С Соловецкого гористого острова Белое море лежало как на ладони. Оно было сегодня тихим, ни одной волной не плескалось. Зеленело, будто весенний густой лес. Мачты плывущих вдалеке судов казались высокими камышами. Не успело солнце выбросить свои первые лучи — остров уже проснулся. Вон семеро мужчин тащат на плечах сети — спешат на рыбалку. По низкому берегу на водопой спустилось коровье стадо. То здесь, то там, перебивая друг друга, раздавались петушиные голоса. Деревенские жители уже давно на своих огородах, стараются время не упустить, памятуя, что весенний день год кормит.
Монастырь на высоком берегу тоже давно проснулся. Но за булыжной оградой было тихо. Молчат и колокола. Пасха прошла, с утра до вечера теперь дела и заботы: огород монастырский вскопать, двор и коровник прибрать, постройки подправить. Даже о новом монахе Мироне, поднявшем на ноги весь монастырь, стали забывать. Улеглись страсти и любопытство. Один только игумен Илья по-прежнему места себе не находит. Ночь почти не спал и всё утро широкими шагами покои меряет и от волнения щелкает пальцами. «Как так — вшивый монах считает себя выше других? Я, говорит, небо с землей перемешаю — болезни-печали назад отступят. Сумасшедший — вот кто этот Мирон. Снять бы с него грязную рясу и — прутом, замоченным в соленой воде… Узнал бы, как возноситься! Здесь, в Соловках, хозяин, судья всем и царь — я, игумен!»
С улицы послышались скрип ворот и кашель. Это келарь Вадим хозяйством занялся. Значит, всё спокойно в монастыре, можно до утрени ещё отдохнуть. И Илья прилег на лежанку. Перина из лебяжьего пуха казалась ему тверже камня. «По-человечески постелить не может», — раздраженно подумал он о келаре Вадиме. Хотел было снять подрясник, в котором и спал, но встать поленился — нет резвости в Илье. Постарел, очень постарел игумен. От рассказов Мирона ещё больше скрючился, будто мешок его вниз тянул. На лбу пролегли глубокие морщины, как от сохи. Борода и усы совсем побелели. Годы — это одно. А ещё думы и заботы одолевают. Да и как не будешь переживать, когда под колоколами монахи живут, как хотят. Одни пристрастились к водке, другие с женщинами грешат. Ни в одном, считай, чистый огонь души не горит. День за днем во грехе идут… Старец Артюша? Он уже как трухлявая ольха: дотронешься — рассыплется.
Игумен вновь вспомнил Мирона. Хитрый лис, не монах к ним пришел. Около усыпальницы Филиппа себе землянку вырыл, затворился изнутри, ждет Божьих даров и милостей. Ест только сырое. Пьет речную воду. Однажды новый послушник Логин пожалел затворника, через окно протянул ему горшочек с кашей. А Мирон ему в лицо всё выплеснул. Зверь дикий, а не человек.
Слышал игумен, о каком-то чуде монах болтает. Это чудо, говорят, Мирон из Византии привез. Четыре года он там обучался, на греческом языке с треском говорит, будто и не русский. Псалмы наизусть знает. Не выдержал Илья, пригласил побеседовать монаха к себе.
Мирон встал около порога, широко перекрестился на иконы и молча ждал, что скажут. Большие выпуклые глаза его искрились странным зелено-желтым огнем. Спутанные волосы, которые он давно не мыл, опустились до плеч.
Игумен зажег толстую свечу, поднес к стене, где была намалевана картина, изображающая мученья грешников в аду.
Мирон молча смотрел, как десятиглавый змей разинул свои огнедышащие пасти над жалкой дрожащей кучкой людей. Один из грешников привлек Мирона, самый худенький. Не человек — бородавка. Ребра видны через кожу.
— Вот это я, владыка. Хоть змей и ест меня, всё равно Божьих милостей жду. Душа моя тогда смягчится, когда ее теплом веры согрею…
Илья недоверчиво посмотрел на монаха и сердито сказал:
— Святым хочешь стать, божья овца? А сам только множишь грехи свои. — Игумен долго и нудно говорил о высокомерии Мирона, о больших и малых его прегрешениях, пугал тем, что отправит ухаживать за коровами. Сам же видел: мысли монаха бродят где-то далеко, ничем его не проймешь. Махнул рукой и сказал наконец:
— Иди, живи, как тебе хочется…
Когда Мирон ушел, позвал Вадима, который подслушивал их за дверью.
— Этого нехристя посади в каменную яму. Пусть там гноит свое тело. Судьба Савватия, смотрю, нравится ему.
— А того куда деть? — келарь смотрел на Илью испуганно.
— Того, бешеного, в его яму выкинь… Железные цепи ещё там?
— Если только крысы сгрызли? — усмехнулся Вадим.
— Вот и пусть в цепях сидит и Богу молится. Не гусь — в небе не лететь… — засмеялся игумен.
Оставшись один, он долго смотрел через узкое окно на улицу, на водную гладь и летающих над ней чаек. Птицы то камнем падали к воде, то взмывали ввысь, ближе к синему небу, где бесконечная свобода и свет! Перевел взгляд на церковь. На паперти безлюдно. Только Артюша одиноко отгонял мух со спины веточкой ивы. «Рано ещё, успею поесть…» — успокоил себя игумен. Но тут распахнулась дверь, в покои вбежал келарь и, заикаясь, сообщил:
— Савватий Богу душу отдал!
— Как?.. — растерялся Илья. Когда понял, о чем речь, тревожно спросил: — Он в цепях был?
— В цепях, игумен, в цепях, за шею приковали…
— Иди, дырявый лапоть, прикажи срочно снять оковы!
Келарь ушел. Во дворе один за другим собирались монахи, что-то возбужденно обсуждая.
«Эка, дурака заставишь молиться, он и голову разобьет! Сейчас весь монастырь о случившемся узнает. И ведь меня обвинят. Савватий, конечно, к этому концу сам стремился. Не монахом был, а чертом из преисподней, господи прости. Всё карой небесной грозил, концом света пугал. Люди остались, а сам раньше времени на тот свет отправился. Так ему и надо!»
