Одно дело — построить храм: сложить стены из кирпича или сруб поставить, поднять выше, к небесам, повенчать золотым куполом, осенить сверкающим крестом — и Дом Господень готов. Другое дело — войти в этот храм и остаться в нем. Войти не случайным прохожим, а преданным слугой Божьим, в душе которого горит, не угасая, вера христианская.
В праздник Покрова Богородицы колокола московских храмов звонили не переставая. Москву-реку и Яузу сковал первый морозец. От ночных холодов вода блестела, как оконные стекла в боярских хоромах. Под ногами прохожих шелестели опавшие листья. Голые деревья махали на ветру ветками, словно отгоняли надвигающуюся зиму.
Через Боровицкие ворота на Чертановскую улицу вылилось огромное людское море. Путь знакомый: от Кремля — в Новодевичий монастырь. Прошли мимо царских палат, через железные ворота, которые ночью закрывались от лихих людей, мимо Алексеевского монастыря.
Впереди процессии — Никон. На нем праздничное облачение. В руке — патриарший посох. Шаги его твердые, уверенные. Сам пристально смотрит вперед, словно видит то, чего другим недоступно.
За ним торопливо семенили архиереи, над их головами плыли, покачиваясь, хоругви, в руках — иконы. А вслед — нескончаемая река верующих.
По обеим сторонам улицы — дома и хоромы. На взгорке грибами-боровиками стоят палаты царского постельничего Федора Михайловича Ртищева и московского головы Михаила Петровича Пронского. Сложенные из белого камня стены палат высокие-превысокие. Рядом, подобно раскрылившимся гусям, протянули свои крыши-навесы дома дьяков Алмаза Иванова и Лариона Лопухина, домишки стрельцов. Позади домов теснятся густо дворы и бани, шерстобойки и сушилки, а также другие хозяйственные постройки.
Одни жители близлежащих домов выходили на улицу навстречу процессии, другие глазели из окон. Каждый — со своими думами и заботами. Вот стоит молодуха у забора. Щеки ее пылают, губы опухшие. Понятно, ночку с любимым коротала. В красивой головке ее, как пчелы в улье, вертятся разговоры грешные и песни удалые. А сама крестится двумя перстами и с любопытством на иконы поглядывает.
У другой женщины, что замерла на противоположной стороне улицы, голова покрыта черным платком, лицо как у святой — торжественное и строгое. Пальцы ко лбу приставила, слезами обливается, молитву шепчет истово.
Бородатый мужичок выглянул из-за угла. Лицо вороватое, глаза — что ножи острые. Были бы силы, одним бы взглядом всех зарезал. Он-то уж знает, куда и зачем отправился Патриарх. Мужика воровство кормит. Случись на Москве смута — это ему на руку.
Вон парнишка прилип к окну. Увиденное ему дивом кажется. И невдомек малому, что дальнейшая его судьба зависит от того, куда эта людская река дойдет и с чем назад воротится…
Со стороны всегда глядеть лучше. Пяль глаза, ворчи, кусай губы — всё равно ты в стороне.
Никон посохом своим стучал в вымощенную булыжником улицу, словно этим показывал: он дойдет до известной ему цели и столкнет тех, кто стоит на его пути.
За его спиной, высоко подняв головы, шагали святые отцы. Торопились. Широкие шаги делали дьяки и подьячие, купцы, мастеровые, стрельцы.
У каждого в душе жило то, что позвало их в новую дорогу: жажда перемен и новой жизни.
Полгода как Никон и его сторонники стремятся ввести новые порядки и обычаи в Церкви, заставляют молиться тремя перстами, утверждая пресвятую Троицу — Отца, Сына и Святого Духа. От этого, якобы, и Церковь станет могущественнее, обретет поддержку и одобрение всего христианского мира.
Царь сказался больным. В монастырь не пошел. И Борис Иванович Морозов — правая рука Государя — отсутствовал. Сказал, дескать, некогда ему по монастырям хаживать, есть дела поважнее.
Боярские языки злословили, московская знать, словно стая голодных волков, настороженно следила за происходящим, выжидая момент, чтоб наброситься на жертву.
А он, Никон, не общее ли дело начал? Разве укрепление Церкви не есть укрепление государства? Греки и хохлы давно троеперстно молятся, давно Библию — самую большую Книгу жизни — перевели на свои языки, учитывая новые времена. Только в русских церквях неграмотные попы поют и читают, что взбредет в голову, порой и смысла не понимая. А что говорить о простых верующих!..
…В храме Новодевичьего монастыря после молебна в честь Пресвятой Богородицы сделалось шумно. Многим захотелось высказать, что наболело в душе, спросить у Патриарха, как жить дальше.
Но робкие возгласы потонули в истеричном вопле протопопа Аввакума:
— Новые еретики в наши хоромы вошли! Разрушители старой святой веры!
С воздетыми к небу руками высокая худая фигура в черном внушала суеверный ужас. Многие попадали на колени, испугавшись его голоса и проклятий. А они сыпались из его уст одно за другим. На губах протопопа выступила пена:
— Да приидет отмщение за поруганную веру!..
Никон подозвал ближних стрельцов и что-то коротко приказал им. Слов за воплями Аввакума не разобрать. Стрельцы ринулись, грубо расталкивая толпу, к протопопу. Схватили его за руки, скрутили и поволокли к выходу.
Отвлекая народ, снова загремел под высокими сводами торжественный голос казанского митрополита Корнилия, проводившего ныне службу. Митрополит начал читать «Символ веры». Разговоры и шум гасли, затихали. И вскоре в полнейшей тишине только слова молитвы звучали, пробирая, как мороз, до костей:
— «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единародного, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век; Свете от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Им же вся быша. Нас ради человек и нашего ради спасения сшедщаго с небес и воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы и вочеловечшася…».
Патриарх стоял, возвышаясь над всеми, и с упоением наблюдал за лицами, обращенными к нему, как к самому Господу. Лицо самого Никона было непроницаемо, но если б кто умел прочесть его мысли…
«Глупые людишки, слушайте и запоминайте: вот моя вера! И я заставлю всех так веровать и молиться…».
Митрополит закончил молитву. Архиереи широко троеперстно перекрестились и стали по одному подходить для благословения. Корнилию помогал в богослужении иерей Епифаний Славенецкий, прибывший недавно по просьбе Никона из Киева для исправления церковных книг, которое Патриарх затеял в больших масштабах. Требовалось исправить Служебник и Скрижаль, Псалтырь и Часослов, Требник и Молитвослов, и ещё многое и многое другое. За таких, как Епифаний, Никон отдал бы половину всех своих попов. Да, к сожалению, это сделать невозможно. Придется немало повоевать с такими, как протопоп Аввакум.
По прибытии домой Никон первым делом опустился на колени перед Спасителем, со слезами на глазах стал молить Его о смягчении идущих против него сердец.
* * *
Чем живет и дышит Москва, приехал узнать посланник шведского короля, его сын, Вольдемир. Он совсем недавно сватался к сестре Алексея Михайловича, Ирине. Да не сговорились правители, много проблем не могли меж собой решить. Девичье имя только потрепали, пищу для досужих сплетен дали. Это Вольдемиру хоть бы что: живет на Москве по-прежнему в свое удовольствие, да заодно и службу королевскую справляет. По-русски посланник говорит хорошо, поэтому ни одно слово мимо его ушей не пролетает.
Не ожидал Вольдемир, что царь его не примет. Хотя и понятно, зло за сестру держит. В Посольском приказе его встретил Борис Иванович Морозов. Встретил официально. Сухо поздоровался. Только Афанасий Ордын-Нащекин, кого знал раньше, подал ему руку.
Вольдемир, обиженный, завел разговор о том, как русские плохо ведут себя за границей, не умеют или не хотят себя вести прилично. И рассказал такой случай. В прошлом месяце к ним прибыли послы из Испании и жаловались на русского посла Чемоданова, который от имени Алексея Михайловича привозил их королю Филиппу IV верительную грамоту. Король же этот второй год как в могиле.
Что правда, то правда. И в Италию стольник Чемоданов привозил подобную грамоту. И там на троне уже другой властитель.
Почему так выходило? В России заграничные дела делались поверхностно. Особых людей к этому не готовили. Послами были случайные люди. Иностранных языков и самих стран они не знали. Да и денег на посольские нужды из казны не выдавали. И приходилось посланцам брать с собой какой-нибудь товар. Распродадут там на подати царю и на свои нужды. Царь дрожал над каждой копейкой. Посылал послов, а делал из них купцов.
Нащекин слушал Вольдемира, склонив голову. Ему часто приходилось бывать за границей. И везде он чувствовал себя неуютно, сторонился людей. Теперь вот ещё шведский посланник здесь, в Москве, поучает и стыдит. Докатились… Конечно, он прав, наших послов ещё учить да учить. Не только дипломатической хитрости и гибкости, но и тому, как не запятнать доброе имя своей страны.
Вот ещё нашумевший случай. Тоже в Италии вышел. Дьяк Постников явился к тамошнему министру иностранных дел, тот даже нос зажал: от русского несло потом, как от лошади. Пришлось после его ухода залу проветривать и опрыскивать духами.
Слушал Борис Иванович Вольдемира, а сам глядел на лик Христа, на горящую лампаду перед ним. Свой внутренний голос услышал, волнительный и тревожный. Подобно дикому зверю, боярин давно научился чувствовать опасность. Никона сразу вспомнил, как решительно разрушает он церковные традиции, насаждает новые, привезенные из земли греческой. Не к добру, ох, не к добру это! А теперь ещё и шведы… Дымный чадный ветер с этой стороны дует. Оттуда жди нападения. Со Швецией свадьбы не вышло, а ведь это дело затевал он, Борис Иванович. Осечка вышла. Другую допустить нельзя.
На прощанье он спросил посла, когда тот отправится домой, и, кивнув, холодно попрощался. Зачем зря языки чесать? Вольдемир показал, как в Швеции о России думают.
* * *
Против новых церковных порядков восстали не только ревнители прежней веры, но и многие именитые бояре. Кто им Никон? Раб! Человек без роду и племени. Мордвин из Нижнего. Как пришел в Москву стоглавую неизвестным путем, так и уйдет, если они, бояре московские, этого захотят.
Царский трон точно медом намазан, к нему всякая нечисть слетается, только успевай отгонять. А этот ишь как прилип, не отдерешь. Везде свой нос сует. Теперь вот всю жизнь московскую с ног на голову поставить хочет. По домам и хоромам слухи-разговоры, как змеи, расползлись.
— В Нижнем-то в лаптях ходил, а здесь, глядишь, первым к царю лезет…
— А царь-то его, сказывают, остерегается и слушается во всём…
— Ничего, и на него управа найдется. Посох-то патриарший и отнять недолго.
Глаза говорящих при этом молниями сверкают, бороды трясутся. Стены дворцов толстые, окошки — узкие, и голосов не слыхать. Да и сколько можно говорить — дело пора начинать! По ту сторону стен уже не разговоры — стенания начались.
Милославские подняли стрельцов. Те вертелись-вертелись вокруг патриарших хором, но внутрь сунуться не посмели.
Самого Ильи Даниловича с ними не было: опасался на глаза лезть в открытую. Услышит царь — слюною начнет брызгать. Осмелился только при тусклом свете свечей ближайшему другу Матвею Кудимычу Зюзину шепотом сказать:
— Все мы, как котята слепые, в мешке сидим. А Никон в Кремле командует. Не сегодня-завтра головы наши полетят!..
Задрожали бороды у бояр. От бессильной злобы ногтями скребли стол, губы проклятья шептали.
Князь Юрий Алексеевич Долгорукий уж вон какой друг Государя — вместе на охоту ездят, — а и то полон недобрых предчувствий, пугает купцов:
— Глядите, греки все ваши места торговые перехватят. Им теперь на Руси почет. Никон из греческой земли божьих людей, иконописцев да книжников позвал к нам в Московию. Глядишь, и купцов позовет. Ему это раз плюнуть. Сам не русский и на нас глядеть не будет. Если уж молитвы наши опохабил…
Речи эти ни один торговый человек стерпеть не может. Повскакали со своих мест, всполошились. Шумят, грозят Никону и грекам:
— Ударить в колокола и двинуться на него!
— Смерть греческим псам!
А Долгорукий только масло в огонь подливает:
— Смотрите, храбрецы! Без штанов останетесь! Монахи вас разденут догола да в Византию отправят — новой вере учиться!
Без вина разговоры не обходились. Оно в любом случае — первый друг и советчик. А тут уж сам Бог велел к чарке приложиться: и гнев укрепит, и боль утишит. Бочку белого открыли. До дна измерили, а бороды ещё сухие. Ещё бочку почали. Буль-буль-буль по глиняным чашам… Злые речи утихли, песни начались.
В Кремле говорили другое:
— Речь Посполитая опять голову поднимает. Там что ни житель, то пан. А панов молитвами не проймешь, у них своя вера. Никона уберем — дружба сама к нам в руки свалится. — Языки точили о прошедших годах. Вспомнили про Ивана Грозного. И он бояр давил, дедов и прадедов за бороды таскал, дубиною по бокам охаживал.
— В рабстве только репейник вырастает…
— А Никон, что коршун: кинь перед ним приманку — камнем ринется. А тут и лови его… Хи-хи-хи, — тонким женственным смешком засмеялся воевода Скуратов. Зыркнул трусливо по сторонам, добавил: — В его грамотах чего только нету! Всех хотят заставить под свою дудку плясать. А мы уж разве не хозяева на своих землях?..
