Коршун парил в небе. Острым взором окинул все овраги, зеленеющую широкую пойму Кутли-реки, прикрытую высоким густым ивняком. Там, на поляне, он недавно узрел зайца. Кинулся на него с высоты, да короткохвостый, петляя между деревьями, успел убежать. И сейчас, в третий раз поднявшись ввысь, коршун вновь не спеша оглядывал округу. С высоты хорошо видно, что творилось в лесу, на берегу речки и на трех коротеньких улочках небольшого села.

Коршун медленно, круг за кругом, плыл по тихому небу в сторону воды. Речка как речка — не широкая и не глубокая. От потухающих солнечных лучей поверхность ее матово блестела, словно стеснялась показать свою потаенную радость. Возможно, радоваться ей было нечему — в последние дни она совсем обмелела, глинистые берега поседели, будто золой посыпаны. Понуро стояли береговые ивы, завяли ромашки и колокольчики. Да и сама вода не дышала, как раньше, свежестью и прохладой.

На пригорке разорванными зелеными клочьями лежали загоны. Коршуну они казались воробьиными гнездами. Пшеница на них была реденькой, виднелась даже треснутая земля под ней. Только на прибрежном поле хлеба выросли густыми и высокими. Уж какие острые глаза у коршуна, уж как он ни осматривал каждый клочок земли, но дичи не углядел: не на что охотиться.

На песчаном плесе купались дети, неподалеку от них дремало коровье стадо. Пастухи спасались от жары в покрытом травой шалаше. Оттуда слышался их храп.

И тут коршун увидел рыженького щенка, который укрылся от солнца в тени шалаша. Он лежал, раскинувшись, как мертвый, даже хвостом не вилял.

Коршун сделал ещё один круг над полем и, ничего не найдя, вновь вернулся к шалашу. Много собак он растерзал, знает, что собачье мясо невкусное, да с голода и его съешь. Сейчас ничего не оставалось, как схватить щенка. Думая об этом, коршун повис над шалашом, будто и не летел… Вокруг — тишина. Только цикады звенят в траве. Воздух накален — дышать нечем. Больше коршун терпеть не мог и камнем упал вниз, цепкие, будто клещи, когти вонзил в шею собачки, взмахнул могучими крыльями и поднялся в небо. Щенок визжал, скулил, просил помощи. Да кто выручит? Хозяева спят, только коровы подняли вверх свои большие рогатые головы, продолжая лениво пережевывать жвачку.

Из шалаша вылезли двое мужиков, протерли глаза, посмотрели вверх — догадались в чем дело. Бегали-бегали по берегу, хлопали своими длинными кнутами. Да разве кнутом до неба достанешь?!

Щенок уже не скулил, насквозь пронзенный железными когтями, висел, как тряпка. Коршун устал и был недоволен своей охотой. А до гнезда ещё половина пути. Щенок всего-то с дохлую сороку… А ведь раньше приходилось и ягнят таскать, ничего, осиливал. Коршун в раздражении вспомнил о четырех птенцах, ждущих его с добычей: круглые, без перьев, будто мячики, обваленные в пуху. Пух серо-белый, ножки тонкие, сами не больше цыплят. Пищат, не умолкая, и всё кривыми клювами гнездо ломают…

Летел коршун с ношей и о своей тяжелой доле думал. И вдруг увидел человека, спускающегося темным жердем вдоль хлебного поля. Парень шел широким шагом, через плечо повешено лыковое лукошко. Вот он повернул в дом на левой стороне улицы. Коршун, разглядывая пришельца, забыл про добычу и разжал когти.

— Кр-р! — зло клацнул клювом-кочергой и вновь полетел вниз…

* * *

Три года Тикшай жил в Новгороде, а словно Вильдеманово не покидал. Село совсем не изменилось. Те же покрытые соломой дома. Та же, по Гремячему оврагу, течет речка Кутля. На горизонте так же стеной зеленеет густой лес. Те же тощие хлеба в лощинах. По всему видно: богаче жить сельчане не стали. Вспомнились слова Никона, тот любил говорить: «Человек — червь. Как родится на земле червем, так в землю и уйдет!».

Вот из-за чего, выходит, попы заставляют людей вставать на колени. Молись, стучи головой об пол — почувствуй себя червем. Да кто этот Христос, которого считают Богом? Сын Божий и сын человеческий, поэтому знает, как жить на земле, чтобы попасть на небеса. Учит этому других. И все должны ему верить. Тикшай верил и не верил. Живя в монастыре, он всегда стоял от церкви как-то в стороне, хоть исполнял все ее обряды. Молился, отмечал все праздники, даже чуть не постригся. Послушник он был хороший: что говорили ему, то и делал. Но душу тревожили думы: почему Никон предал обычаи своего народа, веру, своих богов? Чем Христос сильнее Верепаза?

Много всего передумал Тикшай, пока шел до родного села. И вот он дома. Поставил свою кошелку на крылечке, снял сапоги и босиком прошелся по свежей траве-мураве, которая приятно щекотала подошвы ног.

«Хватит тревожиться о пройденном, у каждого дня свои заботы», — подумалось ему, и он легко вздохнул, словно с плеч упало всё то, что тащил всю дорогу. Сел на крыльцо и стал беззаботно рассматривать соседский двор, копошащихся в пыли кур, подросшие кусты бузины у забора. Вдруг кто-то сзади обнял за плечи:

— Ох, Тикшай-цёрам, да, некак, совсем стал русским батюшкой!..

За спиной стоял дядя Прошка, брат отца, низкорослый, с кудлатой бороденкой, словно не борода росла у старика, а пучки высушенного мха.

— Ты откуда явился? Не упарился в своей рясе? — смеялся дядя, и бороденка его смешно тряслась и прыгала. Тикшай хотел что-то ответить, но дядя его остановил:

— Подожди-ка, подожди-ка, отца не видел в пути? Он в Григорово поехал молоть зерно, время уже ему возвратиться.

— Я лесом шел, там прохладнее.

Старик кивнул, а Тикшай, вытирая потное лицо рукавом, добавил:

— Я его дома дождусь. У меня теперь много времени, торопиться некуда. Я, дядя, насовсем вернулся.

— Вот и хорошо, сынок! — просиял тот. — Отец обрадуется! Иди-ка в дом, а пока я твою мачеху разбужу, она, злюка, под навесом шестой сон видит.

Мачеха поздоровалась с Тикшаем равнодушно, будто рассталась с пасынком только вчера, и, протирая опухшие глаза, прошла к предпечью.

Дядя Проша расспрашивал о Новгороде. Тикшай отвечал неохотно. Устал он, очень устал. Считай, двадцать пять верст прошел пешком. По неезженой дороге, прячась. В каждом городе, в каждом селе стрельцы стоят. Спросят, откуда идешь и почему оставил монастырь — того и гляди, кнут пустят по спине. У Никона кнут из сыромятной кожи, словами только в церкви угощает. Да и другая причина есть: страна к войне готовится, враги окружают ее со всех сторон. Молодых парней и мужиков ловят и в руки им пики суют. Нет желания воевать — работай на боярина. А бояре будто клещи, последние капли крови высосут.

Мачеха налила простокваши, нарезала зеленых огурцов и хлеба. Хлеб серый, немного отдает горечью. Всё равно Тикшаю он показался слаще сладкого. От него пахло землей и теплом печи. Этот хлеб не похож на тот, каким кормили в Соловках. Тамошние калачи были без соли, будто просвиры.

Он ел не спеша, а дядя сидел рядом и плел лапти.

Лыко крутилось-вертелось, кочедык будто пел. Наконец-то увидел, что парень наполнил живот, обратился:

— Тикшай, я слышал, что речка Волхов меняет свое течение? В этот месяц, смотришь, вперед течет, потом — наоборот. А уж вода, вода — словно кровь человеческая.

Тикшай засмеялся, будто хотел показать: эка, чем удивили. Помолчал немного, сказал:

— Это, дядя, вот почему. Высохнет Ладожское озеро, куда Волхов впадает, — река поворачивает в Ильмень-озеро. Ильмень поднимется — вода вперед будет течь. И так за лето несколько раз. А красная, как кровь, вода оттого, что речка по болотам протекает. Болота ржавые, ржавая и вода.

— Смотри-ка… — раскрыл рот дядя. — Каких только чудес не бывает…

* * *

Инжеват вернулся домой под вечер. Через ивовые ворота завел лошадь во двор, начал перетаскивать муку в амбар. Работал играючи, словно мешки были с пухом. Тикшай увидел отца, когда тот уже муку по бочкам рассыпал. Он поливал гряды в огороде и не услышал скрип телеги. Огород был на задах и тянулся узкой полосой вдоль Кутли. Здесь же буйно цвела гречиха. Ее щедро поливали прямо из реки. Несмотря на жару, гречиха у Инжевата была с толстыми стеблями и мощными соцветиями, обещавшими хороший урожай. Отец встретил Тикшая радостно, даже обнял, чего раньше никогда не делал. Вдвоем распрягли лошадь, пустили пастись около дома, сами сели под окнами беседовать. Отец, как дядя Прошка, не стал расспрашивать Тикшая о его жизни, он начал с дела: завтра, говорит, поедут рубить лес. Бревна нужны для двора, они уже выкуплены у барина Куракина, нельзя тянуть с привозом.

Уже заходя в дом, Инжеват взглянул как-то косо, будто измеряя плечи сына, остановился и хрипло сказал:

— Смотрю я, батюшки из тебя не выйдет. Из монастыря сам убежал или выкинули тебя?

— Своей волей ушел, отец, своей. Не нравится мне черное одеяние. Да и церковные обычаи надоели.

— Смотри, смотри, это твое дело. Сейчас что, молиться в Репеште будешь нашим богам?

— Не знаю, отец, не знаю. Жизнь покажет, с чего новые дни начать…

Ужинали при лучине. Мачеха поставила на стол сковороду с жареным мясом, отец разлил по кружкам брагу. Брага пахла душицей и липовым цветом. Тикшай только пригубил, пить не стал. Это понравилось Инжевату, и, повернувшись к брату, он улыбнулся:

— Так до Озксчи не опростаем кадку. Иные гости сами угощения просят, здесь наливаешь — отворачиваются…

Сильным был хозяин, толстым дубом казался в середине избы — но и сила браги оказалась немалой. Вставая из-за стола, Инжеват чуть с ног не свалился. Ум этот хмельной напиток не темнит, а вот до ног дошел, они ослабели.

Проска, стоявшая в течение всего ужина около печи, не подошла к мужу. Она боялась его: в этом доме Инжеват был хозяином, каждое его слово считалось законом.

Вышли на улицу (Тикшай придерживал отца под руку), сели у березы, растущей сзади двора. Прошка сказал:

— Завтра и я поеду с вами в лес, всё пригожусь держать топорище.

