В феврале 1653 года в Патриаршем доме Никон принял настоятеля Киево-Печерского монастыря Дионисия Балабана. Низкорослый, худощавый гость был похож на паренька, у которого вместо бороды еще пушок на лице. Так он выглядел со стороны. Когда же приблизился к нему, Никон даже удивился: у сорокалетнего архимандрита лоб изрезан глубокими морщинами, глаза усталые и печальные, словно у старика.

В медных подсвечниках свечи горели ровно, пламя не колыхалось. В палате было прохладно, даже дыхание виднелось.

Это была тайная встреча, подальше от посторонних глаз.

Архимандрит слушал молча. Душой он, конечно, чувствовал — Никон попусту в такую даль не пригласил бы, притом он всего лишь архимандрит, каких в России сотни. Услышал, видимо, что стоит он за воссоединение Киева с Москвой, и вот…

Когда Никон закончил свои расспросы, как гость доехал, Балабан осторожно перешел к делу:

— Отец, позволь так называть тебя, ведь ты мне ближе родного отца, обеты Богу я выполню, в землю лягу, а от начатых дел не отступлю. Бескрайнюю радость почувствовал я, услышав твои слова. Сейчас мы, малороссы, стоим на краю пропасти, и, боюсь, придут такие темные дни — вся моя родина в нескончаемом горе утонет. Одни не выдержим против шляхтичей, они сильнее нас. Крымскому хану, Ислану Гирею, к которому Хмельницкий обратился за помощью, вера с тонюсенькую ниточку. Хана, того и гляди, король Речи Посполитой на нас натравит. Надежда наша, отец, на одного московского царя. Встанет за нас — тогда вырвемся из рабства. Прошу тебя, скажи Алексею Михайловичу: пусть по нашим городам разошлет смелых своих стрельцов, поможет своим братьям — и изорвет Поляновский договор с Яном Казимиром, он нас за горло держит, дышать не дает.

Дионисий замолчал.

Никон сидел с закрытыми глазами, словно дремал.

— Говори, говори, — неожиданно загремел его голос.

— Пусть моя просьба тайной будет, святой отец. Дойдет до ушей короля — они с ханом сразу на нас нападут. Тогда, жди, и, турки к ним присоединятся.

— Не бойся, сын мой, — ответил Патриарх. — Сегодня же твои слова куда надо передам. — Посидел немного, продолжил поучающе: — Когда наши православные народы в одном государстве будут жить, войска и земли объединим, там уж никаким врагам нас не растоптать.

Дионисий на это промолчал, и Никон начал говорить совсем о другом:

— Как там Сильвестр Косов живет? Слышал, жалуется на казаков и атаманов.

Гость растерялся. Как ни говори, Косов — его митрополит, хоть Киев, конечно, по величине не Москва… Долго архимандрит подбирал нужные слова, всё думал, как поведать об увязшем в грехах владыке. Хотел было сказать: «Ему римский папа дороже тебя», да боялся, Никон сочтет это за вранье. Вслух сказал другое:

— Он почему-то против Хмельницкого идет. Правда, полковник Богдан Капуста кое-какие монастырские земли по людям раздал, но всё равно, думаю, обида не в этом.

— Тогда в чем же?

— По-моему, Богдан его не жалует. Однажды при архипастырях бросил в лицо Сильвестру: ты, говорит, на нашего Бога не уповаешь, иезуитские молитвы держишь под сердцем…

— И что же ваш владыка ответил? — Никон даже встал с места.

— Ничего. Вышел из святого собора и домой пошел. Потом монахи его видели с пастырем костела. Друг у него есть, того из Польши прислали. Так они друг к другу в гости ходят…

— Вот ка-ак! — поразился Никон. — Так митрополиту делать нельзя. Недопустимо.

За столом, уставленным яствами, они сидели одни. И долго ещё Никон задавал вопросы и удивлялся ответам.

* * *

В марте дующие с Днепра ветры пахли половодьем, здесь же, в Москве, кружилась поземка, от сильных морозов трещали деревья.

С Лубянки, мимо боярских домов, Силуян Мужиловский ехал в Кремль на санях Посольского приказа. Дьяк Петр Строев, сидящий около него, рассказывал:

— В Москве людей, сам видишь, тысячи. Приезжают сюда со всех сторон. Кто по торговым делам, кто — с челобитными… Иноземных гостей по теремам размещаем, на улице их не оставишь…

Мужиловскому очень понравилась Москва, его душа захлебнулась от радости: вот бы вместе пойти против ляхов! Сколько здесь людской силы! Эти мысли чуть не вырвались у него из уст. Хорошо, сдержался: об этом не в кибитке беседовать — в Приказ едет, куда не каждого пустят. Ему же донесли, что архимандрит Киево-Печерского монастыря с глазу на глаз говорил с Никоном, и тот обещал содействие. Сейчас Мужиловский заботился об одном: как лучше передать помыслы гетмана царю.

Петр Строев внимательно смотрел на него, будто пытался угадать, о чем он думает.

В лицо дул прохладный ветер; с серого неба падал колючий снег. Перед посольской кибиткой ехали верхом два стрельца, расчищая им в толпе дорогу. Ротозеев угощали кнутами. Больше всего ударов попадало одетым в рванье. Оставив позади храм Василия Блаженного, сани легко проскользнули в Спасские ворота Кремля.

В палатах Посольского приказа от натопленных печек жар пышет — дышать нечем. Силуян Мужиловский снял шубу и овечью шапку, повесил на вешалку, стал приглаживать усы, скрипучие, будто пшеничные колосья, и стриженую гладкую голову. Навстречу шел, радостно потирая руки, Ларион Лопухин, думный дьяк. Посол гетмана хоть и не царский, и не королевский, но всё-таки посол.

Сели в кресла с высокими спинками. На расставленные вдоль стены лавки, обитые красным сукном, расселись подьячие.

Силуян начал прямо с дела. Напомнил: гетман Богдан Хмельницкий кланяется от всего Запорожского войска и надеется, что царь московский возьмет под свою руку Украину. Если этого не случится, то война усилится. И сколько погибнет тогда православных людей!

Понятно, русские и украинцы одному Богу молятся, по вере и крови братья. Это так. Но Поляновский договор с польским королем о мире куда денешь? Как откажешься от него? Весь мир потом скажет: «С Россией никаких договоров не заключайте!».

Мужиловский говорил не торопясь, прежде чем сказать то или другое слово, сто раз его взвешивал в голове: отвечая уклончиво, сидел тихо, иногда только усы поправит, улыбнется тихонечко.

— От унии, пан Лопухин, хоть вешайся. Римский иерарх наши православные молитвы на морском дне утопил бы. Киев — старинный славянский город, а теперь куда ни взглянешь — одни иезуитские костелы. Вскоре Христу и молиться перестанем.

Лопухин и подьячие слушали Мужиловского, сами о другом думали. Вчера в Москву приехал посол Польши Пражмовский. В течение двух часов рассказывал Борису Ивановичу Морозову о том, как казачьи смерды сжигают богатство своих хозяев, режут скот и воруют зерно. Того и гляди, говорит, эта вольная зараза в Москву нагрянет. Польский посол пока не был у царя, о его приезде не знал и Мужиловский. А Лопухин не спешил об этом сообщать.

— В прошлом году зерна мало собрали, — дальше откровенничал украинский посол. — Саранча все всходы поела, а где уродилось — многие поля под снегом остались. Некому было жито скосить — мужики со шляхами воевали. Гетман обращается к вашему царю с просьбой продать для запорожского войска зерно, соль и другую провизию и, если будет такое желание, не брать с нас пограничные пошлины.

И ещё наш гетман Богдан Хмельницкий вашего царя просит вот о чем: если выйдут помогать нашим воинам донские казаки, не останавливайте их. Не раз мы вместе ходили против турков, не раз побеждали и крымских ханов.

Мужиловский замолчал. Лопухин погладил бороду. Сейчас ему отвечать. Подьячие съежились на своих местах, ждали, что скажет их старший. Петр Строев что-то зашептал в ухо Лариону, тот кивнул. Петр протянул ему раскрытый лист бумаги. Лопухин холодным взглядом прошелся по нему и сказал:

— Посольский приказ всё, что просит у нашего царя ваш гетман, давно обдумал. По этому поводу Алексей Михайлович составил грамоту, где все вопросы от начала до конца рассмотрены. Украине мы будем продавать соль и зерно без пошлин. О донских казаках отдельной грамоты не ждите. У которого казака будет желание бороться за братьев одной веры — пусть идет к вам, никто его не держит. Над другими просьбами пока нужно думать…

Силуян Мужиловский по той же дороге поехал на Лубянку, в новый боярский дом, куда его устроили на жительство.

Ларион Лопухин заспешил в палаты царя. Не по красному крыльцу, а через темные сени. Перед дверью палаты дремал стрелец. Услышал шаги — выпрямился. Лопухин посмотрел искоса, хотел было крикнуть на него, но не успел — сзади послышались шаги. Повернул голову — боярин Григорий Пушкин догнал его. Полный, широкий, он закрыл собой узкие сени. Стукнул в дверь, вперед пропустил Лопухина, засмеялся:

— Войну или мир принес?

— Тебе все смешки да смешки, — грустно улыбнулся Ларион.

В мягких креслах в палате отдыхали боярин Василий Васильевич Бутурлин и окольничий Богдан Матвеевич Хитрово. Пушкин поклонился им, подсел рядом. Василий Васильевич вопрошающе посмотрел в сторону Лопухина.

— Две встречи провел, — сказал Ларион.

— И к чему пришел?

— Думаю, нужно выполнить просьбы гетмана, стрелецкие полки же…

— Ты, дьяк, только то видишь, что под твоим носом, — остановил его Хитрово. — Если возьмем Украину под свою защиту — такая война поднимется с Яном Казимиром — самим в Сибирь удирать придется. — Зло взмахнул рукой, будто уже и вправду его выгоняли в морозный край. — Время, время нужно нам тянуть, вот что тебе скажу!

— Война всё равно неизбежна, — возразил Лопухин. — До каких пор Смоленск и Белую Русь будем держать под вражьим каблуком? Казаки, вот посмотрите, сами пойдут помогать украинцам…

Здесь и Бутурлин не удержался, высказал свои мысли:

— Правильно говоришь, Ларион Петрович. Не зря посол Речи Посполитой в Москве. Ляхи почувствовали, чем пахнет. Порохом.

В палату неожиданно вошел царь. Сел на свой трон, руки положил на подлокотники, грустно задумался. Не смотрел даже, что перед ним стоят, кланяясь, бояре и ждут, когда он прикажет им сесть. Слова Никона вспомнил… Речь Посполитая, конечно, не уступит. Начнутся сражения, людская кровь рекой прольется. Патриарх мыслит и видит далеко вперед. Расширить российские земли, вновь возвратить упущенное — что в этом плохого?! Издевательство шляхтичей над православной церковью разве не преступление? А Украина разве частица Польши?

Взмахнул рукой, будто тяжелые мысли из головы хотел прогнать. Бояре это по-своему поняли: пора им сесть.

— Что нового у вас? — спросил Алексей Михайлович не столько бояр, сколько Хитрово.

Богдан Матвеевич сказал с жаром, что царские земли нужно увеличивать. И это великая несправедливость, что вдоль всего Днепра шляхтичи стоят, а над Киевом давно реют польские стяги. Хмельницкому, конечно, нужно помочь.

— Пусть вначале хлеба созреют, а уж после уборки и войска поднимем, — закончил свою речь окольничий.

«Надо же, будто мысли мои прочитали! — про себя удивился царь. — Ни одного слова им не сказал, а они как в душу заглянули. Даже Хитрово поумнел…»

Бутурлин, правда, высказал другие мысли: нечего ждать, когда между гетманом и королем большая драка. И осенью ничего не изменится.

— Сейчас каждый день дорог, — уверял всех боярин. — Летом нагрянуть на поляков с обеих сторон — от них одна пыль останется. Полки у Богдана сильные, пики у них острые. Мы тоже пальнем из пушек!

— А как Посольский приказ считает? — Алексей Михайлович посмотрел на Лопухина.

Тот сначала растерялся, потом собрался с мыслями и сказал:

— Наш Приказ думает так же, как боярин Василий Васильевич Бутурлин, Государь. Богдана Хмельницкого поддержать не мешкая, расторгнуть договор с Польшей и освободить город Смоленск. Об этом и Мужиловский, гетмановский посол, просит.