— Твой дед тот ещё был хозяин. Подушкой митрополита задушил, — не выдержал, прервал Скуратова боярин Львов.
— Ты моего деда не трожь! Он Ивану Васильевичу верой и правдой служил, правой рукой был в делах государственных. А Никон — оборотень. Татьяну Михайловну, цареву сестрицу, душу ангельскую, и ту приворожил. Хорошо ещё, Алексей Михайлович про это не ведает.
Новость потрясла собравшихся. Все замерли, переглянулись, а потом разговоры вспыхнули с новой силой.
— Дела-а-а! — почесывая пятерней бороду, смог только промолвить Алексей Иванович Львов.
* * *
«Дела-то дела, односум, да только сам носи свой ум», — выходя из терема князя Львова, размышлял Матвей Кудимыч Зюзин. В боярские пустые разговоры он не встревал — до ногтей запачкаешься и не отмоешься потом.
Двинулся в сторону Москвы-реки. Под крутым берегом, где начинались мостовые столбы-опоры, мужики рубили лед. Лед и снег вокруг был пестрым: грязно-серо-белым. По раскисшей дороге, стараясь не наступать на конский помет, брели прохожие, в основном старики и старухи в нищенских лохмотьях.
Матвей Кудимыч отвел взгляд, вздохнул горестно: «Одно убожество и нищета на Москве! Посмотреть не на что».
Остановился у Приказного крыльца, думал взойти. Но на глаза попался стрелец, шедший мимо. Понурые плечи, очи долу. Выругал бы, что шапку перед боярином не ломает, но только головой покачал вслед ему. Мало ли какое горе мыкает, бедняга! Здесь, — Зюзин окинул взглядом площадь, — судя по рассказам предков, Иван Грозный собирал своих опричников, чтоб на бояр идти. Здесь рубил головы, сажал на кол непокорных. А вот с той крыши с резным коньком другой боярский обидчик Гришка Отрепьев прыгнул, убегая от предателей. Москва горела. По улицам человеческие кости валялись. Но Бог вновь спас Москву и жителей ее. Боярство возродилось, пуще прежнего окрепло. Только опять испытания грядут… Уверен в этом Зюзин.
В приказной нижней палате от жарко натопленных печек было угарно. Над низенькими столами, словно мыши в соломе, копошились дьячки и переписчики. Время от времени то один, то другой почесывали свои кудлатые головы, бороду или под мышками.
В углу на отдельном столе гора свитков — жалобы со всего Российского государства. Все они — Патриарху. Люди думают, что новый Патриарх защитит и поможет, от бояр и воевод охранит. Не на кого больше надеяться в этой стране.
Матвей Кудимыч отметил, что свитков с жалобами на столе прибавилось. Покачал головой и пошел в свою палату, в другой конец дворца. Приказных дел — пруд пруди: сборы в казну, пошлины с купцов иноземных, подати с крестьян, судебные и церковные тяжбы… Все дела вели дьяки и подьячие. А бояре и дети княжеские здесь только штаны протирали. Да и то после того, как Патриарх царю на них пожаловался: дескать, государственными делами не занимаются, зря хлеб едят. Царь и грамоту издал: являться ежедневно на службу.
Войдя в палату, Матвей Кудимыч заметил, как перед дьяком Полухиным вестовой положил какую-то бумагу. Документ был с большой сургучной печатью, украшенный крупными яркими виньетками. Полухин, что-то мурлыча под нос, стал читать про себя. Потом ахнул и вскочил на ноги. Дальше читал уже вслух боярину Бутурлину, который и заведовал Большим приказом:
— «От великого Государя, святейшего Никона, Патриарха Московского и Всея Руси…»
— Остановись-ка, — приказал Бутурлин дьяку. — Не сотрясай воздух этой ересью! Слышь, Матвей Кудимыч, до чего дошло: «великий Государь… Всея Руси…».
— А какого владыка роду-племени? — осторожно спросил сидевший в дальнем углу подьячий.
Боярин бросил в его сторону гневный взгляд, дескать, не лезь, когда тебя не спрашивают. Но и не мог отказаться от случая очернить зарвавшегося Патриарха.
— Роду-племени он языческого, дикого. Это мой дед ещё при Иване Васильевиче Грозном боярином был. А Патриарх наш даже имени христианского не имел. От нашей фамилии и другие боярские ветви пошли — Львовы, Романовы, Буйносовы.
Тут Матвей Кудимыч, слушавший с усмешкой Бутурлина, не утерпел и зло съязвил:
— Вот и врешь, Василий Васильевич! Род твой из вороньего гнезда выпал. И славой себя худой покрыл: Бутурлины Бутырскую тюрьму охраняли, и дед твой не одну сотню бояр удушил. За это его Грозный воеводой Тамбовским назначил. И там он в петли бояр загонял.
Бутурлин на месте веретеном завертелся, лицо его побагровело.
— Зюзин! Ты бы помолчал — твой род из семени турецкого появился. Чужеродная кровь на земле русской. Поэтому и нос у тебя, как клюв грачиный, суешь его повсюду.
— Я тебе покажу нос грачиный! Ты у меня попомнишь Зюзиных! Завтра скажу брату Василию, он своих стрельцов в хоромы твои пошлет… А там у тебя молодая жена. Вот уж потешатся молодцы!
Бутурлин остолбенел, дар речи потерял от слов этих. Потом попятился, схватил со своего стола тяжелые костяные счеты и двинулся, изрыгая проклятья на Зюзина.
Не миновать бы драки, но Полухин и бывшие рядом подьячие схватили бояр под руки, развели, утихомирили. Вытирая вышитыми платками потные шеи, оба боярина бросали друг на друга гневные взгляды. Теперь таких врагов, как эти два старика, вряд ли сыщешь.
* * *
Царь Алексей Михайлович Романов со всей многочисленной родней и двумя тысячами слуг жил в Коломенском дворце. При нем неотлучно были три его незамужние сестры: Ирина, Анна и Татьяна. Молодые женщины обречены были на затворническую жизнь. Выбирать себе супругов было не принято. А царствующему брату было не до них. Подрастало его многочисленное потомство. Тем более, женщины в царствующей семье не имели никаких прав. Даже в церковь ходили скрытно, не снимая темных покрывал, молились отдельно от мужчин, в закрытом занавесом уголке.
На улице тоже не появлялись. Так и проходила молодость за высокими дворцовыми стенами или в монастыре, куда позже переселялись почти все незамужние царские родственницы.
Алексей Михайлович и Мария Ильинична жили дружно. Ежегодно царица рожала то сына, то дочку. Некоторые в младенчестве умирали. Им на смену рождались другие. Для детей держали большой штат слуг: мамки, няньки, кормилицы, дядьки… Кроме этого, из дворца не выходили Милославские, Сабуровы, Соковниковы — близкие и дальние родственники царицы. Присутствие царевен их не устраивало, поэтому они убеждали Марию Ильиничну подействовать на мужа и удалить из дворца его сестер.
Никон тоже был вовлечен в этот развод с семьей. Пришли к соглашению: царевен отправить в монастырь, обеспечив им богатое содержание. Но царь медлил. Милославские ежедневно напоминали Марии Ильиничне о невыполненном уговоре. Та также ежедневно упрекала мужа, что он долго тянет время. Алексей Михайлович, всем сердцем любящий сестер, не хотел огорчать и жену. Никону оправдывал тех и других, говоря, что «домашние все его приказания дрожа исполняют», он-де хозяин во дворце. Но Никон-то знал, что это простое бахвальство. Всё во дворце было во властных руках Марии Ильиничны. Она не любила золовок и всеми силами стремилась убрать их со своей дороги.
Царевны же в свою очередь радовались возможности выбраться из дворца, из цепких рук царицы. Что ни говори, на свободу выйдут. Конечно, в монастыре жизнь тоже не мед, но там хоть не будут следить за каждым их шагом.
Татьяна Михайловна выбрала себе Алексеевский монастырь. Алексей Михайлович приказал за монастырской оградой поставить ей дом. Не дом, а загляденье. Ходили на Москве слухи, что сам Никон командовал строительством, сам саженцы для сада выбирал. Да и вход в дом был устроен не через монастырские ворота, а через отдельные. Никого больше не боялась Татьяна Михайловна: когда хотела на люди выходила, милостыню раздавала, гостей принимала. Слуг себе взяла всего двоих, но зато самых верных.
Всё бы ничего, но тоска иногда сжимала сердце железной рукой, хоть плачь. Ей было всего двадцать два года — самая пора любить и быть любимой. Только кого любить? Князя Сицкова, который, не стесняясь, оказывал ей знаки внимания? Так он женат. И хорошо, что от греха подальше Государь послал его куда-то воеводою. Из свободных мужчин, с которыми она виделась в Кремле и Коломенском, выбирать некого: все они были родственниками. Теперь другое дело… Выйдет царевна в припорошенный снегом сад, пройдет взад-вперед — вся в мечтах и тайных надеждах. Видится ей Никон — высокий, широкоплечий, сильный. Такой если обнимет… «Господи, прости меня, грешную! Патриарх ведь он…»
Однажды во время такой прогулки по саду перед ней откуда ни возьмись — цыганка.
— Дитятко царское, позолоти ручку, правду тебе расскажу-покажу. Знаю, твой любимый дни и ночи напролет о тебе думает…
Татьяна Михайловна опешила от подобной вольности. К ней раньше никто так смело не подходил. Потому она строго сказала:
— Проходи, проходи мимо, я не люблю обманщиков.
— Да разве ж это обман, красавица моя? Это истинная правда. Не веришь, вот взгляни, и бобы об этом толкуют, золотая моя…
Цыганка, подобрав юбки, села на обледенелую скамью и вынула из-за пазухи горсть бобов. Ловкими движениями стала их кидать-подбрасывать, смешивать и снова разбрасывать.
Царевне стало любопытно. Она приблизилась к цыганке и, смеясь, спросила:
— Так где же мой любимый? Когда придет ко мне?
— Где-то рядом, красавица моя, близехонько. У святой иконы молит о тебе Бога. Этой ночью, пожалуй, открой дверь своего дома, прилетит соколик.
— Прочь от меня, брехунья! Говорила тебе — не люблю обмана! Уходи!
— Правду говорю, голубка, прилетит твой сокол в клетку, если ручку позолотишь!
— Ах ты, пустомеля… — царевна кинула гадалке монетку и ушла, рассерженная.
В тот же вечер, когда звезды зажглись на темно-синем бархате неба, она вдруг ощутила волнение в душе. Сон пропал. Села царевна у окна и стала ждать. Конечно, цыганке она не поверила. Ради денег чего не набрешешь! Но сердце отчего-то трепыхалось, словно маленькая птичка, пойманная в силок. И вдруг Татьяна Михайловна услышала под окнами шаги. Уверенные, тяжелые. Она бы узнала эти шаги из сотен других. Унимая сердце, подошла к двери, осторожно приоткрыла. На пороге стоял Никон — поверх простой рясы накинута шуба нараспашку, голова непокрыта.
Царевна отступила на шаг, вся дрожа, едва слышно спросила:
— Государь мой, ты ли это?
— Что ж ты, голубушка, плохо гостя встречаешь? — спросил ласково и руки ей навстречу раскинул, в объятия приглашая. Она сделала навстречу шаг, другой, третий. Сколько раз она мечтала об этом миге! И во сне и наяву видела себя в кольце этих сильных рук. Она вздохнула глубоко и счастливо. Из сердца наконец ушла сосущая тоска.
Фук, фук — одна за другой погасли дымные свечи в горнице. Звезды, заглядывающие в окно, засверкали ещё ярче.
* * *
Вернувшийся из бани Аввакум сидел за столом и пил квас. Квас подавала Анастасия Марковна, и был он чересчур перекисшим и теплым. В душе Аввакума росло раздражение. Не радовала глаз и матушка: «Постарела, очень постарела Марковна! — с горечью думал он. — В молодости как тростиночка была, груди как игрушечки… А теперь — лицо желтое, в морщинах, ноги опухли, еле двигаются…»
Понятно, не от хорошей жизни она так быстро сдала. Достатка у них никогда не было, зато была куча детей, многие болели, умирали. А последние полгода Аввакум вообще был не у дел, всеми забыт. Сейчас служит Ивану Неронову, иногда остается вместо него. Живет многочисленное семейство протопопа в доме звонаря при Казанском соборе. Звонарь старенький, Аввакум часто заменял его на колокольне.
— Ты чего такой грустный, батюшка? В бане тебя случайно не черти парили? — осторожно поинтересовалась Анастасия Марковна, удивленная молчанием мужа.
Аввакум только рукой безнадежно махнул:
— Ох, и не говори, матушка! Такие дела начались, такие дела…
— Да что же это за дела такие? Говори, не томи. Я тебе кто: соседка иль жена венчанная? Чую ведь, что гнетет тебя дума. А душа твоя как темный погреб…
— Боюсь, матушка, тревожить тебя. Думалось, пронесет беда лихая. Ан нет… Чем дальше, тем больше мути поднимается. Никон как стал Святейшим — покоя в церквах не стало.
— Ты чего болтаешь, Петрович! Окстись! Не стыдно самого Патриарха винить в грехах таких?