— Ты, брат, человек святой — правая рука сельского жреца. С бревнами как-нибудь мы сами справимся, калеке там нечего делать. Хорошо, дома кур гоняешь…

Когда Прошка, обидевшись, ушел от них, Тикшай не удержался:

— Ты, отец, почему так дядю обижаешь? Он с турками воевал, с той войны немногие живыми вернулись. Война, отец, огнем жжет, калёными пулями косит…

Инжеват то и дело склонял уставшую голову и силился что-то сказать, только слов не мог найти и, прижавшись к плечу Тикшая, уснул.

Стемнело — и тихо стало на улице. Но вот на синем подоле ночного неба зажглись бисеринки звезд — голубых, желтых, сиреневых, красных. А из-за края леса медленно выплыла полная ярко-желтая луна.

* * *

Июль эрзяне нарекли медовым месяцем. Для кого — медовый, а для кого — бедовый. Дел — только поворачивайся! Пока не началась жатва, женщины белят холсты, работают в огороде, мужчины пашут пары, поправляют дворы и овины.

Домашние заботы застигли и князя Куракина. С помощью плотников он поднял новую горницу из сосновых толстых бревен, с улицы обшитую тесом. В двенадцати окнах, что глядят на три стороны, вставлены стекла, как волны Кутли-реки, ослепляют глаза прохожим. Удивился новому княжескому дому и Инжеват. Он второй день возит с Тикшаем и соседом Чукалом из леса бревна. Бревна липовые, крючковато-сучкастые. Но хорошо, что такие есть, за князем не угонишься, он хозяин над всеми. Вон какие хоромы поставил… Инжеват разглядывал окна, как неведомое чудо, со страхом и трепетом, потом снял ушанку, в которой ходил зимой и летом, встал на колени на пыльную дорогу и перекрестился. Опомнился, вскочил на ноги и побежал догонять подводу. Увидя это, Чукал засмеялся:

— Тебя, сосед, не слепень укусил?

Инжеват молча махнул шапкой, зажатой в кулаке, в сторону княжеских хором и тяжелым шагом поплелся за лошадью.

Чукал к «чуду» остался равнодушен. Такие окна он видел в Новгороде, когда был с посланцами своего села у Никона. Подозвал Тикшая, который вел лошадь под уздцы, стал расспрашивать, откуда привозят оконные стекла. Рот открыл от удивления, когда услышал, что делают их на Руси, и тому научились у иноземцев. И ещё Тикшай сказал, что льют их из речного песка. Он будто бы своими глазами видел, как стекло варят в Соловецком монастыре.

Чукал слушал с интересом, переспрашивал. А Инжеват плюнул от злости:

— Ты, парень, ври-ври, да не завирайся! Для чего, скажи, нам твое пустое вранье?

Тикшай не стал спорить. Бесполезно убеждать отца в своей правоте. Кроме соседних сел, отец нигде не был, не знает, какие удивительные дела могут творить люди. Слышал он, к примеру, что боярин Морозов, правая рука царя, и зимой ест свежие огурцы, которые его работники в отапливаемых помещениях растят даже в зимнюю стужу.

Пока около дома разгружали бревна да ужинали, солнце яичным желтком скатилось за Красную горку.

Чукал, опьянев от медовухи, с песнями отправился домой, уставший отец тоже лег отдыхать. Дяди Прошки почему-то дома не было, мачеха молча мыла посуду. Тикшай вышел на улицу, сел под березу и стал прислушиваться к тишине ночи. Третий день он в своем Вильдеманове и никак не поймет, почему в селе такая тишина и безлюдье. Если бы не кричал по утрам петух и не лаяли изредка собаки, сказал бы — село покинуто людьми.

Тишину вдруг нарушила мачеха, которая прямо с крыльца вылила грязную воду. Увидела Тикшая и спросила:

— Ты почему не идешь на посиделки? Туда все девушки собираются!

— А в чьем доме собирается молодежь? — оживился Тикшай.

Мачеха махнула рукой в сторону нижнего конца улицы:

— При твоем отце боялась тебе говорить: после стада Мазярго к нам заходила. Всё расспрашивала меня, долго ли ты здесь пробудешь. У ее соседки, тетки Окси, молодежь собирается.

Мазярго, племянницу Проски, он хорошо знал. Перед отъездом Тикшая в Новгород она почти каждый день заходила к ним. Всегда смотрела в его сторону стеснительно, будто хотела что-то сказать, но никак не осмеливалась. За три года, наверное, совсем невестой стала?

Мачеха ещё что-то хотела сказать, но тут под ноги ей выкатился кутенок и весело затявкал. Женщина пнула щенка:

— Хватит, чтоб тебя! Вот проснется хозяин, — она повернула голову в сторону окон, затянутых бычьим пузырем, откуда раздавался храп, — поломает твои кривые ноги!

Собачка будто поняла ее, замолчала и вновь улезла в свою конуру. Проска вернулась в избу, а Тикшай пошел в указанном направлении. Там, на нижней улице, в детстве он часто играл с приятелями. Больше всего мальчишке нравилось играть в прятки. Платком завяжут глаза, и ищи спрятавшихся по разным местам друзей. Найдешь, дотронешься до кого-нибудь — встанешь на его место, не найдешь — целый день будешь шарить в кустах или среди лопухов. Однажды во время игры Тикшай провалился в заброшенный колодец. Хорошо ещё, при падении вскрикнул, ребята быстро нашли его. Вытащили багром, привели домой, а там ещё отец прутом угостил. Хлестал его по заду и приговаривал:

— Не лезь, куда тебя не просят!

Нижняя улица длинная и шумная. По правой ее стороне протянулась пузатая Красная горка, по левой — резвая Кутля. А посередине — пыльная, наезженная, вся в колеях от тележных колес дорога. В пыли копошатся куры, в ямах роются свиньи с выводком. Дорога выходит за околицу и тянется вдоль оврага, в который вчера Тикшай чуть не свалил телегу с бревнами. Хорошо, что дядя Чукал успел вывернуть лошадь. Беда миновала. Откуда Тикшаю было знать, что по краю оврага, куда он раньше ходил с друзьями за ягодами, сейчас добывают глину для кирпича… Вырыли большой котлован.

Тетка Окся жила во втором доме с края. Дом низкий, будто сплюснутый нос. Крыша из гнилой соломы, сразу около крыльца — колодец, над которым дремал деревянный журавль. Загнул тонкую шею и думал одному ему известную думу. Тетка Окся давно живет одна, без мужа-опоры. Глядя на развалившуюся избушку, Тикшай почувствовал, как сердце ущипнули жалость и боль.

В избе горел огонь: желтели обтянутые бычьим пузырем два крохотных окна. Тикшай подошел ближе, замер, прислушиваясь к вечерней тишине. Из окон-дыр просачивались наружу женские голоса и жужжание прялок. Вот один голос запел тихонечко, к нему присоединился второй, третий… Они были разными, и каждый по-своему рассказывал эту грустную историю, которую он слышал когда-то:

Темно-русая девушка-красавица, Чернобровая, ой да, барышня Азравка. В отчем доме она состарилась, В доме матери завяла девушка…

Тикшай слушал песню и вспоминал детство, когда он, не знавший материнского тепла, осенью всё смотрел за улетающими стаями птиц и думал о будущем счастье. Нелегким было детство, но сейчас его не вернешь, как не вернешь и то милое сердцу девичье личико, которое улыбалось только ему.

Тикшай вдруг почувствовал, что кто-то тронул его за рукав. Обернулся, с сожалением расставаясь с воспоминаниями. Перед ним стоял его друг, Куляс Киушкин, высокий, широкоплечий парень. Длинные до плеч светло-русые волосы колыхались осенним хмелем.

— Слышал, слышал о твоем приезде, да всё никак не мог найти время навестить, — улыбнулся он Тикшаю во весь рот. Крепкое рукопожатие, мозолистые руки, как сухая дубовая кора. — Ты почему стоишь за дверью? Или один стесняешься заходить? Идем, дружок, тебе там будут рады.

Тесная хибарка была полна девушками и парнями, как огурец семенами. Одни пряли, другие вышивали, третьи чесали шерсть, парни возились около сломанных прялок. Тетка Окся и Мазярго сидели за ткацким станком. Оборвалась грустная песня, молодежь оставила свои дела, удивленно смотрела на вошедшего. Видели его, только где? Выручила Мазярго. Прикрыв руками пылающие щеки, она растерянно сообщила:

— Ох, да ведь это Тикшай, сын дяди Инжевата!

— А-а, который на батюшку учится!

— Какой из него батюшка, он оставил монастырь…

— Если монастырь оставил, то теперь его девушки не оставят.

Все весело засмеялись. Только Мазярго молча сверкнула черемуховыми глазами в сторону говорившего парня — тот сразу прикусил язык.

Тетка Окся засуетилась, приглашая гостя пройти. Затем, хитро прищурившись, предложила девушкам погадать. Те мигом положили на стол бобы, одна помешала их тщательно и спросила:

— На чье счастье разложим?

— Мазярго, Мазярго! — загудели в доме.

Гадали долго. Сначала девушке выпали две Вирявы (покровительницы леса), потом остались только Мазярго и ее суженый. Девушка стеснительно улыбнулась. А пылающее лицо выдавало внутреннее волнение.

Тикшай с Кулясом сидели на широкой скамье у печки. Куляс то и дело обнимал сидящих по обеим сторонам девушек, которые, смеясь, сбрасывали со своих плеч его руки. А Куляс опять обнимал и громко смеялся:

— Вот и мне погадайте, по какой дороге и в какую сторону этой ночью отправляться?

— В баню к Инжевату. Там и в самый лютый мороз пол не замерзает, — певучим голосом, будто золотые бусы рассыпала, засмеялась тетка Окся. Ее мужа придавило срубленным деревом в лесу, теперь она вольная птица, что хочет, то и делает. Тем более, что удалась фигурой и лицом, будто игрушка, которую всем хочется в руки взять, особенно мужчинам.

По домам разошлись в полночь. Тикшай пошел провожать Мазярго. Правду сказать, какие это проводы — сделаешь шага три от порога тетки Окси — и вот он, дом Мазярго.

Под окнами молча постояли. На улице тихо, не слышно даже дуновения ветерка. Только кое-где раздавался лай собак да испуганно голосили то здесь, то там встревоженные кем-то петухи. Тикшаю нравилось место, где жила Мазярго — сразу за домом начинался лес. Сейчас лес стоял черным высоким забором, за которым уютно прятаться двум влюбленным.

— Вы что, утром двор ставить начнете? — первой заговорила девушка.

— Отец так сказал, — вздохнул Тикшай.

— Тогда завтра обливать не выйдешь?