— Где он, почему ко мне его не ведете? — зло прищурились узкие веки царя.

Лопухин учтиво ответил. Царь сдержал гнев и сказал:

— Хорошо, надо подумать над всем этим. Святейшего спрошу. Как скажет, так и будет. А вы, бояре, тоже весь ум приложите к этому делу. — И встал, давая понять: пора расходиться.

* * *

Польшей в течение восьмидесяти лет правили иностранцы. Сначала королем был француз Генрих Анжуйский, потом — трансильванец Стефан Баторий, возведенный на престол турками. Француз убежал, стриженый воевода был умерщвлен. Королем стал шведский принц Сигизмунд Ваза. Он так не любил поляков, что даже единственного своего сына Владислава, ходившего в польской одежде, при всех отстегал кнутом до полусмерти.

Сигизмунд, который боролся за шапку Мономаха и которого боялся московский царь, всю свою жизнь мечтал сесть на шведский престол. Из-за этого и женился на Анне Австрийской, пообещав отдать Польшу Австрии. Только не вышло это. Во Владиславе тоже польской крови ни капельки не было, и хотя он выходил к простому люду, даже пил вино с ним, но всё равно был сыном своего отца. Когда отправлялся за шапкой Мономаха и разбил около реки Поляновка русских воевод, сообщили ему плохую весть: в Польшу вошли турецкие войска. Король расстался с мыслями о захвате Москвы, Михаилу Романову, отцу Алексея Михайловича, возвратил царское имя, за что вырвал у него двадцать тысяч рублей пошлины и взял все западные земли, вместе с ними и город Смоленск. Русским возвратил одну крепость Сорнейск.

На место Владислава встал его брат Ян Казимир, который также стремился к шведской короне.

В прошлом году в Польше был русский посол Василий Васильевич Бутурлин. Алексей Михайлович давал ему задание: поздравить короля по случаю бракосочетания и договориться с ним о выполнении Поляновского договора. Русского посланника король встретил хорошо, всем сердцем уверял его: Россия с Польшей — соседи, между ними не должно быть ссор. Несмотря на это, мир был очень хрупким. На русские города и села шляхи неустанно нападали, убивали сторожевых.

Алексей Михайлович решил с этим покончить. Посоветоваться по этому поводу пригласил Патриарха. Тот выслушал его и сказал:

— Поляки нас никогда не поймут. Государство наше сильное, почему же мы трясемся перед иезуитами? Поднимем войско— сами отдадут наши бывшие земли.

— Скоро уборка начнется, войско трудно будет собрать, святейший, — осторожно возразил ему царь.

— Я говорю не о сегодняшнем дне. Нападение надо подготовить. А сначала Украину на нашу сторону перетянуть. Мы, русские и украинцы, веруем в одного Бога. Одно государство нам следует создать, тогда все нас будут бояться. И церкви бы объединились. Это удесятерит наши силы.

— А как на это посмотрит Киевский митрополит, этим мы его не обидим?

Никон встал с кресла, прохаживаясь по широкой палате, продолжил:

— Косов нам не помеха. Уже большинство духовенства за объединение ратует. Киев и Москва как брат с сестрой. Друг другу протянем руки — крепкой дружбой свяжемся.

— Правда твоя, святитель, но всё равно, по-моему, в Польшу нам нужно послать человека. Пусть посмотрит, к кому король прислонился, кто его союзники…

— Хорошая мысль, Государь. Но кого думаешь послать туда?

— Князь Одоевский, Андрей Иванович, нравится тебе?

— У него язык болтливый. Вином угостят — всю душу выложит. Здесь умный человек нужен. Думаю, очень подходит в послы Борис Сергеевич Репнин.

— Тогда, святитель, так и сделаем, — согласился царь.

* * *

Вольно развалясь в богатом резном кресле, Ян Казимир сидел посередине палаты. Прихлебывая что-то из золотой чашки, смеялся во весь голос. Лицо с восковой желтизной, губы синие. Рядом с ним, махая хвостом, бродил огромный, словно теленок, пес. Наклонив на бок голову, пес смотрел, смотрел на хозяина и вдруг оглушительно залаял. Нунций Рангони и гетман Альберт Радзивилл, наместники Ливонии и Белой Руси, вздрогнули и отшатнулись, пролив свое вино из кубков.

Пан Потоцкий хотел было зайти к королю, да через приоткрытую дверь услышал шум, попятился назад: как бы не попасть под горячую руку, не помешать таким высоким гостям…

«Иезус-Мария, спаси нас от этих сволочей», — зашептал кривоногий старик, отходя подальше от двери.

Яна Казимира рассмешил своим рассказом Радзивилл. В последние годы отношения короля с родной Швецией всё ухудшались. Его туда даже не пускали. Военных побед за Казимиром шведы не видели, да и в Польше дела его не шли. Иезуиты шлялись по стране словно голодные волки, от них ни паны, ни купцы пользы не имели.

Силы для захвата Польши копил герцог Карл, который приходится Яну Казимиру дядей. По его приказу слуги каждый день поили вином Казимира. Печень у короля была на грани разрушения, ждали его смерти. В Стокгольме сторонники герцога во всеуслышание говорили: шведская корона не идет Яну Казимиру.

И с большей надеждой смотрели в сторону герцога, ждали от него теплых мест в будущем. Карл обещал им выгнать всех иезуитов из своей страны, возродить свои обычаи, дать свободу своим купцам, взять у русских Балтику. Казимир проклинал дядю, готов был со своим войском идти на Швецию. Поход с пиками и алебардами требовал много денег, которых как раз у него не было.

Недавно Казимир со своим казначеем сам спускался в подвалы Сейма. Королю надоели ссылки вельмож на безденежье. Он лично решил проверить запасы. Когда были открыты железные двери — в нос ему бросился спертый запах. Казначей шмыгнул мимо короля, встал около ржавого столба и стал смотреть, что будет дальше.

Охранники подняли факелы. Казимир открыл один сундук, другой, третий… Они были пусты. Пустыми были и двенадцать бочек. Только из одной вытащил пригоршню зеленой пыли. Поднял к глазам и со злостью кинул в лицо казначея. Тот попятился, приложил руки к груди, словно так хотел выгородить себя. Казимир схватил его за ворот вышитого камзола да так встряхнул, что у того аж зубы клацнули.

— Во-ор! — закричал король. — Во-ор!! Мое богатство, как крыса, в свою нору перетаскал! Повесить, сейчас же вора по-ве-сить! В центре базара! Пусть знают, кто оставил народ без гроша!..

Голос Казимира захрипел, будто на его шею петлю накинули.

Казначея, конечно, повесили, но деньги так и не появились. Неоткуда их взять. Раньше Польше подати Украина платила, сейчас Богдан Хмельницкий, новый гетман, кукиш показал. Казаки и хохлы сами начали захваченные земли у поляков цапать. Сегодня, смотришь, панский дом сожгут, через месяц полки введут в другие хутора. А попробуй сгони их — костьми ложились. Сама же Польша такое государство — с гнездо сороки…

Теперь новая беда: Украине хочет протянуть руку Россия… Та из года в год всё крепнет, войско подтянула к границам. Как раз сегодня об этом начал рассказывать Радзивилл. Казимиру он напомнил о тех годах, когда во главе Польши стоял Стефан Баторий. Гетман был пожилым, много видел. Опытный, хитрый. Всё в дело пускал: торговлю, подкупы, вранье, доносы… Острый подбородок гетмана и хитрые глаза сами уже показывали: такой нигде не пропадет.

Во время своей речи Радзивилл пристально следил за королем.

— …И всё-таки тогда нас русские обманули. — Радзивилл от злости зубами заскрежетал. — Это было в середине зимы. По нашим обычаям, переговоры начали с послами тех государств, которые богаче угощали панов. В тот раз на поле около Люблина были поставлены три столба. На одном повесили нарисованную шапку Мономаха, на другие два — шведскую и австрийскую короны.

Сами паны были одеты в куньи меха, лошади разукрашены серебряными сбруями. Самолюбивые и несдержанные, и тут готовы были убить друг друга из пистолей.

Бутурлин, русский посол, хорошо знал обычаи панов и поэтому под шапку Мономаха поставил бочку водки. В заснеженном поле такое началось! Продрогшие паны голодными воронами налетели. Вскоре и те, кто сидел под другими столбами, пригнали своих лошадей.

Ковшей не хватило, тогда Бутурлин приказал ещё столько же подвезти. День был холодным и ветреным, а пьяные паны и шубы свои поснимали. Посол сам не пил, только хитро посмеивался.

По этой причине Ян Казимир и смеялся. Король знал своих жадных панов. Рассказ Радзивилла только укрепил его во мнении, что поляки безмозглые, недальновидные ослы. Король от смеха даже прослезился. Нунций Рангони сидел, насупившись, будто не над Польшей, а над ним смеялись.

— Ну-ка, скажи, а после что паны делали? — спросил король, отдышавшись.

— Русский посол из своего дома три дня не выходил, — продолжил рассказ гетман. — Затем уехал в Москву и оттуда сообщил: польские земли, говорит, ни к чему силой брать — я их бочкой вина купил…

Здесь уж Казимир прикрыл рот. Выходит, над собой смеялся? Прошелся по палате, задумался: со времени Стефана Батория Речь Посполитая никак не разбогатеет, да и характер у панов не изменился — такие же высокомерные и грубые.

В это время в палату вошел пан Потоцкий и боязливо сообщил:

— Ваше Величество! Вам поклониться хотят русские послы. Они ещё неделю назад приехали, ждут твоего приглашения… Ян Казимир допил вино и приказал:

— Пригласи канцлера. Он их примет!..

* * *

В церкви святого Юрия закончилась вечерня. Печальный звон колокола рассек округу, густым рваным облаком протянулся по варшавским улицам. На башне ратуши звонарь семь раз ударил молотком по чугунному щиту.

Весенний вечер дышал сыростью. Торговцы закрывали лавки. Со стороны ярмарки тянулись обозы. Гусары останавливали их, вытаскивали с повозок то, что люди не смогли продать. Если в их руки попадала корзина с яйцами или вареная курица, а хозяин не хотел отдавать, уличная охрана начинала пугать его:

— Собачья морда, где твоя бумага о разрешении торговли?! Пока хозяин повозки возился в кошелке или в своих карманах, верховые с курами в руках были уже далеко.

— …Дорогу, дорогу московским послам!..

По улице галопом проскакали десять верховых, за ними — упряжка из шести лошадей с легкой каретой и снова десять верховых. Это были русские стрельцы. Сюда, видать, впервые попали, поэтому и глаза пучили. Перед ратушей то и дело слышался шепот:

— К королю снова чужаки приехали…

— Жди, опять нас против хохлов погонят…

— И всё напрасно. Ни хохлов, ни русских нам не одолеть!

— Король нас не спросит…

Люди устали от войн. Вот стоят они, городские кузнецы и бондари, плотники и швецы, и спорят о завтрашнем дне. Что им ждать? Снова горизонт затянется красным заревом…

В королевском дворце зажгли свечи. Карета заехала через высокие ворота, остановилась около крутой лестницы. Боярин Борис Репнин и князь Федор Волконский с дьяком Петром Строевым вышли из нее, степенно направились к широкой двери. К ним навстречу спешил королевский полковник. Через полутемный коридор, стены которого разукрашены оленьими рогами и пистолями, московских послов завели в большой зал. Здесь через потайную дверь вышли к ним канцлер Лещинский и пан Станислав Потоцкий-Ревера.

Начались теплые приветствия, расспросы о жизни и здоровье. Никто не показывал, что гостям здесь не рады и послов пригласили только на пятый день. Сели за длинный стол, покрытый бархатом. Поляки говорили по-русски без переводчиков. Говорили хоть и с запинками, но всё равно их слова были понятны. Слуги в красных ливреях разливали в высокие серебряные бокалы вино, Лещинский поднял бокал за московского царя. Репнин сказал приветственное слово в адрес короля. И приступили к делу.

Послы уже знали: это их первая и последняя попытка. Канцлер дрожащими руками погладил лысую голову, встал со своего места. Встали и московские гости.