— Перекрестился бы, видит Бог, да руки не поднимаются. Никон велит тремя перстами Бога славить.
— Господи Исусе! — в ужасе опустила Марковна свои натруженные руки на округлый живот. — Что он, умом помешался?
Разбуженный ее криком, на печке заплакал ребенок. Старшенький, Пронька, как всегда, бегал где-то на улице. Матушка пошла успокаивать сына. В сенях заскрипели половицы под чьими-то тяжелыми ногами, и в избу ввалился соборный сторож Сидор.
— Что, опять мертвеца привезли и на панихиду зовешь? — Кисло ухмыльнулся Аввакум то ли от кваса, то ли от надоевшей службы.
— Нет, батюшка! С тобой хочет один молодец побеседовать. Неронова он не нашел, к тебе просится. Дозволишь?
— Кто таков и чего от меня надо?
— Иконописец он, из Нижнего, говорит, пешком пришел.
— Ишь ты! — Аввакум сменил гнев на милость и почти ласково сказал Сидору: — Крикни молодца. Чего на морозе человека держишь!
Вскоре в избу вошел худощавый невысокий юноша. Одет бедно: посконные штаны, лапти, на плечах — худой заношенный зипун. На непокрытой голове свалявшиеся светлые волосы. Лицо узкое, бледное, с большими умными глазами. Только переступил порог, сразу на передний угол, где стояли иконы, перекрестился. Аввакум отметил: двумя перстами. Только потом поздоровался с хозяевами.
Аввакум указал гостю на скамью рядом с теплой печью и спросил, как звать его, из каких мест прибыл в первопрестольную.
Анастасия Марковна утицей проплыла в предпечье, зачерпнула там из бадейки ковшик квасу и вынесла парню. Тот с поклоном принял ковш, но пить не стал, только губы смочил.
— Промзой меня батюшка с матушкой нарекли.
— Ты мордвин? — оживился протопоп.
— Я эрзянин. Слыхали о таких?
— Как же не слышать! У нас в Григорове, что под Нижнем, много мордвы. И села вокруг все эрзянские. Где же ты научился писать иконы?
— Да в Арзамасе, батюшка. Тамошних много по церквам работает. Кто плотничает, кто малюет, кто молится. Всё кусок хлеба, да и грамоте обучают.
— Вижу, умный ты парень. И хорошо, что наша родимая сторонка к божьему делу приучает, к свету тянется. Меня и самого в Нижнем попом поставили, потом уж до протопопа дослужился. Здесь, в Москве, меня всяк знает. Близко к царю бываю…
— Хвались-хвались, неразумный! Вот будешь Патриарха срамить, опять с насиженного места сгонят… — Пробормотала, не удержавшись, Анастасия Марковна.
— Не встревай, Марковна! — грозно зыркнул на нее муж. — Шла бы ты лучше на улицу.
Но матушка не послушалась, осталась. Промза же, решив, что слишком долго засиделся, торопливо встал и смущенно молвил:
— Я слышал, в Москве много новых храмов построили. Может, и мне дело найдется? Затем и пришел сюда.
— Завтра к соборному настоятелю отведу тебя. Думаю, поможет, мое слово не последнее, — и Аввакум опять грозно взглянул в сторону жены.
Промза уже стоял у порога и кланялся на прощание хозяевам.
— Писать-то хорошо умеешь? — строго спросил Аввакум.
— Как Господь наразумил…
* * *
Есть на свете птица вольнее сокола? Когда она летит в поднебесье, неподвижно распластав свои крылья, всякий скажет: другой птицы больше нет! Обладая скрытым зрением, сильными когтями, мощными крыльями, сокол стал настоящим властелином неба.
Сокол ещё и умная птица: знает хозяина и умеет выполнять команды, если его правильно воспитать. Соколятники знают: хорошего охотника надо растить самим. Берешь птенца и учишь всем премудростям.
Алексей Михайлович любил соколиную охоту, соколов холили и нежили по его приказанию. Птицами занимались специально нанятые пятьдесят сокольничих. Начальник над ними — Афанасий Матюшкин — имел дом в Москве, но из Коломны, Измайлова или Чертанова, царских вотчин, где держали птиц, не вылезал. Если сам не мог поехать, своего помощника, Семена Дмитриева, посылал. Тот строже хозяина следил за содержанием и обучением соколов. Чуть что не по его — побьет до полусмерти.
Что и говорить: птицы лучше своих слуг жили. Их почитали как ангелов небесных. Кормили только свежей дичью — жирными голубями. Голубей тех не в Подмосковье ловили, тем более — не в Москве. Там столько болезней и заразы водилось. Привозили их из Мещеры или с берегов чистейшей Суры.
Соколов в руки сам Государь брал. А о его здоровье заботились не только лекари, челядь дворцовая, но и церковные служители от Патриарха до простого причетчика.
Алексей Михайлович со своей свитой и стрельцами добрался до Чертанова лишь к полудню. Рядом с ним в просторном возке, запряженном шестью рысаками, сидели Борис Иванович Морозов и два князя — Одоевский и Трубецкой.
После осенних дождей и зимних оттепелей дорога вся в ямах и ухабах. Возок мотался туда-сюда, часто тонул по самую ступицу в грязи.
Наконец прибыли. Запели на всю округу колокола. Деревенские жители от мало до велика вышли на дорогу встречать Государя. Увидев царский поезд, пали на колени, сняв шапки. Возок с двух сторон был плотно закрыт конными стрельцами: попробуй подойди…
Остановились во дворце, построенном прошедшей зимой. К приезду царя готовились основательно. Зарезали теленка, двух свиней, в лесу завалили лося. В специальном пристрое-кухне суетились который уж день опытные стряпухи, собранные со всей округи. Они жарили-парили, солили-коптили, пекли пироги и варили сладости.
Царь и его свита по красной ковровой дорожке прошли к высокому крыльцу, поднялись в большую горницу.
Пока Алексею Михайловичу показывали наверху покои — теплую комнату с огромной мягкой постелью и множеством скамеек и скамеечек, обитых красным бархатом, — внизу уставляли столы и скамьи для царского пира. Во главе стола водрузили большое резное кресло: садись, Государь, ешь-пей и приказы отдавай!
Из широкого окна Алексей Михайлович хозяйским оком глянул во двор. Дубовый частокол крепок и надежен. Издалека видны заостренные наверху бревна, точно пики идущих на приступ воинов. Ворота охраняются стрельцами. По ту сторону ворот глазела толпа народа. Дальше никому ходу нет. Стрельцы знают, кого пропускать, кого нет. В стороне от терема из свежеспиленных бревен сложены амбары, хлева для скота, жилой дом работников. Невытоптанные свободные островки двора покрылись пробивающейся, словно куриный гребешок, первой травкой. От ветра она подрагивает и переливается изумрудами. На опушенных нежной листвой березах галдят грачи — строят себе гнезда. Даже отсюда, из горницы, слышны их гортанные, раздраженные голоса.
Переодевшись и умывшись с дороги при помощи молчаливого проворного слуги, Алексей Михайлович спустился вниз. Маленькое круглое лицо его освещала улыбка. Довольный, он уселся в уютное кресло. За ним к столу последовали остальные. По правую руку царя сел Морозов, по левую — Трубецкой и Одоевский.
— Что, свояк, понравилось ли тебе здесь? — обратился Алексей Михайлович к Морозову.
— Место, Государь, хорошее, дышится вольно. Только далековато от Кремля… Сколько тряслись по ухабам, думал, кишки вытрясу.
— Начнем охотиться, всё плохое забудешь…
Алексей Михайлович засмеялся весело и хлопнул в ладоши. Слуги стали выносить в зал подносы со снедью. Матюшкин, стоя за плечом Государя, налил ему, а затем и ближним боярам вина из корчаги. Царь поднял свою чарку и прислонил ее сначала не к морозовской, а к матюшкинской, говоря:
— За удачную охоту! Ты, Афанасий, не подведи, уж постарайся за ради нас!
— Это дело, Государь, не в моих руках, — смело молвил в ответ главный сокольничий. — Господь пошлет погожий денек, и охота сладится. За это уж головой ручаюсь.
Осушили чарки, принялись с жадностью закусывать. На столах в это время появилось новое угощение — лосиное мясо. Оно дымилось от печного жара на больших блюдах, порезанное на огромные куски. Царь велел Матюшкину позвать остальных сокольничих. Все семеро вошли в зал, сели за отдельный стол, стали не спеша набивать животы царскими яствами. На них никто не смотрел. Царь заспорил с Морозовым о Патриархе. Борис Иванович порицал Никона за строительство нового монастыря:
— Много ефимков из казны вынул. Денег и так негусто. А ему ещё монастырь подавай. Старых что ли мало?
— Монастыри — крепости наших душ и источники светлого разума. Души-то наши темнее осенних ночей, надобно их просветлить, — отвечал на это царь, поглядывая на сидящих за столом, как учитель на неразумных учеников своих. — По миру, чай, без двух тысяч ефимков не пойдем!
Все внимательно слушали царя. Один князь Трубецкой с хрустом и чавканьем сосал лосиную кость. «Постарел наш князь, ох, как постарел, — подумал, глядя на него, Алексей Михайлович. — Ну какой из него теперь охотник, горе одно!»
Матюшкин всё подливал вина из корчаги. Слуги вносили и выносили подносы и блюда. Съедены мозги вареные, пироги подовые, попробовали гости губы лосиные печеные, жаренку из ливера свиного, закусили грибочками и огурчиками солеными, яблочками мочеными.
Расправляясь с лосиной губой, царь не сразу заметил свалившегося к его ногам огромного мужика. При этом мужик громовым голосом завопил:
— Дозволь молвить, Государь-батюшка!..
Царь вздрогнул от неожиданности, кусок выпал из рук.
— Вот, сукин сын, как испугал! Сгинь с глаз, грохотня!
Два стрельца тут же кинулись к мужику, подняли его под руки и поволокли к двери. Царь, трясущимися от испуга руками, достал из рукава кафтана вышитый платок и стал вытирать взмокший лоб.
— Чего он хотел, Афанасий?
— Не гневись, Государь, — упал на колени Матюшкин, — Семен Дмитриев это. Хотел новость тебе хорошую сказать.
— Новость? Какую ещё новость?
— Хотел похвалиться добрым соколом. С Кавказа прошлым летом птенца нам привезли. Так вот Семен его вырастил, обучил. Хорош соколок! Таких ещё не бывало.
— Где же он? Где? Почему мне до сих пор не показали? Ну, погодите, дождетесь плетей!
Алексей Михайлович вскочил, как только мог быстро, со своего места. За ним — все остальные. Толкаясь в дверях, вышли на крыльцо.
Из сарая вынесли молодого сокола, держа его за когтистые лапы. С доброго гуся, не меньше. Матюшкин, улыбаясь, поднял его над головой. Сильная вольная птица замахала широкими крыльями, заклекотала гортанно, словно почуяла высоту поднебесья. Со стороны леса дул свежий весенний ветер, и это, видимо, напоминало соколу о свободе и его родине. Матюшкин погладил пленника — он успокоился.
Алексей Михайлович захотел тоже подержать его в руках. Ему вынесли кожаные рукавицы. Как и Матюшкин, царь прихватил птицу за ноги и, тяжело дыша, высоко поднял ее вверх.
— Эка силища! А когти-то, а клюв-то! Завтра он нас не подведет?
На это Матюшкин задумчиво ответил:
— Как Господь попустит, Государь. Птица — тварь божия, она в небо всегда стремится. Поживем-увидим, может, и не подведет.
Перед сном Алексей Михайлович долго молился на иконы, висящие в углу. Потом, озябший, залез в мягкую постель под пуховое одеяло и стал вспоминать недавний разговор о Никоне. «В самом деле, зачем ему новые монастыри? Славу свою утверждает? Пусть утверждает, от этого государству только польза. Я тоже забочусь о величии православной церкви».
Вспомнилось Алексею Михайловичу и то, с каким жадным любопытством поглядывает Никон в сторону малороссийских церквей. Если удастся взять их под нашу руку, там, глядишь, и Малороссия с Московией объединятся. Гетман Украины Богдан Хмельницкий недавно прислал письмо, прося об этом.
Так что Никон пока его союзник и помощник, и в обиду всяким брехунам он его не даст. С этими мыслями царь наконец уснул.
* * *
Едва засветился розово небосвод на востоке, как с севера, из-за темного леса, наползли серые тучи. Пошел частый дождичек. Сначала он тихо шуршал по крыше, потом прибавил силы и вскоре ударил озорным ливнем. Земля, ещё не просохшая после весенних паводков, вновь расквасилась, заблестели лужи, потекли грязные ручьи. Охоту пришлось отложить. Все без дела маялись по дворцу.
Многих мучило похмелье и вчерашнее обжорство. Хорошо бы протрястись верхом по полям, размять ноги, подышать свежим воздухом. Но на улицу и носа не высунешь в такую непогоду.
Алексей Михайлович и сам скучал. Он сидел на скамье у окна и с тоской глядел на нескончаемый дождь. Теперь он покаялся, что приехал в Чертаново. Он любил Коломну. Раз десять за год туда выезжал. А здесь бывал гораздо реже, а сейчас и вовсе неудачно…
Дотянулся до стола, взял колокольчик и позвонил. Вошел Федор Ртищев, поклонился царю:
— Слушаю, Государь…
— Как думаешь, Федя, небо долго не прояснится?