— Чего обливать? — Тикшай не сразу понял, о чем она спрашивает. Забыл, что в доме тетки Окси договорились выйти сзывать дождь. В Вильдеманове есть такой обычай: когда долго не бывает дождей, люди выходят просить Верепаза напоить землю, а молодежь обливает друг друга водой.

— Как-нибудь выберусь, — неуверенно пообещал парень.

— Тогда в обед снова встретимся, — засверкали в глазах Мазярго искры надежды.

— У-о, у-о! — где-то невдалеке застонала незнакомая птица.

Мазярго убежала, счастливая.

Шагал Тикшай по широкой сельской улице домой, и в сердце его расцветала весна, а за спиной вырастали крылья.

* * *

Новый день опять Верепаз начал ослепительным солнечным светом. Бесконечное солнце с рассвета до заката жгло траву, иссушало вильдемановские поля, выпивало родники и колодцы. От засухи хорошего не жди. Крытые соломой дома в испуге прижались к земле. Слепыми окнами глядели на солнце и дрожали от страха. Как не бояться: вспыхнет сухая солома — полсела сгорит! В прошлом году в соседнем Колычеве половина жителей осталась без крова. И до сих пор в землянках живут, как кроты.

Ставить новый двор Инжеватовы начали до восхода солнца. Рубили отец с сыном. Хороший сруб будет, хоть бревна, на первый взгляд, никуда не годные. Тесали, разглаживали их, зная свое дело, бревна будто прилипали друг к другу. Умелыми рукам всё удается.

«Тики-таки, тики-таки!» — неустанно ходили в руках у мужчин острые топоры. Одним взмахом ошкуренное бревно пополам рассекут. Кору счищали не топорами — наточенной лопатой. Деревья срубили зелеными, потому и кора бралась легко. Это дело исполнял дядя Прошка. Устал, но всё равно чувствовал себя счастливым. Как же, на себя, не на барина Куракина работает! Этот толстопузый клещ снова заставляет их возить в поле навоз. Вот поставят двор, потом к нему пойдут. Думая об этом, Прошка очистил бревно и нагнулся к корчаге попить квасу. Сверху плавала серая плесень. Прошка забыл налить в него воды, поэтому он закис. По-хорошему, нужно было поругать невестку, да ей боишься и слово сказать. Злая женщина, злее собаки на привязи. Вот и сегодня утром совсем ни за что его отругала. Вчера, говорит, грядку огурцов козам на съеденье оставил. Сама спала до обеда, а Прошка грядки стереги…

Инжеват вонзил топор в только что посаженный венец и, вытирая потное лицо, сказал:

— Хватит, мужики, пошли завтракать. За один день и Москва не строилась!

— Это точно, сосед! — подхватил его слова появившийся у плетня Чукал.

Чукалу около сорока лет. Широколицый, со сплюснутым носом. Борода лохматая и длинная, до пупка. Поправляя ее и почесывая, сосед весело добавил:

— Завидую на твоего помощника, Инжеват. Ну прямо богатырь, медведь настоящий…

— Тебе виднее, дядька Чукал! — засмеялся Тикшай. — Ты своими глазами вчера хозяина леса видел. Что же он тебе сказал на прощанье? В работники не звал?

— Цыц, бесстыдник! Мне не до смеха было… — И Чукал стал рассказывать Прошке и Инжевату, открывшим от удивления рты. Тикшай все подробности лесной встречи услышал на вечеринке.

— И как ты вырвался от него? — Прошка так переживал услышанное, что вылил весь квас на штаны. — Как вырвался, — Чукал почесал волосатую грудь в расстегнутом вороте рубахи, — это я и сам не знаю. Правду сказать, до сих пор удивляюсь, почему медведь не набросился на меня?

— Летом медведи на людей не бросаются. К тому же твой медведь один был, без медвежат. А за себя он всегда спокоен, — пояснил Тикшай.

Прошка повернулся к нему:

— А ты об этом откуда знаешь?

— Ох, дядя, я столько всего видел! Думаешь, медведи кружатся только около Вильдеманова? Под Новгородом их побольше. Я даже медвежье мясо ел, оно, конечно, пожирнее говядины. Но если посолишь и закоптишь — во рту тает.

Все помолчали, думая о своем. Чукал в раздумье грустно произнес:

— На прошлой неделе князю Куракину горницу рубили. Два десятка мужиков от зари до зари топорами махали. А кормили нас пшенной кашей без масла. Говорили, какой-то пост…

— То-то, на вас ещё масло переводить… Дома поедите! — засмеялся Инжеват. Он давно знал характер и привычки Чукала, любителя поспать и поесть.

— Многие кушать ходили домой, — согласно кивнул Чукал. — Да и дома неважнецкая еда. От кваса, лука и зеленых огурцов силы не прибудет. А бревна у князя здоровенные, в два обхвата. Чуть не надорвались мы.

После ухода Чукала пошли в избу завтракать. С огромного, как жернов, блюда ели горячие галушки ложками. Мачеха, по обычаю, ела, стоя в закутке перед печью. После галушек она подала кисель из ржаной муки с калиной. Был он очень душистым, с приятной кислинкой и пах медом и лесным настоем. Тут Тикшая неожиданно позвали. Он просунул голову в окно, но отец успел ложкой стукнуть ему по макушке. Не больно, конечно, но стыдно: под окнами стояла Мазярго. Она закатилась смехом. А в глазах Тикшая сверкнули зелено-желтые искры. Что он, ребенок что ли? Вскочил из-за стола и, глядя на отца исподлобья, бросил:

— Ешьте одни!

Только вышел из сеней на крыльцо, как его вдруг с ног до головы окатили водой. Оцепенел на месте, никак не мог прийти в себя. А когда увидел прячущихся за углом дома девчат, схватит ведро с водой и — на улицу. Но там его опять окатили холодной водой. Тикшай перевел дух и, подняв ведро, бросился за девушками.

Они от него — с визгом наутек. Тикшай — за ними. Не девушки бежали перед ним, а словно бабочки на лугу порхали. Голоса у них колокольчиками звенели, всё село подняли. Стар и млад — все повалили на улицу, многие в окна глядели, как молодежь веселится. Мазярго он догнал в центре села, где собралась толпа народа.

Девушка спряталась за незнакомую женщину, которая, улыбаясь, пела красивым и сильным голосом:

Пойди-ка, пойди-ка, дождь, Ты наполни-ка Кутлю. Напои землю-кормилицу, Жару себе забери…

Молодежь веселилась, пела и обливалась до самого вечера. Когда все, усталые, пошли домой, поднялся ветер, по небу поплыли облака.

Под утро Тикшай проснулся от шума дождя. Он шумел по соломенной крыше так сильно, словно воду лили из ведра. Тикшай поднялся с мягкого душистого сена и спрыгнул с сушил на землю. В проем открытой двери он увидел на крыльце отца. Инжеват стоял, подняв вверх руки, и шептал что-то. Босиком, промокший насквозь, он беседовал с Верепазом, которого чувствовал всем сердцем и которому посвящал свои слова.

* * *

Двор поставили за пять дней. Работали с утра до вечера, без передышки. Иногда и Чукал, когда было свободное время, приходил помогать. Не двор — горница. В задней стене вырубили окно. Оно пригодится выбрасывать навоз, да и лошади светлее. Зимой оконце закроют подушкой из соломы — ни ветры, ни бураны через него не пройдут. Хороший двор поставили, нечего жаловаться! Инжеват даже пошутил:

— Жена выгонит из дома — сюда приду жить. Мерин умный, не будет меня пинать. — Он подмигнул брату, как бы утешая его и прося прощения за обиду, нанесенную вчера женой. Она, злобная баба, так пнула зазевавшегося Прошку, что тот даже упал. И за что? Был бы виноват! Ведро воды не там поставил, где нужно…

Только убрали щепки, посланник от князя пришел с напоминанием: если не пойдут завтра возить навоз — Куракин назад бревна заберет. Слово боярина болит сильнее занозы под ногтем. И лучше не испытывать судьбу. Поэтому Инжеват с братом и сыном с утра поехали на своей лошади возить навоз. От вчерашнего ночного ливня дорога размякла, колеса вязли в грязи. Проехали Гремячий овраг — лошадь пошла легче. На левой стороне шелестел густой липовый лес, по правой стороне серой лентой, укрытой молочно-белым туманом, тянулась речка Кутля. Дул капризный свежий ветер.

Тикшай хотел было отнять у отца вожжи и сесть вперед. Но Инжеват не уступил, отмахнувшись от него рукой. Он сосредоточенно смотрел куда-то поверх лошадиной спины и что-то пел в бороду. Слов не разобрать, слышно только: песня грустная. Пел Инжеват, а сам думал о чем-то.

— Какие песни, скажи-ка, Никита Минов поет? — обратился он вдруг к сыну, повернувшись всем телом. — Не сильно гордится? С тобой хоть беседовал разок?

— Как же, много раз к себе приглашал… — Тикшай не спешил с подробностями. У него в ушах всё ещё звучала грустная мелодия отцовской песни. Но Инжеват с нетерпением ждал, и сыну пришлось отвечать:

— Иногда и о селе вспоминал. Хорошие, говорит, у нас в Вильдеманове места. Господь позаботился, сделал луга цветущими, а леса дремучими.

— Смотри-ка, как его к другому Богу тянет… Верепазу уже не верит, привык крест таскать.

Инжеват с досадой ожег кнутом Серка и сердито добавил:

— Он всегда был не как все: уже в детстве мечтал стать попом. Сначала на дочери колычевского батюшки женился, потом, когда дети у них умерли, жена мешать стала, он ее в монастырь отправил. Хи-и-трый мужик! Авдотья и сейчас стоит перед моими глазами: высокая, будто Вирява. По-эрзянски хорошо говорила. Не скажешь, что русская. — Инжеват помолчал немного и вновь продолжил: — Однажды, не забуду, с ним на Кутле рыбу ловили. Сначала нам одни щуки попадались, а потом наконец в узкий бредень зашел жирный налим. Да ведь его Никита из рук у меня вырвал! Ты, говорит, мал ещё, хватит с тебя и щуки.

— Выходит, он уж и тогда мог обманывать? — засмеялся Тикшай.

— Он, сынок, в чужой рот не совал пальцы, а если уж сунул бы — коренные зубы вырвал! Сильнее его на селе парня не было. Однажды пришел из монастыря навестить своего отца, а мы, молодые парни, боремся на околице села. На том месте как раз огромный камень-валун лежал. Так его Никита один отнес в овраг. И отец его, дядя Мина, медведем корчевал лес, подковы гнул между пальцами.

— Где же сейчас его жена, тетка Авдотья?

