ним не угнаться. Тридцать соток отмахивал за день. Где только столько сил берет, худощавый? Мужики еле поспевали за ним. Останешь — женщины засмеют. Недаром говорят: язык женщины длиннее дороги.

Ш-шик… вши-шик, ши-шик — падала трава. Дзинь-динь, дзинь-динь! — звенели косы. У каждого косца на поясе держатель для бруска. Они из бересты. Казань Эмель их сделал.

Сам старик граблями ворошил скошенное. «Хорошие парни, — думал он. — Вон как красиво косят. Если будут такие ясные дни, за две недели поднимем стога…»

Роза Рузавина вдруг вскрикнула и бросила косу. Ей показалось, что на змею наступила.

— Ты что, чертенок, людей пугаешь? — начал ругать ее Эмель. — Это земляные пчелы. — Голыми руками раскрыл сухой мох и вынул из-под него желтый комочек. — Попробуй-ка соты — объеденье.

Роза брезгливо отвернулась. Старик засмеялся и, чавкая ртом, стал сосать мед.

У кого притупится коса — под ивой, в прохладном месте, Судосев этого и ждет. Возьмет косу, положит перед собой и тихонечко давай «клевать» молотком по затупленному лезвию. Стук его не раздражает.

— Дед Эмель, пить хочется!

— Я сейчас, красавицы, я сейчас… — старик зачерпнул из деревянной бочки ведро воды и заспешил к женщинам. Те жадно пили. Эмелю приятно: эту вкусную воду возит с Дионисийского родника его внук Валера. Старику очень сильно хочется, чтобы Зина и оба внука остались жить с ними. Недавно он услышал шептание дочери с матерью: разошлась, говорит, с новым мужем, одной тяжело растить сыновей. Разве легко, если даже на сельском рынке кусок мяса не купишь — цены кусаются.

Над лугом не воздух, а настоящая медовуха. Пьянящая, слаще слащего. Мужчины сели курить. Женщины смеялись громко, почти ржали, как молодые кобылицы.

Косил и Олег Вармаськин. По спине пролил семь потов — боялся отстать.

В полдень, когда люди сели передохнуть, Олег с Захаром Митряшкиным на машине поехали на пчельник, новый мед пробовать. До пчельника километра четыре, он на той стороне Бычьего оврага. Навстречу к ним вышел пчеловод Филя Куторкин. В белой фуражке и брюках, будто врач. Сослепу старик не сразу их узнал. Но поняв, что гости привезли вина — чуть не заплясал!

— Мы на минутку. Только навестим тебя — и назад. Что недавно обещал нам, приготовил? — Захар не стал тянуть время, сразу начал с дела.

— Как же, сват, я попусту слова на ветер не бросаю.

Сам заспешил под навес, достал оттуда трехлитровый бидон и протянул Митряшкину. Тот без разговоров положил его в кабину. Зашли в небольшой домик. Там стояли три табуретки, стол и койка. Филя сполоснул прилипающие к рукам стаканы, поставил перед Вармаськиным. Тот откупорил бутылку, разлил на троих. Бодонь Илько не стал пить.

— Дед, много собрал с первой качки? — деревянной ложкой черпая мед, обратился он к пчеловоду.

— Да как сказать… Кое-какие ульи пустые. Пчелы ведь, красавец, как люди — не все любят трудиться, — протирая мышиные уши, хитро подмигнул старик. — Да больно не переживай, тебе хватит. — Сам пристально смотрел, как ходят ложки.

Захар ел неохотно, а вот Илько даже чавкал — видимо, вкусный мед. Филя прикоснулся к его плечу:

— Бидон женщинам отвезете, не ошибся?..

— Им, куда же еще? — улыбнулся Вармаськин.

— Вы молодые. Женщины, как мухи, любят таких, — по бегающим глазам деда засверкали зеленые огоньки. — Хе-хе-хе, если бы вернулась молодость, с вами бы пошел.

— Идем, дед, и сейчас годишься ноги держать, — усмехнулся Вармаськин.

— Нет, парни, как-нибудь сами с усами, — он толкнул локтем Бодонь Илько. — А вот рань-ше!..

И стал рассказывать о «подвигах» молодости. Выходило, что будто все красавицы стелились перед ним. Захар и Илько слушали, Олег смотрел в окно. Над пчельником кружился рой пчел. Около пятидесяти ульев здесь, если не больше.

Неожиданно Олег сказал:

— Вы отдыхайте, у меня голова что-то закружилась. Пойду по лесу пройдусь.

— Здешний воздух — лекарство, боль как рукой снимет, — приятно стало старику.

Под деревьями не так было жарко, как в домике. От водки и меда по телу Вармаськина пошел пот. Постоял, постоял он и по узкой, вьющейся змейкой тропке направился к ближайшему роднику. Родник бил из-под раскидистого вяза, который жилисто прилип к пригорку.

Олег снял мокрую рубашку, стал мыть спину. И здесь под кустами увидел самогонный аппарат: корыто с трубой и котел. Котел был еще теплым. Выходит, старик рано утром гнал. «Вот это сплюснутый нос… Бутылку мою опростал, о своем изделии даже и не вспомнил, — нехорошо подумал он о Филе. — Подожди, жмот, я тебя проучу», — и той же тропкой заспешил в сторону домика.

Зашел под навес, откуда недавно старик вынес наполненный бидон, и глаза даже раскрыл от удивления: перед ним стояли три фляги! Олег поочередно открыл их.

Две были заполнены вонючей бардой, третья, поменьше — самогоном. Окунул палец, поднес к языку — крепкая сивуха, черт побери! Всех на лугу напоит! Закрыл флягу, схватил двумя руками и с собой, в машину.

Сел под окном домика, стал слушать старика. Тот рассказывал про какую-то цыганку. Илько с Захаром, схватив животы, смеялись. Болтун даже не улыбался, будто то, о чем чесал языком, действительно с ним случалось.

«Ври, ври, схватишься о пропаже — волком завоешь», — подумал Олег. Встал, позвал друзей:

— Поедем, парни. Люди косят, а вы здесь басни травите. Несолидно…

Илько сел в кабину, Олег с Захаром закурили папиросы. И здесь откуда-то налетели пчелы.

— Выбросьте курево! — крикнул Филя. Олег — юрк! — открыл дверцу машины, взлетел в кабину. И Захар пытался зайти, только не успел: во время спешки ботинок уронил. Нагнулся за ним, и тут пчелы впились в его мягкое место. Парень заорал во всю мочь.

— Где не надо, не будете пить. Здесь пчелы, а не женщины! — от смеха старик даже скорчился.

Потирая зад, Захар зло сверкнул глазами и полез в кабину.

На берег Суры вернулись вовремя: люди заканчивали скирдовать.

— Вот те вармазейские павлины, — начал Олег хвалить женщин.

— Ай, да Вармаськин! — восхищалась Казань Зина! — Не брагу привезли?

— То, что слаще браги… Мед!

— Пора уже заканчивать работу, устали очень, — вместо Вармаськина сказал Захар. Из-под его раскрытой рубахи виднелся волосатый живот.

К вечеру семь женщин, которые вилами нагружали машину Илько, присели около стога, пахнущего малиной и щавелем. Олег, угощая медом, подливал им самогонку, а сам при этом говорил:

— Так легче пойдет.

Увидел Варакина, крикнул:

— Эй, Федя, бык недоенный, вали сюда!

Когда тот подошел, протянул ему верхом наполненный стакан и добавил:

— Сосед твой нагнал, не стесняйся.

Федя к водке не больно тянулся, да ведь на халяву почему не выпить? Опрокинув стакан, прикурил.

— Наши красавицы ни от чего не устают, правильно говорю? — стал он хвалить женщин.