Совесть вроде бы не так уже мучила. Но неожиданно почему-то почудился Никон, который, будучи настоятелем соседнего Кожеозерского монастыря, часто ссорился с ним. Сейчас он митрополит, в его кулаке сотни церквей и монастырей. «А я всё на том же месте… К земле скоро загнешься, в червя превратишься», — злил себя Илья, будто это сулило успокоение.
Что делили они с Никоном? В основном за подати верующих укоряли друг друга. Каждый тянул одеяло на себя. «Сейчас иди-ка против него — в мякину превратит. С царем обнимается…»
Илья снова подошел к окну. Перед воротами монастыря собралось до полусотни человек. Расставили лукошки с хлебом-луком, сели отдыхать на землю. Издалека, видать, пришли, очень устали. Старец Артюша, как всегда, о чем-то беседовал с ними. Его и мясом не корми, только дай поболтать. Таких орешков тебе «вылущит» — волосы дыбом встанут. Недавно прослышали от него о чуде: монах Савватий излечил больную женщину, вынув ее печень. И ничего, женщина до сих пор живет, недавно двух пареньков родила, близнецов… Видать, старец о Савватии правду не ведал, потому и сочиняет.
Люди останавливались около Артюши, просили его благословения. Тот еле успевал опухшие руки поднимать. Сам сидел — в последнее время чирьи напали на ноги. Лицо белое, бескровное, будто мелом побелили. Заметно сдал старец в последнее время, постарел, пропала его сноровка. Бывало, надоедят ему приезжие, так он убежит и спрячется. «Вряд ли верят теперь страждущие в его силу, потеряем скоро доход… — опечалился Илья. — Хорошо ещё, мощи Филиппа выручают. Без них совсем опустел бы монастырь. Вся надежда на загробную силу святого…» Но вспомнил Мирона. «Вот кто Артюшу заменит!» — сверкнуло в его голове.
Илья умылся-оделся, расчесал кипящую черемуховым цветом бороду и вышел на улицу. На крыльце столкнулся с келарем.
— Что, начинать заутреню?
— Начинать, начинать, дорогое время нечего тянуть, — махнул рукой игумен. Рукав черной рясы вороньим крылом взлетел.
Пошли к церкви. Келарь семенил на два шага позади. Не оборачиваясь, Илья приказал:
— Где Дионисий? Иди сейчас же позови его. Вдвоем Савватия похороните. Скрытно, понял?
— Как уж не понять, — проворчал Вадим и хотел уже пойти искать монаха, но Илья остановил его:
— Нет, постой, поумнее сделаем. Пусть Дионисий один пойдет, ночью. Если вырвется из твоего дырявого рта хоть одно слово — язык заставлю отрезать, слышишь?
Келарь в ответ не вымолвил ни слова.
* * *
Ковыляя за телегой, Дионисий, довольный, смотрел на всходившее солнце и негромко разговаривал сам с собой. Хорошее утро, нечего жаловаться. И лошадь, отдохнувшая за ночь, без принуждения везла груз, помахивая хвостом. Монах не подгонял ее. Лошадью правили разные возницы, только она признавала вот этого невысокого, душевного парня. Он всегда угощал ее хлебом-солью. И телегу через край не наполнял.
Сегодня Дионисий возил навоз на укрытую в лесу поляну, где монахи, несмотря на суровый северный климат, сажали дыни. Рыли глубокие траншеи, наполняли их навозом, семена укрывали дырявыми досками. Такие сладкие дыни поспевали — во рту сами таяли. От занимающегося весеннего дня Дионисию было легко и радостно. «Как хорошо, — думал он. — Благодарю Тебя, Господи, за подаренную нам жизнь!».
Монах был доволен своей судьбой, теплым днем, Соловками, которые издалека казались несведущим людям ледяным подполом. Дионисий же прикипел к Соловкам всем сердцем. Он любил работать на этой земле и читать книги. Старец Ювеналий, с которым он жил в одной келье, знал много, любил читать. Этому учил и молодого монаха. Тепло вспоминая о старике, Дионисий и не заметил, как его догнал верхом на гнедом мерине келарь Вадим. Остановил вспотевшую лошадь, торопливо сказал:
— Тебя настоятель зовет. Садись на моего мерина и — быстро к нему. Вместо тебя здесь сам останусь.
Дионисий не стал ни о чем спрашивать. Приказ есть приказ. Влез на коня и тронул поводья.
К игумену его сразу не пропустили. Он принимал какого-то гостя. Приехавшие с ним верховые заполнили весь двор. Дионисий уселся на бревнах у забора и стал терпеливо ждать. После отъезда стрельцов его позвал сам игумен. Завел в свои покои, прикрыл плотно дверь и шепотом сообщил о смерти Савватия. И сразу же строго предупредил, что об этом никто не должен знать. Завтра из Архангельска приедут большие гости, нечего тревожить их сердца смертью сумасшедшего. Кто приедет — игумен не сказал. Да это Дионисию и не нужно знать. Взволновало другое: как ночью одному схоронить Савватия?! Кладбище — оно всегда кладбище, да ещё ночью. И старца жаль было. Словно вора или собаку тайком зарыть велят.
Дионисий ничего не сказал игумену, только голову склонил ниже, чтобы спрятать загоревшиеся ненавистью и мукой глаза.
* * *
Утром четыре монастырских колокола зазвонили на всю округу. Такой благовест бывает только на Рождество и Пасху. Монахи высыпали во двор и вскоре под командованием келаря двинулись на пристань, к берегу моря, встречать гостей. Впереди с иконой Николы Чудотворца шел сам Илья. На его носу-репе бородавка тряслась воробьенком, попавшим в лапы кошке. Илья всем сердцем чувствовал: Никон приехал не знакомые места навестить. Что же привело его сюда издалека, и какую весть он сообщит? Если уж раньше дружбы между ними не водилось, то теперь и вовсе на нее нечего рассчитывать. До Никона сейчас так же высоко, как до Бога.
— Бам-бум, бам-бум! — стонами звенел остров, будто и небо перепугалось. Солнце смотрело-смотрело вниз да на всякий случай и спряталось в облаках, плывущих будто стая гусей: видать, и его достал тревожный колокольный звон.
К острову подплыли суда, похожие на большие широкие корыта. Блестели на солнце весла. На корме стояли стрельцы в зелено-красных мундирах.