— Наш король прочитал грамоту, привезенную из Москвы, и велел нам передать, что требования русских невыполнимы. Наш король решил: пусть Богдан Хмельницкий просит прощения на коленях, отдаст ему свою булаву и оставит гетманство. А казакам передайте: их дело — пахать землю и платить подати. Закрыть костелы на Украине король тоже не может — то дела верующих. Вы, русские, доверяете Хмельницкому, защищавшему смердов, а он с их помощью в гетманы пролез. И мы все сделаем, чтобы снять его. Он обманывает вашего царя и бояр ваших. И о том нам сказано передать: скоро наш король сам поведет свои войска на казаков и Хмельницкого.

Лещинский косо посмотрел на послов — словно со своими слугами, а не с боярами беседовал.

Поднялся боярин Борис Репнин.

— Великий канцлер, — обратился он к сидящему напротив него, — Алексей Михайлович, наш любимый Государь, велел передать вашему королю, что он сторонник Богдана Хмельницкого и не допустит позора, когда вы, поляки, без стыда и совести издеваетесь над православными церквами. И на сколько у нас есть силы, — а у нас она великая, как сама Россия! — будем стоять за Малороссию. Прольется кровь вашего народа — она позором ляжет на ваших правителей.

— Свою правоту мы кнутами распишем по спинам восставших! — зло бросил Потоцкий-Ревера.

— Время упустили, вельможные паны. Казаков сейчас вам не отдадим. Прошли те времена, когда они на вас спины гнули.

— Великий канцлер, — добавил князь Волконский, — царь наш держит зло вот ещё по какой причине. Во многих ваших книгах его великое имя по-всякому пачкаете. Вот эти люди, которые выпустили те книги. — Он протянул бумагу, где было написано около двадцати фамилий.

— Хорошо, — обещал Лещинский, — этих людей мы накажем, — сам улыбнулся.

Это не прошло мимо Репнина, и боярин грубовато сказал:

— В Москве мы слышали, что униаты при поддержке ваших шляхтичей некрасивыми словами проклинают православные церкви. Не зря наш Патриарх, Государь Никон, недавно сказал на церковном Соборе: «Этого не допустим!». Действительно, разве не вы нарушаете Поляновский договор, по которому чужую веру обещали не трогать?

Боярин сел. Встал Лещинский, развел руками:

— Просьбы ваши, паны послы, доказывают, что ваш царь ищет повод к началу войны. А нашел лишь пустые основания. По-моему, те книги, в которых были допущены кое-какие неточности, войну не поднимут. Если пьяный писец что-то криво написал — это уж не такой грех, чтоб из-за него из пушек стрелять!

— Пустые основания? Это ещё как посмотреть! — возмутился Репнин.

Бесконечные препирательства не могли завершиться перемирием, поэтому послам пришлось уйти ни с чем. Садясь снова в карету, князь Волконский недовольно заворчал:

— Не торопись, пан канцлер, орудовать кнутом, не торопись…

В тот же день послы уехали в Москву.

* * *

После варшавских переговоров Алексей Михайлович провел осмотр своего войска на Девичьем поле. После этого по его приказу Борис Иванович Морозов объявил воеводам о дальнем походе.

В тот же день в Чигирине, где стоял штаб Богдана Хмельницкого, собралась рада старшин. Полковники слушали грамоту русского царя, которую читал сам гетман. Голос Богдана гремел:

— «Русские воины по моему указу собираются помогать твоему войску…»

Читая грамоту Романова, Хмельницкий вспомнил время, когда он только мечтал о воссоединении с Россией. Перед ним и его войском сейчас открылась новая дорога.

Гетман положил грамоту на стол и увидел, что гайдуки смотрели на него восторженно. Он радостно продолжил:

— Давняя мечта сбывается, друзья! Русские придут к нам на помощь. У кого хватит сил победить наше братство? — Кулаки у гетмана крепко сжалися, таким же твердым голосом он воскликнул: — Ни у кого не хватит!

…После этого Хмельницкий безбоязненно стал следить за войском польского короля. В своем шатре он подолгу беседовал с послом Артамоном Матвеевым, с ним бывал часто и Силуян Мужиловский.

В казацких полках уже знали: вскоре царь направится в сторону границы. Эта радостная весть обошла всю Украину. В последнее время люди впервые, не страшась, смотрели на запад. Сейчас они не боялись ни турков, ни ляхов.

В конце июня Хмельницкий свое войско направил на помощь сыну Тимофею, который воевал в Молдавии с полковником Стефаном Бурдуци. Тот обманул своих друзей и восстал против Лупулы, тестя Тимофея. Под городом Сороки, на берегу Днестра, Тимофей разбил Бурдуци и двинулся на Сучаву. Только за ним в погоню сразу же устремилась двадцатипятитысячная армия, в которой были и поляки. Силы были неравные. Тимофей со своими гайдуками был окружен. В городе начался голод. Не было хлеба, гайдуки ели одну конину. Нашелся предатель, который указал дом полковника. Ночью лазутчики тайно проникли к Тимофею, убили его. Когда Хмельницкий дошел до Сучавы, сын его уже спал вечным сном.

* * *

В Успенском соборе Кремля Алексей Михайлович объявил о том, что направляет своё войско против врагов России и православной веры — короля Речи Посполитой и Ливонии — Яна Казимира.

Во время формирования полков Москва была похожа на растревоженный улей. На Варваровском базаре ревели быки и овцы, визжали свиньи, по воздуху летал гусиный и куриный пух. В поход запасались мясом. Здесь же, в рыбных, соляных и хлебных лавках, со лбов купцов ручьями тек пот — только успевали грузить подводы. Устали купцы, да деньги уж очень большие царь платит.

В стороне не остались и мастеровые. У этого стрельца, смотришь, шубу подрубили, тому сапоги сшили, третьему кольчугу поправили. Шипели кузничные горны, били молоты, в легких руках портных острые иголки ходили ходуном.

Вдоль лавок сновали дьячки. Глаза у них, что у сусликов — острые, голоса твердые, кулаки как кувалды — попробуй что-нибудь спрячь или приказ не выполни!

Перед винными лавками толпы народа. Кому не хочется выпить стакан-другой. Вдруг последний раз гуляешь? Война есть война, не мать родна! Вон выкинул в пыль свою шапку высокий стрелец и давай загибать кренделя. Грязь летит из-под сапог, сморщенных, как меха гармони. Друзья хлопали и приплясывали, как будто на свадьбу попали…

Посмотрел на пляшущих Матвей Иванович Стрешнев и направился вдоль Николки. Улица широкая, дома высокие. Хозяева здесь — одни бояре: Трубецкие, Буйносовы-Ростовские, Салтыковы. В каждом дворе идут приготовления. Матвей Иванович, проходя мимо терема Трубецких, видел, как князь Лексей Никитич осматривал своих рысаков. Хороши, очень хороши они у него — таких и царь не держит! Вот вывели во двор вороного жеребца, которого держат с обоих сторон за цепи два здоровых парня. Не жеребец — злой бык: роет каменистую землю, пытается на дыбы встать. Повисли на цепях парни — эй-эй! — не вырвешься от них. Конечно, на таком рысаке в любой бой не страшно ввязаться.

Матвей Иванович любит лошадей, да времени у него нет заниматься ими. Направился по этой же улице, на другом конце которой, у самого леса, стоит его дом. На жену оставляет двоих детей — сына и дочку. Голод, конечно, им не грозит — в хозяйстве три лошади, две коровы, овец, гусей и кур не счесть. Матвей Иванович решил сначала зайти к брату. На войну его не возьмут — он родился косолапым. Да всё равно мужчина. Нужно предупредить его: пусть заходит навещать близких.

В Чудовом монастыре, где Павел служил звонарем, его он не застал. Жалея о потерянном времени, Матвей Иванович заспешил к себе.

Дом его кирпичный, с двумя горницами. За домом — длинный двор. Между домом и двором стояли два стога сена. Вилами проткнул один — остался доволен: прошлогодний клевер не заплесневел, на зиму пригодится. Поставил вилы, хотел было зайти к лошадям, да тут жена его, Дуся, окликнула:

— Заходи, щи давно сварились!

Матвей Иванович всё-таки задержался на улице, обошел всё хозяйство, заглянул в поле, начинавшееся за огородом. Лету радовались птицы, вскоре начнется сенокос, а его самого, видишь ли, царь забирает на войну. Не пойдешь — захватят поляки Москву, всю сожгут. Вот и эту березу сожгут, где воробей чирикает… Матвей Иванович окинул дерево добрым взглядом — сердце его защемило.

Что скрывать, Москва боялась поляков. Вернее, не самих шляхтичей, а войны, новых лишений, когда всё, чем живешь, в один миг может превратиться в пожарище. Сколько раз от каких только врагов не страдала Москва! Но к смерти и потерям привыкнуть невозможно. Поэтому и замирает в страшном предчувствии сердце.

Надежда, что они победят, успокоила Матвея Ивановича на днях в Успенском соборе. Там, около царя, молился Никон, которому Матвей Иванович бесконечно верил и которого почитал. На выпуклом лбу Патриарха залегли глубокие морщины. И Алексей Михайлович был грустным. Рядом молились Федор Ртищев, Стефан Вонифатьев и митрополит Корнилий. За ними стояли бояре и князья, окольничие и стольники.

Лики икон от свечей словно пылали. Краснотой сверкали кадила. Густо пахло воском. Золото окладов, подсвечников, лампад ослепляло глаза. Службу вел сам Патриарх. От его голоса храм содрогался.

— Даруй, Господи, победу над вра-га-ми! — звенело внутри собора.

После службы царь вышел на улицу, люди валом повалили ему навстречу. Как раз в это время Матвей Иванович и поверил: полякам не быть в Москве. Такое единое стремление победить, которое горело в сердцах у собравшихся перед собором, Матвей Иванович не ощущал никогда.

Перед глазами Стрешнева и сейчас стоит картина: при выходе из собора под ноги к царю неожиданно бросился кривоногий карлик. Седые, тянувшиеся по земле волосы его были лохматыми, рот искривлен, на шее звенела цепь. Старик поднял слабые руки, плача вскрикнул:

— Сла-ва! Сла-ва! — сам растянул крохотное тело на раскаленных солнцем камнях, бился о них.

Это — любимый царский карлик Митька Килькин. Он зимой и летом ходит босиком, в грязной рубашке. Люди, разинув рты, смотрели на него — ждали вещих слов. Митька сжал губы, глаза поднял к небу и давай кричать:

— С победой возвращайся, царь! С пустыми руками возвратишься — Бог тебя проклянет! — И добавил: — Сабля, сабля тебе на что, скажи-ка? Выкинь ее из-под пояса!..

Действительно, в последнее время царь не расставался с саблей. Это даже Матвей Иванович заметил. Но на то воля царская — хочет и носит. А Митька Килькин, звеня цепью, направился к толпе. Та испуганно попятилась. И опять на весь Кремль раздалось:

— Сла-ва! Сла-ва! Сла-ва!

Царская свита двинулась вперед. Народ гудел, расступись. Алексей Михайлович шел с высоко поднятой головой. Люди снова вскрикнули одним вздохом:

— Сла-ва! Сла-ва! Сла-ва!..

На кудрявой липе у огорода застрекотала сорока. Матвей Иванович словно очнулся. Огляделся вокруг в последний раз и пошел к дому. Пора собираться. В Кремле его ждет полк. Да и жена ещё не знает об отъезде, ее надо успокоить…

* * *

В Москву спешили донские казаки, отряды из Казани и Нижнего Новгорода, с берегов Волги, из Сибири, Алтая. Столица наполнилась людьми и повозками. Кто пушки везет, кто пищали, у кого этого не было, вилы, топоры несли. Помыслы у всех чистые. Прекратились даже сплетни о Никоне, все жили большой надеждой — отплатить за смерть отцов и дедов, которые пали под Смоленском. С войском и царь поедет, он молод, энергичен, ему только двадцать пять. Вместо него, говорят, остается на Москве Никон. Это радовало людей. Кучками собираются, новостями делятся, прошлое славное вспоминают. Один, смотришь, о русских богатырях Илье Муромце и Алеше Поповиче рассказывает, другие князя Пожарского хвалят. Ходят стрельцы между мужиков, учат, как пищали держать, как «языков» ловить.