— Верно, верно, Федор Петрович! — зашумели те. — Ты мед попробуй…

Захар Митряшкин пил стоя.

— Почему не садишься, чай, так легче, — обратились к нему.

— Боится печать потерять, — усмехнулся Вармаськин.

— Какую печать?

— Какую… Да ту самую, которую пчелы поставили на мягкое место. Даже с гербом!..

Все громко рассмеялись. Даже Варакин хохотал, что случалось с ним редко.

Солнце село около реки; отражения стогов длинной чертой протянулись по низу берега. Виднелось, как прыгала рыба, разрезая гладь, от которой дул мягкий ветерок. Пахло только что скошенной травой, голоса раздавались по всему лугу. Эх, Сура-река! Как ты смягчаешь сердца людские! Как хорошо на лугах твоих! Люди еще бы говорили и пели, если не было домашних дел. Пора уходить. Расселись по машинам и поехали.

Олег Вармаськин остался спать в стогу. Так самому захотелось. Лежа на мягком сене, он вспоминал о другом лете. Это было на том берегу, где стояла деревянная мельница. Ее давно сломали — прогнили бревна. А вот Бодонь Галя, с кем он там встречался, до сих пор стоит перед глазами.

Олегу тогда было семнадцать, из-за девушки он приходил с Кочелая и оставался ночевать у тетки Окси. Сколько летних ночей провели с любимой! Сказки, а не ночи! Когда Олега посадили, Галя вышла замуж, и огонь его души погас, как будто и не разгорался. Правда, после Галя развелась, но было уже поздно.

С этими воспоминаниями Олег не заметил, как уснул. Сколько спал — не знает, только услышал, как кто-то гладил его по голове. Открыл глаза — перед ним стояла Казань Зина. В белом плаще, без платка.

— Ты что?.. — Олег даже растерялся, не зная, с чего начать разговор. Он думал, что спит у Захара на сеновале, где раньше зимой и летом хранили сено.

— Не пугайся, парень! Смотрю, на ночь остался, и я вернулась. Вдвоем, чай, легче… — и стала расстегивать пуговицы плаща.

* * *

Под горой занизанными в одну нитку бусами сияли три озера: Комоля, Сувозей и Настин Рот. Между ними только тропинки. Пройдешь мимо них — попадешь на узкий и длинный берег. Он протянулся почти на два километра к Суре. Вдоль нее и пройти боишься: цветы и ягоду луговую изомнешь…

Отовсюду раздавались людские голоса и звон кос.

Казань Эмель спустился из сосняка, куда ходил за грибами. Грибов не нашел и вновь вернулся к бочке с водой. Здесь встретил внука Валеру, который распряг лошадь и лег под телегу от жары. Эмель зачерпнул ковшом, замочил седую бороду, обратился к парню:

— Внучек, почему сегодня кислую воду привез?

— Это, дедушка, Ферапонт Нилыч вылил в нее ряженку. Заставил привезти из села полфляги и вылил.

— От нее, это… не расслабится живот?

— Нет, Ферапонт Нилыч сам пил.

— От этого Човара всего жди. Напоит, и снова начнет смеяться…

Перед стариком краснела луговая ягода. Он наклонился, сорвал штуки три, положил в рот — не понравились. Выплевнув, обратился к пареньку:

— Внучек, где можно найти дедку Човара?

— Вон он где-е! — в левую сторону махнул рукой тринадцатилетний мальчишка, — там в карты играют.

Валера не обманул: около телеги картежничали четыре мужика. Ферапонта Нилыча среди них не нашел — сказали ему, что ушел к косцам, которые заканчивали последние покосы у озера Настин Рот. Главным среди игроков был Олег Вармаськин: он и подмигивал, и руками размахивал.

В карты он царя обманет, не только таких ротозеев. Эмель ничего не смыслил в игре, но все равно подсел к ним. Немного охладить старое тело. От горящего, как жар-птица, солнца свиньи подыхают, не только люди. Косы и Судосев отобьет…

Смотрел и смеялся. Кто из них проигрывал, того по носу били. Этими же картами. Носы красные, будто растоптанные ягоды. А у Захара Митряшкина похожий на редьку нос, наоборот, посинел. Бодонь Илько встал перед ним на колени и — хлесть! — колодой карт. Олег от смеха жеребцом катался.

Жарко, дышать нечем. Мужики полуголые, их тела будто покрашены луковой шелухой. Один Захар одет. На нем серый пиджак, черные милистиновые брюки. На лице вьющиеся ручейки пота, он их не вытирал. Некогда вытирать: возьмешь в руки карты — прячь их в ладони: у Олега глаза так и зыркают, останешься — вновь по носу получишь…

Смотрел, смотрел Эмель, не выдержал, обратился обиженно:

— Кыш бы вас побрал, люди косят, а вы здесь Европу берете. Хватит прохлаждаться!

Вармаськин подмигнул Илько, тот сразу его понял. Пряча улыбку, обратился к старику:

— Эмель покштяй, мы слышали, ты со Сталиным встречался. Почему об этом ни разу не рассказывал?

— Откуда слышали? — удивился старик. Он давно хотел придумать новый анекдот, да сейчас о Сталине боишься вспоминать: вон как нехорошо пишут о нем. Даже его любимая дочь убежала за границу: стыдно за отца. Об этом старый Судосев ему прочитал из газеты.

«Ну, Човар, я тебя проучу», — Эмель только сейчас догадался, что на днях он в саду у Судосева по пьянке болтал о чем-то. А о чем, сам не помнит. А вот о его болтовне сосед не позабыл.

Сердце же, что скрывать, тронули. Любит Эмель обо всем говорить с большим привиранием, хоть блинами не корми. Выйдешь в туалет — еда за двором останется, анекдот — э-э, тот настроение поднимает.

— Да как сказать, — издалека начал старик и по лбу заходили морщинки. Он пытался вспомнить, о чем врал Судосеву. Выручил Бодонь Илько:

— Как в Кремле был…

Парень, видимо, то сказал, что на язык подвернулось. Играя в карты, Олег рассуждал: хорошо, говорит, в Москву попасть, поэтому слово «Кремль» вырвалось изо рта…

— Ой, да вон о чем вспоминается! — Эмель даже на раненую ногу привстал. Вспомнился ему тот анекдот, который слышал от свояка Пичинкина. С тем во время войны служил один латыш, видать, такой же, как и он, болтун и…. — Да это до войны было, — начал старик чесать языком, не выговаривая некоторых первых звуков в словах. — В Москву мы тогда ездили. До сих пор не забыл: день ходим, второй… Зашли внутрь Кремля, где Царь-колокол. А там такие же, как и мы, рекрусанты. Всё любовались колоколом, рассказывали о мастере, который отлил его.

И тут как раз он проходил, Сталин. Мне же, как самому молодому, руку подал: «Как, спрашивает, — тебя зовут?» — «Емельян Спиридоныч», — говорю. — «Откуда ты?» — «Так и так, — стал рассказывать. — С Вармазейки приехал, недалеко это от Москвы. Только одну ночь ехать в поезде». Сам будто не со Сталиным беседую — с родным отцом. Я, кыш бы меня побрал, дрожал, как осиновый лист.

«Женатый?» — вновь обратился с вопросом товарищ Сталин. — «Пока нет, говорю, великий вождь, но есть такое желание. За Олдой ухаживаю, хорошая девушка». — «Это не плохо, если есть невеста. Мы большую роль отводим молодому поколению: проводим комсомольские свадьбы, учим их. А сам где трудишься?» Что скрывать, в то время у отца с матерью на шее ездил — баловали меня, единственного сына. Да ведь Сталину об этом не скажешь. Взял и бухнул: «Вожу поезда, хрен бы их побрал». — Вождь давай меня хвалить: «Профессия хорошая, в коммуне не всем тебя догнать».