Струги причалили. На берег перекинули доски, и по ним стали сходить на землю стрельцы. С переднего судна сошел сам митрополит. Сначала он острым взглядом окинул сверкающие купола собора, затем толпу монахов и, важно показывая свое величие, шагнул к Илье. Игумен рядом с ним выглядел тщедушным стариком с одряхлевшими плечами. Облобызались по христианскому обычаю.
— С приездом… владыка, — сказал, заикаясь, Илья и поцеловал распятие, висевшее на груди Никона.
— Здравствуй, святой отец, здравствуй, дорогой друг! — по лицу Никона пробежала хитрая улыбка.
— До каких пор, видишь, ходим по земле. Бог светлой благодатью нас одарил, — игумен платочком вытер мокрые глаза.
А колокола всё звонили и звонили…
Никона с Ильей посадили в повозку. За ними с молебнами направились и остальные монахи. Новгородские стрельцы остались охранять суда. Служилые князя свели коней на берег и поспешили догонять повозку.
Море белой пеной сердито выплескивало свои волны на остров, словно и дальше желало следовать за гостями. Но не успело. Гости уже поднялись на пригорок.
* * *
Торжественную службу провели в Преображенском соборе. Илья был не в себе: во время молебна то и дело запинался. Видя его растерянное лицо, монахи сердцем чувствовали — произойдет что-то плохое.
После службы гостей повели в трапезную, прибранную и вычищенную к их приезду. Она была низкой, с четырьмя сводами. Кормили всех одновременно, великих и малых. На столах чего только не было!
Князь Хованский с полковником Отяевым допьяна напились, пили и московские стрельцы. Никону это не понравилось, и он строго сказал:
— Нашли где жадные желудки набить!
— За такую встречу можно, владыка, — вступился Илья за стрельцов.
Никон посмотрел на него и промолчал, подавив свой гнев. Под шум и застольную суету ему шепнули: в прилеске Илья прячет вооруженных землепашцев. Если гости покажут свой характер, они встанут на защиту.
Митрополит пока не тревожился. После застолья лег на мягкую постель — и тут же уснул.
* * *
Пробудился Никон по привычке рано. Но солнце уже висело над горизонтом. Через широкое окно кельи оно смотрело прямо ему в глаза. Митрополит надел рясу и заспешил помолиться к нетленным мощам Филиппа. Не успел дойти до собора, как дорогу ему преградил молодой монах, высоченный, худой как жердь, с удлиненным подбородком. Черные его волосы взлохмачены.
— Ты кто такой? — вздрогнул Никон. — Что делаешь здесь?
— Я сторож святых мощей, Мироном зовут, — грубым голосом ответил тот.
— Разрешишь помолиться в ногах у святого?
— Воля твоя, владыка.
Монах открыл собор. Внутри было прохладно, как в погребе, горела одна свеча.
— Почему так холодно здесь? Поморозите молящихся.
— В подполе нарочно лед держим, он и летом не тает. — Мирон зажег вторую свечу, долго ковырялся, сопел, раздувал ноздри. Неожиданно спросил:
— Святые мощи приехали отнимать?
Никона бросило в жар. На какое-то мгновение он опешил, но быстро взял себя в руки и грозно зыкнул:
— Ты о чем бубнишь, привидение? Подумал, кто перед тобой стоит?!.
— Пока глаза мои не ослепли, — ответил так же дерзко монах, но смелость его, видимо, на этом и кончилась, и он рухнул перед Никоном на колени. — Прости меня, владыка, я уже утром понял, зачем ты приехал. От нечего делать не пришлют столько стрельцов…
— Понял — и молчи, ежели жизнь дорога! У моих стрельцов кулаки с дубину, челюсти тебе вывернут наружу.
— Я о другом, владыка, — не отступал Мирон. — Очень большое у меня желание с вами поехать. Ведь и там, куда поедете, мощи нужно охранять.
Никон обошел стоящего на коленях, как бы оценивая его. Смелость монаха ему понравилась.
— Ну что ж, будь по-твоему. Мне верные слуги нужны, а ты, смотрю, заботливый.
— Послужу тебе, владыка, раз Господу так угодно.
— Хорошо. А сейчас не скажешь, где Арсения Грека держат?
— В подземелье, где же ещё! Он злой дух, а не человек.
— Почему так думаешь?
— Больно уж много знает. А человеку это не под силу.
— Отведешь меня к нему? Скрытно, чтобы никто не видел.
— Это дело несложное, только ключи бы взять у Дионисия.
— А это кто?
— Мой друг. В детстве по одной улице бегали.
— Хорошо, жду. А сейчас оставь меня одного, во время молитв не люблю стоящих за спиной.
— Воля твоя, владыка! — поклонился Мирон и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
Никон, оставшись один, опустился на колени и прижал широкий лоб к каменному полу собора.
* * *
Матвей Стрешнев со своими стрельцами охранял суда на берегу моря. Отряду из пятидесяти человек требовалось пропитание. Правда, запасы кое-какие были. Но перед уходом в монастырь Никон сказал: «Назад путь не короче, провизии много нужно будет. Так что запасы не трогать. Сами добывайте пищу. В этих местах даже дитя с голоду не умрет».
Действительно, рыбу хоть обеими руками лови — косяки ходили вокруг судна, а у берега, в затонах, плавали дикие гуси. Гусиное мясо, конечно, вкусное, но стрельцам было запрещено стрелять. «Ружья поднимете, — предупредил митрополит, — всех нас продадите…» Смешно! Словно здешние жители без глаз: столько стрельцов на Соловки приехали не рыбу ловить…
Размышляя об этом, Матвей Иванович крикнул помощнику:
— Ты, Родион, за меня оставайся. Пойду посмотрю чащи лесные, возможно, и дичь добуду.
Потом Стрешнев нашел Тикшая, позвал его с собой.
Вскоре оба затерялись в густом лесу. Вокруг плотным кольцом обступают кедры и ели. Толстые, двумя руками не обхватишь. Солнце едва пробивается сквозь могучие кроны. Но наступающее лето и здесь чувствовалось. В редкой траве желтели звездочки гусиной лапчатки, звенели на все лады невидимые птицы.
Путники негромко переговаривались, с любопытством разглядывая лес вокруг.
— Матвей Иванович, гляди — белка!
— Где?