— Не переживай, Алексей Михайлович. Скоро тучи разойдутся, солнышко власть свою покажет. Вот уж светлеть небо стало.
— И у солнца есть власть? — засмеялся царь. — И оно небо в руках держит, как я вас?
Алексей Михайлович поджал капризно свои тонкие губы, встал со скамьи и принялся ходить по опочивальне.
— Тогда, стало быть, пусть на стол подают. Перекусим — и тронемся. Нечего время терять. — Пухлое лицо его стало строгим, на лбу морщины обозначились.
Пока завтракали, проглянуло солнце сквозь тучи, затих понемногу дождь. Тронулись в путь по новым лесным дорогам. Их зимою проторили. Для этого Матюшкин приводил сюда сотню стрельцов. Они рубили просеки, вывозили сосны, из них потом дворец и построили. А хлыстами и ветками гиблые места устилали.
Царь ехал верхом. Боярина Морозова и князя Одоевского везли в возке, запряженном парой гнедых. Князь Трубецкой захворал, остался во дворце.
Вымытые дождем деревья ещё не успели стряхнуть сверкающие капли и оттого под лучами солнца казались наряженными в драгоценные парчовые одежды. Красота — глаз не оторвать! Пели чибисы, курлыкали журавли на болоте, переговаривались тетерева, стучал дятел где-то совсем рядом.
Алексей Михайлович слушал несмолкающий хор птичьих голосов, вдыхал полной грудью пьянящий лесной воздух и дивился окружающей его природе. Он больше не жалел о своей поездке, а только с нетерпением ждал, когда прибудут на место, где в прошлом году так славно поохотились. Он едва сдерживал себя, чтобы не пустить коня вскачь. Да если б и захотел это сделать — не смог бы: впереди теснились конники, охранявшие его.
Алексею Михайловичу надоели стрельцы — едет как преступник под конвоем! Но в то же время присутствие вооруженных людей рядом необходимо. Хозяина земли русской беречь надо пуще глаз. И Алексей Михайлович припомнил вдруг случай, происшедший нынешней зимой в Коломенском лесу. На его пути встретился медведь-шатун, поднятый кем-то из берлоги. Голодного великана, видно, привлек запах пищи, которую готовили охотники на костре. У Алексея Михайловича был с собой нож, он всегда носил его за поясом на всякий случай. Да что сделаешь ножом против разъяренного чудовища! Если б не стрельцы — не ехать бы сейчас ему на эту охоту…
Пока царь вспоминал да размышлял, дорога вывела, наконец, из леса. Перед путниками открылась широкая, заросшая мелким кустарником поляна. Далее за ней, извиваясь змеей, несла свои прозрачные воды узкая речонка, и опять начинался лес. Туман рассеялся даже над речкой. Зелень сияла первозданной чистотой. В водном зеркале отражалось голубое небо, словно выгнутое над землей хрустальным коромыслом. И было оно, казалось, так близко! Хотя человеку всё равно не достать. В камышах возле берега безмятежно плавали утки-нырки. «Боже милостивый, как хорошо-то!» — полной грудью вздохнул царь и по-молодецки выпрямился в седле, заломив на затылок шапку. Сейчас он не чувствовал на своих плечах давящей камнем тяжести государственных забот. Вместе с ней его покинули и сомнения, опасения, неуверенность. Душа свободным соколом парила в высоком небе.
Подъехали Морозов с Одоевским, тяжело выбрались из возка. Глядя на них, царь весело воскликнул:
— А ну-ка, други, посмотрите вокруг! Красота-то какая!
Борис Иванович, кряхтя и вздыхая, глянул на царя опухшими красными глазами и буркнул:
— Чего и говорить, полна божьими плодами земля наша. Словно баба на сносях.
Сказал и, вынув из-за пазухи плоский штоф с вином, не стесняясь, жадно засосал живительную влагу в пересохшее горло.
— Сам ты баба на сносях! — радость Алексея Михайловича сменилась раздражением. — Разве не видишь, дурень, что поляна похожа на девицу красную, идущую под венец. — Стегнул коня плеткой и ускакал прочь.
Следуя за царем, охотники достигли края поляны. Там уже со своими помощниками ожидал Афанасий Матюшкин. Семен Дмитриев стоял в стороне, опасаясь приблизиться. Алексей Михайлович поманил его пальцем и мягко обратился к нему:
— Ты, Семен, на меня зуб не точи. Уразумей, дурачок: к царю являются, когда он сам зовет. Показывать себя надо в деле, а не на пиру.
Сокольничий стоял молча, опустив глаза, только и видно, как желваки на скулах ходуном ходят.
— Ну да ладно, кто старое помянет — тому глаз вон. Где твой сокол? Давай его сюда, пора…
Семен достал птицу из ивовой клетки, прикрытой мешковиной, посадил на рукав своего зипуна. Другой рукой держал веревку, привязанную к ноге сокола. Прирученный хищник вел себя смирно, но во всем его поджаром тельце, мощной упругой шее чувствовались напряжение и настороженность. В любое мгновение он может рвануться ввысь. Но это мгновение наступит, тогда лишь, когда с головы птицы снимут колпак и хозяин даст команду. Так обучен крылатый охотник. Поэтому, нервно перебирая мощными когтями по рукаву Семена, он терпеливо ждал приказа.
— А где же другие соколы? — поинтересовался царь у Матюшкина, с трудом отведя взгляд от гипнотизирующей птицы.
— Да вон их везут.
Спешились подъехавшие сокольничие. У каждого к седлу клетка с соколом приторочена. Алексей Михайлович увидел тощих заморенных птиц и рассвирепел:
— Это что такое? Что, я спрашиваю? Почему они на дохлых ворон похожи? Афанасий Петрович, отвечай, аль язык проглотил?
— Государь, сокол — не свинья, его не надо откармливать. Иначе он не взлетит выше крыши…
Царь не стал дослушивать оправдание, спешно сел на коня и поскакал на пригорочек, откуда хорошо были видны поляна и русло реки. Достал подзорную трубу и стал обозревать местность.
Матюшкин облегченно вздохнул: гроза миновала. Надо делом заняться, иначе охота не заладится, и всем тогда не миновать плетей. Он махнул рукой помощникам — те приступили к работе, каждый четко знал свои обязанности. И в это время, вспугнутая поднявшейся суетой, откуда-то из прибрежных камышей с недовольным криком тяжело поднялась большая птица. Ноги-палки опущены вниз, летит медленно, словно нехотя. «Цапля!» — определил в восторге Алексей Михайлович. И тут же увидел, как после отрывистого свиста в небо взвил сокол. Семен стоял, задрав вверх голову, птицы на его рукаве не было. Значит, на охоту полетел его питомец.
— Огонь, а не сокол! Весь в меня, — восхищенно заметил царь оказавшемуся рядом Морозову.
Борис Иванович спрятал усмешку: «Тоже мне — огонь! В детстве во двор один без нянек выйти боялся!» Но тот и не ждал ответа и не смотрел на Морозова. Всё его внимание сосредоточилось на птицах в небе. В подзорную трубу он хорошо видел, как поднявшийся ввысь сокол камнем упал на цаплю, вцепившись мертвой хваткой в нежную серую шею. Оба одним клубком стали кувыркаться в воздухе, стремительно приближаясь к земле. Летели перья, слышались гортанные крики раненой цапли. Оба упали в воду, но сокол, тут же отцепив когти от жертвы, взмыл в небо и стал набирать высоту. Разгоревшийся охотничий азарт заставлял его искать новую жертву. На земле, глядя на него, радовался только царь. Сокольничие, замерев от страха, ждали: вернется сокол или улетит? Семен громко и заливисто свистнул. Сокол замер на несколько мгновений, раскинув неподвижно крылья, затем стал снижаться медленными и ровными кругами. Наконец, клекоча, опустился на рукав Семена.
Когда Алексей Михайлович подъехал к Дмитриеву, сокол уже успокоился и сидел, деловито чистя свой клюв. В глазах его сверкали желто-зеленые звезды.
— Молодец, Семен! Хвалю за службу. Отныне, Афанасий Петрович, плати ему не четыре, а шесть рублей в год. Да всех новых наилучших соколов давай ему обучать.
Оба сокольничих поясно поклонились царю, сняв шапки.
До конца дня охотники завалили двух лосей и четырех кабанов. Глухарей и уток настреляли целую телегу. Многих соколами поймали. Царь был доволен. Дичь распотрошили, освежевали, погрузили на подводы и тронулись в обратный путь. Алексей Михайлович тоже ехал в возке с Морозовым. Устал в седле, да и поговорить хотелось, благодушное настроение располагало к этому. Морозов ему поддакивал и льстил:
— Ты, Алексей Михайлович, родился охотником. Батюшка твой, Михаил Федорович, царствие ему небесное, пистоли в руки не брал. А ты, как помню, с шести лет с рогаткой за моим братом Глебом бегал, сушеной черемухой в него пулял.
Царь смеялся от всей души.
Только выбрались на чертановскую дорогу — навстречу верховой. Им оказался Матвей Иванович Стрешнев, новый кремлевский воевода.
— С какими новостями скачешь? Уж не Москва ль горит? — сдвинул брови Романов.
Стрешнев, спешившись, отвесил царю низкий поклон и сообщил:
— Государь, в гости прибыла царица Грузии.
— Батюшки, забыл я об этом. Ох, негоже как! — огорченно воскликнул Алексей Михайлович и, похвалив гонца за быстрое известие, велел вознице погонять лошадей.
* * *
Многострадальная Грузия долгие годы искала спасения у России, но вместо помощи получала одни сердечные заверения. Между государствами непреодолимой преградой стояли не высокие горы, а Персия с Турцией, где проживали враждебные народы, исповедующие чуждую грузинам и русским религию — ислам.
За русской помощью первым обратился царь Кахетии Леон. И в 1564 году Иван Грозный взял Леона и его земли под свое покровительство. Турки на этот шаг ответили войной, пройдясь по Грузии с огнем и мечом. В помощь русские (в лице Бориса Годунова) послали на Кавказ армию. Но, во-первых, она прибыла с большим опозданием — Россия и сама переживала смутное время; во-вторых, армия была малочисленной, а значит, практически бесполезной. Союз разрушился, не успев окрепнуть.
Но Грузия по-прежнему стремилась к этому союзу. Главная причина: Россия в то время была единственной большой независимой страной, где процветало православие. А ещё страны и народы связывали прекрасные воспоминания о славных временах. В «золотой» век царицы Тамары (1182–1212 годы) над Грузией простиралась надежная и крепкая рука русского князя Андрея Боголюбского. Личным отношениям князя и царицы не суждено было перерасти в брачный союз. Однако Грузия и через много столетий помнила добро и хранила верность русской силе, защищавшей ее.
Страну разрушило нападение Тимура, прозванного «злобным хромцом». Шесть раз он прошелся по Грузии, уничтожая всё живое. Страна распалась на множество мелких княжеств: Имеретию, Кахетию, Абхазию, Грузию, Мингрелию и прочие.
Настоящим образом дружба с Россией возобновилась с 1636 года, когда царь Грузии Таймураз направил послом в Москву архимандрита Никифора. Через год с ответным визитом из России выехало посольство: князь Волконский с пятью священниками. Во имя укрепления вечной дружбы Таймураз просил Михаила Федоровича Романова построить на Кавказе русскую крепость. Ответное слово в Тифлис привез князь Ефим Мышецкий. В грамоте было сказано, что из-за нехватки денег крепость до поры до времени не будет строиться. Таймуразу же, несмотря на финансовые затруднения, подарки и гостинцы (соболями, куницами, белками) слали аккуратно, а также деньги из казны согласно давнему договору о взаимопомощи. Такую же финансовую поддержку регулярно получал и Александр, царь Имеретии, целовавший крест русскому царю вместе со своими сыновьями — Машуком и Багратом.
Алексей Михайлович носил титулы управителя многих стран, в том числе и этих. Но, подписывая верительные грамоты владыкам Турции и Персии, не ставил их. Зачем напрасно гусей дразнить? В драки на юге пока лезть не стоило. Были заботы куда важней. Своя, исконно русская земля с крепостью Смоленск страдала от ига поляков. Надо вернуть ее, укрепить и расширить Россию на западе, а потом уж и слабым соседям, просящим помощи, можно руку подать.
* * *
Мария Ильинична была на сносях. Боярыня Анна Вельяминова, обслуживающая царицу, никого к ней не подпускала на пушечный выстрел. И одеться, и умыться, и прическу сделать — во всём помогала государыне сама.
Сегодня утром Анна Григорьевна, как обычно, приводила в порядок царицу, которая готовилась к встрече грузинской гостьи. Когда всё закончили, Мария Ильинична осталась довольна. Из зеркала на нее смотрела юная красавица.
— Да я и в молодости такой не была! — воскликнула она. — Ты просто волшебница, душенька! — похвалила она Вельяминову. — Теперь не стыдно людям показаться…
Грузинскую царицу Анну Семеновну государыня принимала в своих покоях, на женской половине дворца. Всё проводилось по этикету: при въезде в Москву высокую гостью встречали знатные боярыни — Анисья Хилкова и Мария Волконская; в центре города — Настасья Ромодановская и Мария Львова. На красном крыльце Кремля с хлебом-солью стояла Екатерина Трубецкая. Она приветствовала гостью с Кавказа теплыми и льстивыми словами, выразив радость по поводу встречи и восхищение красотой царицы. Окружающие согласно кивали, улыбались и низко, в пояс, кланялись ей. Да и как не восхищаться далекой царицей — лицом и статью удалась, не сыщешь лучше и совершенней. Словно белая лебедь плывет.