И вновь ко мне с вопросом: «Как тебе платят, Емельян Спиридоныч, плохо или хорошо?» — «Хорошо, — говорю — товарищ Сталин, вон докуда хватает денег», — и провел рукой по шее. Сталину сначала этот жест не понравился, потом, видать, правильно понял, что я не в политику лезу, и во весь голос как засмеется: «Вот это, говорит, эрзянский парень, который в Москве купил красную рубаху!» Рубаха, кыш ее побрал, правильно он сказал, на мне была новой, из кумача, хоть вместо флага вешай. Ее не в Москве покупали — перед поездкой в город мать сшила.

У той, покойницы, золотые руки были: хоть рубашку тебе сошьет, хоть штаны. Ну, беседовал-беседовал со мной товарищ Сталин, а в конце спросил: «У меня, Емельян Спиридоныч, что бы ты попросил? Что не хватает тебе в жизни, говори, не стесняйся». — «Всего, — отвечаю ему, — хватает, скоро в армию возьмут. Родине служить». — «Тогда служи, эрзянин, родичей не стыди», — сказал вождь и вновь пожал мне руку. Мы потом долго с выпученными глазами смотрели за ним. До ухода его в Кремлевские палаты. Походка была мягкой, как у кота, который следил за мышью. А уж какие сапоги были у него — таких нигде не видел! Мягкие, желтизной отдавали. В таких и сам станешь котом!..

Эмель немного помолчал, видимо, думал что-то новое прибавить и, ничего не найдя, зашевелил губами:

— Вот парни, вся моя встреча. Что там вам Судосев наврал, того на свой грех не возьму. Човар на меня зло держит — недавно его собаку пнул. Тот соседей даже не признает — все за ширинку хватается. Ить, ослиные уши!..

— Здесь ты, Эмель покштяй, загнул выше крыши… Сталин боялся к людям выходить, — не удержался Илько.

— Почему боялся? — Эмель догадался, что его поймали на вранье, но все равно как бы удивился.

— Да потому… Много людей сгноил в тюрьмах. Палач он, вот кто!

— По этому поводу правильно говоришь, парень. Многим он на шеи веревки накидывал, нечего скрывать. За это история проклинает его. Я вот из-за чего до сих пор переживаю. Почему тогда у него должности не выпросил. Смотришь, председателем колхоза поставили бы. Сейчас бы большую пенсию таскали, как старому Вечканову.

У того, кыш бы его побрал, мешок денег. Или в Саранске жил. Недавно Гена Куторкин приезжал, моего свата Фили младший сын, так он директор завода. — О-о! — не как я, сторож. А ведь он Сталина не видел — после войны родился, сам я за кражу лошадей не раз ремнем его порол…

После работы Эмель сразу же зашел во двор, долго гонялся за кудахтающими курами. Поймал петуха с красными перьями, занес в дом. Жена шлялась где-то, сейчас сам хозяин.

Минут через двадцать в окно увидел соседа Судосева, который стоял около крыльца, под высокой березой. Поел, видать, и вышел отдохнуть. Заспешил к нему и Эмель, попросил нюхательного табаку.

Ферапонт Нилыч достал кисет, насыпал на ладонь соседа щепотку махорочной пыли и жалобно сказал:

— Тоскливо, Спиридоныч, на душе. Иногда нога так заноет, хоть помирай…

— Это, сосед, от жары. Видишь, как солнце трудится.

Эмель протер глаза, будто сон разгонял, и сам начал жаловаться:

— У меня, годок, еще хуже. Куриная слепота замучила. Лошадей пасти, сам знаешь, нелегко — ястребиные глаза нужны. — Постоял-подождал и о другом начал: — Ты, годок, не слышал, с кем в Кремле я встречался?

Судосев о чем-то глубоко думал. Иногда тяжело вздыхал и так же опускал грудь. При этом с куриное яйцо его кадык двигался вверх-вниз. Лицо побледнело.

Для успокоения Эмель начал о другом:

— Как там, Нилыч, со строительством пруда, давно там не был?

— Рыть-то роют, да цемент, слышал, кончился, — как-то нехотя промолвил Судосев. — В день только по две машины раствора завозят. Плитами обложат берега.

— Как думаешь, пруд улучшит нашу жизнь?

Судосеву не по душе эта возня в Бычьем овраге. Очень много денег туда вложено. Ведь из плит не дома и дворы ставят — их в землю зароют. В овраг в молодости он за калиной ходил. Соседу сказал по-другому:

— Нас с тобой, Спиридоныч, не спрашивали. Молодежи, видать, лучше виднеется будущее. Пускай, им дальше жить…

Эмель положил в ноздри щепотку пыли, и, чихая, сказал:

— Ккы-ш побрал, спрашиваю тебя, слышал, как я в Кремле со Сталиным встре-чал-ся?

Судосев засмеялся:

— Тогда тебе, сосед, давно бы великим человеком быть. «Отец всех народов» везде своих людей ставил. Потом они сами себе памятники возводили. Из бронзы бы вылили твой коршунный стан — и стоял бы ты в самом центре Вармазейки.

Судосев о Сталине не только не любил говорить, даже имя его не вспоминал.

Эмель это по-другому понял. Думал, Ферапонт Нилыч сначала болтал про него, сейчас отмалчивается. Ухватил за рукав рубашки, неожиданно сказал:

— Где, годок, твой петух? Такой бой тебе покажу — до конца жизни не забудешь.

Судосев засмеялся: кому, кому, а своему пестрому петуху, которого этой весной купил на кочелаевском базаре для улучшения породы, с ног до головы верил. Сильный, черт, не боязливый — настоящий атаман! Каждый день эмелиного певца лупит.

— Давай посмотрим, кто-кого, — приятно стало ему от услышанного.

Выпустили драчунов между двух домов, на растущий птичий спорыш, те встали друг против друга, никто не нападает первым, только покрикивают что-то на своем, петушином, языке…

Пестрый кричал низким голосом, красный — как цыпленок.

Здесь куры вышли со дворов. Как тут опозориться перед сотней общих жен! Пестрый напал первым, прижал вырывающего, и давай клевать опухший гребень соседа.

Эмель спрыгнул с крыльца (и Судосев стоял около своего дома) да как крикнет:

— Ати-ати, муж Кати!

Катей назвала его жена белую курицу, от которой петух не отходил и при отдыхе на шестке. Жена при кормлении кур всегда звала их «Катя-Катя». Выйдет Катя — за ней драчун со своего сарая выведет всех своих наложниц. Сейчас, видимо, крик хозяина новые силы ему придал. Вырвался он из-под бьющего его соперника и давай над ним бабочкой летать.

Судосев растерялся. Он никак не узнавал своего петуха. Красный драчун так лупил его — одни перья летели.

— Ты, старый шайтан, не самогонкой его напоил?! — крикнул он Эмелю.

— Э-э, сосед, ошибаешься, я его броней снабдил!

— Какой броней?

— Вот до крови изобьет, тогда покажу… — Эмель от смеха потирал живот.

На тонкие ноги его красного петуха были надеты железные шпоры, которые и помогали ему во время боя.

* * *

Пришли те дни, когда лето держит одну ногу в тепле, вторую — в наступающей стуже. Смотришь, в обед — лето, после обеда — осень. Воды пруда и реки рябили боязливо. Перед глазами возьмут и вздрогнут, хоть жара льется, осы и пчелы гудят.

Вдоль Суры трава скошена, вместо нее поднялась отава. Словно услышав старость, ждала свое увядание.