— Не знаю, сынок, не знаю… Много лет прошло, когда она была отправлена в монастырь. Считай, полжизни. А память человеческая — не лезвие косы, не наточишь…

С левой стороны Красной горки, где дорога делала тонкий изгиб, начиналась березовая роща. Среди белых стволов показался двухэтажный дом. С четырех сторон он загорожен дубовым частоколом. Подальше, по краю опушки, длинным корытом протянулись добротные дворы, крытые тесом.

Около крайнего двора Инжеват остановил лошадь, легко спрыгнул с телеги и, как будто он здесь был хозяином, сказал Тикшаю:

— Вот, сынок, доехали. Слезай. Время нечего тянуть, это всё нам нужно вывезти в поле, — и он показал на кучу навоза, макушка которой буйно заросла лебедой.

Тикшай вытащил деревянные вилы и, закатав рукава рубашки, начал наполнять телегу навозом. За работой не заметили, откуда к ним вышел широколицый мужчина. На голове — с узким козырьком фуражка, на ногах — сапоги из свиной кожи, поскрипывающие при ходьбе. Мужчина тяжелым взглядом окинул Инжевата и сквозь зубы бросил:

— Ты что, семь поклонов ждешь — навоз до сих пор не перевезен? Знай, Лексей Кирилыч не любит дважды об одном деле говорить. Иди, поклонись хозяину, может, обойдется без кнута!..

— Когда нужно будет — сам к боярину пойду. Это, собака, не твоя забота, — зло посмотрел на него Инжеват.

— Ну это мы потом посмотрим! — мужчина оскалил желтые зубы и пошел сквозь березняк к высокому дому.

— Это кто такой? — спросил Тикшай отца, когда незнакомец скрылся из виду.

— Предатель нашего племени, — со всей силой воткнув вилы в навоз, зло сказал тот, — Нуяс Ведяскин. Раньше был лесником, потом управляющим, сейчас, кажись, горшки таскает за барином.

— Тогда что, к князю надо идти?

— Зайдем, когда сам пригласит. На незваных гостей косо смотрят. Думаешь, медом угостят? — ещё больше заводился отец.

Тикшай решил промолчать и ни о чем больше не спрашивать.

Навоз возили в поле целый день. Домой собрались под вечер, когда кромка леса была покрыта жидкой пеленой. Ехали около глинистого кочняка, где недавно возили бревна. Сейчас и эта дорога просохла, по ней колеса катом катились. Только доехали до Кутли, навстречу — княжеское стадо. Не очень большое: около пятидесяти коров. Его вел здоровенный бык, которого боялись во всей округе. Он шел, широко расставляя ноги, и грозно мычал.

Инжеват кнутом стегнул лошадь, заставляя ее повернуть на нижнюю улицу и прибавить ходу. Стадо и подвода благополучно разминулись. Проехав немного, Тикшай обернулся, чтобы посмотреть назад, и опешил: огромный черный бык, встряхивая жирной грудью, вскачь бежал за ними. Сейчас он не мычал, только встряхивал лохматой головой, словно отмахивался от пчелиного роя.

Тикшай вырвал вожжи у отца и круто развернул лошадь в его сторону. Бык остановился как вкопанный, стал мохнатыми толстыми ногами рыть землю. Взнузданная лошадь, дрожа, плясала на одном месте. Инжеват схватил вилы с телеги и пошел на разъяренного быка. И заколол бы, не появись Кечас, отец Мазярго, с оглоблей в руках. Зло вскрикнув, он так стукнул по спине быка — тот аж присел. Здесь и Тикшай опомнился, начал хлестать его кнутом. Бык подпрыгнул, взревел, будто резали его, и бросился наутек в сторону ушедшего стада. Земля дрожала под его ногами.

Выглядывая в окна, люди вздыхали и ахали, но никто не вышел их выручать. Боялись, видать, не столько быка, сколько его хозяина.

Кечас поднял с земли оглоблю и тихо, будто виновато, сказал:

— Теперь барин с меня шкуру спустит…

— Всю вину я на себя возьму, ты здесь ни при чем, — начал успокаивать свояка Инжеват. А у самого от пережитого дрожали руки.

* * *

В своем имении Куракин живет второй месяц. До этого служил в Москве, возил царскую почту. В усадьбу перебрался после смерти отца, боялся, по бревнышку растаскают их имение. К тому же этой весной Алексей Кириллович женился, служба царская — езда из города в город — давно ему надоела. Считай, всю Россию на лошади изъездил.

Первое дело, которое начал в Вильдеманове, — поставил себе новый дом. Сегодня перед завтраком он пригласил двух своих старост, кивком головы поздоровался с ними и сказал:

— У вас теперь будет новый управляющий — Моисей Маркович Шарон. Приехал из Москвы, где возил казенные деньги. Теперь будет наши деньги беречь, — и Куракин показал на сидящего за столом черноволосого мужчину. На вид ему около сорока лет. Глаза острые, насквозь видят. Поклонился он старостам и сел на свое место.

Алексей Кириллович продолжал:

— Нуяс Ведяскин будет его помощником. И сейчас он доложит о нашем хозяйстве и расскажет, что нового в имении.

Куракин грузно плюхнулся в свое кресло, а из-за спины его вышел, семеня и то и дело кланяясь, любимец хозяина. Он был радостно взволнован и, путая русские и эрзянские слова, начал говорить:

— Земель у вашего благородия премногое количество: шесть тысяч десятин. Половина под лесом, остальная часть занята полями и лугами.

В эту минуту в зал вошла жена Куракина — Капитолина Ивановна. Все встали и поклонились ей.

— Присядь, Капа, около меня. Думаю, и тебе полезно послушать об этом, ты теперь хозяйка всему, — сказал ласковым голосом Алексей Кириллович, а сам твердым взглядом окинул Ведяскина: — Продолжай, холоп!

Княгиня, невысокая худощавая женщина, осторожно присела на скамью, застланную мягким ковром.

Ведяскин кашлянул в ладони и, погладив козлиную бороду, продолжил:

— Около речки Кутли держим крупорушку. Рядом стоят две мельницы. Белую муку каждый день по пяти возов возим на базар в Нижний.

— Мясо тоже в Нижний? — спросил Куракина новый управляющий, словно гнушаясь говорить напрямую с холопом.

— Нет, за ним к нам приезжают из Арзамаса, — услужливо объяснил Ведяскин, по-прежнему не разгибая спины. — В Нижний мы отвозим свиной жир.

Хозяин, довольный докладом и гордый за свои владения, встал из-за стола, прошелся по зале взад-вперед и, улыбаясь молодой жене, потянулся во весь свой богатырский рост.

— Ну а новенького-то что, расскажи-ка московскому гостю?

— За мельницами вырыли яму для обжига красного кирпича. Для белого — около соснового бора. С шести ям за год выпускаем семьдесят тысяч кирпичей. В них работают пятьдесят три холопа, больше половины свои, другие приезжие.

И пасека у нас, господин хороший, есть. Она находится в Ежовом овраге, там вокруг цветущие луга и липовый лес. За пчелами ухаживает мой брат, Никодим. Он такую брагу делает, выпьешь ковшик — с ног свалишься!

— Об этом бы помолчал, дурень! Повадится на пасеку Моисей Маркович — сами будете его оттуда таскать, — засмеялся барин.

Все посмотрели на нового управляющего. Тот и бровью не повел, и глазом не моргнул.

— В наших местах ещё ткут рогожи, делают лопаты, бочки, варят деготь, жгут деревья на поташ, — продолжал Ведяскин. — Со всем этим добром и до Москвы доезжаем. Там подороже всё продается. Кирилл Мефодич, покойный князь, немало денег с торговли имел…

Княгиня подняла густые ресницы на мужа. Очень ей хотелось спросить, где же те большие деньги? Ведь когда они поженились, свадьбу им справили ее родители. Мать однажды даже так сказала: «Зять наш красив, да кроме порток, видать, ничего не имеет». Вот как ошибалась. Здесь вон сколько богатства. Правда, Капитолина Ивановна ни разу не была в селе, не видела ничего. Общение с крепостными она считала низким для себя, всё кружилась вокруг нового дома и яблоневого сада. За ней ухаживали двадцать служанок, двух девушек она привезла с собой из Москвы — получила их в приданое от отца.

Алексей Кириллович взмахом руки остановил рассказ и обратился к жене:

— Как, Капа, нравится тебе наше хозяйство? — У самого глаза горели, будто в них были зажжены свечки.

— Богаты, батюшка, — улыбнулась женщина, — не знала… Столько всего, только от тоски некуда деться! — она скривила губы, будто окружающие были виноваты.

— Ой, голубушка-белянка, об этом я совсем и не подумал! — растерялся Куракин и сразу начал успокаивать жену: — Хочешь, посмотреть на новых рысаков?

— Тогда пойду переоденусь! — оживилась Капитолина Ивановна.

После ее ухода Алексей Кириллович отпустил всех и только Ведяскину сказал:

— А ты оставайся. Пойдешь со мной, поможешь. Один рысак, прах бы его побрал, никак не подпускает к себе. Запряжешь — сам вожжи возьму в руки…

Под окнами на небольшой поляне несколько конюхов обучали лошадей ходить в упряжке и под седлом. У Куракина в имении было более ста лошадей.

Рысаков пускали на поляну по одному. Холеные, лоснящиеся спины, стройные ноги и гибкие шеи. Все красавцы как на подбор. Среди них выделялся гнедой жеребец со звездочкой на лбу. Два конюха, придерживая его за узду, заставили попятиться между оглоблями и стали запрягать. Рысак дико ржал, бил ногами. Того и гляди, растопчет. Да только на всякую силу есть хитрость и ум. Обманули конюхи гнедого, запрягли. Тут и хозяину захотелось свою удаль и власть показать. Подошел, сел Алексей Кириллович в телегу с широкими полозьями — но-о-о! — со всей силой хлестнул вожжами. На дыбы рысак встал, изо рта пена брызнула, но по траве не смог сдвинуть телегу ни на вершок. Да и как сдвинешь, если на нее положили два мельничных жернова величиной с колесо тарантаса!

— Но-о! — вновь закричал свирепо барин и зубами заскрипел.

Или рысак силен, или характер Алексея Кирилловича был слишком упрям, но телега сдвинулась с места, и за ней потянулись по траве широкие борозды.

— Вот это черт, а не конь! — восхищались собравшиеся на поляне. Не столько от радости, а чтобы сделать приятное хозяину.