Тысяча людей собралась и около Красного крыльца. Раньше бы сюда не пустили — царская охрана злее собак, сейчас в соборе пляши — никто не остановит. Говорят, так Патриарх приказал. Хитрый он и умный. Люди под мечи идут, кое-кто впервые в Кремле, придется или нет вновь попасть сюда?..

Кто-то затянул песню. Слова мало кто понимал — это Тикшай Инжеватов на родном языке пел. Грустная песня заставила прослезиться.

Ой, семь лет эрзянский парень у ногайцев, Ой, семь лет эрзянский парень в плену. У ногайцев лошадей для кумыса пасет, Стада ногайских лошадей пасет…

Стоящий около Тикшая богомаз Промза дернул его за рукав:

— Смотри, смотри, тебя Патриарх слушает!..

Тикшай повернул голову в сторону высокого крыльца собора — там, действительно, с митрополитом Корнилием и несколькими архимандритами стоял Никон.

Песня кончилась. К Тикшаю подбежал молодой монах, сказал, волнуясь:

— Идем, Патриарх тебя зовет! Песня, видать, понравилась ему…

Тикшай подошел к крыльцу, опустился на колени перед Никоном, тот запротестовал:

— Вставай, вставай, не годится воину на коленях ползать! А я всё думал, куда наш послушник убежал? — Ласково, по-отцовски потрогал на парне стрелецкую одежду, спросил по-эрзянски:

— Кому служишь, парень?

— Матвею Ивановичу Стрешневу! — отчеканил Инжеватов.

— Выходит, за Россию будешь воевать? — улыбнулся Никон.

Сейчас он уже говорил по-русски.

— За Россию и за Москву… — от смущения Тикшай покраснел.

Корнилий и архиереи, которые до сих пор косо смотрели на него, засмеялись.

В уставших глазах Никона сверкнула светлая улыбка. О чем-то он задумался, словно подыскивая слова, и когда собрал их в один букет, тихим голосом снова промолвил по-эрзянски:

— Ты здорово изменился, парень. Не узнал я сразу тебя… Смотри под меч не попадай. На войне не только сила, но и ум нужен. Да убережет тебя Господь! Иди с Богом!

Тикшай вернулся к Промзе, тот удивленно глазел на него.

— Он что, за песню отругал?

Тикшай молчал. От волнения он забыл все слова.

* * *

Снаряжением войска Никон занимался в течение двух недель без отдыха. Для Алексея Михайловича был собран отдельный полк, куда вошли боярские сынки.

В воскресенье в Успенском соборе снова шла служба. После молебна Патриарх и царь встали около иконы Владимирской Богоматери. Никон тепло вспомнил имена отправляющихся воевод, бумагу с их именами положил за икону и сказал:

— Что прикажет вам Государь, делайте с Богом.

Князь Алексей Никитич Трубецкой поцеловал ему руку. У крыльца собора Алексей Михайлович поднялся на широкую скамью. С обеих сторон придерживали его Хитрово и Ромодановский. Царь пригласил всех отведать его хлеб-соль. Боярам и воеводам столы были приготовлены в царском дворце, стрельцам — в Грановитой палате. Боярам, кто шел с ним в поход, Алексей Михайлович напомнил: врага они победят, если не будут забывать Иисуса Христа, а молебны великого Патриарха Никона, который благословил их в поход, помогут в этом. За столом Никон тоже взял слово:

— День и ночь я буду молиться за вас и беречь Москву, которую вы покидаете. Всем сердцем служите Отечеству. Оно перетерпело много бед. Да пребудет Господь с вами!

Воеводы поклонились Патриарху. Князь Трубецкой назвал его Государем, обещал служить честно.

После этого царь и Патриарх ездили в Троице-Сергиевскую лавру поклониться мощам старца Сергия Радонежского.

На второй день Алексей Михайлович с войском отправился в дорогу. Он сидел на коне в шапке Мономаха. Король Польши Сигизмунд III якобы перед смертью надевал ее на свою голову, чтобы тем самым уверить всех — он заодно и царь Руси. Против этой сплетни и выступил Алексей Романов. Пусть смотрят стрельцы, на чьей стороне правда и кто в России царь…

Полки шли по Москве с песнями, но город был грустным. Причитали женщины, плакали дети. Столица наполнилась непонятным предчувствием. Когда Никон окропил последнего воина и молодой монах взял у него чашу со святой водой, душу его наполнила тяжелая тревога. Как ни говори, никто не знал, с чем стрельцы встретятся. Война есть война, пути-дороги ее неисповедимы.

В селе Приречье было приказано остановиться. Поднимая пыль, по обеим сторонам дороги промчались всадники, громко крича:

— Распрячь лоша-дей-й! Распрячь лоша-дей-й!

Алексей Михайлович опомнился. От долгой езды он еле встал на онемевшие ноги. Хорошо, его подхватили под руку. Протянули серебряный ковшик с водой сполоснуть руки и лицо от пыли. Государь молча прошелся около стрельцов и поднялся на небольшой пригорок.

Солнце успело спуститься за горизонт. Лучи его уже не такие яркие, землю грели последними вспышками, отчего на дальнем расстоянии виднелся каждый кустик.

«Пи-ить, пи-ить!» — запела провожающая солнце какая-то птичка. Словно оплакивала кого-то.

Царь, скрючившись, смотрел в даль. У него было такое ощущение, что заходящее солнце больше никогда не появится. В последние дни он храбрился. Только в душе, как подо льдом круговорот, чувства его кипели неустанно. Переживания свои не выдавал, даже вчера во время службы в Успенском соборе. Хоть тогда и молитвы звенели радостно, и одежда на нем сверкала золотом, и всё кричали «Слава!», беспокойство сосало его сердце. Войско на войну повести — не соколов пускать в небо. Вот и сейчас он переживал о том же…

«Пить, пи-ить!» — звенел в ушах голос птички.

Перед глазами царя лежало село Приречье: низкие, гнилой соломой покрытые крыши, кривые улочки и узкие огороды. Хлеба густо колосились. Через месяц-полтора выйдут косить. Дал бы только Бог урожая… Ещё один голодный год не вынести. Думая об этом, Алексей Михайлович посмотрел на белеющую церковь со ржавой макушкой. Сколько таких молитвенных домов в России, похожих на сараи. «Бедно живем, бедно, — подумал он про себя и тут же утешился другой мыслью: — Что переживать об этом. За каждую церквушку будешь кипеть душой — о государстве некогда подумать…» Он Государь, а не сельский поп.

Перевел взгляд на свое войско и увидел поднятые в небо оглобли, сверкающие стрелецкие шлемы и пики. То здесь, то там горели костры, дымки желтоголовыми ужами ползали по земле. Стоял теплый летний вечер, который приходит после долгого дня.

На левой стороне тоже горели костры. Поодаль, где заканчивается березняк и начинаются пары, лежали два озера. И там были приподняты вверх оглобли телег, сверкали сабли. Войско в сумерках походило на развороченный муравейник.

Алексея Михайловича удивляла не его величина. Знал, ведет много людей. Он думал о том, зачем взял этих мужиков, ведь почти у всех есть дети. Если не вернутся домой, падут под острыми мечами, на кого останутся осиротевшие семьи? От этого Государю стало плохо.

Людские голоса по лощине разлились шумом густого леса. «У-у-у!» — гудело войско, трещали-пылали костры. «У-у-у!» — везде чувствовалась сила, против которой, казалось, ничто не устоит.

«Пить, пить!» — в последний раз крикнула птица и остановилась, словно ее клюв промок от павшей на луг росы.

Царь сошел с пригорка и направился в шатер. Окаменевшее лицо его понемногу стало смягчаться. Словно у него в груди загорелась никому невидимая свеча, свет которой согрел его душу.

В шатре сел на скамью и приказал начать «дело».

Завели поляка, которого поймали у крепости Оскольск и возили в Москву. Там Алексей Михайлович не успел его допросить, сейчас как раз время заняться пленным. Сидя на мягком ковре на полу, бояре с сыновьями ждали распоряжений. Они бы поляка тотчас разорвали на куски, да царь почему-то медлил. Наконец Алексей Михайлович кивнул стрелку, стоявшему за спиной пленного. Тот ткнул беднягу в спину, заставил его встать на колени.

— Я от та-тар убе-жал… — начал он заикаясь: — О том, что поляки на вас пошли, и не слышал даже…

Князь Ромодановский зажег бересту, хотел было сунуть под нос «языку», тот ещё больше задрожал.

— В н-на-чале на Н-Нов-город хотят н-наброситься. Возьмут Юрьев монастырь, затем легче на Москву идти…

Об этом уже Алексею Михайловичу сообщили в письме, присланном с границы. И как теперь поляка ни мучили, нового он им не сообщил.

— Хорошенько отхлещите его прутом и к дереву привяжите. Найдут сельские — отпустят. Пленных не будем казнить, — сказал Государь и велел поляка вывести.

Этим допрос закончился.

Юрий Александрович Ромодановский тихо жаловался воеводе Стрешневу, идя в свой шатер:

— Вот посмотрим, как ляхи нас станут жалеть…

Оставшись один, Алексей Михайлович долго не мог заснуть. Всё думал о пленном, который терпит теперь лишения. Ведь парня охранять крепость послали, а не сам он туда пошел. И перед глазами встал Ян Казимир, которого лишь однажды, будучи пареньком, видел. Тот в Москву приезжал еще при отце его, царе Михаиле Федоровиче. Уже тогда он понял о том, что вельможа Речи Посполитой хитрее лисы.

До утра царь не сомкнул глаз. Вот где начинается настоящее государево дело!

* * *

В королевском замке горящие свечи бросали на стены длинные тени. На столе была разложена карта. Над ней, склонившись, сидели Ян Казимир, канцлер Лещинский, генерал Убальт, прибывший из Пруссии, и ксендз Лентовский, духовник короля.

Ян Казимир с интересом слушал Убальта. Бульдог, прилегший под ноги, лизал его руку.

— Марс, перестань! — лениво бросил король.

Краснолицый генерал недовольно скривил губы. Война идет, а король со своей собакой играет. Зачем он приехал сюда — за три тысячи талеров голову сложить?

На совещании решено пойти на Хмельницкого. Разведка сообщила, что Богдан и орда турков осаждают крепость Забарок, никак не могут ее взять, много солдат уже полегло. У гетмана кишка тонка. Сделает одну вылазку — и снова за Днепр спрячется… Надо поскорее Хмельницкого на кол посадить, привести смердов в повиновение.

Так думал король, когда Лещинский сообщил им, по каким дорогам двинутся войска. На самом деле не о чем беспокоиться. Королевские полки сильны, все они в латах, пушек, ядер и пороха — бери сколько сможешь. «Еезус Мария, зачем рвать сердце — для победы всего у них хватает!»

Король выпрямился, подняли головы от карты и остальные. Пора уже и на покой, ночь проходит.

К двери Марс двинулся первым. Только любимому бульдогу разрешалось нарушать придворный этикет. Казимир с подчиненными двинулся за ним, потирая ладони: проведенным днем остался доволен.

В покоях было душно, и Казимир открыл узкое окно, выходившее в парк.

На улице было тепло. Ночь дышала ароматом поспевающих яблок. От набухших звезд небо казалось светлым. Тишина. Только где-то поблизости кричала сова. Кряжистые, словно дубы, стражники в латах стояли под стенами замка на одинаковом расстоянии друг от друга.

Король отошел от окна, погладил растянувшегося на ковре пса, разделся сам, без слуг, и полез под жесткое одеяло — надо привыкать к тяготам походной жизни. Уснул и сразу же во сне увидел, как вели по улицам Варшавы закованных в цепи Хмельницкого и Романова. Казимир сам гнал их кнутом, лошадь под ним белая-белая, а ноги у нее такие тонкие, того и гляди, сухим камышом обломаются.

К Лещинскому сон не шел, он сидел, скрипя зубами, за столом. Ломило спину. Из крепости Забарок вторую неделю не было вестей, и это его очень тревожило. Взял ли Хмельницкий крепость? Как идут дела под Смоленском? От русских и хохлов что угодно жди…

Из Москвы посол Пражмовский прислал письмо. Русский царь, мол, не стал пугать стрельцами восставших казаков, сам с войском отправился в Смоленск, сегодня-завтра вступит в бой с ними. Таким образом, Москва разорвала Поляновский договор, у Радзивилла дела также плохи. Правда, он взял в плен одного украинского атамана.