В Вармазейке еще и петухи не запели, а уж сельчане отправились во Львовское лесничество, где их колхозу выделили для покоса поляны. Присурские луга скашивают для общественного скота, а себе косят в лесу. Скосят, где найдут. Четыре-пять возов сена заготовит каждый дом — на зиму хватает. Правда, лесничество раздает угодья не бесплатно. За это надо отрабатывать: чистить лес, сажать деревья. Лесхоз и этой весной посадил два гектара.

Из села с граблями и косами отправились на двух машинах. Многие уже на ночь ушли, с ночевкой. Проезжая по обеим сторонам песчаной дороги, было видно, как плыл холодеющий душу туман.

Трава местами даже побелела от росы, будто ее замело легким снегом. В листьях ландышей сверкали водянистые ручейки, выйдет солнце — они под ним засверкают разноцветными искрами. Значит, дождя не будет.

Около Пикшенского кордона, на развилке дороги, Роза Рузавина остановила машину. Отсюда недалеко ее пай, который достался вчера по жребию. «Бобы» раскладывал Комзолов, колхозный агроном, которому досталось место около Лисьего оврага. Траву там не очень хвалят — торфом пахнет. Павлу Ивановичу Роза хотела отдать свой пай — как-никак, у человека двое детей, тот лишь засмеялся:

— Сено всегда сено…

Женщина скинула с машины инвентарь и с котомкой еды спустилась. Здесь увидела Миколя Нарваткина, который сверкал зубами. Все стали смеяться над ним:

— Тебя, Миколь Никитич, Вирява заманила?

— Он в зятья зашел к Казань Эмелю, Зину в оглоблях учит ходить.

— Ту в оглобли и кнутом не загонишь, лягается больно.

— Лягать-то лягает, да, смотрите, как косой машет…

Роза только сейчас увидела Казань Зину. В стороне около распряженной лошади возился ее отец, Эмель. «Наверное, и Миколь пришел им помогать, почему же здесь шляется», — подумала женщина и поспешила к своему паю.

Шик-жик, шик-жик, — слышалось со всех сторон. Косили те, кто ночевал в лесу, встал спозаранку.

Пахло сосновой смолой, медовым запахом. Где-то недалеко ржали лошади. Видать, хозяева захомутали их, и от безделья животным не стоялось. «Лошади волю любят, как и люди», — почему-то подумала Роза. Поставила косу с короткой лезой, принялась точить. Брусок играл в ее руке. Точить косу ее научил дед. Научил и любить лес. В детстве Роза часто ходила с ним за грибами и ягодами, потом он стал брать ее на сенокос. Запах сосны, горьковато-острый, для нее был таким же близким, как и косьба.

«Дыши, детка, дыши, — помнится, учил ее дед, когда заходили в лес. — От запаха сосен все болезни как рукой снимет. — Гладя внучку по голове, уверял: — Будет у тебя здоровье — бесконечные дороги жизни откроются…»

«Какие уж там дороги, все они в Вармазейке сходятся, — охваченная воспоминаниями, — про себя рассуждала Роза. И сразу успокоилась: — А разве это не жизнь, когда дышишь чистым воздухом и живешь на своей родине?..»

Первый прокос — от белых берез до ив — прогнала торопливо, будто кто-то кнутом подгонял. Протерла косу скользящим между пальцами пучком травы, вновь начала точить. Сама думала о Трофиме, который обещал зайти сюда после Суры.

— Люди к зиме готовятся, а он, жмот, на берегу отдыхает. Отдыхай, отдыхай, зимой корову и быка ивовыми прутьями кормить будешь, — вслух стала насмехаться над мужем. — Прутья каждый день таскаешь для вершков.

Уже больше часа, как машет косой Роза. «Бог с ним, Трофимом, на два дня взяла еду, и без него тридцать соток скошу, — ругала она Рузавина. — Не успею — послезавтра приду…»

Закончила третий прокос — села отдохнуть. Посидела, посидела, решила перекусить. Из сумки достала вареные яйца, бутылку молока, кусочек мяса — все это разложила на платок, расстеленный перед ней, и стала есть.

От утренней жары молоко прокисло, сделалось простоквашей. Женщина расстроилась. Почему не взяла с собой ряженку? Хотела откусить мяса, оно показалось недоваренным. Оставила еду, упала навзничь.

Небо было синим, без облаков. Солнце поднималось желтой пушистой кошкой. Сосны, склонив верхушки, кажется, думали о чем-то своем… Старые сосны — каждой более ста лет. Забота у них одна и та же — как зиму пережить.

«А почему мы, люди, об одном дне только думаем, почему души наши очерствели? — отчего-то пришла мысль к женщине. — Все себе да себе…»

Долго спорили о том, чтобы схватить лучший пай. Феде Варакину досталась изрезанная оврагами Лосиная поляна. Она не понравилась ему, и он раздраженно бросил: «Ее Захару Митряшкину отдадите!» — «Почему ему, если тебе попалась? Ведь при всех вытащил жребий», — старался укорить его Камзолов. — «Я две коровы держу, а у него и козы нет». — «А, может, и я на зиму двух коров куплю!» — обозлился Захар. — «А на что, скажи? На похоронные? Те, что мать отложила?» Митряшкин чуть с вилами не накинулся на Федора. Хорошо, что их разняли, а такое «сено» бы вышло…

Действительно, нашелся покупатель коров… Старую мать впроголодь держит. Зимой всю ее пенсию в магазин перетаскал, потом и похоронные вырвал из-под наволочки. Стыдно от людей. Как помирились мать с сыном — один Инешке знает. Правда, через месяц Роза сама услышала от бабки Окси: Захара, говорит, Олег «выручил» — почти все деньги снял с книжки и отдал родной тетке. Выпить и Вармаськин любит, да не так, как Захар пьет. Если и выпьет — то не из своего кармана. Уж такой скупердяй Олег, что диву даешься. А, может, братья вдвоем пропили те деньги? Знаем ведь: коршун коршуну глаз не выклюет…

Роза подняла голову — на прокосе сидел Трофим. В ведре, в ногах, билась хвостом щука.

— Ты уху вари, сам косить буду.

— Мужики уже по поляне скосили, а ты только пришел, — накинулась на него женщина.

— Бестолковая, я уже домой бегал, видишь, ведро принес, — успокаивая, сказал Трофим. — Достал из сетки картошку, зеленый лук, положил около ведра. — Это, как говорят, подсластить архиерейскую пищу. — Ну, я начинаю, — он встал и начал точить косу.

Роза бросила рыбу между валками, та сильнее запрыгала. Схватила ведро и пошла к ближайшему роднику за водой.

Трофим косил, женщина возилась с рыбой. Ведро поставила на два кирпича. Они недавно чуть косу не сломали. Видать, их оставили прошлогодние косцы.

Когда уха сварилась, сели есть. Трофим недовольно бросил:

— Этой ночью Числав Судосев две сети мне изрезал. В том месте, где сверкающий шар видели…

— Что ж теперь, если изрезал? Человек свое дело делает. — Сказанное Розу не удивило, она много раз слышала о стычках Числава с браконьерами. Те стаями ходят, он против них — один.

— У сетей, сама знаешь, цена есть да немалая. Если будут то и дело их резать — без штанов останусь, — не успокаивался Трофим.

Роза молча собрала посуду и пошла ее мыть. Когда возвратилась, Трофим уже успел два ряда скосить. Роза принялась ворошить сено. Закончила, взяла косу. Работали молча. Потом сели отдыхать.

— Что закрыл рот, или я заставила твои сети изрезать? — наконец-то первой начала женщина.

Трофим пыхтел, пыхтел и злобно бросил:

— Не заставила, но, вижу, на его стороне стоишь. Это он зря так… Мы в одном селе живем, сквозь окна видимся. Сегодня он меня за сердце укусил, а завтра моя очередь. Или не понял, что с Симагиным, его помощником, друг друга защищаем? Еще посмотрим, кто кого…

— К Числаву больно не приставай: он реку охраняет, а ты выгребаешь ее. Еще посадят. Я с ним поговорю.