И вот наконец Мария Ильинична встретила гостью в своей светлице. Здесь всё по-царски пышно и богато: пол застелен персидским пестрым ковром, стены обиты бирюзовым шелком. На правой стороне во всю стену — иконостас, лики икон сияют в пламени множества зажженных свечей. Держась за руки, обе царицы опустились на колени. Сначала надо воздать Господу за благополучное завершение долгого пути. Только потом сели за стол.
Потчуя гостью московскими яствами: груздями солеными, квашеной капустой с брусникой, мочеными яблоками, блинами с черной и красной икрой, пирогами с рыбой, запеченным поросенком, сладкой бражкой, ядреной медовухой и многим другим, Мария Ильинична успевала спрашивать о тифлисском житье-бытье. Так требовали законы гостеприимства. Хотя она знала, что Анна Семеновна с гораздо большим интересом слушала б о московских новостях. Но об этом у них будет время поговорить после обеда.
Женщины и их свита перешли в залу, где на широких мягких скамьях и в удобных креслах они могли отдохнуть и побеседовать. Мария Ильинична велела служанкам принести сундуки с тканями и шкатулки с украшениями. Парча, бархат, шелк, бисер и жемчуг растопят сердце любой женщины. Гостья по настоянию хозяйки выбрала себе понравившиеся вещи. Подарки сложили в отдельные сундуки и отнесли в покои, отведенные грузинской царице. Особый интерес обеих женщин вызвал жемчуг, имевшийся в запасах Марии Ильиничны в большом количестве. Был он и речной (из великой Волги), и озерный (из Ильмень-озера), и морской (из Азовского моря). Оттенки тоже разные — от нежно-розового до голубого. Гостья была им щедро одарена. И пока благодарила русскую царицу, вошел дворецкий и сообщил: царь прибыл в столицу и после отдыха вечером дает пир в честь высокой гостьи.
Грузинки, составлявшие многочисленную свиту царицы, околдовали московских бояр. Своими плавными движениями, тонкими гибкими станами, жгучими глазами и загадочной гортанной речью они так отличались от русских женщин, что мужчины теряли самообладание. Сам царь, говорили, попал под влияние чар Анны Семеновны. Глядит на нее — не наглядится. С восторгом и завистью описывали пир.
Накрытые кумачовой парчой столы сверкали от обилия серебряной и золотой посуды. И угощения были поистине царскими: сурская стерлядь, волжские осетры, астраханская икра, гуси-лебеди на больших блюдах, горы восточных сладостей и фруктов. Гости мало ели и пили, больше на приезжих смотрели да гусляров слушали. Что и говорить, красивая женщина, как молитва, настраивает на высокий лад.
Один только человек не терял голову на этом пиру. То был Патриарх Никон. Он зорким настороженным взглядом следил за грузинской царицей. И более других видел за ее красотой хищные повадки горной орлицы. Она словно высматривала жертву и выжидала момент, когда броситься на нее, разорвать в клочья, а потом отнести куски пожирнее в свое гнездо голодному выводку орлят.
Никон что-то шептал Государю в ухо. Несколько раз до близсидящих доносилось слово «дьявол». Алексей Михайлович продолжал ласково смотреть на грузинскую царицу, отмахиваясь от Никона как от назойливой мухи. Под конец пира сказал Патриарху с едва скрываемым раздражением:
— А теперь, святейший, подтверди-ка нашей гостье, что мы любим ее. Ты один тут остался с трезвой головой. Да обещай от нашего имени: о чем просит, всё получит, всё исполним обязательно.
Ничего не оставалось Никону, как покориться и исполнить приказ царя, сменив гнев в своих глазах на притворное почтение. В душе же он скрипел от злости зубами.
* * *
Промза расписывал новую церковь, прилепленную к Казанскому собору, около трех месяцев. Руки парня, Аввакум не ошибся, действительно оказались умелыми. Кисти и другие необходимые инструменты сам мастерил, сам готовил и краски. Такие оттенки получались — глаз не оторвать.
Жил он в Сидоровой светелке. Сам Сидор — соборный сторож — приходил редко, в Москве у него был свой дом. Светелка — с воронье гнездо, да и это хорошо, все не на улице ночевать приходиться. Работал Промза с рассвета до заката. А иной раз даже и при зажженных свечах. Часто оставался здесь и ночевать.
И вот пришел тот день, когда на его работу прибыл посмотреть сам Патриарх. Был он не один: привел с собой князя Хованского и двух архиереев. Церквушку со всех сторон окружили стрельцы и монахи. Внутрь никого больше не пускали.
Только Никон вошел, только глянул на стены и на церковный свод, как глаза его потемнели. На него смотрели отовсюду не бесполые ангелы и бестелесные херувимы, а обнаженные юные девы, с полными грудями, пышными бедрами.
— Что сие намалевано? — грозно загудел под сводами голос Святейшего. — Кого ты здесь изобразил, грязная твоя душа? — Никон пошел на Промзу яростно стуча посохом по каменному полу. — Святое место загадил, щенок!!! — Никоново горло хрипело, из темных глаз сыпались искры. Он поднял посох и стал тыкать им в росписи на стене. — Это что такое, я тебя спрашиваю? Отвечай, или язык, дурень, проглотил? — Патриарх гневно глядел на богомаза, который оцепенев от страха, молча стоял у входа, готовый дать стрекача. — Ты, собачий хвост, девок в церковь приводил?!.
Промза наконец кинулся к двери. Но стрельцы схватили его, скрутили руки и, сопровождаемые грозными приказаниями Патриарха, отволокли во двор, бросили в новый колодец. Над головой несчастного с грохотом закрылась крышка, свет померк. К счастью, в колодце было сухо, до воды так и не докопались. Промза потер ушибленные бока и коленки, сел поудобнее и тяжко вздохнул.
Никон не ошибся: все лики икон он рисовал с живых людей, больше всего с женщин, с которыми иногда ночевал в церкви. Приводил он их с Варваровского базара, горячих, жадных до любви. Про это ведали только церковный сторож да сам Господь, смотрящий на всё это из-под купола глазами Сидора. Вспоминая женщин, Промза и сейчас, в колодце, испытывал сладкую истому и блаженство.
В полночь Сидор отодвинул каменную крышку и бросил ему вожжи. Сидя потом за столом в сторожке и потягивая бражку, он, подобно Патриарху, стучал об пол своей клюкой и, извергая ругательства, поучал Промзу:
— Безбожник ты, парень! Антихрист тебе, неумному, хозяин! Язычник! В костер за свою ересь попадешь! А ведь молодой ещё, жалко жизнь твою загубленную… — По сморщенным, заросшим щетиной щекам его текли пьяные слезы. — А пошто внучку мою, Фроську, на стене нагую намалевал? И ее, бесстыдник, ночевать приводил?..
— Нет, дедушка Сидор, — соврал, жалея старика, Промза. — Я ее в соборе видел…
— Ух ты, жеребец не кладенный, а ещё богомаз называешься! Тебе не в церкви, а в трактире самое место.
Сидор всё зудел и зудел, сердясь, похоже, уже не на Промзу, а на самого себя, старого и немощного, у которого безвозвратно прошли молодая удаль, озорство и любовь к женщинам.
Утром Промза пошел проститься с Аввакумом. Но протопопа дома не оказалось. Анастасия Марковна встретила его радушно, накормила горячими блинами.
— Батюшка с Нероновым к Вонифатьеву отправился с утра пораньше, — сообщила она гостю и шепотом добавила: — тайный сход хотят провести…
Промза не стал задавать лишних вопросов, и она перевела разговор на другое.
— Набедокурил, говоришь, в церкви? Кто ж теперь тебе за работу заплатит? На что жить будешь?
— Какая плата, матушка! Хорошо ещё, жив остался, на кол не посадили…
Анастасия Марковна в ужасе перекрестилась и, оглядываясь на дверь, добавила:
— Господь тебе судья, парень! И остальным он тоже воздаст по заслугам.
Она благословила Промзу, дала на дорогу ковригу теплого подового хлеба и проводила на крыльцо. Куда он отправлялся, Промза и сам не знал. Русь большая, церквей в ней видимо-невидимо. Где-нибудь да найдется для его рук дело.
* * *
Было воскресенье, в Благовещенском соборе только-только закончилась заутреня, и Стефан Вонифатьев шел домой. Под своими окнами увидел Патриарха, сердце его дрогнуло. Но он сумел сдержать свое волнение и с благоговением приблизился к Никону, по обычаю приложился к протянутой руке Святейшего, покорно прося благословения. Никон с величайшей важностью проделал это.
Вонифатьев, не так давно бывший соратником Никона по кружку «боголюбцев», не забывал, что он также был и соперником его в обладании патриаршего престола. Кто знает, что думает теперь об этом Патриарх?
Стефан пригласил высокого гостя в дом, усадил в большой горнице под иконами, позвал женщин на стол собрать. Когда жена с кухаркой, кланяясь и шурша черными сарафанами, молча удалились на кухню, стал подобострастно восхвалять Патриарха, почтившего его своим приходом.
— Оставь это, — прервал его Никон. — Тебе ли, учителю нашему и наставнику благоверия, мне похвалу расточать. Наоборот, это я, раб божий, обязан тебе счастьем носить патриарший саккос. Потому и пришел спросить — чем я могу отплатить за твою любовь?
— Святейший! Даже не помышляй об этом. — Старик опять почувствовал, как сильно и тревожно забилось сердце. — Мне всего достает. Вот взгляни, — он повел рукой по горнице, уставленной шкафами с богатой посудой, резными скамьями, покрытыми коврами, богатым иконам в красном углу. — Государь и так наградил меня всякой всячиной. Что ещё мне желать?.. Разве только… — Вонифатьев словно в омут с головой нырнул. — Сделаешь великое дело, если из рук твоих вручишь золотой крест Неронову с Аввакумом и дьякона Федора Иванова иереем поставишь. И моление двуперстное вернешь… Иначе, чую, гибнет церковь православная!
— Нет! — Никон даже вскочил со скамьи. Лицо его в миг переменилось, стало суровым и гневным. — Не исполню твоей просьбы, хоть и чту тебя, как отца Церкви. Не бывать больше двуперстному молению на Руси!
— Как же так, Святейший, — не выдержал, воскликнул Стефан. — Сам-то ты ещё недавно двоеперстно крестился!
— Крестился, это верно. Но кончились те времена. И больше не вернутся. Церковный Собор утвердил троеперстное крестное знамение. Государь тоже стоит за это. Вместе с греческими Патриархами одобрил и другие перемены: хождение во время крещения против солнца, пение аллилуйи трегубую, а не сугубую, замену земных поклонов на поясные и, наконец, исправление богослужебных книг.
— Но ведь так мы всю веру православную разорим. Всё, на чем она стояла, разрушим. Так молились святой Филипп, преподобный Иосиф Волоцкий, Патриарх Гермоген. Значит, и от них отказаться?
— Мы ничего не разрушаем, святой отец! Как была наша вера православной, так и останется. Только различия в символах веры между нашей и греческой церковью надобно устранить. Нельзя жить в мире и согласии, пока не будет единства веры.
— Значит, веру в Господа можно подстраивать под свои мирские потребности? Это же ересь, прости, Господи!..
— Христову церковь никак не отделишь от земного существования. — Сказал это Никон и вышел вон из горницы, не оглядываясь и не прощаясь.
У крыльца, садясь в легкую повозку, столкнулся с теми, за кого просил его царский духовник: с Аввакумом, Нероновым, Федором Ивановым и Лазарем.
«Ну, слетелось воронье в одно гнездо!» — оскалил зубы Никон и велел вознице гнать лошадей.
Пара гнедых быстро домчала его в Кремль. За повозкой еле успевали трое верховых стрельцов. Дома Патриарха ждал Ртищев, главный постельничий царя.
— Давненько ждешь, Федор Михайлович? — ласково спросил Никон.
— Только вошел, святейший. За советом к тебе явился. В прошлом году я привез из Малороссии певчих для Андреевского монастыря. Покойный Иосиф не разрешал никаких иных песнопений во время служб. Однажды за это Стефана Вонифатьева проклял.
— Так ему и надо. До сего дня не может принять новое моление.
— Так-то оно так, да многие не знают, как пострадал от этого «нового» архимандрит Сергиево-Троицкого монастыря Дионисий. Службу вел по греческому чину. Так митрополит Иона позвал его в Москву, четыре дня держал взаперти, а на пятый приказал привязать Дионисия к хвосту лошади и таскать его по улицам.
— Слыхал про это, слыхал, — холодно отозвался Никон и добавил зло: — Враги как только нас не оболгали! Весь народ взбаламутили, не разобравшись, где правда.
— Вот в том и зло всё. Темен народ, зло на нас держит, еретиками называет.
— Аль боишься, Федор Михайлович, за певчих на лошадином хвосте покататься?..
— Упаси Бог, Светлейший! Я ж как лучше хотел…
— Ладно, ступай с миром, никто тебя не тронет. А певчих твоих я слышал — их голоса за душу берут…
Когда Ртищев ушел, Арсений Грек, бывший в соседней комнате и всё слышавший, сказал Никону:
— Святейший! Нельзя отступать нам! Если прекратим выпуск новых книг, то никогда не добьемся союза с Украиной. Мне не веришь — спроси у Артамона Сергеевича Матвеева, он в нашей типографии следит за печатаньем новых книг. Все восхищается плодами разума.