Канцлер развернул донесение Радзивилла, лежащее на столе. Снова начал читать витиеватые строки: «С помощью Иезуса и Марии разгромили большое войско полковника Кривчевского у города Лоева, а самого его, тяжелораненого, взяли в плен. Лучшие лекари ухаживают за ним, наказал им за любые деньги поднять его на ноги. Хотел подослать ему хитрого батюшку, может, раскроет душу, ведь он кум Хмеля. Когда привели попа, полковник недовольно сказал: «Хоть сорок попов продажных приведите — не нужны они мне, требую от вас только одного: ведро холодной воды!».

Донесение заканчивалось так: «В Киев никак не прорвусь — со всех сторон зажимают восставшие смерды. Здесь ходят слухи, что большое русское войско направилось к Смоленску…».

Канцлер положил письмо, задумался. Сейчас на крымского хана, Ислан-Гирея, надо поднажать. Возможно, и сам король поднимет воинов…

Лещинский потер уставшие глаза. Хватит сомневаться! Разгромят Хмельницкого, тогда он покажет сенаторам, где земляные черви живут!

Воспоминания о сейме испортило его настроение. Канцлер давно хочет его разогнать, да сил никак не хватает. Король — ярый защитник сейма.

Лещинскому захотелось подышать чистым воздухом. Вышел в парк, на широкой лавке вытянул опухшие ноги. Легкий ветерок дул ему в лицо. Недолгий приятный отдых! Полночь. Даже птицы уже спят. Неожиданно невдалеке послышались голоса. Канцлер прислушался.

— Стась, а Стась? — спросил кто-то. — На что нам эта война? У меня нет даже сломанного талера, дом как у крота — без окон и дверей, жена с утра до вечера на пана спину ломает, дочь от удушья умерла… За что под пули-то идти?

— Тихо говори, пустоголовый. Услышат — не сдобровать! — учил другой голос.

— О-о-ох, дружок, с Украины панов метлами гонят, а мы на их выручку идем. Что нам до этой Украины? Пусть живут, как хотят…

— Пусть черти воюют на этой войне, она и мне не нужна, — согласился второй голос. — Своих панов проучить тоже надо.

От злости канцлер затрясся. Жди от таких побед!.. И не удержался, закричал:

— Эй, кто там языками чешет? Охрана где, дармоеды?

Голоса пропали. К Лещинскому с зажженным фонарем подбежал рейтар, другой ринулся в кусты — там никого не было. И шороха не слышно. Убежали, черти, или спрятались. Разве в темноте найдешь?

«Всех рабов на виселицу! Пусть знают, кто здесь хозяин!..» — В бессильной злобе канцлер бегал по дорожке сада, пока охрана прочесывала кусты. Потом до утра крутился на постели, никак не мог успокоиться. Какая уж здесь победа, когда в королевском парке подданные болтают о том, что не хотят воевать?

* * *

Сегодня в Грановитой палате Никон собрал бояр на совет. Прочитали письмо оскольского воеводы о наступлении противника и сейчас думали-решали, как быть. Направить или нет на границу новые полки? Отрывать ли мужиков от полевых и других работ? Бояре, понятно, переживали только о себе: на кого оставят поспевающие хлеба?

На пороге палаты, словно каменные изваяния, стояли, не шевелясь, стрельцы. У каждого на плече — острая сабля, у пояса — кинжал. Бояре дремали на широких лавках. Да и как не задремлешь? Несмотря на лето, все в шубах, на головах — меховые высокие шапки. Лица бородатые, отекшие от непомерной еды и безудержного пития.

В глазах Никона сверкают злые искры, морщины на лбу резко обозначились. По всему было видно: он недоволен. Конечно, государственные дела вести — не на базаре торговать. Одним взглядом Россию не окинешь. А тут ещё за спиной старые бояре синими губами пустословят. В церкви легче: потянешь за веревку — колокола во весь голос зазвонят, начнут оповещать людей. Боярам к чему беспокоиться об Отечестве — и в голодные годы их семьи белые калачи едят. Только оскольский воевода за Россию радеет, даже о себе забыл. Но таких, как он, мало. Вон Илья Данилович Милославский, царский тесть. Какой уж богатый — зять каждый месяц ему земли дарит — сейчас и он за столом упорно молчит. Разве пошлет на войну своих холопов? Толстыми пальцами схватился за скамью, и ее положил бы за пазуху. Нет, добровольно защищать землю-матушку никто из бояр не пойдет!

Никон поймал хитрый взгляд Милославского, заскрипел зубами. Понял: боярина не согнешь. Хоть царь, его зять, самолично пошел против ляхов, не бросится на помощь, больше всего о своем богатстве печется.

Первым поддержал Никона князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Человек он молодой, поэтому, возможно, и переживал:

— Смотрю на вас, все одного боимся: вдруг амбары опустеют. Сейчас нам не о них надо думать — о Родине. Шляхта нас сначала на куски разрубит, потом по частям сожрет. Стонем, жалуемся, — продолжил он, повышая голос, — а полки вражеские совсем близко.

Сказал он эти слова, и жар души его сразу же потух. Кто-кто, а уж Юрий Алексеевич хорошо знал, как поступят бояре при первой же опасности: нагрузят подводы добром — и в свои вотчины удерут, подальше от Москвы и врагов. Сам Юрий Алексеевич только сегодня утром обсуждал это со своим отцом. Князь Долгорукий так и сказал сыну: «Не проворонь час, когда из Москвы выезжать!». Тридцать сел у них по всей России — поди найди их!

Перед Никоном сгорбившиеся, одышливые старики подметали бородами каменный пол. Только князь Алексей Иванович Львов молча смотрел в окно. У него более двадцати тысяч десятин пашни, засеянной житом. Отпустит работников — останется без урожая. Повернувшись к Никону, он неожиданно сказал:

— Ладно… Мы в казну свое зерно отдадим. Вот наша помощь. А как монастырскую пшеницу вытащить? В каждом монастырском амбаре, слыхал, больше зерна, чем в пяти моих селах…

Никон только хотел что-то сказать, да боярин Бутурлин опередил его:

— Надо же, я не верил, что из Алексея Михайловича полководец выйдет! Может, мы зря тревожимся? Государь сам со всем справится. С ним такая сила! Враги увидят и разбегутся…

— Тогда письмо воеводы куда девать? Там прямо сказано: «Поляки каждую ночь нарушают тишину…». Не разбежались!

Бояре сидели, сжав губы. Никон снова задумался: «Не выручат они — к народу обращусь, всю Москву подниму. Смерды любят срывать с бояр шапки…»

Встал с кресла. Пришло время, когда нужно подвести итог и высказать свою волю. От стариков помощи не жди, свое они задарма не выложат.

— Тогда вот что, бояре, — жестко бросил Никон. — Завтра же к Стрелецкому приказу по десять лошадей приведете и по два воза муки. Поняли? — Когда увидел, что все молчат, зло добавил: — Не исполните — в соборе прокляну!

Темные его глаза расширились, борода дыбом встала.

Бояре не впервые слышат его приказы, но то при царе было. Сейчас Никон сам ведет себя, как Государь.

По палате сотни вздохов вспорхнули, лавки задвигались. Боярин Салтыков первым опустил голову, скрывая свой гнев. Не очень-то человек он умный, да понял: слабые так не скажут. «Душегуб приблудный, — недобро подумал он о Патриархе. — Вчера из дерьма вышел, нынче жить бояр учит! Ну погоди! Ты ещё, лапоть, узнаешь боярскую силу!» — Салтыков исподтишка наблюдал за Патриархом.

Высказав самое важное и нужное, Никон замолчал, строго оглядывая собрание. Тут к нему с поклоном обратился дьяк Акишев, патриарший писарь:

— По сказанному, Святейший, нужно грамоту издать. Пусть это для всех законом будет…

Сказал это боязливо и снова наклонил голову, держа в правой руке гусиное перо, которым только что писал.

Никон одобрительно посмотрел на дьяка и взмахнул рукой:

— Так и сделаем. Пиши грамоту. А в ней каждому государственному мужу задание будет, сколько и чего он войску должен поставить.

Выходя из палаты, князь Иван Никитич Хованский, который в позапрошлом году ездил с Патриархом в Соловки за мощами Филиппа, повернулся к боярину Львову:

— И самих нас в повозку запрягут!

Львов выпучил глаза и прохрипел:

— Моол-чи, сосед!..

Что больше скажешь, когда Никон уже под грамотой свою подпись поставил и вышел через заднюю дверь, где ходили только он и царь.

* * *

В Смоленск русские войска шли нескончаемой колонной. Впереди, непроторенной дорогой, двигались два полка Матвея Ивановича Стрешнева. Пешие рубили лес, по рекам, где не было мостов, искали места для переходов; конницу вел сам воевода. Третий полк, во главе которого был сам царь, шел за Стрешневым. За ним спешили два полка Юрия Александровича Ромодановского. День и ночь были в пути, иногда на короткое время делали привалы — и снова шли.

Матвей Иванович, как всегда, был на самых трудных участках, сам брал в руки пилу и топор, когда делали через реки переправы.

Вот снова зашли в густой лес. Он как подпол: сырой и темный. Через его игольчатую крышу солнечные струи казались зелеными. Бесконечная пропасть! В тишине слышно, как звенят медные уздечки. Лошадь споткнется о пенек, скрытый мхом, дятел начнет бить клювом о ствол — и снова тишина. Жарко, словно в бане. Тяжело лошадям. Верховые то и дело вытирали пот со лба. Воевода не разрешал снимать шлемы и латы — вдруг за ближайшим кустом неприятель.

— Не лес — медвежья берлога! — сказал Матвей Иванович. — Вряд ли сюда придет кто по своей охоте… Давайте-ка отдохнем! — вдруг решил он, увидев впереди прогал между деревьями. — Вот там и полянка подходящая.

Когда передовой отряд выехал на залитую солнцем полянку, все были удивлены. Откуда здесь взялся этот дуб среди сосен? Что за ленты привязаны к его веткам? Стрельцы посмотрели в огромное дупло. Там — наплывы застывшего воска и потухшая свеча…

— Сюда язычники приходили молиться своим богам, — сказал Юрий Александрович Ромодановский. — А дуб этот священный.

Под вечер подул сильный ветер. Зашептали между собой, словно почуяли большую беду, густые ели. Ветер набирал силу. Лес уже гудел, как море в шторм.

— Теперь с дороги как бы не сбиться! — растерянно вымолвил Ромодановский, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в темнеющей лесной чаще.

Матвей Иванович уверил:

— Выйдем, князь. Лошади сами дорогу найдут. — Поводил своим носом вокруг, добавил: — Печным дымом пахнет. Видать, село где-то поблизости.

— Тогда сделаем привал и подождем Государя. Кто знает, какие люди нас могут встретить…

Алексей Михайлович догнал их только через три часа. По его лицу было видно, что устал он до предела. Вперед двигаться не разрешил, пришлось остановиться на ночлег в лесу. Из веток сделали шалаши, вниз постелили еловый лапник — и улеглись, выставив охрану.

Матвей Иванович сел спиной к дереву и задремал. Не до сладкого сна — западный ветер словно не дым нес — что-то другое, тревожащее. В таком положении и утро встретил. Да какое утро было в густом лесу — сплошной туман. Деревья словно молоком облиты. Перекусили всухомятку — и снова в путь. Вскоре вышли к узкой речушке, на том берегу которой виднелись прижатые к земле домишки.

Послали в разведку четырех стрельцов. Те вернулись с неважной вестью: по деревне уже успели пройтись ляхи, всё добро отняли.

Матвей Иванович взял с собой воинов и вскачь — туда, в разрушенную деревушку. Около полусотни жителей начали жаловаться, как это вышло и когда. Правда, по-русски они не могли говорить, только жестами всё показывали. Хорошо, воеводе Тикшай переводил. Мокшанский язык (жители оказались мокшане) ему был очень близким, всё понял. Узнали, что два отрада ляхов находятся где-то поблизости, за полдня далеко не могли уйти.

Что больше всего удивило стрельцов — всех своих раненых они оставили умирать в огороде крайней избы.