— Ну-у, посадят… Руки коротки. Если душманов убивал, тогда что, на соседа ружье поднимет? — Трофим вспомнил службу Судосева в Афганистане. — Преклоняться пред ним и не думай… А то смотри!..

Спор прервала Казань Зина, которая хотела подойти к костру, но отец не пустил — валки надо было ворошить. Она сразу пристала к Трофиму:

— Почему губы прижал, как старый мерин? Жена в спину поцеловала? — Села перед ним — короткую юбку свела судорога.

Рузавин не удержался:

— Тогда уж и пупок покажи.

— Тебя какая муха укусила? — Зина накинулась на Розу.

— Передо мной, лицемер, рубашку стесняешься снять, а за юбку чужой бабы двумя руками бы ухватился. — Рузавина знала, о чем говорила. Недавно Трофим Зине ведро щук отнес, а дома каждый хвост взвешивает.

— Ох, мать-кормилица, — от смеха Зина упала навзничь, из-под открытой кофты вышедшие груди головами старых сомов задергались.

Трофим встал. Сам, видать, слова жены не припустил мимо ушей: не доходя до середины прокоса, снял рубашку, обмотал голову и стал косить.

Солнце поднялось в зенит. Птицы попрятались в прохладные гнезда. А вот осы и мухи еще больше взбесились, хоть плачь.

Зина перед уходом сказала:

— Если останетесь ночевать, приходите к нам. Отец шалаш хочет поставить, уже ветки заготовил.

Роза взмахнула рукой, будто этим уверяла: как не придут, под небом не ляжешь — комары заедят.

Из-под косы Трофима падала с шумом высокая, пахнущая малиной трава, превращалась в густой валок. За полдня, считай, он чуть не всю поляну вылизал. Прокоса два оставалось пройти, как вдруг сказал:

— Я домой уйду, там дела есть…

— Какие дела? — оторопела женщина.

— Сказал тебе, кое-что провернуть надо. Идем и ты, завтра закончим.

— Ну, работник… Иди, иди, как-нибудь одна справлюсь. — Женщина воткнула вилы, которыми ворошила валки, и стала ждать, что еще муж скажет.

Тот молча надел рубашку, взял пиджак и направился к дороге. Роза не пошла за ним. Прошли те времена, когда слушала все его наставления, дрожала от каждого грубого слова. Подняла косу, стала косить. Отдохнуть села только тогда, когда закончила всю работу. Домой, конечно, не пойдет. Отдохнула немного и направилась к Зине.

У тех сено уже завяло. Завтра перевернут его и клади в омет. Роза тоже успеет, если вместе с солнцем встанет. Возможно, и Зина с отцом помогут.

Эмель спал под телегой, Зина копошилась над костром — что-то варила. Пахло дымом и палеными комарами.

Разбудили Эмеля. Тот, не умываясь, из чугунка деревянной ложкой стал вытаскивать кусочки сала. «Ты здесь не один! Вначале умойся», — заворчала Зина. Старик недовольно встал, зачерпнул из ведра пригоршню воды и поднес к лицу.

Роза не села с ними. Направляясь сюда, она съела яйцо. Прислонившись к шалашу, смотрела, как лошадь, привязанная к сосне, разгоняла хвостом надоедливых комаров.

— А что, если на ночь пойдем купаться? — пришла к Зине неожиданная мысль. — Не забыла, Роза, как туда в молодости бегали? Ночью, после клуба…

— Бегали, бегали… — проворчал старик. — Иди, купайся — там тебя давно ждут!..

— Ой, дядя Эмель! Да мы тебя сторожем возьмем! Большую палку дадим в руки, посадим около берега… — оживилась Роза.

— Эх, ведьмы, ведьмы, разве уйдешь от вас! Тогда на лошади отвезу. Там и Аташку искупаю.

Зина потушила костер и, пока отец запрягал лошадь, успела шепнуть подруге:

— Ой, сегодня русалками поплаваем…

Сура встретила их белым туманом. От воды несло осокой, рыбой и кубышками. Кубышки желтели глазами кошек, будто пугали. Эмель постоял-постоял, смотрит — женщины стесняются раздеваться, по песчаной тропе спустил лошадь к берегу. Аташка далеко не зашла, только замочила ноги. Уже потом осторожно прислонила к воде мягкие черные губы, стала искать чистые струи воды. Когда нашла их, вытянув шею, стала медленно пить.

Эмель за свою длинную жизнь сто раз видел, как пьют животные и всегда каждый водопой удивлял его. Лошадь, была бы она старой или молодой, на воду никогда не набросится. Эмель верил: между лошадью и ее питьем есть что-то такое, что сближает их, дает новые силы. К стоячей воде лошадь никогда не притронется. Аташка пила, Эмель прислушивался. Зина с Розой стали заходить в реку. Хватали и хватали воду пригоршнями, а сами говорили о Миколе Нарваткине. Зина рассказывала, как встретилась с ним, как тот жил у них. И ни слова — о своей любви. Не зря говорят: душа женщины — глубокий темный омут.

Неожиданно она испуганно вскрикнула:

— Ой, это что такое?!

Схватили одежду, подбежали к Эмелю.

Невдалеке с ивняка в воду заходил лось. Плывя на тот берег, он сильным дыханием разгонял воду. Ветвистые рога походили на выкорчеванный большой корень. Кричать Эмель не стал — пусть плывет, и его, видать, комары искусали.

— Вот тебе купание на Ильин день, — подводя лошадь к телеге, заулыбался старик. — Почему убежали? — спросил он женщин. — Сесть бы вам на его широкую спину, будто на качели…

К шалашу вернулись к полуночи. Эмель привязал Аташку к переднему колесу, бросил перед ней сено, а сам прилег в телегу. Женщины прикрыли вход в шалаш одеялом, так же уснули. Шалаш пах сухой малиной. Говорить с Зиной было не о чем — дорогой всё переговорили. Уже засыпая, Роза вдруг прикоснулась к плечу подруги:

— А я-то думала, что Миколь вам помогает…

— Держи карман шире, поможет. Он Киргизову косит. Во-он где его пай! — Зина показала рукой вправо и сонно зевнула.

* * *

Под вечер Судосев подъехал к прибрежному домику, который с Симагиным назвали «Пристанью», — Толю там не встретил. Вчера хотел поговорить с помощником о делах, и вот тебе, не пришел.

Числав хотел было рассказать ему, как в прошлую ночь поймал Рузавина с лещами. Симагин хоть и не первый год в инспекции, но пользы от него как от козла молока. Были случаи, когда отбирая у браконьеров сети и рыбу, Числав уже начинал готовить протокол, но Анатолий заступался. Мужики, говорил, издалека приехали, сети и снасти сами отдали, тогда зачем их штрафовать?

Все это не нравилось Числаву. Однажды даже он приструнил Симагина: за что, мол, ему платят деньги? Но жаловаться не стал. Как-никак, друг все-таки. В характере Толи был такой штрих, который придерживал Судосева от спешки. Чего скрывать, иногда ему во всех стоящих на берегу мерещились браконьеры. Если не Анатолий, всех подряд бы штрафовал.