После огорчительной беседы с Вонифатьевым и мелочных сомнений Ртищева Никону захотелось пролить «бальзам на раны» души, и он велел позвать Матвеева, чтобы вместе с ним порадоваться успешными результатами книгопечатания. Однако вместо утешения Патриарх получил новую головную боль. Артамон Сергеевич, служивший в Посольском приказе, поведал неприятную новость:
— Помнишь, святейший, как два года назад в Польшу ездили боярин Григорий Пушкин и дьяк Гавриил Леонтьев? Они возили жалобу королю Яну Казимиру на его печатников, порочащих в своих книгах московского Государя. Казимир обещал все те книги предать огню. Но теперь стало известно, что в Польше и Ливонии ходят те книги. Многие были тайком ввезены в нашу страну. Король, видно, решил посмеяться над нами.
— А что по этому поводу Богдан Хмельницкий говорит? — взволнованно спросил Никон.
— Малороссия разорена войной. Кровь рекой льется. Хлеб сеять некому, травы косить некому. Гетману не до книг.
— Из Киева какие вести?
— Хуже не бывает. Радзивилл город на разграбление отдал. В церкви Богородицы, что в Посаде, конюшни устроили. Из Печерского монастыря все иконы и утварь выкрали.
— Спаситель! Прости грехи наши, не ведаем, что творим! — воскликнул Никон. — Неужели правда это?
— Да, Святейший, истинная правда. По велению Богдана Хмельницкого нам Выговский обо всём написал. Просят Алексея Михайловича взять их под свою руку, иначе придется искать защиты у турецкого султана. Казаки не хотят стать ляховскими рабами.
Никон давно уже встал со своего места и ходил из угла в угол, нервно перебирая в руках четки и обдумывая что-то. Наконец сел и в наступившей тишине громко сказал:
— Завтра соберем боярскую думу. Ты там, Артамон Сергеевич, обо всём этом и поведай боярам.
* * *
После ухода Никона настроение Стефана Вонифатьева совсем упало. Тут и явившиеся сотоварищи ещё больше разожгли его злость на Патриарха. Разговор их, как всегда, первым начал протопоп Аввакум. Столкнувшись с заклятым врагом во дворе, он потерял душевное равновесие и уже не мог говорить спокойно:
— Патриарх нам новую подножку ставит, — почти в бешенстве кричал он. Изба дрожала от его мощного голоса. — Третьего дня в Успенском соборе опять как пес цепной на священников кидался. Винил их и в лености, и в безграмотности, и в старых привычках…
— Что и говорить, всех он нас обидел, — подхватил Неронов. — Только и знает пальцем тычет: «Все вы, попы, пьяницы и развратники!»
— Я вам давно говорил: еретик он! Самый что ни на есть еретик! — тряхнул нечесаной гривой дьякон Федор, левая рука Вонифатьева. — Еретик вроде Лютера. Я учился в Сергиевой лавре у самого Логгина. Он ещё при Шуйском был хозяином печатного дела. Такой опыт имеет… А этот мужик возомнил, что лучше святые книги делать может.
— Правда твоя, Федор! — поддержал его Стефан Вонифатьев. — Мы сами главы церквей, у каждого, считай, свои храмы и приходы. Лазарь — в Зюзине хозяин, Данила — в Костроме, Логгин — в Муроме, Никита — в Суздале. Да и среди архиереев у нас друзья имеются. Пусть Никон на нас руку не поднимает.
— Знаю я, какая заступница у нас появилась на Москве, — впервые вступил в разговор Лазарь. — Боярыня Федосья Прокопьевна. Очень смело за старую веру стоит, благочестивица.
— Ее бы в наши ряды ввести. Она бы многих боярских жен на нашу сторону перетянула, — высказал свою мысль Вонифатьев. Ему, царскому духовнику, лучше всех известно, как много значат для успеха дела богатство и связи.
— Как и предсказывали апостолы в Священном писании, времена антихриста настали! — вскричал Аввакум. — Знамения ждите, святые отцы!.. А боярыне Морозовой ты, Лазарь, так скажи: костьми ляжем, но рушить старые устои не позволим. Веровали и будем веровать по тем книгам священным, кои Петр, Филипп и Иов писали.
Аввакум позвал Лазаря в боковую комнатку-кладовку. Она была полным-полна старых икон в золоченых окладах. Их собрали по храмам, когда никониане развесили там новые.
— Придет время, опять их на прежние места вернем, — обещал Аввакум Лазарю.
Когда заговорщики уходили, Вонифатьев, крадучись, следил за ними из окна горницы, боялся, не видят ли соседи его гостей.
* * *
Вокруг дома Патриарха цвели яблони и груши. По всему саду — то здесь, то там — копошились черные фигурки монахов. Уставший за ночь от книг, молитв и размышлений, Никон в утренние часы любил прогуляться в саду. Потом возвращался в дом, завтракал и выходил в большую залу принимать ожидавших его архиереев, игуменов, простых попов и дьяков. Многие прибывали из дальних краев с жалобами, просьбами или по вызову самого Патриарха. Он хотел из первых уст узнать, как проходят церковные перемены, как живут монастыри, где строят новые храмы. Знания давали в руки власть, потому что открывали ему глаза, позволяя действовать, принимать решения. А власть — это как раз то, к чему так стремилась душа его. Церковная власть не так кружила голову Патриарху, к ней он уже привык и как бы не замечал. Вроде так всегда было. Вон как веру-то потряс своей волей, словно старый тулуп из сундука, изъеденный молью, вынул, тряхнул, вычистил и подлатал! А в стране-то сколько неполадок. Вот бы такой же сильной рукой тряхнуть!..
Под вечер к Патриарху зашел Арсений Грек. Этого незаурядного человека он посылал в Иерусалим ко Гробу Господню, а главное — посмотреть, как там церковные книги издаются. Арсений прошел большой и тяжелый жизненный путь, знал множество языков и стран. Иудей по рождению, в служении Русской православной церкви он нашел свою долю. Никон высоко ценил его за ум, часто прибегал к его советам. Сегодня по возвращении Арсения из святой земли Патриарх даже ужин устраивал в честь него.
За столом сидело несколько человек, в том числе и Епифаний Славенецкий. Все внимательно слушали рассказ грека о путешествии, не забывая, однако, воздавать должное щедрому угощению. У дверей в ожидании приказаний черными столбами застыли два монаха. Время от времени они вносили в залу то рыбу, то грибы, то мед. В пятницу мясного не поешь. Да о нем никто из сидящих и не помышлял. Глаз не оторвать от золотого блюда, где лежат куски белорыбицы, лоснящиеся от жира и источающие аппетитный аромат. Рядом в расписной глиняной плошке матово отсвечивают соленые миниатюрные грузди. А вот моченые яблоки, сохранившие даже румянец на своих «щеках», с прилипшими к ним резными листочками дуба и алыми бусинками клюквы. В серебряных кубках плещется сладкое вино. Но кагор пьет только Никон, ему без конца подливают из корчаги, остальные из уважения к Патриарху лишь смачивают свои губы, увлеченно слушая (или делая вид?), что рассказывал Арсений Грек.
— Дорога, ведущая в Иерусалим, величайшая из великих. По Черному морю в Царьград — триста миль, до острова Петала — двадцать, дальше дороги надвое делятся. По левой стороне корабли плывут в Иерусалим, по правой — в Рим. Встречали большущую каменную гору. Там давным-давно стоял город Илион. Ехавший с нами еврей, который очень хорошо знал и русский язык, рассказывал мне: был, говорит, слепой поэт. Теперь имя его знает весь мир, он прославил ту войну, при нем и был сожжен этот город.
Никон и служки только головами покачали: про это и они в книгах читали.
— Затем доплыли до острова Хиоса. Там растут дающие масло деревья, всякие овощи, виноград. Из винограда делают вино. И я, грешник, его пробовал, — очень мне понравилось. Потом были в городе Эфесе, где гроб Иоанна Богослова. Там есть пещера его имени. В ней похоронено семь монахов. Тридцать лет они спали беспробудно, а затем, уж при царе Феодосии, взяли и проснулись. Увиденные в снах чудеса они всем рассказали…
Сели мы опять на корабль и к острову Родосу приплыли, где мытарился киевский князь Олег. Всё дивно там… Видел, как ладан добывают. Из сока дерева. Варят его в больших железных котлах, над большими огнями. Дорого продают тот ладан, на вес золота…
От острова Кипр дорога прямо на Яффу. И этот город стоит на берегу океана. Там есть очень удобная пристань. От Яффы до Иерусалима плыть недолго, но всё равно приходится потом слезать на берег и идти пешком по горам.
Арсений Грек потер свой вороний нос, тем самым хотел, видимо, унять охватившее его волнение, затем снова продолжил свой рассказ.
— Иерусалим поставлен меж каменистых гор. Над ним проплывают такие низкие облака, того и гляди, задавят. Видел я и гору Елеон, откуда Христос вознесся до неба. Когда дошли до нее, слезли с лошадей и стали подниматься вверх — думал, сердце мое выскочит из груди от радости, что вижу всё это. Войдешь в Иерусалим — и сразу перед тобой церковь Гроба Господня. Церковь круглая, словно башня. Сложена из белого камня. Гроб Иисуса — в пещере. Дверь туда узкая, как лаз. В нее входят на четвереньках. Внутри горят негасимые свечи. Потолок пещеры — золотой.
Арсений замолчал. Волнение, видимо, перехватило ему горло. Переведя дыхание, он продолжил:
— Ещё я видел алтарь Давида. Он о четырех углах, до верху зерном наполнен. Туда иностранцев не пускают, а меня, к счастью, пустили… На иврите хорошо говорить умею…
Грек рассказывал и про Голгофу, и про храм Соломона, и про то, какие страхи претерпел на иорданской дороге. По его словам, там много разбойников, у паломников они отнимают всё имущество, даже порой оставляют совершенно голыми.
В тех местах, говорил он, есть Мертвое море, в его водах рыба не водится. Вокруг моря одни песчаные земли, они такие горячие — ступни ног аж поджариваются. Жители пьют одну дождевую воду, озер и речек там нет.
Арсений окончил свой рассказ, но, взглянув на Патриарха, смотрящего на него с ожиданием и любопытством, добавил:
— В Иерусалиме у Гроба Господня я поставил свечку от всех русский церквей…
Когда все разошлись, Никон долго думал об услышанном. Кроме Соловков и Макарьевского монастыря, что под Нижним Новгородом, он, считай, нигде не бывал. Простой монах больше видел. Эх!.. Пройденные годы вертелись в голове пчелиным роем, словно жалил его, но боли он не чувствовал, а вот только на сердце пустота. И неожиданно призраком встала перед ним Татьяна Михайловна. С ней он совершил грех, но в то же время испытал великое блаженство. Перед глазами встала и та обманщица, которая ходила к царевне под видом цыганки. О ней ему поведал князь Мещерский, с которым они стали закадычными друзьями. Та женщина жила в Золотоверхо-Михайловском монастыре, считалась колдуньей. Князь рассказывал, что она из-под земли достанет любого человека, найдет и изведет. Ночью она, мол, ездит на краденой лошади. Людей лечит травами и кореньями. Однажды на Никона такая тоска напала, аж грудь защемило. Решился и он тайком отправиться к этой колдунье.
* * *
Ночью, когда звезды только-только разгорались и небо засеребрила сияющая полоска лунного света, Никон приехал в женский монастырь. В большой полутемной келье, куда игуменья Варвара тайком привела Патриарха, не было окон. Горела лишь одна свеча. Ворожея сидела на узенькой скамейке с гнутыми ножками в ожидании гостя. На стене шевелилась черная тень. У Никона пробежал холодок по спине. Он уже раскаялся, что пришел сюда. Но как отступишь — дверь за его спиной игуменья от посторонних глаз и ушей с той стороны на засов закрыла. Взгляд желтых глаз пронзил его насквозь. Никон усилием воли взял себя в руки и привычным грозным голосом поздоровался с женщиной, сел на противоположную скамью.
Монашка словно очнулась от громких звуков, встрепенулась, кинулась в ноги Патриарху. Он нехотя скороговоркой благословил ее и спросил:
— Знаешь, зачем пришел к тебе?
Вместо ответа знахарка вынула из складок своей одежды большой нож и протянула Никону со словами:
— Держи его крепче, Патриарх, как держишь свои церкви. Им не хлеб резать… Лепешку можно и руками преломить. — Она убрала со стола какую-то тряпку. Под ней Никон увидел ржаную лепешку, кусок которой, отломив, ворожея подала ему. Лепешка пахла кисло и терпко, как пахнет бедняцкий горький хлеб… — Не ешь пока, потом скажу…
Монахиня отошла в угол, где занялась разжиганием очага. Там лежала охапка заранее припасенного хвороста, на крючке висел котелок.
Никон, как завороженный, смотрел теперь на очаг. Огонь горел ровно и сильно, почти без дыма. В котелке забулькала вода. Знахарка собирала в это время со стены веточки каких-то трав, пучки их сейчас только, при свете очага, разглядел на закопченных стенах Никон, и бросала в воду. В келье запахло лесом и лугом, как в Вильдеманове в июльскую жару. Запахи разбудили глубоко спрятанные в тайниках души воспоминания. Никон неожиданно для себя издал протяжный стон.