— Да вон, вон, по стволу наверх поскакала. Вот глупая, не боится нас…
Встали, любуясь проворным зверьком. Замерли, чтоб не спугнуть. Вдруг обернулись на звук шагов. Перед ними будто из-под земли встал мужичок. За поясом его выцветшей рубахи сверкал топор. Матвей Иванович поднял пищаль, крикнул:
— Эй, ты чей будешь?
Белка от резкого крика скакнула вверх и исчезла в густых ветвях. Но люди за ней больше не наблюдали, они рассматривали друг друга.
Мужичок с топором хоть и был нечесаным и нестриженым, как лесной разбойник, но своим испуганным видом и добродушным взором напоминал крестьянина, приехавшего в лес за дровами.
По одежде и ружью лесной человек догадался, что перед ним стрелец, да и выговором нездешний. Только что же он в гуще леса делает? Соловки стрельцы охраняют, да у здешних совсем другая одежда. Эти двое, наверное, царю служат, слышал, с Новгорода приехали, с митрополитом.
— Ну, что молчишь, словно ступу проглотил, — рассердился не на шутку Стрешнев. — Говори, кто ты таков?
— Я здешний житель, здесь недалеко моя деревня.
— А провизией ваша деревня не богата? Надоело рыбный суп трескать, — уже дружески заговорил Матвей Иванович.
— Мяса я вам продам, хлеба, только бы деньги у вас были, — всё ещё недоверчиво косился на чужаков мужик. — Согласны заплатить, идемте со мной.
Долго шагали по вековому лесу. И наконец вышли на широкую поляну. Перед ними стояло небольшое селение. Дома, срубленные из огромных бревен, словно выросли из-под земли. Перед ними тянулись огороды, сзади — дворы и бани.
Мужик остановился у крайней избы, приоткрыл заткнутое тряпкой отверстие-окно, крикнул:
— Машутка, выйди-ка!
На пороге показалась девушка. Косы до пояса, глаза синее неба, губы ярче зари.
— Ты бы, дочка, баню натопила. Гостей попарим.
И когда девушка убежала, пригласил в дом. Вытащил из-за иконы медные деньги, протянул сопящему за столом пареньку. Тот без слов понял, куда его посылает отец.
Вскоре он вернулся с бутылкой. Хозяин разлил вино в чашки, на стол положил разрезанную на три части луковицу и сказал:
— С приездом вас! — Одним глотком выпил налитое и добавил: — Меня Иваном зовут…
Тикшай не пробовал раньше хмельного, сейчас, когда выпил свою долю, по телу его разлился огонь. Стрешнев выпил не спеша, крякнул, вытер рукавом усы и бороду и встал.
— Благодарствуем, хозяин, за угощение. Но надобно о деле поговорить. Нам возвращаться пора, стрельцы ждут.
Хозяин вывел гостей во двор, зашел в хлев и выволок за задние ноги визжащего поросенка.
— Вот ваше мясо.
Стрешнев и Тикшай переглянулись: как его доставить до берега, ведь на спине не донесешь? Опять выручил хозяин:
— На лошади вас довезу, так и быть. За поросенка взял только два целковых. Протягивая их дочери, сказал Стрешневу:
— По лицу и разговору, сосед, я тебя наконец узнал. Помнишь в Москве Дуплистую улицу?
Матвей Иванович прищурился, вгляделся в мужика и воскликнул:
— Иван Мальцев?
— Я, Матвей, Иван Мальцев, Глеба Морозова крепостной. Сам знаешь, боярин за собак нас считал. Не выдержал и со своей семьей убежал в Соловки…
— А где жена твоя, Глаша?
— Три года уж как отдыхает на кладбище. Досталось ей… Здешняя жизнь тоже не мед. Игумен дань собирает, в неделю пять дней на монастырь работаем. Глаша, царствие ей небесное, на лесозаготовке погибла…
— У вас здесь что, и женщины лес рубят? — от услышанного у Тикшая расширились глаза.
— Ни Бог, ни игумен разницы в этом не делают! У здешних женщин судьба горькая.
Матвей Иванович не стал забирать поросенка, стыдно ему стало. Да и что они, пятьдесят здоровых мужиков, себе на ужин мяса не добудут? Вон в лесу сколько дичи!
Иван запряг в телегу отощалую лошадь, и они втроем отправились в путь. Всю дорогу бывший крепостной Глеба Морозова рассказывал о монастыре, что сам узнал за годы пребывания тут.
В 1429 году инок Савватий сел в лодку и доплыл по Белому морю на Соловецкий остров. Он поставил здесь крест и построил келью. Через пять лет к нему присоединился святой Зосима с горсткой верующих в Бога мужчин. Они построили Преображенскую церковь, на месте которой сейчас красивый собор. Возле церкви срубили несколько жилых келий. Так начинался монастырь.
Потом здесь погребли опальных служителей русской церкви — иерея Сильвестра и митрополита Филиппа, что прославило Соловки на всю Русь. На монастырь возлагали большие надежды в святых делах.
Бывшие соседи во время пути вспоминали и о Москве, как они там жили в молодости, у кого какие друзья были, вспомнили всех живых и ушедших на тот свет. Когда дошли до родителей Стрешнева, Матвей Иванович грустно сказал:
— Отец давно умер, мать в прошлом году похоронили. Сестра вышла замуж в город Ковров. Сейчас в Москве живет жена с двумя детьми и брат Павел. Ты брата знал: он родился кривоногим. Сейчас служит в Чудовом монастыре звонарем. В прошлую зиму отпускали меня домой. Ничего, живут неплохо, да жену никак не уговорю с мной поехать. Говорит, хватит меня одного, бродяги…
— Она права! — усмехнулся в бороду Иван. — Время быстро летит, не заметишь, как жизнь кончится. А в старости и жене не нужен будешь.
— Так-то так, да ведь кому-то нужно и службу нести, государство охранять! Вот и тяну лямку…
Тикшай слушал их и не слушал. Перед его глазами стояла дочь Ивана — Машутка, которая часто бросала в его сторону лукавый взгляд. Что скрывать, девушка понравилась ему. Из нее хорошая бы хозяйка вышла. Только встретятся ли они когда-нибудь ещё? Это уж как Бог решит… Тикшай давно понял: Всевышний раздает счастье по своему усмотрению: кому земли-богатство дает, кому и корку хлеба не сунет. Поди выпроси себе что-нибудь! Это только в Евангелии: Господь сотни людей накормил досыта пятью хлебами. Жди, крошками наешься!