В свою очередь, и Числав знал: помощник зубы грыз на него за то, что он сел на его место. Не его, Судосева, так другого бы назначили. Парень уж очень любил деньги. Правда, Толина хитрость не бросается в глаза: он и вперед не лезет, и последним не остается. Умеет жить. Вон недавно на собрание в Саранск его вызывали, и там кого только не учил он, как бороться за народное добро! Начальник инспекции даже прямо в глаза ему бросил:

— Если работал ты, Симагин, как выступаешь, то Сура рыбой кишела, а не лягушками…

Чего скрывать, Числаву очень трудно поймать нечестных на руку людей. Остановишь — ни рыбы от них, ни сетей. Как их назовешь браконьерами? И даже тогда, когда знаешь, что их снасти где-то уже растянуты. Бывало, перед глазами их резали и топили, лишь бы не попасться «На охоту» выходят ночью, на быстроходных лодках, на «самоходке» их не догнать. И бензина кот наплакал — на три-четыре выхода в месяц дают. Раб, а не инспектор. Или же взять другое… Разве выйдешь против браконьеров, когда они ружья и ножи выставляют? Вся надежда на ремень да кулаки. Хорошо, что до сих пор Числав их не применял.

Райгазета как только не песочила инспекторов! Старинной берданки даже, сообщала она, им не найти… Нашли, а польза от этого? Машукова оштрафовали — на этом все и кончилось. Штраф наложили и на его саранских друзей, которые глушили рыбу. Вот только этот штраф — с комариный укус. Один из браконьеров — главный инженер завода. После суда он встретил Судосева в городе и, смеясь сказал: «Пойдем куплю тебе поллитровку, лодка в тыщу раз дороже…»

Лодку суд обратно вернул ему, она, сказали, выиграна по лотерее. Словом, подарком сосчитали… Снова, мол, глуши…

Симагина ждать Числав не стал: завтра с ним встретится. Разговор у них есть — надо утвердить общественных инспекторов. Из вармазейских он парня найдет, а в Кочелае пусть Толя ищет.

Сегодня к четырем часам вечера Судосева пригласили в райисполком. Вначале он заедет домой перекусить. Запустил мотор, и минут через десять лодка уже стояла за двором. Привязал к иве, сам зашел в сад. Яблоки почти поспевали, вишня, которую не смогли собрать, вся почернела, падала на землю. С утра он пригласил сыновей агронома обирать вишню для себя, но, видать, тем надоело, и они ушли.

Дома его встретил плачущий сын. Его успокаивала бабка.

— Ты уж, Максимка, взрослый, тебе давно пора понять: в лесу комаров пруд пруди. Заедят. С дедом себя не ровняй, кожа у него толстая.

— Тогда маму почему взял? — не отступал мальчишка.

— Это что еще за торговля? — остановился Числав посередине избы.

— Вот и отец пришел! Вчера вам щуку обещал, а сегодня в лес поедет….

Числаву только сейчас вспомнилось: после обеда он хотел косить пай, но совсем забыл об этом. Выходит, отец и Наташа до пота косят, а он по Суре плавает… Да и ничего не поймал — вчера целый день дул ветер, в такую погоду какая ловля удочкой?!

Ему стало неудобно. Он, как ребенок, виновато опустил голову и хотел обратно выйти на улицу, но мать остановила:

— Сынок, сегодня как-нибудь без тебя… Два пая все равно за один день не скосят. Завтра пойдешь с Максимом. Видишь, как ноет. — Садись, щи сварила. Мясо Лена Варакина принесла, овцу зарезали.

За столом Числав наконец-то тихо сказал:

— Сегодня, мама, в Кочелай вызывают.

Дарья Павловна молчала. Вместо нее Максим пристал:

— С тобой, папа, завтра на лошади поедем?

— Колхозного рысака запряжем. Того, которого во дворе держали. Он не боится ос, тихий, — засмеялась Дарья Павловна.

— Не обманывай, бабушка, того рысака не запрягают. Он не может ходить в оглоблях, — обиделся паренек.

— В сани запряжем — научится. Придет зима — на телеге будем возить, — съязвила Дарья Павловна. — Пусть отец в Кочелай едет, у него одни заботы: Сура.

Числав достал подовый хлеб, отрезал ломоть, положил в карман пиджака. Потом зашел в переднюю. Там во сне чмокала губами Полюня. Вчера ей исполнилось полгода. Нашли время, когда отправляться в лес…

Плывя по Суре, Судосев думал об этом же. Наташа, конечно, отправилась вместо него. Не отпускали ее, да разве оставит больного свекра, из него какой косец? Почему отец так похудел, ведь раньше на здоровье не жаловался? Неустанно трудился и трудился в кузнице. И вот тебе, совсем ослаб…

В Кочелай Судосев доехал вовремя. Встречу почему-то вел начальник райотдела милиции Давлетов. Около него сидел начальник Числава из Саранска, Сыропятов, который недавно корил Симагина. Нового ничего не сказали. Говорили, как нужно охранять озера и реки, пополнять рыбные запасы. В конце снова взял слово Давлетов. По его мнению, о Суре в районе переживали одни лишь милиционеры. Они, говорил, с нее не вылезают.

«Зачем оттуда выходить, — думал Числав, — жирные лещи сами плавают перед ними». Недавно тоже двоих милиционеров застал во время ловли бреднем. Сразу от него удрали. Поняли, чем это пахнет. С работы выгонят, в ноги Давлетову не упадешь — прощать он не любит.

Домой Числав собрался на последнем автобусе. Лодку оставил около дома Симагиных — кончился бензин. И у Толи не было. Помог бы, да нечем.

Доехав до Вармазейки, Числав слез не около почты, где останавливался автобус, а в конце села. Ему захотелось пройтись пешком. Прокаленный асфальт чувствовался даже через ботинки.

В домах горели огни, молодежь спешила в клуб. Числав давно там не был. Друзья все переженились, один Витя Пичинкин холост. Недавно Числав встретился с ним у колхозного правления — сразу его даже не узнал: отпустил бороду. Витя убежал с лесничества — надоело ему ругаться с директором лесокомбината. В фермеры, говорит, уйду. Думает вновь возродить родную Петровку. Мечта хорошая, да вот только как поднять свое хозяйство? Вон, у них Вармазейке сколько домов, и в тех вскоре некому будет жить. Молодежь уезжает в город, не веря в завтрашний день села. А вот он, Числав, сюда привез свою семью. В Ульяновске имел хорошую квартиру, работал на заводе, на хорошем месте, — и вот тебе, всё это оставил. Не зря Саша Полевкин, с кем служил в Афгане, написал ему из Самары: «Ты, Числав, каким был раньше — верящим в родословные корни, таким и до сих пор остался…»

Когда сильные корни — земля тебя крепко держит. Сколько молодых людей покинули родные места! И сейчас они как тоненькие веточки под ветром: ветер не дунет — на солнце глядят, дунет холодком — и они прижмутся. Мать-земля, вот кто кормит человека!

Думая об этом, Числав неожиданно остановился. Перед ним стоял утонувший в крапиве каменный дом. Окна его были забиты досками, они потемнели, пугали прохожих.

Лет двадцать тому назад здесь жил какой-то старик. Он и сейчас стоит перед глазами Числава: худенький, борода белая, будто первый снег. Старик ходил, опираясь на палку, люди боялись его. Боялись, или, возможно, тогда им так казалось, сельским ребятишкам?

Они боялись вот и этого тополя, который ухом поросенка опустил нижнюю ветку над оврагом и как будто так охранял домик от зимних и осенних стуж. Старик, конечно, ничем не пугал. Жил и жил один, плохих слов от него не слышали. Наоборот, всем при встрече снимал соломенную шляпу, кланялся. Эту шляпу носил он зимой и летом, шапку на его голове не видели. Старик жил не так, как все, и поэтому многие его не понимали. Электричество в дом не разрешил провести, днем горела у него керосиновая лампа, ночью сидел впотьмах.

По гостям старик не ходил, даже и к соседям. Приглашали его лишь тогда, когда он нужен был. Псалтырь читал, молился по душам живых и мертвых. Числав и раньше слышал, в молодости старик служил в вармазейской церкви. Однажды взял и написал «отцу всех народов» письмо. Так и так, говорит, начальство дыхнуть никому не дает. Мучает добрых людей, за скотину считает…

Через полгода взяли его куда-то. Видать, письмо его было толковым, ум его и в Москве нужен. Так в селе думали, потом уж узнали, что он в лагерях сидел.