И вдруг — хрясть! — сломались пополам оглобли. Рысак, испуганный треском и освободившийся от невыносимого груза, ринулся бежать, волоча за собой хозяина, не пожелавшего бросать вожжи. Да Куракин, видимо, сразу не сообразил, что с ним случилось. Конь протащил его через всю поляну, прежде чем конюхи его остановили. Алексея Кирилловича отнесли на крыльцо, посадили на широкие ступеньки. Только тогда он понял, что с ним стряслось, и разозлился на весь свет. Велел выпороть конюхов, шорников, бондарей, всех, кто крутился возле двора, ухаживал за лошадьми и готовил упряжь. Но гнев всё не проходил. Он вдруг вспомнил, что утром Ведяскин жаловался на крестьян из села, что они отхлестали жердью племенного быка. Сейчас Ведяскин, дрожащий и перепуганный гневом хозяина, робко стоял у крыльца и ждал либо милости, либо наказания.

— Эй, быдло! — схватил Куракин за грудки Ведяскина. — Доставь мне этих бездельников. Я им покажу, как жердью махать!..

Ведяскин не стал дослушивать угрозы, сел на легкие дрожки — и в Вильдеманово.

Барин едва успел войти в дом и выпить чарку горькой, как Инжеват уже стоял перед ним.

— Ты где научился смеяться над хозяином? — грозно спросил его Куракин. Лицо его от гнева пылало огнем. Не лицо — раскаленный уголь.

Инжеват начал рассказывать, как бык чуть не забодал его, не ведая, что по приказу барина Ведяскин уже вынес из конюховки во двор широкую лавку и ждал там, как преданный пес, повиливающий хвостом и ожидающий новых указаний. Куракин не слушал крестьянина, налил бражки из пузатого глиняного кувшина, смочил трясущиеся губы и прорычал:

— Выпороть его!!!

Схватили Инжевата под руки появившиеся откуда-то верзилы и поволокли туда, где под березой стояла скамья и мягкий ветерок шевелил листья. «Чи-чи-чи!» — в кустах пела какая-то птичка, будто робко стыдила людей за неправедные дела.

Холопы привязали Инжевата к скамье, портки сняли — а хозяина всё нет, бражку пьет… К нему в горницу и жена вышла, свежая, яркая: в оранжевом сарафане, на плечах — посадский платок.

— Ты, голубушка-белянка, не видала, как я обучал молодого рысака? — начал осторожно расспрашивать княгиню любящий муж.

— Некогда было в окно смотреть. — Манюша мне на бобах в это время гадала.

— Это ещё что за Манюша? — не сразу вспомнил Алексей Кириллович старую деву, к которой частенько хаживал холостым парнем. А сообразив, о ком говорит жена, изучающе вгляделся в ее лицо. «Слава богу, она ничего не знает! Придется эту ведьму хорошенько предупредить, раз уж она осмелилась в покои барыни пролезть…»

Капитолина Ивановна и не догадывалась о тревожных думах супруга. Она стояла у окна и с любопытством смотрела, как мужики собираются выпороть провинившегося. Куракин хотел было увести ее от окна, но, заметив огонек интереса в глазах жены, пошире открыл створки и крикнул ждущим приказания работникам:

— Сорок плетей ему, холопу!

В руках Нуяса Ведяскина заплясал короткий кнут.

Когда окровавленного Инжевата отвязали от скамьи и он, шатаясь, встал на ноги, Капитолина Ивановна удивленно воскликнула:

— Да он ещё на ногах стоит, а я думала — умер!

— Эрзяне — выносливое племя, — довольный чем-то, сказал Алексей Кириллович и снова вернулся к столу, налил себе бражки.

* * *

Инжеват уже несколько дней лежал в темном углу за печкой. Когда обида и боль немного отпускали, он спрашивал себя, чем все-таки так не угодил хозяину. Неужели за задержку с навозом так жестоко наказал? А в остальном он ничем не ослушался. И ничего плохого не сделал князю. Он даже и не знал его как следует, ни разу не разговаривал с ним. Лес на строительство двора он купил— не за так вывез из княжеских владений.

Ведяскин сам показывал ему, какие деревья рубить, и деньги взял… Может, он не отдал деньги князю, и тот посчитал Инжевата вором?

Инжеват думал и гадал, но никак к одной мысли не приходил. Вину свою он не знал, барину всегда угождал, работал не жалеючи себя. И, правду сказать, в Вильдеманове мало кто избежал такой барской «милости», полсела были пороты старым Куракиным. Не зря говорят: барин смеется — раб слезы льет.

В избе было душно. Инжеват хотел было приоткрыть окно, но не смог встать. Крикнул жене — та, видать, не слышала: корову доила. Зашел Тикшай, который спал в сенях, приоткрыл окно, и с улицы заструился свежий, пахнущий сырой травой воздух. Слышно было, как под крышей дома ворковали голуби. Брызжущие солнечные струи предвещали жаркий день.

— Что, болит? — в голосе Тикшая слышались жалость и злость.

— Спина-то заживет, сынок, прочнее шкура будет. А вот душа когда зарубцуется? Жизнь наша хуже собачьей, под ногами у бар валяется.

— Сами себя так унизили. Если есть князь или с лапотным ртом управляющий, тогда, выходит, перед ними ползай? Ведяскина вчера я встретил, чуть не переломал ему кривые ноги. Всё равно издевательства над людьми ему даром не пройдут. Когда-нибудь он заплатит за это.

— Ох, сынок, не лезь ты в это дело. Молодой ещё, горячий. Вот поживешь, ума наберешься — тогда другое дело, — осадил сына Инжеват, а про себя напугался услышанных гневных слов, в них было что-то такое, что угрожало его жизни. Помолчал немного, ещё тише добавил: — Ты бы, сынок, к Агафье зашел за лекарством или спросил бы, из каких трав отвар приготовить. Боюсь, кровавые рубцы от кнута все силы мои возьмут.

Тетки Агафьи, мачехиной сестры и матери Мазярго, Тикшай боялся, потому что знал: та не одобряет встреч своей дочери с ним. Один раз даже Мазярго ему сказала: «Ты, Тикшай, русским богам преклоняешься, а наши боги другие, поэтому мать и не верит тебе. Смотри, в дом к нам не заходи — водой Вирявы обольет». «Это ещё что за вода?» — посмеялся тогда Тикшай. Мазярго грустно и осуждающе посмотрела на него, покачала головой и сказала: «В дубовом лесу есть неведомое дерево, из-под корней его бьет целебный родник. Его водой мать искривленные души выпрямляет!» «Тогда, выходит, и моя душа кривая, если она думает облить меня той водой?» На это девушка ничего не ответила, только, остановившись под своими окнами, шепнула ему: «Я каждый день хожу искать целебные травы…».

Тикшай ничего не успел ответить отцу на его просьбу, как зашел дядя Прошка. На нем чистая рубаха, подпоясанная новым витым поясом, с кистями, на ногах новые лапти.

— Ты куда это собрался, не жениться? — засмеялся Инжеват, потом понял, в чем дело, виновато добавил: — Я с тобой собрался бы, да сам видишь — лежу.

— Как-нибудь уж мы сами. Да на богов надеемся, что помогут… Ну, так я пойду, — Прошка потоптался и ушел.

— Это куда он так принарядился? — удивился Тикшай. — Таким я его никогда не видел.

— Послезавтра, сынок, Озкс-день. Половина лета уже прошла — колосья все на тонких стебельках трясутся. Помолимся, возможно, Верепаз нам новую благодать подаст. Это нам нужно сделать тайно: узнают княжьи люди — хорошего от них не жди. К своему богу Христу притягивают нас. Многие эрзяне молятся уже ему, — и ещё тише добавил: — А сейчас придется уйти. В домах должны остаться одни женщины да грудные дети. Разве забыл об этом?

— Куда уйти? — нехорошо стало Тикшаю от услышанного.

— Пойдем овин уберем… — кряхтя от боли в спине, Инжеват с трудом встал с лежанки.

* * *

После ухода мужчин Проска затопила печь. На сухих березовых поленьях огонь плясал десятками языков. Женщина не тянула время — поспешила в подвал. Вскоре вернулась оттуда с двумя глиняными горшками. В одном несла белую муку, а в другом — пшено. Развязала фартук, оттуда скатился на стол шар сливочного масла. С полки достала сшитые вчера холщовые мешочки и начала наполнять их мукой и пшеном. В каждый насыпала по три фунта. На моление решила не ходить, поэтому свою долю не положила.

Наполнила мешки, вытащила две тесемочки разных цветов. Белой завязала мешочек с мукой, желтой — где была крупа. Шар сливочного масла положила рядом с ведром холодной воды — так дольше не растает.

Дрова, треская, горели, обжигали всю кухню жаром. Пора уже чугуны со щами и кашей ставить. Проска подняла ухват, и как раз в это время постучали в дверь. «Смотри-ка, ранней зарей сборы начались», — удивилась женщина, сама быстро зажгла лучину, спустила с плеч рубаху, до пояса голой осталась. Стыдно, да ничего не поделаешь, таков обычай. У нее, как у всякой нерожавшей женщины, спелые упругие груди с маленькими аккуратными сосками. Проска прикрыла их руками и вздрогнула всем телом, когда в дверь вонзили нож и мужской грубоватый голос пропел:

— Хранительница дома Юртава, даруй этому роду счастье и долгую жизнь!

Кто-то тяжело, будто медведь, вошел в сени, и заскрипели половицы. Проска повернулась боком, скосила взгляд: у порога с двумя лукошками стоял Киуш Чавкин. Бесстыдный он человек. Многих женщин прошел и давно ластился к ней.

Проска попятилась назад, к столу, на ощупь нашла приготовленные мешочки, развязала их и снова попятилась, теперь уже к пуредею.

— Говори, не стесняйся! — засмеялся громко Киуш.

Проска друг за другом встряхнула мешочки, завязки быстро бросила на шесток, чтобы не попали в мужские руки. Попадут — Юртава беду нашлет. Вспомнила о масле. «Вот безмозглая! — поругала она себя в мыслях. — Как сейчас его доставать?» Пришлось ей повернуться к Киушу лицом. Они встретились взглядами. На нее смотрели не мужские, а голодные глаза бродячего кота. Проска нагнулась за маслом, груди ее встрепенулись двумя испуганными голубками.

— Криволобый, не стыдно тебе смотреть? Я, чай, замужняя женщина, — разозлилась она, и лицо ее маковым цветом запылало. Схватила масло и, не прикрывая груди, с размаху бросила его в большое лукошко, будто камень в собаку.

— Оно и в муке не испортится! — во весь рот расплылся Киуш и, подскочив, ущипнул женщину за сосок. Та от острой боли аж подпрыгнула.

— Я тебя всё равно в овин унесу! — пуредей приподнял тяжелое лукошко и, скрипнув дверью, громыхая, вышел. Из сеней вновь раздался его голос: — Меду и денег для покупки быка ты не дала — за ними через неделю зайду…

Проска быстро натянула рубаху, трясущимися руками стала искать завязки запона. Потом приоткрыла оконную дыру, заткнутую подушкой, посмотрела на улицу. Перед домом стояли четыре повозки и четыре мужика. Телеги были уставлены разного размера кадушками. После обхода села мужчины отвезут их в Репештю варить пиво и брагу.