* * *
Мирон сдержал обещанье и привел владыку к Арсению Греку на следующий день. В глубоком и сыром подвале церкви от человека осталась одна темная тень. Сквозь узкое окошко в стене сочился солнечный свет, не достававший до грязных нар.
Никон сказал, кто он такой и что хочет побеседовать. Худощавый высокий монах, одетый в какое-то рубище, с большим достоинством опустился на колени и произнес хрипловатым, но твердым голосом:
— Да снизойдет на тебя, владыка, благодать господня. Спрашивай, что нужно, отвечу!
— За что тебя здесь держат?
— А это, видно, только игумен знает. Ему я поперек дороги встал. Он меня постоянно обвинял: своими, мол, книгами русские чистые души изгадил.
— Слышал, ты за морем долго учился?
— Не ошибся, владыка, всю жизнь я учился. Вначале в Риме школу иезуитов закончил, затем в Падуанском университете слушал лекции по медицине.
— Рассказывают, много языков знаешь, во многих странах побывал? — Никон всем сердцем хотел услышать о том, о чем ни от кого не слышал.
— Не ошибся, Патриарх, не ошибся.
— Я только митрополит, — прервал его недовольный Никон, приняв за насмешку перепутанный сан.
— Пока митрополит, — не смутился Арсений, — скоро Патриархом будешь, это твое место.
— Продолжай, — сменил гнев на милость Никон, лесть была как бальзам на раны. Да и прозорливости этого умного человека хотелось доверять. — Где же ты побывал?
— Жил в Венеции, в Молдавии. Потом всю Валахию с конца до края прошел. Даже у польского короля лекарем был. Вылечил его от болезни печени и чесотки. После этого Паисий, Патриарх Иерусалима, к себе пригласил. Там книги с греческого на иврит переводил. Хорошие книги, с красивыми рисунками! — Глаза Арсения загорелись, голос задрожал. — Сейчас здесь от своих греков душу очищаю…
— Молись, Господь всемилостив, — сказал Никон и повернулся уйти. С порога вновь посмотрел на узника, будто оценивая и запоминая его. И неожиданно спросил: — А как смотришь, если я тебя с собой возьму?
— Жизнью буду обязан, владыка! Лучшего слугу и не сыщешь!
Сверкающие глаза Арсения горели огнем надежды.
* * *
Больше двадцати лет прошло, когда он, монах Анзерского скита, садился в лодку, сделанную собственными руками, проплывал изгиб Белого моря. Белокаменный собор Кожеозерского монастыря на островном берегу манил его своим величием. Здесь он очень любил молиться, хоть и в своем скиту была небольшая церквушка.
Никону захотелось посмотреть те места, где он четыре весны встречал, четыре зимы жег сырые дрова в промозглой келье. Попросил у Ильи сопровождающего. Тот послал с ним монаха Дионисия. Вдвоем сели в парусник и поплыли вдоль берега на восток. До самого Анзера, в течение четырех часов, молодой монах во время пути почему-то был грустным и, как Никон ни старался его вызвать на разговор, сидел молча, старательно работая веслами.
Высадились на берег. Кругом ликовала весна. На зеленом лугу острова жужжали стрекозы и бабочки. Но это был лишь прекрасный ковер, устилающий гнилое болото. То там, то здесь росли чахлые березки.
Выбрались из болота, и дальше Никон пошел один, монаху велел подождать под горой. В скит он не зашел, свернул вправо и по незнакомой тропинке стал подниматься на Голгофу, как здешние жители нарекли самую высокую гору. По пути Никон несколько раз останавливался и оглядывался назад. Перед его глазами, будто на ладони, лежал скит. В центре высились две церкви. Деревянная была ещё при нем, каменную, видимо, построили недавно — красный кирпич не успел полинять.
Вон там, в Кожеозерском монастыре, который в ста милях отсюда, из простого монаха он сделался игуменом. Путь к этому был нелегким. Неделями морил себя голодом. Молился. Потом, уже будучи игуменом, рьяно хозяйствовал: только бы поднять монастырь, обеспечить братию всем необходимым. Скандалил с Соловецким монастырем, который, как мог, зажимал своих соседей.
Как далеки теперь те дни! Но ещё дальше весна 1625 года, когда он попал сюда, на далекие острова. Позади были смерть детей и расставание с женой Авдотьей, принявшей постриг. Сам Никон (в ту пору Никита) выбрал Соловецкий монастырь, который и в те годы на Руси был очень известным. Только как добраться до него? Отправился в Нижний Новгород. Верил, там найдет людей, связанных с Архангельском, и с ними отправится к новой жизни.
И не ошибся. В Нижнем Новгороде нанялся к одному купцу грузчиком на баржу с солью. По пути к Соловкам Никита стал расспрашивать кормчего, и тот рассказал о шести островах в Белом море. Соловецкий — самый большой. На нем и стоит монастырь.
Настоятелем там был тот же Елеазар…
Сверкающие под солнцем макушки церквей, утонувшие в кедровых и еловых деревьях, так удивили Никиту Минова, что он воскликнул:
— Вот где молиться Богу!
Потом Никита узнал, что благолепие этого края достигнуто заботами митрополита Филиппа, который когда-то был здесь игуменом. Монахи под его руководством очистили лес, осушили вокруг болото, проложили каменные дороги, поставили солеварню, стали держать домашних животных и ловить на продажу рыбу.
Услышав об этом, Иван Грозный прислал много денег для монастыря. На них Филипп поднял пять церквей, построил мосты и пруды.
Никита Минов в первый же день прибытия в монастырь поклонился мощам Филиппа. Долго стоял на коленях, проливая слезы. Увидя это, один старый монах взял его с собой в Анзерский скит. При дрожащем огоньке лампады они завели длинную беседу. Отец Тихон (так звали старика) расспрашивал о том, как живут в Москве и Нижнем, а у Никиты было желание побольше узнать о Филиппе, боярском сыне из рода Колычевых.
Игумен соловецкий сделался всем известным. Слава его дошла до Москвы, и Иван Грозный стал присылать ему дорогие подарки. А однажды царь призвал его к себе по духовным делам. Филипп отслужил литургию, причастил монахов, обнял-поцеловал их со слезами и отправился в дальнюю дорогу.