— Сердечная печаль тебя застигла, святейший! — распевно проговорила монахиня, помешивая ложкой свое варево. — Значит, я верное средство готовлю.
— Много ты понимаешь, женщина! — усмехнулся Никон и почему-то вдруг захотел раскрыть перед ней свою душу. — Печаль у меня только одна: мои враги, те, кто идет супротив меня. Вот и научила бы, как быть, средство дала, силы мои укрепила…
— А грехи твои, Государь?.. — смело посмотрела она ему в глаза. — С грехами-то как быть? Ведь их у тебя столько — на одну подводу не нагрузишь!
— Все мы грешны, матушка! — Никон остался доволен «Государем», поэтому прощал чернавке ее смелость. — Бог даст, ещё успею их замолить.
Ворожея нацедила из котелка в расписной ковш темно-желтого отвара и стала шептать над ним молитву. Потом перекрестила трижды троеперстно и подала гостю. Никон уже без всяких сомнений стал пить маленькими глотками пахучую горячую жидкость. Он не очень-то верил в ее ворожбу, но разговаривать с этой женщиной ему было заманчиво и интересно, как в лес войти, полный неожиданностей. Он забыл и о своем чине, и о том, что привело его сюда.
— Пей, пей, Святейший! В этом ковше и твоя сила, и твоя любовь, и твои заботы новые. И избавление от старых. Всё прошло, но забывать об этом нельзя. Как не забыть тебе никогда ни жены твоей, ни деток…
Никон чуть не выронил ковш из рук. Откуда она знает о его прошлом? После того, как он покинул родное село, прошло тридцать зим. Для кого-то — целая жизнь. Даже имя свое прежнее — Никита Минов — он никогда не вспоминает. Неужели эта ведьма всё знает?..
Никон посмотрел на женщину, подавляя зарождающийся страх. Шепча молитву и улыбаясь, она приблизилась к нему и протянула кусочек ржаной лепешки:
— На, владыка, съешь, это твоя доля. Может, горька и черна, но куда от нее денешься… Что Бог дал — придется взять…
На стене по-прежнему шевелились черные тени — искаженная картина реальной жизни. Он вспомнил вдруг пугающие уродливые тени колоколов, отраженных в свинцовых водах Белого моря. Колокольный звон при этом оставался волнующе-прекрасным, и купола Преображенского собора сияли по-прежнему радостно и празднично. А тени — что? Взошло повыше солнце, и они исчезли, испарились, не оставив следа.
— Свет нужен, больше света, — вслух произнес Никон, продолжая думать о своем.
Монашка метнулась к свече, но Никон остановил ее властным движением руки.
— Довольно, матушка! Ты мне и так помогла. Хорошо твое снадобье. Умны твои речи. Да благословит тебя Господь! Прощай покуда…
Он шагнул к двери, которую снаружи уже открывала игуменья. Может, подслушивала, старая карга? Но Никону уже было не до монахинь. Для него опять зажегся угасший было огонек нового пути, которым он шел с таким трудом. Следовало поспешить, пока он горит.
…Три месяца прошло с той памятной ночи. Часто вспоминал он пророческие речи ворожеи и находил в них много истины. Однажды не вытерпел, приехал в монастырь. Но ворожеи там не оказалось. И матушка-игуменья не могла сказать, куда она делась. Говорили монахини: собрала в платок свои пожитки, поклонилась сестрам до земли и ушла на все четыре стороны.
В одну из ночей приснился Патриарху сон: в холодном поту он сел на свое жесткое ложе. Увидел, как наяву, ту ворожею, которая говорила ему: «Микитушка, не забывай меня и детишек наших!». Вгляделся, а у нее— как у Авдотьи лицо, жены его прежней. А вдруг так и есть? Ведь лица-то монахини он не разглядел как следует…
До утра стоял на коленях у святых образов, плача и моля Бога.
* * *
Федосья Прокопьевна Морозова в последнее время плохо спала. Тревожные сны, как змеи, высасывали сердце, туманили мозг. Утром вставала обессиленная и больная.
Сейчас проснулась среди ночи. Окна затянуты летним пасмурным туманом. Трещит сверчок в углу. Сверчок вдруг умолк, словно сам стал прислушиваться к чему-то. И наступила тишина. Долгая, тягучая, жутковатая. Будто лежишь в темном гробу заколоченная… Федосья Прокопьевна хотела девку Парашку кликнуть, но отчего-то не решилась, губ не разжала. И тут с улицы донесся тоскливый протяжный вой собаки. Ей вторила другая, третья. Как стая голодных волков. Мороз пробежал по спине боярыни.
— Тьфу, окаянные! Беду накличете… — Она знала, что собаки воют к покойнику. А поскольку супруг ее, Глеб Иванович, послан царем в самое гнездо Сатаны — в Малороссию, то вестей можно ждать всяких.
Она вскочила с мягкой постели, босая, простоволосая, кинулась в сени, подхватив по пути сафьяновые сапоги мужа. Поставила их у порога запертой на все засовы двери, носами к себе: так легче доброму человеку войти, размашисто перекрестилась двумя перстами, и вдруг сквозь щели двери сверкнул адский огонь и вслед за ним с треском ударил гром.
Не помнила боярыня, как очутилась в своей спаленке, как упала на колени перед киотом. Молнии освещали ее белую фигуру, гром заглушал слова творимой молитвы. Постепенно гроза утихла, ушла на запад. А с востока занимался рассвет. Ночь отступала.
Боярыня встала на ноги, собрала в косу рассыпанные по плечам волосы и пошла проверить сына. За дверью ее спаленки вдоль стены стояла широкая скамья. На ней, постелив старый тулуп, спала Параша. Сейчас, при свете занимающегося дня, хорошо были видны ее полные телеса: рубаха сползла с плеч, обнажая молочно-белые шары грудей, внизу задралась до самых крутых бедер и черного пушистого островка между ног. Жарка июльская ночь, жарки и сны девичьи. Хотела Федосья Прокопьевна хлопнуть по голым ляжкам, да передумала, увидев сложенные в блаженной улыбке полные алые губы Параши. «Хоть во сне счастье изведает», — благодушно подумала боярыня и пошла дальше, в Ванюшину опочивальню.
Мальчик крепко спал, разметавшись поперек своей широкой кровати. Одеяло — в ногах, подушки — на полу, Осторожно подняла подушки, перекрестила сына и вернулась, успокоенная, к себе.
Вторично проснулась от воркования голубей за окном. За карнизом и наличниками было множество их гнезд. Бархатные переливы птичьих голосов нравились Федосье Прокопьевне. Она и сама кормила и слугам приказывала заботиться о голубях. Вот они сейчас и расхваливают свою обитель, наслаждаясь теплым утром, чистым небом и пылающим солнцем. Боярыня подошла к окну и раскрыла створки. На нее пахнуло свежестью и ароматом ласкового июльского утра.
Кругом уже началась привычная жизнь: мычали коровы, конюх запрягал вороного и покрикивал на него строго: «Не балуй!». Баба несла воду на коромысле. Ведра-бадейки раскачивались в такт ее крупным плавным шагам. Где-то играл пастуший рожок. Звонко лаяла собачонка.
За спиной боярыни скрипнула дверь, пропуская Парашу с лоханью воды в одной руке и вышитым рушником — в другой.
— Что-то, барыня, ты раненько поднялась?
— А ты, глупая, забыла, какой сегодня день? Троица. Великий праздник. Помоги мне собраться, да в церковь пойдем… Что это ты вся чешешься, как шелудивая?
— Да комары искусали, ироды. Всю ночь меня жрали.
— Как тебя не жрать, спишь вся расхристанная.
— Жарко ведь, барыня… — плаксиво оправдывалась Параша.
— Спишь как дохлая. Ничего не чуешь и не слышишь. А ночью такая жуткая гроза была. И собаки выли.
— Собаки? Это плохо. К покойнику. — Девка усердно расчесывала длинные густые волосы хозяйки и почувствовала, как она вздрогнула. — Ой, батюшки! Что язык мой мелет. Прости, госпожа, ради Христа!
— Ладно, Параша, я не сержусь. Сама думаю всё о Глебе Иваныче, как бы с ним чего ни случилось.
— Да, в повозку он совсем больной садился, сам бледный, а по лицу пот ручьями течет.
— Ох, и не говори… Нельзя было ему никуда ездить. Да разве мог он Государя ослушаться. Одна надежда сейчас на Господа. Вот пойдем сейчас и помолимся. Готово? — Федосья Прокопьевна посмотрела на себя в зеркало: косы короной уложены, остается покрыть голову красивым покрывалом. Ни на улицу, ни тем более в церковь замужней женщине с непокрытыми волосами нельзя.
Когда, наконец, боярыня была обута и одета, Параша придирчиво оглядела ее со всех сторон, воскликнула:
— Царица, истинная царица!
— Воистину хорошо! — согласилась Федосья Прокопьевна, стоя у зеркала и любуясь золотой вышивкой на рукавах и полах своего верхнего платья. — А уж как люблю я эти краски — малиновый да золотой…
В сенях послышались легкие быстрые шаги. Дверь отворилась, и в горницу вбежал мальчик в синем камзольчике. За ним, охая и стеная, спешила тучная нянька-кормилица. Ванюша спрятался за материн широкий подол и оттуда показал старушке язык.
— Матушка-боярыня, прости грешную, не уследила, как он сюда вырвался…
— Ничего, Малаша, ничего… — успокоила ее Федосья Прокопьевна. — Я сама вот его, неслуха, отшлепаю. Будешь мамку слушать, озорник?..
Она стала шутливо тормошить и шлепать мальчика, одновременно лаская его и целуя. Ванюша, довольный игрой, крутился вокруг матери и счастливо смеялся. Но вот боярыня отстранила его от себя и строго сказала:
— Ступай, посиди тихо у окна. Я сейчас закончу сборы, и в церковь поедем.
Во дворе визжали поросята и гоготали гуси. Ванюша растворил пошире окно, чтобы больше увидеть. Растревоженные, с шумом выпорхнули из-за карниза два белогрудых голубя и полетели туда, где прижались к холму два десятка глинобитных домиков под соломенными крышами.
Мальчик проводил их глазами и снова стал рассматривать широкий двор. Сколько тут было амбаров и амбарчиков, в которых хранилось великое множество добра: мясо, окорока, рыба разная, масло, сметана, мука, крупы, зерно… Ванюша сам не раз бывал там, разглядывал запасы.
За амбарами располагались конюшни и скотный двор. У края ближнего поля лениво шевелила своими крыльями ветряная мельница.
Повсюду суетится много холопов — и в доме, и у амбаров, и на скотном дворе, и на мельнице. И все они слушаются и боятся одного человека — дворецкого дядю Артема. Ванюша его тоже боится больше отца, очень уж строг он и серьезен.
Солнышко уже поднялось над крышами домов, целовало крест на маковке церкви Михаила Архангела, зажгло изумрудом и золотом разрезанные на участки поля и дальний лес. Ванюша перевел взгляд в сторону Москвы-реки, где текла Чечерка. На берегу этой топкой заболоченной речушки недавно вместе с дядей Артемом пугал токующих тетеревов. Вдали виднелось сельцо Гуляево, тоже собственность Морозовых.
А сколько ещё у батюшки сел и деревень, которых Ванюша не видел… Он очень любит эти места окрест. Здесь он всё от рождения знает. Даже дорогу знает, которая в Москву ведет. Правда, слышал Ванюша, что есть дороги и побольше, и поважнее, но он их ещё не видел. Рассказывают, одна самая широкая и торная ведет в Великий Новгород, другая — в Ярославль.
Вдруг мальчик увидел, как в ворота въезжает подвода. В телеге сидит поп и толстая женщина с двумя мальчиками. Попа Ванюша сразу признал. Это Аввакум, который зимой уже бывал у них.
— К нам московские гости, матушка!
Федосья Прокопьевна поспешила к окну, а потом, узнав приезжих, охнула радостно и опрометью бросилась на улицу, забыв про сына.
Федя-ключник и старый кучер Морозовых помогали приехавшим выбраться из глубокой, как корыто, лубяной повозки. Аввакум отряхнул с черной заношенной рясы прилипшую солому и двинулся навстречу спешащей боярыне. Принял ее в объятья, облобызал, а она, опустившись на колени, целовала протопопу руку.
— Вот, матушка-боярыня, принимай гостей! Всё семейство свое привез погостить. Анастасия Марковна — жена моя и отроки Прошка да Ванятка.
— Милости прошу, гости дорогие! Уж как сердце мое порадовали, как душу успокоили! Проходите, будьте как дома.
Сбежалась любопытная дворня и глазела, с каким почетом хозяйка встречает попа, будто самого Патриарха. Да что и говорить: поп тоже поразил их воображение. Голос громовой, жесты властны и решительны, горящие глаза молнии мечут, волосы черные вперемежку с седыми ветер во все стороны треплет. На ласковое приглашение их хозяйки сесть за праздничную трапезу строго сказал:
— За стол, Федосья Прокопьевна, мы успеем. Сначала отдадим Богу — богово, отметим молитвами день Святой Троицы. Очистим наши души от грехов тяжких, а потом уж — и за яства…
Анастасия Марковна тяжко, не таясь, вздохнула и потрогала свой вздувшийся живот: она опять была на сносях и есть поэтому хотела за двоих. А уезжая из дома рано поутру, накормила свою семью только редькой с квасом. Прошка с Ваняткой дорогой хоть припрятанный ею черствый калач сжевали. Но всё равно сейчас, при отцовых словах, оба скривились недовольно, хотя и промолчали.