Киуш высыпал всё взятое у Проски в большие кадушки и с пустым лукошком направился в соседний дом. Проска вернулась к печке, завязки кинула в пламя — пусть горят, все обиды уйдут из дома. Потом в раздумье дотронулась до своей груди. И неожиданно из глубины души поднялась злость на Инжевата, который был старше ее на двадцать лет. «Месяцами не спит со мной, а я всё мужней женой себя считаю. Хоть под кривоногого Прошку ложись! — от этих мыслей даже слезы на глазах выступили. И, будто в грех вошла, стала молится: — Прости меня, Юртава, глупую бабу! Хочется счастья, а жизнь, как вода в песок, уходит».

Только пылающий огонь печи услышал ее сокровенные слова. Разве он поймет человеческую душу? Да с печки спрыгнула кошка, присела около нее на широкую лавку, капризно замяукала.

— Эту, бешеную, не обманешь, — вслух застонала Проска, глядя в кошачьи глаза. Они были такими же, как и у Киуша, желто-зелеными искрами сверкали.

Зажгло в груди у женщины так сильно, будто пламя печи заполыхало и там.

* * *

Лесная поляна была похожа на сказочно красивый рай. С четырех сторон опоясана стройными березками, над ними синеет бесконечное небо. А под ногами — ковер из цветов и папоротника.

Неустанно поют где-то в вышине невидимые жаворонки, а в глубине леса подсчитывает человеческие лета кукушка. Только где ей, бедной, подсчитать годы — на поляне половина села собралась! От мала до велика пришли, и все — в белых одеждах.

Подул ветерок — поляна заиграла всеми цветами радуги. Цветы, трава, небо и белоствольные березы словно кружились в одном медленном хороводе, вовлекая людей, гудящих на поляне как пчелы. Многие собрались в ложбинке за поляной. Там, в тени старых дубов, струится родничок, а вода в том родничке целебная. Холодная, аж зубы ломит, но никогда не накажет простудой или кашлем, сколько ни пей. Говорят, вода эта излечивает от многих болезней. Сюда приезжают ворожеи и знахари, воду с собой берут. А уж больных тут сколько побывало! Вон Агафья дома на ноги не может встать. Муж, Кечай, ее на коляске самодельной привез. На траве расстелил медвежью шкуру, посадил больную…

Репештя — не просто поляна, опоясанная березняком. Здесь молились Верепазу и другим своим многочисленным богам ещё древние эрзяне, прапрадеды нынешних. Поляна окружена прочным забором из ивовых ветвей. В нем трое ворот. Одни открываются на восток, другие — на север, третьи — на запад.

Когда люди собрались, прошли через ворота, обращенные на восток. Поклонились небу и земле. Женщины с детьми расселись на середине поляны, мужчины и парни встали вдоль изгороди. Тишина вокруг. Смолкли разговоры и смех. С одиноко растущего почти на середине поляны дуба на землю спустился жрец, старейшина Вильдеманова Пуресь Суняйкин. Острым взглядом окинул всех собравшихся. Приятно стало старику: люди нарядны, на лицах свет надежды играет. На душе у Пуреся тоже празднично. Он величественным жестом руки обвел вокруг себя пространство, громко и торжественно произнес:

— Эрзяне, честнейший народ! Скажите мне, откуда начинается наша земля?

Голос его умолк. На поляне вновь воцарилась тишина. Никто не отвечал, потому что не знал, надо ли отвечать. Молчала Репештя, только цветы кивали головками, да в траве, не смолкая, кузнечики стрекотали, капризный ветерок раздувал рубахи и передники.

— С неба началась эрзянская земля, от Бога нашего, Верепаза. — Жрец поднял руки над головой и показал на небо. — Верепаз поселил наш народ за великой рекой, которая зовется Рав.

Соседями сделал булгар, что жили в устье реки Камы. Прекраснейшими были эти земли: в густых лесах водилось много зверья, в озерах — рыбы, земля щедро плодоносила, густые хлеба колыхались на ней, по лугам бродили большие стада. На эти богатства и позарились русские князья. Однажды пришел один к старейшине племени и сказал ему: «Продай землю!». «Что дашь взамен?» — спросил вождь. Он, пустоголовый, не понял, что ему предлагают продать или променять родину! Ударили по рукам и условились: русский пришлет своего раба, на шею ему накинут веревку. Сколько земли той веревкой отмерится, та земля и отойдет русскому князю. Упал от смеха бестолковый вождь: «Эка, — говорит, — чем хочет русский измерить бесконечные поля — накинутой на шею веревкой! Много же ему земли достанется, разве что гусей пасти!».

Через день дружинники привели высокого худого человека, у того на длинной тощей шее тонкая веревка намотана. Стали ту веревку разматывать, вокруг нашей земли натягивать. Тянули-тянули — веревки хватило на всю ширь эрзянской земли. После этого русский князь, как сейчас князь Куракин, нашим правителем стал.

Народ загудел, выражая свое неодобрение. Жрец взмахнул рукой, и из густого кустарника на Репештю вывели белого быка и белую овцу. Животных привязали у западных ворот. А в это время из шалаша, покрытого камышом, вышли пивовары и повара в ожидании приказаний старейшины. Люди стояли на коленях, с поднятыми вверх руками, взоры обращены в небо.

— Инешкепаз, Верепаз, ты нам подарил жизнь, сейчас подари светлые дни и счастье, — запел, растягивая слова, жрец.

— Светлые дни и счастье… — сотни голосов подхватили молитву.

— Ты, сотворивший вселенную, всю жизнь стоишь над нами, всегда показываешь нам верные пути-дороги.

— …показываешь нам верные пути-дороги…

— Излюбленный Бог наш, ты следишь за нашей жизнью и делами, удерживай же нас от нехороших помыслов и грехов.

— … и грехов…

Жрец перечислил всех небесных богов, каждому поклонился, перед всеми богами людей заставил землю поцеловать.

Потом вместо уставшего жреца посреди поляны встал Прошка. У Масторавы — Матери-земли — он просил хорошей жизни и силы для рождения и плодоношения. У Мекшавы, покровительницы пчел, — большого медосбора. В конце Прошка и Юртаву вспомнил — покровительницу дома и семьи. Тикшай сразу догадался: дядя о их роде переживал, где нет лада между мачехой Проской и тремя мужчинами.

Когда закончили молебен и люди встали с колен, жрец поднялся с помощью двух парней на перевернутую дном вверх бочку и возвестил:

— Да благословят вас боги на дела Большого дня! Принесем же им жертвы.

Двенадцать помощников заспешили к условным местам: одни — резать скот, другие — доваривать брагу и пиво, третьи — разжигать костры…

Для эрзянских мужчин зарезать быка или овцу — дело нехитрое. Остро наточенными ножами прокололи шеи, и пошла кровь в подставленные корыта. Из корыт ее вылили в яму и привалили тяжелым камнем. Это богам, чтоб на людей не обижались.

Туши разделали, повара стали класть мясо в котлы. Сварившееся мясо выложили на длинный стол. Пятьсот сорок шесть кусков нарезали — выходит, столько людей пришло в Репештю. Первые куски, конечно, подали жрецу и его помощнику — Прошке.

Пивовары брагой-пивом угощали, разносили пуре. Такой пир начался, каких не бывает и в боярских хоромах. Поляна была уставлена пышками, блинами, яйцами и медом. Ешь, не ленись, пей, сколько хочешь!

Тикшай сидел около Киуша Чавкина и почти не слушал, о чем хвастался пьяный друг. Он смотрел на Мазярго, которая сидела в стороне среди подруг и так же временами поглядывала на него.

Вот девушки, как стайка воробьев, вспорхнули с места. За ними — парни и те, кто больше любил шумные игры, хороводы, песни, чем застолье. На соседней поляне уже начали плясать и петь. Играли свирели, свистели свистелки, звенели блюда и скрежетали вальки.

От выпитой бражки ноги Тикшая не слушались: заплетались и спотыкались. Не может идти — и всё. Прижался парень к толстому дубу, отдыхает. Мимо пробежала с двумя подружками Мазярго и, смеясь, бросила ему:

— Что, монах, медовуха сильнее тебя оказалась? — Голос ее нежным колокольчиком звенел.

— Может, домой меня отведешь? — осмелел Тикшай, хоть и стыдно ему было.

— Эка, нашелся жених! И сам дойдешь, не заблудишься… Тикшай не успел ничего ответить, как к ним подошел сосед Чукал.

— Домой, красавец, со мной пойдешь. Я тебя на телегу посажу, в самую большую бочку.

Девушки от смеха за животы схватились. Почему не посмеяться? На то и праздник! Одно плохо — моления в Репеште так редко бывают.

* * *

Ночью шел дождь. Сначала робко, нерешительно, стуча каплями по ставням окон, потом полил ручьями, соревнуясь характером с холодным ветром. По деревенским улицам потекли мутные ручьи. Кутля бурлила.

Уставшие за день люди крепко спали, отдыхая от дневных забот. Не шел сон только к Инжевату, избитое тело ныло непрестанно. Долго он стонал на топчане — не выдержал болей, вышел на крыльцо и аж присел от увиденного: на Нижней улице, около поля, полыхало пламя, вверх поднималась густая полоса дыма.

Инжеват зашел в дом, стал будить сына:

— Сынок, вставай, чей-то дом загорелся…

Тикшай спал мертвым сном, слова отца не сразу разобрал. Когда понял, в чем дело, стал быстро одеваться.

Горел дом сельского жреца. Сам старик, словно тень, тихо стоял перед горящим домом и молился. Около него блеяла его черная коза с двумя козлятами. Пуресь жил один — жена давно умерла, единственный сын бурлачил на Волге, домой раз в год приезжал.

Вокруг уже собрался народ. Но никто не тушил пожар, от дома остались только нижние бревна, да и те тлели.

Среди всех был и Киуш Чавкин, приходившийся родственником старику Пуресю. Он по-хозяйски обошел вокруг пепелища и неожиданно вскрикнул:

— Видите, куда поджигатель убежал! — На грязной дороге отчетливо виднелись следы лошадиных копыт. Они вели в сторону барских хором.

Люди стояли будто окаменелые. Кто-то не удержался, сказал:

— Видать, Куракин рассердился за наши моления в Репеште, испугать нас хочет.

— Не на таких напал, — сердито сказал Чукал. И, повернувшись к жрецу, добавил: — Ты, Пуресь, из-за дома не больно переживай: новый тебе поднимем, с большими окнами.

Чукал никогда своих слов на ветер не бросал. Уже на второй день мужчины рубили жрецу новый сруб. Бревна собрали по домам, каждый хозяин принес, что мог. В Вильдеманове всем дома так поставлены.