Царь встретил его с радостью, посадил за один стол и потом без Собора, не спрашивая архиепископов, нарек его митрополитом Всея Руси. Филипп возразил против этого. Царь разгневался на него и выгнал из Кремля. Потом, правда, прислал за ним архиереев. Те уговорили Филиппа, и он наконец-то им сказал: «Как меня просите, так я и сделаю». Написали грамоту, где говорилось, что митрополит не будет касаться царских дел. Однако на первой же службе Филипп осудил разгул опричнины.
В первые месяцы Москва верила в дружбу между митрополитом и царем. Филипп начал строить новые церкви в честь Савватия и Зосимы. К нему шли обиженные царскими опричниками бояре, купцы и простой люд. Просили помощи и защиты. И однажды во время службы в Успенском соборе, где был и царь, Филипп высказал слова осуждения в адрес Грозного. Тот зашипел: «Ну погодите, черви! Я жалел вас, идущих против меня, теперь таким буду, каким считаете меня!».
И сдержал обещание. Москва вопила и стонала. Князь Вяземский и Малюта Скуратов с опричниками громили боярские терема, насиловали жен и дочерей.
Митрополита прятали от ушей и глаз народа вначале в подземелье Богоявленского монастыря, затем отвезли в Тверской монастырь на вечную каторгу. И наконец Малюта Скуратов, выполняя приказ царя, задушил его подушкой. Больше не было способа заставить Филиппа молчать. Голос его был слышен из любого места.
Тело мученика за веру отвезли в Соловки и похоронили согласно сану митрополита…
После той ночи Никита Минов принял постриг и стал монахом Никоном.
Во время жизни в Анзерском скиту он старался вести себя смиренно. С монахами ходил на охоту на диких зверей, строил кельи и ловил рыбу. Да, видимо, эрзянский характер нигде не спрячешь: Никон вмешивался в жизнь собратьев, учил их, как службу вести, молитвы читать. Те не скрывали своего недовольства.
— Со своим уставом в наш монастырь не суйся!
Четыре года Никон терпел и однажды не выдержал — сел в лодку и отправился искать другую судьбу. Так он добрался до Кожеозерского монастыря, где протопопом был брат жены, отец Прокопий. Там и остался. Через десять лет монахи выбрали его своим настоятелем. Потом была Москва, служение царю Алексею Михайловичу Романову. Он поставил Никона архимандритом Спасского монастыря, который считался святым местом — там хоронили родственников царей. Пройдет время, и Никон станет митрополитом Новгорода…
С вершины горы хорошо виднелась вся округа — берег, болотистый луг, скит, подножье горы — всё то, что помнил и берег в памяти монах Никон, ныне новгородский владыка. Когда-то здесь, на этой вершине, он просил Бога даровать ему силу и власть над людьми. Многое уже исполнилось. Но не всё. Никон опустился на колени. Ветер развевал его волосы, трепал широкие рукава рясы. Над морем кричали чайки. И больше никого вокруг. Никто не должен слышать, о чем владыка молит Бога.
* * *
Оставшись один, Дионисий вернулся к паруснику, лег на его дно и стал смотреть в небо. Солнце висело над лесом золотистым решетом, через которое на землю лились парчовые лучи и ласкали теплом деревья и травы.
Но Дионисий не радовался окружающей красоте. Сейчас в его голове были одни грустные мысли. Он вспоминал о прошедшей ночи, о похоронах Савватия. Это событие темным призраком стояло перед его глазами. Вот они с келарем обернули труп рогожей, сплетенной из осоки, отнесли в телегу, на которой Дионисий возил навоз. В последний путь старца, как приказал игумен, провожал один Дионисий. От монастыря кладбище стояло в сторонке, почти на берегу моря. Здесь хоронили простых монахов и пришлых людей, скрывающихся вокруг монастыря. На погосте, что находился внутри монастыря, за собором, хоронили только святых старцев и тех, кто вертелся вокруг жирной монастырской сковороды. Однако земля этого «рая» тоже была твердой, как на всех Соловках. Могилы приходилось вырубать топором и ломом.
Дионисий ещё днем выдолбил продолговатую яму. Ночью бы один не справился. Спина до сих пор ноет. Но сейчас не это мучило монаха. Он переживал о неожиданной смерти Савватия. В железную цепь сам он засунул голову или ему кто-нибудь «помог»? Что скрывать, Савватий всегда шел против игумена, считал его кровопийцей, за словами в чужой карман не лез. Если что, отвечал так, как думал. Из-за этого его на цепи держали, как сумасшедшего…
Самоубийц, как всегда, хоронили за изгородью кладбища: пусть живые видят, какой «чести» удостоится грешник. Дионисий, конечно, знал об этом, и келарь не преминул напомнить. Только он не послушал. Могилу Савватию вырыл внутри изгороди. И такое ему место выбрал — на том свете всегда о нем будет вспоминать: под высокой елью. Весной ель будет утешать покойника птичьим пением, осенью — шумом ветра и дождя, зимой укрывать от вьюги. Хорошее место для Савватия нашел, пусть не жалуется…
Ранним утром, когда над землей ещё качалась оловянная темнота, Дионисий отвез покойника на кладбище. Лошадь спрятал под деревом, завернутое в рогожу тело легко поднял на руки, отнес к вырытой могиле. Помолился, как умел, начал опускать его. И как раз в это время сверху на него накинулось какое-то страшилище: величиной с овцу, глазища зеленые сверкают. Дионисий успел подумать, что в этой могиле и сам останется, но, собравшись с духом, устоял на ногах, хотя чудовище клевало ему голову. Он бросил покойника и освободившимися руками поймал нападавшего за мохнатые ноги, стащил со спины и давай дубасить о край могилы. Только пух полетел. Пригляделся — да это же сова! Как она его напугала! Потом, сидя рядом со свежей могилой, Дионисий ругал не столько безмозглую птицу, как самого себя. В какую только дыру его не суют! Возил бы да возил навоз, это дело он знает. Любит копаться в земле и ловить рыбу, лошадь свою любит. А здесь — туда беги, это принеси-привези, тому угоди… Монастырские настоятели едят-пьют, приказы дают — ты их исполняй, а тебе, если хоть корочка хлеба попадет за день, и за это надо Всевышнего благодарить.