Когда он умер, соседские старики зашли его собрать в последний путь, открыли дощатый длинный сундук, который был для него и ложем, кроме посмертной одежды, там он хранил медный крест, сброшенный с купола старой деревенской церкви.

Оказывается, бывший батюшка тайком, в полночь, вытащил крест с лопухов и принес домой. Хотя тогда теплый ветер перемен веял по всем селам, но многие все равно боялись, что это ненадолго. Почему же сейчас, когда никто никого не боится, люди и днем зашторивают окна занавесками?

Числав довольно долго стоял под окнами крайнего дома. Потом, успокоившись, торопливо зашагал домой. Жена и отец, видимо, давно вернулись с леса, ждали его. Стыдно от них, да куда деться? И здесь, на обочине, он увидел стоящих двух мужчин. Трофим Рузавин с Олегом Вармаськиным его ждали.

— Вы, друзья, на реку бы вышли, там никто не заметит, как встретили меня, — Числав не стал пятиться, хоть и видел: вышли драться, зачем же?

— Как думаешь, инспектор, забыл бы ты вчерашнюю ночь, когда сети изрезал? — У Трофима лицо кипело от злости.

Вармаськин отошел в сторонку. Его совсем не трогал их разговор. Не его сети, зачем раньше времени вмешиваться?

— Я, Трофим, всегда буду останавливать тебя от дрянных дел. Красотой Инешке тебя не обидел, а вот сердцем ты сильно прогнил, — выпалил Числав.

— Зато кулаки у меня не гнилые. На, попробуй! — захрипел Рузавин и неожиданно, резко размахнувшись, ударил Числава в живот. С глаз Судосева искры полетели. Вармаськин приподнял из-под ног большую палку, тоже приготовился к нападению. Числаву сразу вспомнилась поговорка Саши Полевкина: «Нападающему той же палкой, просящему — на серебряном подносе».

Сначала он как будто съежился — так, видать, набирал силу, потом, как внезапно оборвавшийся на ветру натянутый провод, издал громкий клич и сделал резкий выпад. Он вспомнил то, что много раз спасало его в Афганистане. Против духов ходили они не только с автоматами, кулаки им тоже помогали. Рузавин лбом пропахал прогретый за день песок и во весь рост растянулся.

— Хва-а-тит! — прохрипел он.

— Хватит, так хватит. Я сначала думал, что землю будешь целовать, — сквозь зубы выпалил Судосев и засмеялся, когда увидел убегающего Олега. У того ноги длинные, да сам слабак. А еще за друга хотел заступиться!

* * *

В чужих руках крошка хлеба кажется ломтем. Кое-кто думает: все с неба падает даром. Не работая. Открой рот — само упадет. Даже ребенок, не крутясь в зыбке, не вывалится. Ферапонт Нилыч всю жизнь трудился за кусок хлеба.

А в старости какая уж косьба — сам держись на ногах. Снохе Наташе он велел возвращаться из леса — дома ждет ребенок, без грудного молока не оставишь. Доехали с Бодонь Илько на машине, тот показал им пай, нарвали для зимы душицу, сноха сразу же уехала. И косить Ферапонт Нилыч не торопился. Сначала с родника принес холодную воду, потом уж наточил косу и, хрипя, закончил один прокос. Коса острая, шла легко, да в руках силы не хватало — боль блуждала по сухожильям дрожжами. Нечего лес смешить, пора домой. Сейчас есть косец — Числав вернулся. Вышел Судосев на лесную дорогу, а там, на его счастье, на лошади догнал сосед Казань Эмель. Выйди чуть позже, восемь километров пришлось бы протопать. Пешком ходить хорошо, да не в его возрасте. Эмель еще будто парень: с дочерью отмахали свой пай — капли усталости не видно на лице. Полжизни сидел в конюховке, разве потеряешь здоровье? Не кувалды поднимать в кузнице, не знает, что такое тяжелый труд…

Сейчас Ферапонт Нилыч отдыхал на веранде. Здесь прохладно. Из приоткрытой форточки, из сада, плыл запах спелых яблок. Внук Максимка тоже под ногами не трется, того бабка днем на улицу выгоняла, где набегался до устали и сейчас спит в передней избе. А вот сам никак не заснет, тяжелые думы в голове кружатся темными облаками. И все они — о родной Вармазейке. О чем другом будет думать, если вся его жизнь, считай, здесь прошла. Тут родился, тут живут его родные, здесь те, с кем поднимал колхоз. Придет время — и отдыхать ляжет на сельское кладбище…

После лагеря они с женой уезжали в Саранск. Одну зиму там прожили. Сам работал на стройке, к каменным домам двери и окна делал, жена ребенка воспитывала, Числава. Половину денег отдавали хозяевам квартиры. Не выдержали, вернулись в родные места. Дарью устроили кассиршей в правление, самого — механиком гидростанции. Когда в село провели электричество, он кузницу принял. Тридцать пять лет стоял над раскаленным железом. Если взвесить, сколько кувалд поднял — все тяжести бы перевесил. Вот она откуда, эта ноющая в сухожилиях боль. Раньше из кочерги узел завязывал, сегодня легкую косу еле держал. Левый бок иногда так заколет — дыхнуть нечем. Сердце бьется как церковный колокол, готово расколоться от боли. Что говорить, года…

Веранда пахла цветами. Растущую в горшке герань сюда, видимо, сноха вынесла. Ферапонт Нилыч зимой хотел ее выбросить, но жена не разрешила. Дом, говорит, украшает. Сейчас вот здесь, на тихой веранде, герань испускала свой, особенный запах. Ферапонт Нилыч встал, нащупал выключатель… Веранда посветлела, словно внутрь спустилось солнце. Тикал на тумбочке маленький, чуть больше воробья, будильник. Шел десятый час. Почти полночь, а Числав все еще не возвращался. «Какие встречи назначают, когда каждая минута на вес золота?» — недовольствовал старик. Широкий подоконник горел красным огнем. Герань цвела всей своей красотой. Листья сочные, с внутренней стороны ворсистые.

Идущий от них кисло-сладкий запах был похож на запах сухих пряников. Судосев схватил горшок и вынес к лестнице. Как раз там еи место, а сам сел на скамью под окном и стал смотреть на улицу, будто хотел в ней найти что-то новое.

Последние дни июля наслаждались свободой, небо было сине-желтым, с редкими красными нитями. Сура тихо стояла меж берегов, словно и не текла. Скрючившаяся на шестке ворона засунула тонкий клюв под крыло и ждала наступления утра. Ферапонт Нилыч кашлянул. Птица подняла голову, и, видя, что ей никто не угрожает, вновь засунула клюв под крыло.

Судосев открыл калитку, зашел в сад. Яблоки попрятались под листьями, слышался только пахнущий медом запах. У берега Суры пели птицы, пели так красиво — сердце растает.

«Завтрашний день будет ярким, — стало приятно старику. — Роса выпадает — значит, светлые дни не попятятся. Вот уже и земля насквозь промокла, белый туман протянулся над ней…»

В этом саду он возился всю весну. Обрезал сухие ветки, перетащил их в овраг, там же сжег. Деревья сначала он не узнал, они казались обстриженными человеческими головами, на себя не походили.

Наступил май, наполненный сыростью и теплом — сад наполнился светом, деревья зазеленели и зацвели. Однажды они с бабкой вышли копать землю, Ферапонт Нилыч обратился к Дарье Павловне:

— Слышишь? — и поднял руку.