Не зря говорится: лыко к лыку, лукошко сплетается. При этом Киуш Чавкин опять мужиков новостью огорошил, сообщив, что рано утром ездил за забытой кадкой, а там все заборы на священном месте сломаны.

У кого на такое рука поднялась? Хотели было тут же в лес ехать, порушенное восстанавливать, да, рассудив, решили всё же сначала дом поставить. А изуродованную Репештю они не оставят, обязательно всё отстроят и починят.

* * *

Мать Мазярго, Агафья, который день всё не встает с постели. Приподнимет голову с соломенной подушки — сердце пронзает острая боль. Хочет вздохнуть поглубже — воздуха в доме ей не хватает. Мазярго не отходит от нее: то поднесет родимой настойку из травы, то начнет ее, как ребенка, поить или кормить.

Сегодня больной стало лучше. Она уже поднялась на ноги и моет посуду на кухне. Да ещё и дочерью командует:

— Ты, доченька, принесла бы тех корней из лощины. Самое время их выкопать. Уйдет время, они будут бесполезны, и тогда чем будем больных лечить от грудной болезни?

— Ох, матушка, да ты сначала о себе подумай, смотри, лицо белее мела…

Агафья ни слова ей не ответила. Она думала, действительно, не о себе, ее брали сомнения и тревога за дочь. Лес — не огород за домом, одна будет бродить по нему. А вдруг кто недобрый встретится?

Мазярго не знала о сомнениях матери. Принесла из сеней лукошко, положила туда кусок хлеба, посыпанного солью, и вышла на крылечко. Перед ней предстал улыбающийся Тикшай.

— Ты почему пришел без предупреждения? — напустилась на него девушка. — Иди, иди отсюда, пока отец тебя не увидел. Увидит нас, кнутом отпорет… — Сама, закрыв лицо ладонями, снова убежала в сени.

Тикшай сел под березой, растущей около крыльца, стал смотреть в небо. Там, по бесконечному синему полю, плыло солнце, поливая расплавленным золотом землю и всё, что на ней имелось: луг у реки, пестрые лоскуты огородов, соломенные крыши жалких лачуг, березу, под которой лежал Тикшай. И ничего не загоралось, не вспыхивало и не засыхало от жарких струй, только ярче зеленел луг, приветливее шелестела листва на березе и прохладнее становилась тень под ней. Тикшай лежал и думал об этой божьей тайне, ожидая Мазярго. Вскоре она появилась перед ним в вышитой длинной рубахе с передником, на ногах новенькие лыковые лапти, в руках — то же лукошко.

— Что, снова собирать целебные травы? — улыбнулся Тикшай, с жадностью разглядывая девушку.

— Нет, целоваться с тобой! — ответила она озорно и побежала. — Догоняй!

Тикшай во весь дух помчался следом.

В лесу было прохладно. Пели птицы, где-то стучал дятел. У Мазярго сердце билось в такт с его дробными ударами: «Тук-тук-тук, тук-тук-тук!»

Когда лукошко наполнилось корнями алтея и девясила, Мазярго предложила:

— Пойдем на берег смотреть круговороты.

Выбрались из леса. Сели на пригорок. Девушка разломила кусок хлеба пополам, и они с аппетитом начали есть.

Течение Кутли в этом месте было быстрым, а вода мутной, будто смешанная с глиной. А местами вихрилась в водоворотах.

Мазярго о чем-то задумалась. Тикшай осторожно дотронулся до ее плеч и, продолжая недавний разговор, спросил:

— Это правда, что есть цветок любви? Ты можешь его найти?

— Не знаю, я никогда его не видела. Но, говорят, его легко определить. Нужно кинуть любую траву в речку. Которая поплывет против волн — та как раз и есть помощница в любви…

— Давай попробуем!

Смеясь и играя, они долго бегали по берегу и бросали с крутого обрыва траву в воду. Нарвут — выкинут, нарвут — выкинут… Против течения ни одна травинка не поплыла.

Тикшаю наконец надоела эта игра, и он лег отдохнуть в тени. Неугомонная Мазярго подняла его на ноги.

— Вон, вон где трава любви!..

К удивлению Тикшая, пучок травы действительно плыл против течения. Юноша не удержался, снял одежду и прыгнул с берега в воду. За ним кинулась и Мазярго, она сразу попала в водоворот, течение властно тянуло девушку к себе. Она закричала. Тикшай сначала оцепенел от страха, увидев мелькавшую над водой голову Мазярго и ее беспомощные руки, словно цеплявшиеся за воздух. Наконец-то пришел в себя. Сильными руками разгоняя волны, подплыл к девушке, поймал ее за косы и вырвал из власти водоворота. С трудом выбрался на берег с тяжелой ношей. Сейчас Мазярго лежала перед ним. Сквозь мокрую одежду виднелась вся красота ее тела: полные бедра, узкая талия, упругие крупные груди. Наконец карие ее глаза открылись. А в них он увидел загадочную улыбку. Тикшай не удержался, наклонился и поцеловал девушку в губы. Она блаженно закрыла глаза и, улыбаясь во весь рот, крепко обхватила его за шею, прижала к себе. С пучка травы, который держала в сжатой ладони, на спину Тикшая капала вода.

Сердце Тикшая билось, как колокол Софийского собора, который этой весной они поднимали с другом Аффонием.

* * *

Алексею Кирилловичу захотелось пройтись по своим любимым местам. Он взял с собой пищаль и одну из охотничьих собак. Сначала Куракин остановился около Журавлиного родника, который бил из-под корней дуба. По его указанию здесь давно сделали беседку со скамьями.

Алексей Кириллович сел отдыхать. Под навесом было не так жарко, как на окраине леса. Растянулась на прохладной земле и собака, преданно посмотрела на хозяина и положила морду на лапы. Смотрел, улыбаясь, на собаку и Алексей Кириллович, отдыхал, а сам думал о вчерашнем пожаре. Это он приказал поджечь дом сельского жреца, похожий на нору крота. Пусть не настраивает народ против христианской веры.

— Ишь ты, воли захотели! — пыхтел себе под нос барин.

В ночь после молебна он послал Нуяса Ведяскина в Колычево. Оттуда он русских в Репештю привел…

Встал Куракин, дальше двинулся по тропинке в березняк, который с самого детства любил. Раньше и отец туда отдыхать ходил. Иногда и его, маленького Алешу, брал.

Не березовая роща белела за Журавлиным оврагом — будто полк эрзянок собрался на покос. И вспомнилась князю вчерашняя ночь, проведенная с Манюшей. Когда жена после холодных поцелуев ушла в свою опочивальню, Алексей Кириллович осторожно, старясь не шуметь, пробрался в горенку старой девы. Пышное, теплое тело и ласковые руки приняли барина в свои объятья. До сих пор в жар бросает воспоминание о ласках Манюши. Об этом только и думает Куракин, выбросив из головы языческое моление крестьян…

Полуденное солнце играло с листвой, как лиса с мышонком. В глазах запестрило от ярких рыжих солнечных бликов: в вершинах берез гулял ветерок. Одно не нравилось князю — птицы не пели. В такую жару, видать, не только у человека — у птахи горло высыхает. Хорошо хоть, что цветы радуют глаза. Белые, желтые, синие, красные — на опушке леса, как ожерелье.

Алексей Кириллович наслаждался жизнью, лесом, летним днем — всем, что его окружало. Он радовался, что сумел вырваться из грязной и шумной Москвы, что не надо больше ждать со страхом указаний боярина Морозова, не надо ехать к черту на кулички с очередной почтой.

Дошел Куракин до березовой опушки — вновь присел передохнуть. Вытер потный лоб, посмотрел вверх. Как выросли деревья— вершины в небесах! Вдруг собака, лежавшая неподалеку, сердито зарычала. Алексей Кириллович насторожился, вскочил на ноги, схватился за пищаль, направился в сторону, откуда пес почуял опасность. С оружием и медведя нечего бояться. Но за кустами был не зверь: на нижней толстой ветке березы качался Нуяс Ведяскин. «Сам ли в петлю засунул голову или кто-нибудь помог?» — от этой мысли Куракину стало жутко, и он, не мешкая, побежал по тропке, которая сквозь лес вела прямо под окна его горницы. На бегу думал: сообщить или нет об увиденном колычевскому приставу? Сообщишь — тот всё Вильдеманово поднимет на ноги, начнутся истязания плетьми, кого-нибудь придется в кандалы заковать. Чертово село затронешь — все черные силы поднимутся. Да, правду сказать, кем был ему Нуяс — рабом, который пятки его сапог лизал. Собаке — собачья смерть… Не зря пес остался около него — другом, видать, счел.

Тяжело дыша, бежал Алексей Кириллович, даже пищаль потерял. «Ни-че-го, — решил он наконец, — сегодня же пошлю своих людей, труп там же в каком-нибудь овраге закопают».

В тот же вечер он сказал жене и Манюше:

— Завтра в Москву отправляемся.

— Как в Москву? — всплеснули пухлыми руками его любимые женщины. Им нравилась деревенская тихая жизнь, и услышанное их сильно огорчило. Но переживай не переживай, здесь он хозяин, Алексей Кириллович!

* * *

В последнее время Инжеват стал чувствовать себя получше, даже в поле выходил, где хлеба были уже рослыми, молочной спелости. И сенокос подоспел, хотя травы были не очень-то пышными. Да и где им вырасти — за лето только два раза был дождь. Инжеват рано поутру пришел к самой ближней поляне у речки Кутли, где всегда был его пай, чтобы попробовать косу. Распряг лошадь, привязал к телеге, сам стал косить. Косил долго. Неожиданно в сердце будто ножом кольнуло, и он мокрым снопом свалился с ног. Вновь уже не встал. Закончил свою жизнь, все земные заботы тут, на лугу, среди душистого разнотравья, на мягком ковре Вирявы. Дух улетел высоко-высоко, чтобы уже никогда не возвращаться…

О его смерти узнали только под вечер, когда, оборвав вожжи, лошадь вернулась домой одна.

Полсела собралось под его окнами. Кто плакал и причитал, кто стоял молча. Тикшай с опущенной головой сидел у крыльца в тяжелом раздумье. Он не плакал. Но к горлу подкатил ком, который он никак не мог проглотить.

Перед мысленным взором Тикшая вставали связанные с отцом годы. Ребенком он редко видел отца: тот пахал и бороновал землю, копошился на пасеке, которую держал в глуши леса. Домой приходил только спать. Выпивал ковшик медовухи — и становился веселым, в глазах сверкали радостные искры.

— Эй, Прошка! — с порога кричал он брату, и сразу светлело внутри дома.