Савватия без креста похоронил: боялся, узнают об этом в монастыре, и самого в тайном подполе сгноят. Бросил последние комья на могилу, сел в телегу — лошадь потрусила к большаку.
У монастыря два стрельца пристали с вопросами: «Откуда едешь?», «Почему так рано?». Соврал, что возвращается с поля, ездил покрывать дыни.
…Лежа на спине в паруснике, Дионисий вытирал слезы рукавом худой рясы и не заметил даже, как перед ним очутились четыре стрельца и князь Хованский. Видать, охранять владыку приехали, из-за чего же им плыть сюда? От толстопузого князя пахло вином.
— Где оставил владыку? — сердито спросил он монаха.
— Вон на ту гору молиться поднялся, — Дионисий смело посмотрел на князя. После ночного погребения он никого не боялся.
Хованский пробурчал что-то и отошел к своему паруснику. За ним — стрельцы. Неожиданно начался мелкий, будто пропущенный сквозь сито, дождь. Дионисий видел, как один стрелец стал наливать что-то в чашки. Первым выпил князь. Выпил и начал во весь голос рассказывать, как по пути сюда Никон одни сухари грыз. Стрельцы дружно смеялись.
— Эка, сколько зла на земле! — застонал монах. И торопливо пошел навстречу митрополиту, который спускался с горы. Никон сел в свой парусник, а не Хованского.
— С тобой, не дай Бог, утону. Хоть беда и небольшая — Новгород другого владыку поставит. Боюсь, просьба царя ко дну пойдет! — Никон многозначительно посмотрел на князя.
Хованский промолчал. Он вынужден был терпеть выходки этого царского любимца, к которому его приставили сторожем.
Под лучами солнца и порывами легкого ветра море тихо играло волнами, отчего парусник мягко качался. Это успокаивало Никона, и он даже не заметил, как уснул. Разбудил его глухой удар рыбы о борт.
— Эка, сколько богатства в этих местах! — потягиваясь, будто сытый кот, с восхищением сказал Никон. — До кончины бы жил здесь.
— Тогда оставайся, владыка! — искренне предложил кормчий.
— Оставайся, говоришь? А что я здесь буду делать? Одену черную рясу и к тебе в келью жить пойду? — хитро улыбнулся он Дионисию.
Тот опустил голову, будто застеснялся, и неожиданно вспыхнул:
— Тогда почему же в святых книгах написано: Всевышний всех одинаково любит?
— У Всевышнего свои заботы, сын мой! Он далеко от нас. Кого как любит — об этом один только и знает…
Дионисий промолчал. Умолк, думая о своем, и Никон. Когда парусник мягко стукнулся о причал, он сказал:
— Пойдем, вместе потрапезничаем. Ты мне понравился — в чужой рот не смотришь. Характер у тебя похож на мой.
— С владыкой за одним столом никогда не сидел, лучше в келью пойду, — поклонился Дионисий.
Но Никон взял монаха за руку и строго сказал:
— Тогда велю проводить меня в трапезную! — и, опираясь на его руку, стал подниматься по крутому склону.
* * *
В полночь перед монастырскими широкими воротами, изнутри закрытыми толстым бревном, остановились четыре всадника. С губ тяжело дышащих лошадей хлопьями падала пена. Видно было, прискакали издалека.
Всадники спрыгнули с коней, и самый рослый стал изо всех сил стучать в ворота. Ни звука вокруг, будто жители все до одного умерли.
Наконец с внутренней стороны раздались скрипучие шаги и грубый голос:
— Что надо?
— Я тебе покажу, что надо! — зарычал в ответ стучавший. — Открывай, бездельник!
Заскрипело оконце, в проеме показалась лохматая голова. Всадник что-то сказал ему, тот вскрикнул и побежал будить владыку.
* * *
После дневного отдыха Никон зашел в библиотеку. Долго бродил среди полок, трогал руками старинные книги в деревянных и кожаных переплетах, расшитых бисером и скрепленных металлическими застежками. Три из них отложил в сторонку. Потом зашел к Илье и попросил его показать монастырскую ризницу. У того сердце сжалось.
Игумен будто в воду смотрел. Чего-чего, а уж золото Никон сильнее себя любил. Вот и сейчас сначала снял со стены икону Николы Угодника в золотом окладе. За такую десять сел купишь.
— Новая или от Филиппа осталась? — заиграли глаза митрополита.
— Рассказывают, царь Борис Годунов монастырю подарил, — скривил беззубый рот игумен.
— Борис никогда не был царем! Он под носы глупым боярам собачьи хвосты бросал! — Икону вешать не стал, положил на стол. Клацк! — Та тяжелой сковородой стукнулась о столешницу.
Захотелось Никону осмотреть стоявший в углу обитый железом сундук. Илья долго возился со ржавым замком, но так и не смог открыть.
— Я сам! — не выдержал Никон. Одним рывком сорвал замок, поднял крышку. Сначала вынул панагию, всю в драгоценных камнях. От нее такой свет искрился — всю ризницу наполнил.
— Господи Всемогущий! Какие ты творишь чудеса в этой жизни! Слава тебе! — И Никон с благоговением поцеловал нагрудную иконку.
«Коршун, настоящий коршун!» — к горлу Ильи подкатил комок, он едва сдерживался, чтобы не вырвать из рук гостя драгоценную панагию.
— Много добра, Илья, прячешь. Какой год здесь игуменом?
— Четырнадцатый.
— Че-тыр-надцатый… Как раз о том и говорю! Каждый год тебе телегу золота сваливает.
— Владыка, помилуй…
Но Никон взмахнул рукой, приказывая молчать, и вынул из глубокого кармана письмо, протянул Илье.
— Прочитай-ка! От старого соседа мне нечего скрывать… В прошлую ночь мне сам боярин Юрий Алексеевич Долгорукий привез. Из Архангельска. Туда письмо из Москвы доставили…
Игумен раскрыл плотную бумагу с сургучной печатью. Перед глазами забегали строчки: «Владыка, заступник наш перед Богом, — вслух читал Илья, руки его тряслись. — Митрополит Иосиф второй месяц не встает с постели. Лицо пожелтело…».
— Ты вот где прочитай! — Никон большим пальцем показал на то место, где следовало читать.