Стрешнев наклонился над одним из них — мужчиной, одетым в латы, потрогал его:

— Дышит пока что, поднимите его, осмотрите раны. Может, выживет? — сказал он окружившим его мокшанам.

Когда Тикшай перевел это жителям, те попятились, стали махать руками.

— Да всё равно придется вам лечить и кормить его. Это же живой человек! Да, возможно, и неплохой, если ляхи кинули его здесь…

— Он ничего не взял с моего двора, из-за этого один воин пырнул его пикой, — начал рассказывать старик с трясущимися руками.

— Как раз я об этом говорю, дед, — произнес Тикшай. И сразу к нему с вопросом: — А вы откуда приехали сюда жить?

— Не знаю, сынок. Я здесь всегда жил. Кругом и другие мокшанские и эрзянские села есть. Плохо только — каждый издевается над нами. В позапрошлом году татары подмели у нас всё, сегодня вот вражьи ляхи. Вирява хоть бы их наказала за наши страдания.

Тикшай хотел спросить старика и о священном дубе, о Репеште в лесу, но увидел, что Стрешнев был уже на лошади и ждал его. Тикшай сказал на прощанье жителям:

— Не бойтесь, ляхи назад не воротятся. Конец мы им найдем!..

* * *

Врагов догнали они на второй день. Это был полк, как потом узнали, который литовский гетман Радзивилл сначала хотел было послать навстречу полку Трубецкого, потом неожиданно повернул в сторону Смоленска, защищать крепость. Солдатами были не поляки, а шведы и немцы. Все они до единого одеты в тяжелые кольчуги, верхом на лошадях, шея и грудь которых тоже закованы в латы. В мокшанское село, видимо, заходили только около ста воинов. Нападения русских они не ждали, отдыхали на поляне, лошади паслись на воле. Бой был недолгим. Враги полегли почти все. Только некоторые спаслись бегством. И русских много погибло, их сразу же похоронили в лесу. На могилы поставили наскоро срубленные кресты. Помолились, и — снова вперед.

Уставшие лошади еле-еле передвигали ноги. Тикшай качался в седле чуть живой от усталости и контузии. Во время боя его сильно стукнули по голове. Сначала ему показалось, что вылетели глаза и треснул череп. Но глаза остались на месте, голова тоже цела — шлем спас, только очень уж болела, словно пчелы жужжали в ушах.

Конницу прикрывала ночная мгла. Тикшай никого не видел, только сердцем чувствовал: Матвей Иванович Стрешнев где-то поблизости. И, действительно, через некоторое время тот окликнул его:

— Жив?

— Жив, — хрипло, раздирая высохшее горло, ответил Инжеватов.

Ему не хотелось говорить, тяжело было думать. Животом он прижался к седлу, охватил руками шею лошади, лицо засунул в пахнущую потом гриву, старался так заснуть. Тук-тук — стучали копыта. Бам-бум — отдавалось в голове у Тикшая.

Забытье, словно сырой туман, плыло над ним, покрывало его тело липкой сыростью. Теперь и топота копыт не слышал, словно уши заложило. Разбудил его Стрешнев. Тикшай выпрямил спину. Стояли в редковатом лесу. Макушки деревьев от солнца как будто в дыму темнели, словно пламя по ним прошло. Внизу, в тени берез, журчал ручеек. Лошади паслись на цветущем лугу, уздечки звенели тонкими колокольчиками.

— Где Промза? — спросил Тикшай Матвея Ивановича.

— Не знаю… Видать, с другим полком идет. Среди убитых его не было…

Тикшай загрустил. Он и сам от шведской пики чуть не свалился. Стрешнев здесь не виноват, таких, как он, ведет тысячи, за каждого в отдельности не будешь переживать — того и гляди, враги самого без головы оставят.

Родник, бьющий из-под дуплистого дерева, душу успокаивал. Тикшай скатился со спины лошади, лег в траву. Земля забирала его усталость и боль. В траву улеглись и другие воины. Но никто не мог уснуть. Стонали, ворочались, беседовали между собой. То и дело раздавалось:

— Слабы наши воеводы. Ромодановский, родственник царя, какой из него воин — на лошадь его поднимают.

— Князь Трубецкой тоже постарел. Тому лишь на печи отдыхать…

— Царь-то целыми днями бы не вставал от икон. Молитвы в нашем деле — польза небольшая, во время боя нужна сноровка и ум…

Матвей Иванович слушал и молчал. Он воевода, зачем пустые слова пускать на ветер. Сражался со всеми наравне, не жалея себя.

Отдохнули, снова сели на лошадей. Из леса вышли уже глубокой ночью. В широком поле увидели пылающие костры. Царь остановил здесь своих бойцов, вон даже шатры видны. Они, словно стога сена, поставлены у речки. Вокруг гарцевали на лошадях полсотни воинов — дозорные.

Матвей Иванович расположил своих в березняке. Тикшай снова слез с лошади, лег на землю. И сразу потемнело в его глазах, голова снова закружилась.

Проснулся — лежит в шалаше, укрыт чапаном. Посмотрел на улицу. Перед шалашом, около костра, сидели Матвей Иванович и князь Ромодановский. Тикшай подошел к ним.

— Проснулся? — Стрешнев протянул ему горбушку хлеба и кусок мяса. Мясо пахло дымом, немного было опалено. — Ты, чувствуется, сильно ушибся. Второй день в рот ничего не берешь, придется тебя хоть силой кормить, — воевода смотрел на него уставшими глазами.

— Государь надумал нас навестить, — показал князь в сторону едущих к ним верховых.

Тикшай снова зашел в шалаш (среди «больших» людей ему нечего делать), стал смотреть в сторону костра из-под прикрытия. Алексея Михайловича он видел три года тому назад, когда они привезли мощи Филиппа с Соловков. Со всеми и царь тогда нес гроб. Потом в Успенском соборе, стоя на коленях, молился около Никона. В тот раз его никто не охранял, сейчас с ним целый полк едет. Это понятно: враги кругом. Выкрадут или убьют — всей России позор.

Когда слуги помогли Алексею Михайловичу сойти с пляшущего рысака, перед глазами Тикшая оказался молодой мужчина среднего роста. На голове его — шлем, камзол вышит позолотой. Голос хриплый, словно болело горло. Царь протянул руку Ромодановскому, со Стрешневым поздоровался взмахом руки и присел рядом. Вскоре к ним поднесли девочку лет четырех.

— Эту ласточку, Государь, ты где поймал? — улыбнулся князь.

Тот ответил тихо:

— Это Наташа, дочь Нарышкина. В прошлом году жена Кирилла умерла, дочка тоскует, плачет, с чужими не остается. Вот и приходится ему с собой ее возить. Мои там, в Москве, так соскучился по ним. Вот девочку от скуки и привечаю. Любовь к детям, князь, сильнее всякой битвы.

Черноглазая девочка села у костра, свою куклу положила на коленки, стала ее качать-убаюкивать.

Алексею Михайловичу протянули кружку взвара. Прихлебывая, он начал рассказывать о своих тревогах. Переживал не столько за русскую землю, как о своих родственниках. Сказал, что сейчас в Москве чума, людей валит сотнями.

— Твою семью-то Никон не оставит, — не сдержался Ромодановский, — а вот мою кто спасет?..

— Патриарх наш, конечно, умный человек, да ведь болезнь и Святейшего может не пощадить. И даже цари умирают, от этого никуда не денешься, — сказал Алексей Михайлович.

Эти слова сильно удивили Тикшая: царь горюет и боится, как простой смертный…

Почему только Стрешнев о своей жене и детях ни разу не вспомнил? Душа у него черствая? Нет, он воевода, и то, что держал в груди острой занозой, не выказывал перед другими. У многих стрельцов дома остались дети, если и Матвей Иванович начнет ныть, тогда какую победу ждать?

Вдруг перед глазами Тикшая встала Москва. Вспомнились ему Федосья Прокопьевна Морозова и Мария Кузьминична Львова. Как они там, в столице-граде?

Что Никон делает? Прячется от чумы или окунулся в государственные хлопоты?..

Полыхающий костер бросал ввысь яркие языки пламени. Пока горит, он освещает всё вокруг, а когда потухнет — останется золой. Так же и человек: живет, кому-то радость приносит, а умрет — в прах превратится… Даже царь…

Долго ещё Тикшай сидел в темноте со своими мыслями. Происходящее у костра уже не волновало его. Оказывается, все гораздо проще. Что чины, звания и богатства! Только сама жизнь и имеет цену.

* * *

В Москве чума вышла на свою страшную жатву. Люди, словно зеленая трава под острой косой, валились. Вечером ложились спать, на утро уже половина не могла подняться.

Какие только ворожеи не колдовали в боярских хоромах! Да чума и их не боялась. Всех без разбора прибирала к своим черным рукам.

Сначала молитвы и причитания по всей Москве слышались, в церкви мертвых отпевали. Потом всё утихло. Город замер. Отвезут тихо гробы на кладбище, оттуда провожатые сами идут еле-еле. Через день стукнешь в их ворота — один собачий лай услышишь. Посмотришь в окно, а там оставшиеся домочадцы уже окоченели.

В последние дни трупы и не хоронят. Разгородили кладбища, заключенные из тюрем вырыли с краю длинные ямы — и так, без гробов, с телег трупы в них сгружают: возьмут покойника за руки, за ноги — и в яму.

Потом, когда ямы доверху наполнились, трупы стали отвозить в поле, складывали в кучи, сжигали. Дым округу словно сажей вымазал.

Люди боялись выходить на улицу. Вот и сейчас кто-то стрельнул из пищали, выстрел разрезал воздух, с шумом вспорхнула стая птиц и «бам-бом! бам-бом!» — тревожно запели колокола монастыря Дмитрия Солунского.

Во дворе Бориса Морозова сторож стукнул палкой по чугунной плите. В будке, поставленной около ворот, зашевелился стрелец, высунул голову в дверь посмотреть, что делается вокруг, — снова тишина.

Не скрипели двери и Патриаршего дома. Как будто вымерли его жители. Где же Святейший? И он боится выйти, со страху трясется? Не верится. В его руках — страна, как он может пустить всё на самотек? Это был бы не Никон!

Вон он у домашнего иконостаса с Псалтырем в руках горячо молит Бога о спасении и прощении. Лампада мигает, свечи шипят и гаснут, словно Всевышний сердится и не хочет исполнять просьбу Патриарха о помиловании московитян.

Но Никон упорствует, снова и снова возносит хвалу Создателю и убеждает Его отвести беду от народа.

* * *

Когда о чуме шепнули в ухо царице Марии Ильиничне, та чуть грудного ребенка не уронила. Приказала позвать отца, Илью Даниловича Милославского, змеей зашипела:

— У-ми-рать в Москве оста-а-вили?!

От гнева любимой дочери Илья Данилович даже к порогу попятился. Хорошо, что Анна Вельяминова, кравчая царицы, выручила:

— К светлейшей душе, к Патриарху надо обратиться, он найдет место, где можно скрыться…

Милославский не любил Никона, да ничего не поделаешь, пришлось ему поклониться. Тот как будто ждал его прихода, не удивился просьбе, даже не встал с кресла, в котором сидел. Перед ним, на низеньком столике, стояло блюдо красной рыбы и бутылка рома. Выпьет рюмочку — закусит, выпьет — закусит… Милославский стоит, ждет.

— Боишься, говоришь, заразной болезни? — улыбнулся он тестю царя.

Только сейчас Илья Данилович понял, к кому попал. В государстве царь не его зять, а Никон… «А я, бестолковый, против него на боярском соборе хотел выступить… Постарел, глаза плохо стали видеть. Сейчас как скажет, так и будет…», — ругал себя старик.

Никон откинулся в кресле, сжал пальцами подлокотники. Словно силу пробовал или к нападению готовился. Перстень на его пальце, который Алексей Михайлович подарил в день возведения его в Патриархи, сверкнул кошачьим глазом.

— Так, просишь куда-нибудь вас спрятать? — Никон заговорил торопливо, в голове всё было давно обдумано.