Все двинулись к церкви. Впереди — боярыня с Аввакумом, позади — цепочкой по притоптанной тропе — остальные домочадцы и слуги.
На паперти, одетый в ярко-зеленую фелонь с золотыми краями, с золотым крестом на груди, ждал прихожан священник Михайло-Архангельской церкви Лазарь. Повел пришедших в храм, украшенный ветками, венками из травы, цветами.
— Величаем Тя, Живодавче Христе, и чтим Святаго Духа Твоего, Его же от Отца послал еси Божественным учеником Твоим… — неслось из растворенных дверей храма, и пение сливалось с птичьим ликованием и шумом берез, окружавших холм с церковью.
Ванюше стало скучно в церкви. Что говорил распевным голосом поп Лазарь, он не понимал. Святые смотрели со стен и с потолка постными грустными лицами, все похожие друг на друга, как пуговицы на батюшкином камзоле. Прошка с Ваняткой стояли далеко, с ними даже не переглянуться, а нянька Малаша уже несколько раз дергала его за рукав, чтоб не вертелся и стоял смирно.
Чтобы хоть чем-то занять себя, Ванюша стал вспоминать рассказ дяди Артема о его путешествии в Царьград, «Этот город стоит на берегу Великого окияна, и улицы утопают в садах». Вот бы посмотреть на этот «окиян» и погулять по садам, где растут невиданные диковины — апельсины, виноград, оливки. «Надо будет спросить батюшку, когда он вернется, что это такое», — решил Ванюша и, задрав голову, стал рассматривать картинки на куполе.
Когда служба кончилась, все пошли на кладбище. Вереница людей медленно двигалась по лесной дороге. Многие несли иконы и кресты.
Лес вокруг села Приречье — бесконечная зеленая пропасть. Деревья словно спорят друг с другом, кто выше, кто пышнее, кто наряднее. С березами и дубами соседствуют ясени и рябины. В сырых низких местах хозяйничают осины и калина. На полянах нежатся под солнцем дикие яблони. Теперь вся эта зеленая лавина замерла, даже птицы примолкли. Приближался полдень, и солнце палило нещадно, спасения от него не было даже здесь, в тени деревьев.
Дорога повела их вдоль Москвы-реки. А вот и кладбище. Пора, наконец, принести молитву об усопших отцах и братьях…
— Да упокоит Господь души их в месте светле, в месте покоя вечнаго, — тянул дьякон Пафнутий, сменивший Лазаря.
Лазарь стоял возле Аввакума и Морозовой и о чем-то время от времени переговаривался с ними, поглядывая на своего помощника.
Косоглазый дьячок в прошлом году покинул Троице-Сергиевскую лавру. Долгое время был монахом. Теперь ему лет сорок: ни млад, ни стар… Голосок слабый, хрипловатый. Слушать его тяжело.
Аввакум шепнул Лазарю на ухо:
— Жидковат твой Пафнутий. Пока все не уснули, сам хочу к народу обратиться.
Лазарь и сам видел, что многие, положив дары своим предкам на могильные холмики — пироги, крашеные яйца, ломти хлеба, уходили с кладбища на берег реки, где на широкой поляне горел костер и начинались игрища и хороводы. Вокруг священников оставались в основном пожилые. Они стали внимательно слушать Аввакума, который, пропев громогласно дважды «Святый Боже, Святый Крепкий», и, перекрестившись двуперстно, неожиданно стал говорить такие слова:
— В Евангелии сказано: много врагов у человека. И они постоянно встают ему поперек дороги. Пока мы живем и дышим — должны остерегаться их. А чтобы остерегаться, надо знать этих врагов в лицо. Первый враг — это, конечно, дьявол. Он на земле самый сильный и вводит в грех детей божьих. Хоть Христос и победил его, взойдя на Голгофу, посеянное им зло продолжает жить. И нынче это зло среди нас — так называемый Патриарх Никон, а на самом-то деле — настоящий антихрист. Разоряет нашу православную церковь, заставляет молиться чужим богам, чужим святыням… Не верьте Никону, он обманывает вас…
От услышанного вокруг поднялся такой гул, что Лазарь во весь голос, громко, чтобы быть услышанным, сказал Аввакуму:
— Ты, протопоп, лишку хватил! Это уже бунтом пахнет. Хоть бы боярыню пожалел, если уж деток своих малых осиротить не боишься.
Морозова посмотрела осуждающе на Лазаря и вышла вперед, встала перед взволнованной толпой:
— Люди добрые! Идите по домам с миром и забудьте, что вы здесь слышали…
В обратный путь тронулись малой компанией. Федосью Прокопьевну и Аввакума с семейством окружали только самые близкие слуги. Все молчали. И до самого дворца их сопровождали хороводные песни, доносящиеся с берега Москвы-реки:
За веселой песней следовала грустная. Красивый девичий голос выводил на всю округу:
* * *
Пока гости умывались с дороги в отведенных для них горницах, Федосья Прокопьевна быстренько переоделась, сменила тяжелое платье на легкий сарафан камчатый и белую рубаху с широкими рукавами. Голову украсил расшитый кокошник под цвет синего сарафана. В залу, где слуги накрыли обеденный стол, боярыня не вошла, а словно влетела на крыльях: рукава кофты порхали по воздуху.
— Ты, матушка-боярыня, как райская бабочка, легка и красива, — залюбовался ею Аввакум.
Федосья Прокопьевна заалела от похвалы, но тут же постаралась погасить улыбку: на нее недобро глядела протопопица. И чтобы загладить свою несуществующую вину, принялась усердно ухаживать за гостями.
Посадила за стол Прошку с Ваняткой, помогла с помощью Параши сесть в удобное кресло ослабевшей от усталости Анастасии Марковне, наперебой предлагала кушанья Аввакуму. Правда, особого приглашения никому и не требовалось. Гости сильно проголодались, а стол ломился от невиданной снеди.
Пробормотав скороговоркой хвалу Господу и благословив пищу, Аввакум принялся прямо руками есть упругий, с ядреным хреном холодец, запихивал в лохматый рот жирные куски рыбы. На усах и бороде его повисли черные и красные икринки, в рукава рясы затекала по запястьям сметана, в которую проголодавшийся протопоп макал пшенные блины.
Когда принесли душистые щи из баранины, Аввакум так набросился на миску, словно хотел ее проглотить вместе с содержимым.
Анастасия Марковна не выдержала, цыкнула на мужа:
— Ешь по-человечески, отец, ведь не дома ты за печкой сидишь, а за столом боярским.
Боярыня отвела в сторону смеющиеся веселые глаза.
Ванюша тоже сидел среди взрослых. Сначала его забавляли протопоповичи, он с интересом смотрел, как они набивали свои желудки, бросая под стол кости, пихая друг друга локтями. Затихали на время, когда встречали материн взгляд.
Потом мальчишки Ванюше надоели, и он от нечего делать стал разглядывать на столе золотые, серебряные и фарфоровые перечницы, солонки, розетки, вазочки, подсвечники. На полке у стены стоит целая коллекция кубков, чарок, рюмок и других вещей, названия которых он никак не может запомнить. Матушка очень любит всё это добро. И батюшка всегда из поездок привозит ей чего-нибудь этакое в подарок. Интересно, а что привезет на этот раз?..
Мысли Ванюши перешли на отца, по которому он очень скучал. А тем временем гости насытились. Все перебрались из-за стола на широкие мягкие скамьи. Детей отослали прочь. Завели разговоры.
Анастасия Марковна, благодаря хозяйку за вкусный обед, неосторожно упомянула Патриарха, сказав:
— Ох, как расстаралась ты для нас, голубушка Федосья Прокопьевна! Прямо-таки патриаршая трапеза получилась…
— Не к обеду будь помянут, антихрист! — взорвался Аввакум, словно его шилом в бок ткнули. — Толкнул народ в пасть дьяволу, а сам и в ус не дует! А что ему, язычнику? Господь для него, мордвина некрещеного, лишь лик на доске, а не Творец и Промыслитель мира.
— Как это, некрещеному? — испугалась боярыня. — Я слышала, он был священником в Княгининском уезде, монахом на Соловках, игуменом Кожеозерским…
— Да, это так. Только прежде — мордвин он, эрзянин. А значит, с молоком матери впитал любовь к другим богам, не христианским…
— Как же его, язычника треклятого, в Патриархи-то посадили? — искренне удивилась Анастасия Марковна.
— Царь наш батюшка тебя, курицу, не спросил! — рассердился Аввакум на жену за глупый вопрос. Сколько раз он объяснял ей положение дел, а она всё мимо ушей пропускает.
Федосья Прокопьевна слыхала от мужа, как посадили Никона на патриарший престол, каков он, «великий Государь» — хитрый, умный, решительный. Она не сомневается в этом. Только ещё больше не может простить этому человеку разрушения всего святого и дорогого ей — веры русской.
Аввакум, отвернувшись от жены, с боярыней стал говорить совсем по-иному, почтительно и ласково:
— Мы, пресветлая боярыня, ревнители честной веры, просили Государя поставить на патриарший престол Стефана Вонифатьева. Уж он бы не стал церковные традиции рушить…
— Знаю, батюшка, знаю. Только ведь упрям Алексей Михайлович, как и все Романовы: на чем стоят — не сойдут. Но Никон ещё себя покажет, наплачется Государь… Я этого антихриста насквозь вижу! — От охватившего ее волнения Федосья Прокопьевна даже чашку фарфора китайского из рук выпустила. Она разбилась вдребезги.
— Что будет — один Господь ведает. Только сегодня сила на стороне Патриарха. Он крепко держит в руках власть духовную. Да если б только духовную!.. — Аввакум посмотрел в сторону открытой двери, за которой суетились слуги, и замолчал.
Федосья Прокопьевна будто и не увидела его осторожного взгляда, стала говорить горячо и вспыльчиво:
— Пусть не думает, что всех под себя поломает! Найдутся на Руси люди крепкие, неподкупные!
— Правильные слова сказала, душа ты ангельская, — обрадовался протопоп. — Обязательно будет по-твоему.
* * *
Москва праздновала Троицу: день-деньской звонили колокола, ворота домов, наличники окон красовались ярко-зелеными венками, первыми полевыми цветами.
В патриарших хоромах, тоже украшенных зеленью, всё залито солнечным светом, слышатся громкие разговоры, смех. Пришедших поздравить Патриарха с великим днем встречал иерей Епифаний Славенецкий. Самого Никона побаивались, а с Епифанием можно побеседовать душевно и открыто — он всё поймет.
Вернувшись после литургии из Успенского собора, Святейший уединился в своих покоях, чтоб отдохнуть в тиши. Но Епифаний сообщил о прибытии из Новгорода иеромонаха Аффония.
— Приведи его ко мне сюда! — распорядился Никон. — Нам чужие уши не нужны.
Аффоний, войдя в покои, вначале совершил положенные по чину поклоны, поцеловал руку Патриарху и, получив в качестве одобрения дружескую улыбку, с восхищением сказал:
— Слава Господу, что вижу тебя, святейший! Своими глазами зрю твое величие! Земля слухами полнится, вот и хотелось мне самому восхититься делами твоими, друже!
— Господь милостив ко мне, ты прав: из сельского попа Патриарха сделал. Большая власть у меня, брат, большая, чего греха таить! Рядом с царем на троне российском сижу. — Никон встал перед монахом во весь свой богатырский рост, плечи, обтянутые шелковой черной рясой, расправил. На широкой груди его победоносно засверкал позолоченный крест, поймав пробившийся сквозь тяжелую штору солнечный лучик. Аффоний аж зажмурился.
Тут Никон словно очнулся от ощущения величия, подошел к монаху и, обняв его, троекратно облобызал. Старик прослезился, хотел опуститься на колени. Патриарх не позволил, посадил гостя на мягкую скамью и сам сел рядом.
— Скажи-ка лучше по правде, друже, зачем в Москву прибыл?
— Тебя понаведать! В ноги поклониться! Истинный крест, не вру! — горячо воскликнул Аффоний.
— И всё-таки на уме у тебя что-то есть, не хитри со мной, старче! — в голосе Никона послышались стальные нотки. Аффоний задрожал и прошептал:
— Прости, Святейший, за лукавство… не по своей воле я здесь. Меня купцы новгородские сюда спровадили. Боятся они Москвы. Боятся войны с Польшей и Ливонией. Воевода наш, Хилков Федор Андреевич, просит твоего совета: как быть?
— Спрашивает, кому служить? Так, что ли? Боится, что купеческие деньги из его рук выскользнут? Ну, что молчишь, старый ворон?! Почему сам воевода не приехал? За шкуру свою дрожит? А твою подставляет под розги!
Руки Аффония так тряслись от страху, что он не мог даже креста сотворить. Опустил голову, не в силах больше смотреть в гневные очи Патриарха.
Вошел Епифаний.
— Святейший, угощение подавать?
— Угощение? Для кого? — грозно рыкнул в сторону Аффония.
Епифаний молча вышел. А Никон властным движением руки указал гостю на порог…