— Трактор пашет, — не долго слушая, ответила жена. — Каждый день гудят, уже надоели. — В глазах старухи плыла не радость, а недовольство. С мужем этот гул они слышали каждый по-своему. Жена всю жизнь провела в Вармазейке, но сибирский характер не изменился. В мать пошел и сын Сергей. У того никогда не выходили с глаз слезы.

В детстве подерется — домой в крови придет, плакать не плачет. Сергея город притянул, в родное село не вернешь. Живет в каменном доме.

Видимо, характер еще больше отвердел. За год одно письмо прислал, и то после отъезда Числава. Письмо, видать, написал в порыве радости: дали ему однокомнатную квартиру, посадили на автобус. Сейчас людей возит по Ульяновску, стройку оставил. Радость у него большая, да от этого Ферапонту Нилычу не легче — что отрезали с буханки, того на место не прилепишь. Ладно уж, и в городе люди нужны, и там кому-то работать: не только хлебом единым жив человек. Те трактора, которые гудят на их полях, на городских заводах собраны, а не в селе.

С этими думами Ферапонт Нилыч вернулся на веранду и удивился: на его койке вниз животом лежал Числав. Рубашка до пупка разорвана, под глазом синяк.

— Кто так, когда? — начал спрашивать Ферапонт Нилыч.

— А-а, зачем это все рассказывать, — взмахнул тот кудрявой головой. — Сам говорил, берег Суры не только хорошими людьми славится, плохими тоже.

— Сура, сынок, пачкается, когда вся грязь сливается в нее, это еще не говорит о том, что грязь несет сама, — расстроился старый Судосев.

— Ты, отец, прости меня, сегодня в лес не смог пойти…

— Не переживай, все равно оба пая придется самому скосить. Я только посмотреть ездил, не гожусь в помощники, постарел. Сначала иди поешь, с голода и заснуть не сможешь.

— Спящих бы не разбудил.

— Мать уже ходит…

Действительно, в задней избе горел свет. Мать услышала их голоса и зажгла свет.

— Тогда я, отец, утром отправлюсь прямо на поляну, тебя ждать не буду.

— Я к вечеру приеду за тобой на лошади, возможно, и сено привезем, — остался довольным Ферапонт Нилыч. — А этого… Ударившего тебя, сынок, я все равно найду.

— Не ищи, он не наш, не сельский, — Числав не стал откровенничать и зашел в дом.

Ферапонт Нилыч вновь вышел к крыльцу, думая о старшем сыне. По доброте души он прощал все, за что кое-кого нужно было сажать за решетку. Характером в него, в кого еще! Ферапонт Нилыч о лагере редко вспоминал. Ну, сажали… Да разве в те годы мало сидело невинных? Многие до смерти это не забывают, он же не вспоминает. Зачем вспоминать, лагерное время и так оставило на сердце глубокий шрам. Жизнь не гладкая дорога, по ней без спотыкания не пройдешь. Чужие ноги здесь не помогут — на свои, только лишь на свои, приходится надеяться.

— Ни-че-го, себя не даст в обиду, — радовался за сына Судосев и вновь вышел на веранду. А сам места себе не находил, будто не сына, а его самого побили.

* * *

Перед окнами Комзоловых, на небольшом пригорке, растет тополь. По правде сказать, он уже не растет: ветки от зимних стуж и сильных ветров загнулись. Корни местами оголились, кора потрескалась. Все равно каждой весной, когда скворцы садятся выводить птенцов, он просыпается от долгой зимней спячки, протягивает к солнцу ветки. И те, смотри-ка, выправляются, покрываются зеленью. Не успеет весна растопить оставшийся в оврагах снег, на тополе уже детской улыбкой смеются первые листочки. Сколько таких вёсен встретил, сколько осеней проводил, грешный — не сосчитать!

«Бежит время, бежит, — потирая тополь шершавыми ладонями, думал Павел Иванович. — Давно ли в рваных штанах бегал под столом — сейчас уже сорок семь скоро стукнет».

Серебром покрылись густые волосы, в плохую погоду ноет поясница. Проснется иногда Павел Иванович ночью — до утра не уснет. В это время старается вспомнить самое лучшее в жизни, и тогда перед глазами встает жена, Вера. Невысокого роста, синеглазая, льняные волосы… Она приходит и во сне.

Со смертью Веры у Павла Ивановича ушла и любовь, как вода в сухую землю. Он только сейчас спохватился, кем была для него жена, часто думал: «Как буду без нее век проживать?» Правда, пока парни рядом, с ними скучать некогда, да ведь и они разлетятся по своим гнездам — придет такое время.

Старший, Женя, не сегодня-завтра уйдет учиться в Кочелай на тракториста, останутся вдвоем с Митей. Митя хоть еще пацан, да и он многое уже понимает. Недавно пришел с улицы и выпалил: «Отец, в селе говорят, что ты на тете Нине женишься? Вчера с Колей ходили ее смотреть. Красивая, только злая». — «Как злая? — растерялся Павел Иванович. — Как злая? Кто о ней тебе сказал?» — «Мы с Колей долго ждали ее около конторы лесничества. Ждали, когда выйдет… — начал признаваться паренек. — Вышла за одной старухой… И как, отец, она накинется на нее, хуже собаки». «Откуда услышал ее имя?» — удивился тогда Павел Иванович. — «Как откуда, все село ей говорит: Нинка да Нинка. Она бухгалтером работает…»

Митек, конечно, говорил о Нине Суриной, с кем Павел Иванович лежал в больнице. Около сорока лет этой женщине… Она приехала жить в лесничество недавно, не научилась, видимо, пускать свое счастье по бурной воде и прилипла, прикипела к нему.

После больницы однажды Павел Иванович пешком пошел к оставленному полю около аэропорта, где, по его задумкам, хотели посеять овес. И здесь неожиданно навстречу вышла Нина. Видимо, издалека увидела.

— Смотрю, твоя походка. Подожду-ка, думаю, посмотрю на него, изменился или нет после болезни, — весенней птичкой заворковала она.

Из-под узкого лба смотрели выпученные карие глаза. Губы чуть приоткрылись, словно ожидая поцелуя. Темно-синее платье красиво вырисовывало ее тонкую фигуру. Под цвет платья были и туфли на высоких каблуках, которые подчеркивали выточенные, будто веретено, ноги.

После работы Нина пригласила Павла Ивановича к себе домой. Женщина жила одна, с мужем разошлась в позапрошлом году.

Через неделю вновь встретились в клубе, куда Комзолов ходил смотреть кино. Та посадила его около себя. Где, говорит, иголка, там и нитка. Пришлось женщину проводить до лесничества. Люди увидели (в селе разве что скроешь?) и давай языками чесать…

Павел Иванович понял характер Нины и сам: покормит женщина щами — похвали, пришьет тебе пуговицу — обними, принесет попить — поцелуй… Нет, Комзолов не приучен к таким играм…

«Не научился? Почему же с Верой все мог? — проснулся в нем внутренний голос. — Играл, обнимал, на руках носил ее…» В первые годы, правда, это было… Потом уже привыкли друг к другу.

Думая об этом, Комзолов не спохватился даже, как прошел мимо тополя и вышел к полю на окраине села. Густая зеленая рожь по обеим сторонам дороги была ему в рост, вся звенела. А, возможно, это от летающих пчел и ос все вокруг жужжало?

Раздалось длинное гудение мотора. Павел Иванович приподнял голову — над ним в небе высоко-высоко летел самолет.

«Сам с ноготок, а гул вон куда слышен», — подумал агроном. И улыбнулся про себя. Как профессор Данилов. Тот учил его в университете. Полюбился он студентам и как человек. Не возвышал себя, на экзаменах никого не проваливал «Мне не нужны студенты, которые зубрят. Мне те нужны, кто учится мыслить», — любил он поговаривать.