Илья Данилович много обид претерпел за свою жизнь. Однажды даже зять оттрепал его за бороду. А вышло это так. Как-то он сказал царю: «Назначь меня воеводою — поляков за шесть дней уничтожу». А зять как заорет на него: «Да куда ты, старый, суешься? Какой ты воевода — в руки саблю не брал?!» Дернул его за бороду, потом дал пинка. Сейчас Никон мучает его… Сделали его Патриархом — в горла бояр зубы свои вонзает. Разорвет, как дикий медведь разорвет. «У-у, чертова душа!..» — Съежился Илья Данилович, не шелохнется. Смотрит в пол, ждет. Голос Никона заставил его вздрогнуть:

— Собирай в дорогу царицу и детей. Царевен тоже возьму. Всех троих.

Вышел боярин на улицу, на дороге ворона в лошадином помете копошится. И такое вдруг зло Милославского взяло на весь свет, что он не удержался, схватил камень, что есть силы в птицу швырнул. Ворона с криком метнулась в сторону, волоча крыло.

В чем ворона была виновата, он и сам не знал.

* * *

После ухода Милославского Никон позвал Арсения Грека.

— Когда ещё этот мор у нас был, не ведаешь? И как думаешь, кто его сейчас привез?

— По летописям, Святейший, в 1354 году в Новгороде от этой болезни люди кровью плевались. Больше трех дней не выдерживали, умирали. Нынешний мор совсем другой: заболеет человек — весь почернеет, по телу болячки пойдут, как чирьи. И, говорят, что болит всегда под мышками. А кто привез болезнь, об этом один Бог знает… Слышал, от грузинов пристало…

Арсений напомнил этим о недавнем приезде Теймураза в Москву. Никон сам его пригласил. Просил от него помощи лошадьми, воинами. Теймураз обещал помочь, и в тот же день снова на Кавказ уехал. А теперь, смотри, сплетни про грузин пустили…

— Пустые это сплетни, не слушай их, и не верь им! Ты же умный человек и лучше других знаешь: в Грузии нет чумы.

Арсений Грек ушел. Никону легче от того разговора не стало. Сомнения по-прежнему мучили его. Неизлечимый мор шляется по Москве, и самому нужно бежать отсюда. С собой и Грека надо взять. У него гладкий язык, царицу словами будет убаюкивать. Если один с ними поедет — сплетни дойдут и до ушей Алексея Михайловича. Он и так о сестре, Татьяне Михайловне, наслышан…

Сначала царю под Смоленск написал. Тот одобрил его сборы в Калязинский монастырь и наказал, чтобы ни одного больного человека не посылали по смоленской дороге. И ещё написал: у кого есть желание покинуть Москву, пусть уходит, за то он ругать не будет. О разрешении царя Никон оповестил всю Москву. Сказал об этом и боярам.

Целую неделю готовили повозки. В дорогу собрались не только царица с детьми и золовками — поехали все слуги. Никон не оставил и дьяков — он остался вместо Государя, что без них в монастыре будет делать? Не с кем даже посоветоваться. Подвод собралось более ста, в них везли не только людей — одежду, домашнюю утварь. И Митька Килькин, любимый царский юродивый, ехал. Без него с тоски помрешь.

С проезжей части дороги сняли верхний слой земли. Боялись, как бы и почва не была заражена. Жители окрестных деревень днем и ночью рыли лопатами землю, на подводах свозили ее в глубокие лесные овраги.

За день проходили по десять верст, не больше. Мария Ильинична в каждом селе останавливалась. Хорошо, что Татьяна Михайловна ее вразумляла, больше она никого не слушала. Изредка, во время стоянки, царевна скрытно улыбалась Никону. Ей было спокойно и надежно, что он рядом.

Доехали до Истры — снова остановились, чтобы отдохнуть. Река неширокая и спокойная, глаз радовала. День был солнечным и тихим.

— Может, здесь шатры установим? Уж место больно красивое, — предложила Мария Ильинична.

Ещё солнышко не скрылось, ехать бы да ехать, но Никон возражать не стал. Остановились. Пока слуги сломя голову готовили ночлег и ужин, царица гуляла по берегу, любовалась окрестностями.

— Здесь, думаю, монастырь нужно поднять. И я для его строительства деньги дала бы, — вдруг решила она.

«Хорошая мысль, как это я не догадался?» — пронеслось в голове у Никона. И после ужина он взял с собой Арсения Грека осматривать округу.

Монах острыми глазами окинул расстилавшиеся перед ними возвышенности, заросшие густым лесом, плавный изгиб Истры и сказал:

— Ох, царица небесная, да здесь словно в Палестине! Перед нами сама гора Сион, да и речка словно Иордан. Во-он! — взмахнул он в правую сторону, — Вифлеем и Назарет стоят. А поляна похожа на сад Гефсимана. Не хватает только одного — храма Воскресения. Второй Иерусалим бы открыли.

В Палестине Никон не был, о нем только от паломников слышал. Выходит, и в России такое место есть, тогда почему бы не показать его всем? И сразу в сердце загорелось желание: поднять здесь новый Иерусалим!

Вернулись к шатрам, здесь их ждали двое всадников из Москвы.

— Мы приехали к тебе, святейший, новость сообщить, — сказал тот, кто помоложе, сын боярина Бориса Репнина, Василий. Противники троеперстия говорят, что мор этот привезли книги, выпущенные в Греции… Типографию вашу сожгли, ни бревнышка не осталось.

«Хорошо, вовремя вырвались!» — обрадовался Никон и вслух строго спросил:

— Кто был во главе бунтовщиков?

— Марфа Бурова и Кирилл Мефодьев.

— Эти безмозглые на всё способны. Почему только болезнь их не берет!

— Марфу уже вчера похоронили. И князя Пронского.

— К-как, и Михаил Петрович в земле?..

— На рабочем месте умер, за столом.

Панихиду в честь московского градоначальника князя Михаила Пронского Никон отслужил прямо около шатра. Все плакали. В раю будет жить князь Пронский…

Когда Никон и Грек зашли в шатер, Арсений откровенно, будто читая мысли Патриарха, сказал:

— Типография сгорела — беда небольшая — новую, кирпичную построим. Если бы в Москве остались, самих бунтовщики истоптали бы…

Никон молчал. Наконец зло бросил:

— Раскольников проучу. Вот вернемся — у всех до единого языки вырежу!..

Целый месяц ехали до Калязина. Целый месяц думал Никон о том, как тяжело идет церковная реформа. И вспоминал об Аввакуме…

* * *

Как было намечено раньше, около Смоленска Ромодановский со своими войсками должен был соединиться с полковником Хмельницкого Василием Золотаренко. До его штаба, как сообщила разведка, осталось около пятидесяти верст. Двигаться туда со всем войском опасно. В густом лесу засада может быть под каждым кустом. А среди деревьев верхом на лошади не развернешься, из пушек стрелять не будешь. Долго думали, как выйти из этого положения.

Поэтому Стрешневу было приказано найти человека, который бы доставил Золотаренко письмо. Матвей Иванович пригласил Инжеватова. Сейчас голова у Тикшая так не болела, и, по правде сказать, Стрешнев искренне ему верил. Оба пришли к такой мысли: Тикшай поедет не верхом, а на телеге. В нее положат мешок муки, и, если попадет в руки ляхов, скажет им, что едет к тестю за женой и сыном.

В полночь, когда в деревушке на берегу Днепра Стрешнев остановил своих стрельцов, Тикшай отправился в путь. К Золотаренко он приехал через день. Отдал ему письмо и тронулся назад. Сейчас он гнал свою лошадь вскачь. Не заметил даже, как наступила ночь. Стало прохладнее, но всё равно от прогретой за день земли шло тепло. Уставший рысак тяжело переставлял ноги. К тому же Тикшай потерял ориентир — вместо берега речки попал на широкий луг. Ни дороги дальше, ни лошадиных следов. До смерти хотелось пить. Попался бы ему родник или какая-нибудь лужица — сразу бы засунул голову. Сейчас он до устали в глазах смотрел вперед, где небо смешалось с горизонтом.

Старался увидеть хотя бы кустик, стебелек камыша или осоки — предвестники речки. Нет, перед ним был только бескрайний луг, больше ничего. Вскоре Тикшай услышал какой-то шорох. Остановил лошадь. Вокруг стояла такая тишина — писк комара услышишь. Кто-то, тяжело дыша, бежал, раздирая траву. Тикшай торопливо распряг лошадь, прыгнул на нее. Бояться он, конечно, не боялся — есть лошадь и пищаль, в голенище засунут острый нож. Вдруг жеребец встал на дыбы, яростно заржал.

«Волки!» — понял Тикшай. Посмотрел назад — к нему на самом деле приближался зверь ростом с доброго теленка. Тикшай круто развернул жеребца и, когда волк уже хотел наброситься, выстрелил. Тот присел на задние ноги, заскулил собакой. «Хорошо, нашел конец!», — отметил про себя парень. И тут второй волк выскочил.

Спереди. Тикшай торопливо стал заряжать пищаль. Жеребец встал на дыбы, скинул хозяина и с бешеным скачем пропал в темноте. Волк почему-то не побежал за ним. Глаза его сверкали желто-зелеными огнями. Тикшай краем глаза заметил сбоку телегу, быстро, не раздумывая, со всей силой выкинул вперед нож. Зло зарычав, зубастый зверь соскользнул под колеса. Из груди его хлынула кровь.

Тикшай подождал немного — вокруг было тихо. Спустился, вытащил нож из груди зверя, протер его травой и отправился искать жеребца. Сейчас он ничего не боялся. Прошла и дрожь в теле. Жеребец, услышав его призывные крики, вернулся.

— Эка, предатель, оправдываться пришел? Вот этим бы тебя огреть! — Тикшай помахал оружием. Схватил жеребца под узцы, пошел пешком. И телегу оставил. Долго так шел, до устали в ногах.

Наконец-то прорезалась заря, и не знающий косы луг покрылся росой. Тикшай не раз наклонялся, чтобы смочить высохшие губы.

Вскоре с востока подул сырой ветер. Тикшай решил, что в той стороне — Днепр. Сел верхом, повернул жеребца. Ехал, ехал — ни реки, ни береговых кустов. Одно поле. Хотел было уже упасть в траву и уснуть, но вот наконец-то мелькнула широкая синяя полоса, синее неба. Днепр! Ветерок освежал лицо, радовал сердце. Отсюда Тикшай быстро доедет до своего полка, отдаст Стрешневу письмо Золотаренко, которое держит в голенище, уснет у кого-нибудь в телеге. Поспит, сколько влезет.

Днепр виднелся, да до него надо было ещё доехать. Но жеребец, почуявший воду, забыл об усталости, быстро донес седока до берега.

По пологому склону Тикшай спустился к воде, жадно припал к ней губами. Ласковые прохладные волны коснулись его лица. Напившись и освежившись, стал готовиться к переправе. Разделся, одежду привязал на спину, сел на жеребца и направил его в реку. Тот боятся заходить, кружился на одном месте.

— Хватит, хватит трусить, пошли на тот берег, — уговаривал его Тикшай. Жеребец не слушался. Тогда Тикшай стукнул его кнутовищем по боку. Жеребец повиновался, вошел в воду и поплыл. К счастью, река здесь была не очень глубокой, вскоре конь достал дно ногами и, отфыркиваясь, вышел на берег.

В небе кружились лохматые облака. Закапал дождь. Но Тикшаю это уже не могло испортить настроение. Ещё немного — и он будет в селе, где стоит полк.

Дождь уже лил как из ведра, когда он подъехал к околице. Село молчало, не слышно было даже лая собак. «Неужели ушли?» — царапнуло в сердце парня.

Проезжая по сельской улице, он не верил своим глазам: из-за высохших ветел виднелись не дома — одни печные трубы и обугленные бревна. Подъехал к тому дому, где останавливался Стрешнев. В огороде — одни желтые стебли подсолнухов. До них, видно, пламя не дошло, только жаром опалило.

— Эй, есть хоть одна живая душа? — крикнул Тикшай.

В ответ один ветер свистнул и дождь зашумел. Парень упал на колени, по лицу ручьем потекли слезы. Плакал он, стоная, скрюченное тело тряслось как в лихорадке. Хватая руками раскисшую землю, готов был зубами грызть ее. И вдруг услышал:

— От своих отстал, сынок?

Тикшай вскочил — перед ним стояла столетняя старуха. В прожженном зипуне и в лаптях, без платка. Седые волосы растрепаны, словно грачиное гнездо.

— Где жители? — хрипло спросил Инжеватов.