Отец был высоким, жилистым и ловким, черные густые брови срослись у переносицы и делали лицо грозным и суровым. Но с сыном он был добрым и податливым: проси что хочешь — исполнит. Вьющаяся черными кольцами борода весело плясала, когда он смеялся.

В селе отец первый сделал за дворами овин. Там держали и сушили снопы, молотили зерно. Овин был с навесом, крытым не соломой, а дранкой, которую купил в Нижнем. Все только удивлялись: дом Инжевата похож на нору крота, а овин — на барские хоромы.

Полдома занимала печка. Пол земляной. Зимой, в морозы, в избу заводили скот. Утром Тикшай просыпался на полатях от горького дыма или от вонючего духа скота, а тут ещё поросята визжат, мычит теленок, ягнята прыгают. В лютые холода и кур запускали в дом. Однажды петух так клюнул Тикшая в ногу, что малец долго не мог встать на нее. По этому поводу отец подшучивал: «Ни-че-го, теперь будешь знать, кто здесь хозяин!» А вот мерина, Серка, Тикшай не боялся, даже с ладони хлебом кормил. Рано научился ездить верхом. Подводил Серка к забору, поднимался на верхнюю слегу, лошадь брал за гриву тонкими руками — и уже сидел верхом. А если падал во время езды, Серко сам останавливался около него и давай мягкими губами трогать, будто хотел сказать: «Вставай, не сильно ушибся?» Иногда, правда, за это своеволие отец шлепал его по заднице, но только ради поучения, не больше. Женщин в доме не было — бабушка перед его рождением умерла, а мать пропала, когда он был совсем маленький. Пошла со своей подругой продавать в Нижний яйца — только ее и видели. Потом отец долго искал жену, да разве потерянную иголку найдешь? Город — бесконечная река, там человек не больше муравья, растопчут — никто не хватится. Однажды по селу прошел сжигающий душу слух: зимой, говорят, из Волги рыбаки вытащили баграми два женских трупа, они попали в сети, их где-то похоронили. С мужем второй женщины отец отправился в Нижний, заходил к подьячему. Тот только зло махнул рукой, дескать, каждый день из реки вытаскивают трупы, поди узнай, которые чьими женами были…

Отец вновь женился через десять лет. В соседнем Колычеве взял старую деву. Красотой ее боги обделили и душу злую вложили. Только от нее Тикшай и слышал грубые слова: это не так сделал, то не туда поставил… Но больше всех злая мачеха «грызла» дядю Прошку. Из-за этого он и в дом заходил редко, спал в овине.

Тикшай тоже рос на улице. Больше всего любил весну. Небо наливалось синевой, звенели ручьи, пели птицы и распускалась листва на деревьях. Мальчишки пропадали в лесу и на речке, где у них были сотни своих дел: проверить гнездо соловья, сделать запруду, наловить плотвы. Когда половодье отступало и земля просыхала, отец ремонтировал плуг, дегтем мазал колеса телеги, латал хомуты. В этих делах всегда ему помогал дядя Прошка. Тикшай же залезал в пустую телегу и видел себя едущим в поле пахарем… В селе начинался самый большой праздник — День Вирявы. Девушки пели и плели венки, парни вырезали свирели, и все, наряженные, улыбающиеся, отправлялись по сельским улицам с песнями и плясками.

Начинались полевые работы — мужчины выходили пахать и сеять. Отец ночью приходил уставший, от него всегда пахло потом и землей. На Тикшая и дядю Прошку он смотрел исподлобья. Иногда заговаривал:

— Полдня пришлось без толку стоять — хомут треснул… А земля-то сохнет, она ждать не любит.

Часто дядя Прошка посылал Тикшая в поле с ломтем хлеба и с крынкой молока. Еду мальчик нес тихо: боялся, прольет. Проходил улицу Ракшай, выходил на полевую дорогу. Отовсюду раздавались трели жаворонков.

Тикшай смотрел, как, медленно и устало двигая челюстью, ел отец. Потом он вытирал рот широкой ладонью, стряхивал с бороды прилипшие хлебные крошки и закрывал глаза. Отдохнув, вставал и, будто к человеку, обращался к Серку: «Пора начинать!». Мерин взмахивал головой, будто понимал голос хозяина, и, торопясь, схватывал толстыми губами последнюю порцию овса.

«Пора начинать!» — вновь говорил отец, и, подойдя к коню, мягко гладил ему спину. Тикшай ждал, когда лошадь тронется, и протянется за ней похожая на длинную веревку черная борозда. Пахло сырой землей, гортанно кричали грачи, лениво ходившие по свежевспаханному клину, в небе заливались жаворонки и чибисы.

Потом бороновали вспаханное. Здесь уже отец протягивал вожжи Тикшаю, сам отдыхал на старом зипуне. Тикшай не гнал Серка — сам еле успевал за ним. Земля была мягкой и прохладной, босые ноги утопали в ней. За час паренек так уставал — язык не ворочался.

Следом отец начинал сеять. Наполнит лукошко ячменем или горохом, повесит его на шею и давай по обе стороны разбрасывать семена. Пройдет туда и обратно — лукошко опустело. Опять наполнял его зерном и вновь широкой полосой шел по дышащей земле.

Потом начинали отец с сыном покрывать семенами. Лошадь водили по всему полю — так надежнее зерно будет спрятано в земле, грачам и воронам не достанется. Иногда по полю гоняли овечье стадо. Люди сеют, а на краю поля уже пастух ждет с стадом… Заканчивают сев — всем селом выносили на улицу столы и лавки, начинали угощать друг друга.

В конце июня косили сено… Всем селом. У каждого хозяина был свой пай. Отец отбивал две-три косы, во время косьбы их менял. Сушить сено с ними ходил и дядя Прошка. Мачеха в поле не работала.

— Шик-шик! — падала за отцом пахнущая медом высокая трава. Широкой грядкой тянулись прокосы. Заканчивался сенокос — поспевали хлеба. Отец снова косил, Тикшай с Прошкой вязали снопы. Снопы были тяжелыми, от них шел запах только что испеченного хлеба. И всегда, когда садились втроем есть около снопов, дядя Прошка затевал какой-нибудь серьезный разговор. Однажды он сказал Тикшаю, подмигнув брату:

— Пора, паренек, человеком стать. В эти дни сосед, дядя Чукал, поедет в Великий Новгород отвозить Никону подарки, поезжай и ты с ним. Поговорит с митрополитом, возможно, около себя тебя оставит. С ним ведь твой отец детство провел. Мы что, мы с отцом постарели, будем смерть ждать. А твое счастье впереди.

У Тикшая не было желания уезжать из родного села. Здесь оставались друзья и Мазярго, которая одаривала его стеснительным взглядом. Но дядя прав, время уже самому искать стежки-дорожки. Семнадцать лет — не ребенок-сосунок, пора думать и о себе.

И Тикшай поехал с дядей Чукалом. Из села отправились на пяти подводах, в каждой везли собранные по селу гостинцы. Несли кто что мог: мясо, масло, шкуры, пшеничную муку, шубы, плетеные корзины. Правду сказать, вильдемановцы поехали в далекий Новгород с большой просьбой к Никону: об освобождении от власти князя Куракина, задушившего их работой и наказаниями.

За долгие дни пути односельчане вели разговоры о том, как их встретит в незнакомом городе большой человек. Иногда дядя Чукал вставал с нагруженной телеги и, разминая онемевшие ноги, вздыхал:

— Так, братцы, мы живыми не доберемся. От одних сухарей кишки лопнут, кровь застынет.

Когда завиднелись купола новгородских соборов, мужики воспрянули духом: «Прибыли!». У ворот Юрьева монастыря путь им преградили конные стрельцы:

— Дальше на подводах нельзя!

Лошадей распрягли, сами устроились на ночлег в домике, похожем на сарай. Два дня ждали благословения Никона. Наконец-то они встретили его на улице, около кельи. Повалились в ноги, объяснили, кто они и зачем прибыли. Никон гостинцы внимательно рассмотрел, потом пригласил человека и приказал всё перетаскать в подвал, закрытый огромным, будто бычья голова, замком. Беседовал с ними недолго и говорил высокомерно, словно измерял каждого. Под конец сказал: «Бумагу, что вы просите, я вам дам, только перед тем, как отдать ее князю, покажите колычевскому батюшке, пусть в церкви молебен отслужит».

Говорил по-русски, иногда, правда, и эрзянские слова вставлял. Когда дядя Чукал сказал, зачем взяли с собой Тикшая, у владыки глаза заблестели. Свой жизненный путь, видать, вспомнил, поэтому сказал:

— Парень нравится мне. Оставляй, возможно, из него выйдет хороший пастырь божий…

Тикшай не брал в руки церковных книг и не понял, что сказал владыка. Думал, Никон пастухом его заставит работать. В селе было так: кто пасет стадо — тот последний человек. Тикшай уже хотел возразить, но дядя Чукал за него ответил:

— Ты, батюшка-Миныч, сделай из этого парня хорошего человека. Он умный, жалеть не будешь…

… Воспоминания в голове Тикшая теснились пчелиным роем. Перед его глазами стояла высокая фигура Никона, в ушах звенел его голос. Он не сразу понял, что кто-то зовет его. Поднял голову. Рядом стоял дядя Чукал.

— Иди в дом, сынок, дядя Прошка зовет тебя, сейчас ты здесь хозяин…

Инжевата похоронили там, где вечным сном спали его родители. Громко причитала мачеха, по лицу дяди Прошки непрерывно текли слезы. Плакали и соседи.

Когда засыпали могилу землей, Пуресь Суняйкин, сельский жрец, начал петь молитву, в которой рассказывал о жизни умершего.

Женщины разложили на траве поминальное угощение. Все вытерли слезы и стали есть. В это мгновение запела какая-то птица. Люди, радуясь, стали слушать ее. Потом оставшиеся крошки высыпали на могилу.

Тикшай подумал: «Наверное, и отец превратится в птицу, прилетит посмотреть их дом…».

* * *

Через сорок дней Тикшай стал собираться в дорогу. Дядя Прошка просил его остаться жить в селе, мачеха тоже удерживала. Но Тикшай чувствовал: с прошлым разорвались все узы. Парня манили новые дороги и новая жизнь. Что его ждет впереди, об этом знал только Верепаз — та сила, которая была хозяином Вселенной.

Провожать его пошли к концу села два человека: дядя Прошка и Мазярго. Дядя обнял, поцеловал и сказал:

— Ты смотри, не забывай нас. Кроме родного села, теплее места не найдешь! — и, вытирая слезы, пошел обратно.

Мазярго протянула ему платочек, где вышила двух сидящих на ветке соловьев, и молча побежала догонять дядю Прошку.

Тикшай смотрел им вслед, и в груди у него стало так горько, будто там разбился кувшин с полынной настойкой.