«Ночами не сплю… Кого поставить на это место, если произойдет непоправимое?..»
Ручьем текли слезы у Ильи. Иосифа он хорошо знал, плохого слова от него не слышал. Игумен плакал навзрыд, будто обиженный ребенок.
Никон не смотрел на него. Он вытаскивал из сундука золотые ожерелья и браслеты, складывал их горкой на столе. Потом повернулся к Илье.
— Хватит, архимандрит! Слышишь меня? Успокойся. С сегодняшнего дня будешь носить этот почетный титул. Завтра перед отъездом оповещу всех об этом в соборе. Службу сам начнешь, утром, рано. Потом скажу, куда идти и что делать…
Илья промолчал. Он всё думал об умирающем Патриархе. И неожиданно, будто кто-то по уху стукнул, догадался, почему Никон дал прочитать ему это письмо. Вон куда прочит себя — вместо Иосифа!
Вытер мокрое лицо рукавом, вытащил из сундука золотой крест, с поклоном протянул владыке:
— Это, митрополит, прими от нашего монастыря… Да и всё, что тебе понравилось, тоже, — Илья взглянул на кучу на столе.
— Если уж ты такой богатый — тогда, не буду лукавить, возьму. Царю-батюшке от тебя поклонюсь подарочками да и для себя на память о проведенных у тебя хороших деньках кое-что оставлю, — по лицу Никона проворной лисой бегала хитрая улыбка.
Вышли на улицу. Никон, будто спохватившись, сказал:
— Я, архимандрит, из вашей библиотеки тоже кое-чего возьму. В подарок царю.
— Бери, бери, — Илью уже не расстроила наглая просьба. Он наслаждался данным ему саном.
Проводив гостя с подарками до самых покоев, он спросил напоследок:
— Так завтра, значит, домой собираетесь?
— Собираемся. — Никон подождал немножко и будто нехотя добавил: — Скрывающихся на острове к какому-нибудь делу приставь. Слышал, много царского леса срубили, пашут не свои земли.
Лицо Ильи побелело, в ответ ни слова не мог найти.
Никон и здесь помог:
— Об этом ты не переживай. Соседями были… Между нами ниточка всё же осталась. Ну, спокойной ночи тебе.
— И тебе увидеть хорошие сны, владыка.
Возвращаясь к себе, Илья улыбался. Что ни говори, этот день много ему дал, монастырские неурядицы сейчас отошли на задний план. Главное, он был и остается здесь хозяином.
* * *
С утра было тепло и солнечно. Но потом невесть откуда налетел ветер, застонали вековые ели вокруг монастыря, посерела морская гладь.
За монастырскими стенами тоже неспокойно. Скрипят где-то двери, грохает тес на крыше, во дворе — ни одной живой души.
Несколько человек собрались в старой церкви. Открывали гроб Филиппа. Сначала каменную крышку подняли.
Тяжелыми были каменные плиты, толстыми, в длину с аршин, ширина не меньше. Подняли — под ними гроб. Дубовый.
— Не к добру всё это. Грех великий тревожить покойника. Потом все беды на монастырь свалятся, — не удержался один старец.
— Делайте, что приказал вам! — Глаза Хованского налились кровью, как у разъяренного быка.
Больше никто не посмел перечить. Никон стоял среди стрельцов с окаменелым сердцем. Не вздрогнул даже, и лицо его не выражало ничего.
— Вскрывайте, вскрывайте, что разинули рты! — крикнул князь. — Просьбу царя и волю Божью исполняете!
Четыре монаха хотели поднять дубовую крышку, но та деревянными гвоздями была прибита, не смогли вытащить. Протянули им топор. Мирон поддел крышку, раздался треск.
— Тише, тише…
— Со стороны изголовья придерживайте, руками, возможно, возьмем…
— И после смерти покоя нет, — донесся до Никона шепот.
Подняли крышку, а затем истлевший саван.
От причитаний вздрогнула церковь, все завопили на разные голоса. Это продолжалось долго. Никон первым пришел в себя и, возвысив голос, начал служить панихиду. К мощам обращался, как к живому. Как только ни нарекал покойного: святым угодником, бесконечным терпителем мук, чистейшим митрополитом…
Потом зачитал грамоту царя, адресованную святому: «Молю тебя и желаю пришествия твоего сюда, чтобы разрешить согрешение прадеда нашего царя Иоанна, совершенное против тебя нерассудно, завистию и несдержанием ярости… Потому и преклоняю колени перед тобой, негрешного, да оставиши согрешение его своим пришествием…».
Когда Никон дочитал покаяние царя, все присутствующие облегченно вздохнули. Раз над святым не хотят надругаться, а, наоборот, молят его о прощении, то дело другое. Тем более препятствовать воле царя нет возможности. Стрельцы все монастырские дороги загородили, охраняют их зорче своих глаз.
Как только Никон закончил читать, мощи «облачили» в митрополичью ризу, и князь Хованский дал команду стрельцам. Гроб заколотили, подняли на плечи и с молитвой «Святый Боже» двинулись к пристани. Недовольных по пути отпихивали, теснили лошадьми в сторону.
Когда гроб был водворен на судно, Мирон, бывший сторож мощей, бешеным кутенком бегал по морскому берегу, скулил, прося Никона взять его с собой.
Владыка, сидя в мягком кресле на корме, будто и не слышал его. С улыбкой он смотрел на Арсения Грека, который был тут же, среди стрельцов, в стрелецкой одежде. Его привезли сюда тайно, ночью, когда монастырь крепко спал.
— Ну, с Богом, в путь! — По знаку Никона спустили весла на воду. И четыре судна с поднятыми парусами друг за другом повернули загнутые носы в сторону моря.
— Смотрите-ка, смотрите-ка, что оставил он нам! — вытирая дождем льющиеся слезы, закричал вдруг архимандрит Илья.
Монахи, обозленные на своего настоятеля, оставили его одного на берегу. Тяжело шагая, все двигались к горе. Но тут обернулись на крик. С серой морской глади, покрытой вечерним туманом, на них смотрели черные тени огромных колоколов.
— Это к беде! — нарушил кто-то молчаливое оцепенение.
«К бе-де! К бе-де! К бе-де!» — поплыл над округой звон колоколов Преображенского собора.
Вздрогнув, загудели в ответ вековые ели на вершине горы.