— Разошлись по соседним деревням и лесам. Сам понимаешь, жить негде. Моя землянка только не сгорела, во-он она где! — показала старуха куда-то в сторону. — Да и живу одна. Куда мне идти?

— Кто село сжег? — снова застонал Тикшай.

— Этой ночью русские только оставили нас — литвины вошли. А они… злы-ые!

Дальше Тикшай не стал спрашивать: незачем. Полк его ушел вперед, нужно догонять. Тысяча не будет ждать одного. И молча сел на жеребца.

* * *

Алексей Никитич Трубецкой остановил свои войска на отдых, здесь ему вручили письмо от царя. Алексей Михайлович просил его повернуть в сторону Смоленска. Снова придется сотни километров пройти по лесам и болотам. И из Москвы приходят тяжелые вести. Близкий родственник, боярин Алексей Иванович Львов, сообщил ему о чуме, нехорошо вспоминал и о Никоне, который-де Москву оставил на разграбление. Напомнил и о том, у кого сколько работников осталось. Писал: «У Никиты Ивановича Романова умерло 352 человека мужского пола, в живых — 134, у самого Алексея Ивановича умерло 423, осталось 110, а у него, Трубецкого, в живых только девять человек…» Хорошо хоть, жена Таисия с тремя дочерьми и двумя сыновьями в Калязинском монастыре в свите царицы.

Пятнадцатого июля Трубецкой встретился с двумя полковниками Богдана Хмельницкого — Иваном Капустой и Василием Золотаренко. Объединили свои войска и направились в Смоленск. Стрельцы, ведя за собой бесконечные подводы, шли не спеша. Стояла несусветная жара. Люди с трудом продирались сквозь высокую, в человеческий рост, траву. По раскаленному небу летали коршуны. Ночи были короткими — стрельцы только засыпали, их уж снова поднимают. Луг был наполнен скрипом телег и тяжелым ржаньем лошадей. Пахло сухими кострами. Передние полки в пути живой души не встретили. Литвины и ляхи тоже, видимо, избегали этих безводных мест. Здесь не было ни рек, ни родников. Одни старые казаки знали, как добыть воду.

Ленивые ястребы летали над павшими лошадьми. Много обессиленных стрельцов осталось умирать около телег. Другие, вопреки приказу, отправлялись в сторону Днепра. В полках поднялась неразбериха…

Полковники в обед собрались около шатра Трубецкого, с грустью смотрели на выцветшее знамя. И ни у кого не хватило смелости зайти к Алексею Никитичу, сказать ему: «Нужно повернуть назад, пока полки ещё целы».

А в это время Алексей Никитич, лежа в шатре, читал Плутарха. Великие тени, поднявшиеся с книжных страниц, укрепляли его уставшее сердце. Александр, Юлий Цезарь, Лукулл под римскими знаменами шли к славе! Силы ему придавали и письма Львова: «Верю тебе, Алексей Никитич, жду славной победы!» — Будто женщина писала своему любимому, не боярин…

Когда жара спала, Алексей Никитич оделся, водрузил на голову шлем и вышел из шатра. Увидя его, сели на лошадей и полковники. Призывно загудели трубы, и верховые с телегами снова отправились в путь. Глядя с пригорка, Трубецкой косым взглядом взвесил бесконечный дым костров, стрельцов, казавшихся полевыми мышами. Ночь была беззвездной, пыль покрыла всю округу, от безветрия дышать нечем. Восход солнца красным рукавом закрыл горизонт. Летали стаи птиц, словно искали спасения.

У подножья горы остановилось несколько всадников. Один заторопился к Алексею Никитичу. Трубецкой сразу узнал стриженного наголо полковника Ивана Капусту.

— Князь, литвины луг подожгли!..

Алексей Никитич подслеповатыми глазами долго смотрел в сторону пожара.

— Всё горит, — взмахнул кнутом Капуста.

— Тогда что, пеших посадим на коней и перепрыгнем через пламя?

— А как по пепелищу идти? Ни корма, ни воды.

— Тогда выходит, назад воз-вра-щаться?! — разозлился Трубецкой.

— Делай, как хочешь… Мои не пойдут сквозь огонь.

— Кнутами их гнать, кнутами! Давно я понял: хохлы без особого желания пошли с нами. Крымскому хану, видать, лучше служите. Хитришь, полковник! Направишь их! Смотри, в Москве не таким чубы драли!

Толстый полковник, слушая его, быком дышал. Прыгнул на коня, ударил его, тот вскачь помчался в гору.

Алексей Никитич приказал позвать трубача. Зазвенел горн над дымным полем. Всадники, пешие и повозки направились сквозь дым.

Утром поняли: дальше идти не смогут. Ещё больше усилился восточный ветер, густым облаком гнал пепел. Видно было, как первыми развернулись стрельцы Василия Золотаренко.

В полдень к Трубецкому снова подъехал Иван Капуста. Запихал в голенище булаву, закурил трубку. Алексей Никитич положил свою пухлую руку в золотых перстнях на опоясанный железными латами живот, сквозь слезы сказал:

— Кто пойдет против приказа царя? Никто! Думайте, полковники, хорошенько подумайте, что дальше нам делать!

Те в один голос вскрикнули:

— Лучше по густому лесу и болотам пойдем!

* * *

Алексей Михайлович только дошел до Смоленска, сразу поднял своё войско на Девичью гору. В это время Алексей Никитич Трубецкой очистил от поляков Полоцкое и Рославль. Когда-то эти города были русскими. Радзивилл, литовский и белорусский гетман, который был сам литвином, приказ Яна Казимира удержать эти города встречал с болью в сердце. Как не удержать — здесь его земля! Если бы дал король свое сильное войско — и Польшу бы вырвал у него из рук. Нет, тот хитрый лис, большие силы держал в своих руках. Правда, у гетмана тоже было много полков, но всё же пришлось отступать. Русские уже два города вырвали, словно коренные зубы с кровью. Ничего, вновь возьмет! Нашли кого послать против него — старого Трубецкого, который одной ногой в могиле стоит. Сам, правда, князя не видел ни разу, об этом ему рассказывал Сапега, который долгое время был в Москве варшавским послом, и Трубецкой проводил с ним горячие беседы о возвращении крепости русским. Кто это сам, без войны, отдаст тебе земли? Россия тогда была слабой, царь Михаил Федорович платил дань крымскому хану. Даже шапку Мономаха отбирали у него, не только его маленький город. Это сейчас русские и украинцы вместе. Вон, Трубецкой и Иван Капуста рука об руку ведут свои полки, не боятся, что он, Радзивилл, их разобьет. В город Оршу лезут, где он стоит…

Услышав о том, что русские хотят напасть на него, гетман приказал покинуть город. «У крепости, — говорил он своим подчиненным, — стены толстые, да пушек у нас маловато, пока придется Оршу оставить».

— Как оставить, как оставить?! — взбесился Сапега. — Сколько городов уже оставили… А за Оршу нас Казимир перед своими рейтарами кнутом исхлещет!

— Крепость прочна не стеной — умом полководца, — оскалил лошадиные зубы гетман. — Сначала подумай хорошенько… Видел войска Трубецкого и хохлов? Бес-ко-нечные! Придется нам спрятаться в лесу, подождать немножко. Как я понял, Трубецкой оставит здесь один полк, сам вперед пойдет, в сторону Литвы (о его призыве на Смоленск он, конечно, не слышал)…

Радзивилл не ошибся: русские сильнее. Отступая, он потерял два полка. Если б оборонялся — потерял бы всё. Спрятавшись в густом лесу, во все стороны посылал посыльных. И вскоре стали везти ему порох, пушки, продовольствие. Через два месяца, когда в Орше действительно остался один полк, ночью Радзивилл напал на русских и вырезал всех до одного. Без потерь и без боя. Крепость вновь перешла в его руки.

Весть об этом сразу дошла до царя. Алексей Михайлович два дня не выходил из своего шатра. Молился на коленях со слезами.

— Говорили же, — шептались боярские сыновья, из которых был создан его отдельный полк, — ляхи сильнее нас, не нужно было начинать войну…

Алексей Михайлович, как сильно верующий в Бога человек, думал по-другому. «Что произошло, того вновь не миновать», — говорил он своим воинам. И попросил помолиться за погибших.

— Мы отомстим ляхам за друзей! — обещали стрельцы.

Время тянул сам царь: никак не приходил в себя. Да и князя Трубецкого пригласил на подмогу, ждал его прибытия.

Крепость Орша была очень прочной, со всех сторон загорожена крепкой стеной с тридцатью башнями. Внутри каждой стояли по две пушки. Стрельцы Трубецкого, как ни торопились, двигались медленно. Их то и дело встречали разрозненные части Радзивилла. И самое крупное сражение началось около реки Шиловка, недалеко от Смоленска. Здесь русские показали себя настоящими героями. Где пушки не помогали, нападали с пиками, дрались врукопашную.

И поляки умели сражаться. Им даже казалось, что они победят. Но неожиданно с тыла, из гущи леса, вышли полки Ивана Капусты и Василия Золотаренко. Ляхи были растоптаны конницей. Сам Радзивилл, тяжело раненный, чуть в плен не попал. Спас его слуга. Сняв с него железные тяжелые латы и перекинув через спину лошади, переправил на другой берег, где их уже ждали два десятка литвинов.

Услышав о разгроме Радзивилла, Ян Казимир не поспешил на выручку. Радзивилл был побежден, его армии больше нет. Так что спасать некого.

В освобожденных от владычества ляхов городах и селах открывали церкви. Их звонкие колокола уверяли: православие вновь подняло голову. Новые священнослужители потянулись из Рязани и Москвы, Киева и Кракова, и каждый из них отдавал этому делу тепло души. А руководил всеми русский Патриарх из Калязинского монастыря. Размах его деяний не имел границ.

* * *

Смоленск всё ещё был в руках врагов. И вот настало утро штурма крепости. Было оно безветренным. Солнечные лучи потоком лились на землю, как куропатки; небо синее синего.

Когда русские начали стрелять из всех пушек, ляхи зашевелились, как комары, облитые водой. А уж сколько русских побежало на приступ! Лавина орущих, вопящих, сметающих всё на своем пути! Сотни лестниц были приставлены к стенам, тысячи стрельцов по ним лезли наверх, откуда на них лили горячую смолу, камни и бревна кидали. Да разве русского солдата остановишь!

Не знали отчаянные смельчаки, что ляхи приготовили им последний сюрприз. В глубокие траншеи, что вырыты под стенами, закатили пороховые бочки. Когда русские поднялись на башни, порох зажгли. От полка ни одного бойца в живых не осталось.

Неся потери, пришлось отступить за Девичью гору. Командиры собрались, чтобы решить, как дальше быть. Алексей Михайлович обходил в это время раненых, раздавая им деньги. Кто умирал, того сразу хоронили. Тикшаю Инжеватову и Промзе пришлось вырыть немало могил. Промза оказался в полку у Трубецкого. Пули, слава Верепазу, прошли мимо него. Больше тысячи похоронено. Всем им светлый рай обещал полковой поп Никодим, назначенный Никоном. Такие душевные молитвы он из новой книги читал — хоть сам добровольно ложись в землю.

Целый месяц стояли лагерем под стенами города. Вели переговоры с врагами. Литвины сдались бы, да Обухович с Корфом — коменданты крепости — не соглашались. Только когда им сообщили, что Радзивилл разгромлен и помощи ждать неоткуда, подняли белый флаг.

На выходящих из крепости вражеских солдат Алексей Михайлович смотрел с довольной улыбкой. Наконец-то Россия изгнала ляхов со своей земли.

Бояре, окольничие, стольники, стряпчие и дворяне поздравляли царя, подносили ему хлеб-соль. Под его ноги бросали вражеские знамена, в полон взятые полководцы шли с опущенными головами…

Смоленск снова войдет в Русское государство, станет его крепостью.

В тот же день, уже под вечер, Государь пригласил в шатер Стрешнева и сказал ему:

— Воеводой здесь тебя оставим. Приступай к своим обязанностям прямо сегодня. Орша — самая сильная западная наша крепость и опора!

Матвей Иванович нехотя встретил этот приказ, да ведь против воли царя не пойдешь. И стал он собирать для себя полк. Тикшая у себя оставил. Сотню стрельцов дал в его руки.