Дивная страна Россия — нет её землям конца и края… Во всём мире не сыщешь таких полноводных рек, таких непроходимых лесов. А уж какие зимы здесь бывают — никто и нигде больше не видывал! Ослепительный снег от горизонта до горизонта, трескучие морозы, вой волков лунными ночами, застывшие столбы дыма из печных труб над деревеньками, укутанными сугробами.
Два года уже, как Аввакум с семьей живет в Сибири. Словно две нескончаемые зимы. Куда ни глянешь — заснеженный лес и нависшее до самых крыш серое небо. Солнце редко показывает свои рыжие волосы, а день похож на ядро лесного ореха — маленький, съежившийся — не успеешь проснуться поутру, глядь, опять темнеет. Сиреневые сумерки быстро теряют краски, чернеют, словно испачканные сажей.
Аввакум часто вспоминает детство, мать, которая любила повторять: «Живем, как сычи, на краю света»… Нищее село Григорово, из которого она никогда не выезжала, было для нее местом, хуже которого уже нигде не может быть. А вот он, ее сын, где только не бывал! Волгу переплывал, моря-океаны видел, лес и камни рубил. А вот края света не видел. Только теперь, в далеком Тобольске, куда его не по своей воле выслали, нежданно-негаданно этот край нашел. Вот и сейчас, глядя в полузамерзшее окно на улицу, где тяжело дышали пухлые сугробы, всем сердцем верил, что за полоской леса на горизонте живет дьявол, сидящий верхом на морском чудо-ките, и творит зло.
Уже который день подряд кружит и воет пурга, наводя тоску и страх. Не приведи Бог оказаться сейчас в пути! Пропадешь, не выберешься. И если замерзнешь в сугробе, лишь шустрый соболь, любитель мертвечины, найдет твое тело.
На сотни верст — ни жилья, ни огонька, ни дымка! И только знающие эти места заметят приземистые, как шалаши, жилища — чумы. Там остяк или зырянин, наполнив свой живот над таганом сваренным мясом, залез с женой под оленью шкуру, и, чтобы не растерять живительное тепло, сплели воедино свои тела. Вблизи, за стеной чума, жавкает оленье стадо; у входа, растопырив уши, спят собаки; куропатки, прижавшись друг к другу, притаились в снегу, чтобы не замерзнуть. И всюду воющий, как сиротливый волк, ветер. Крещенский мороз злее ста чертей.
Аввакум слушал, как трещали углы дома, и вспоминал, вспоминал…От сильно натопленной печки пышет жаром. Пахнет кислыми щами и конопляным маслом. Аввакум сбросил свою залатанную душегрейку, из-за иконы, что в углу, вытащил гусиное перо, макнул его в чернильницу и стал писать. Мысли его бежали вперед, кружились и поднимались высоко-высоко. О пройденных годах вспоминать легко, писать тоже не трудно: шел к своей цели, хоть и тяжело, но прямо, не сворачивая. Был бит, но не сломался, не согнулся. Даст Бог, и дальше выстоит… Теперь его никто не трогает, Аввакум служит Господу не боясь. Здешний самый главный священнослужитель — архиепископ Симеон — очень редко заходит в его церковь. Да и то, чтобы выпить чарки две кагора. Хвала ему, за честного человека Аввакума посчитал: о причине его высылки даже и не спросил. Здесь, в далекой Сибири, куда ехали и плыли четыре месяца, и поныне крестятся двумя перстами, и церковные книги все старые. Новые, что выпущены Никоном, ходят лишь по одной Москве-столице. Разве Арсений Грек один Россию-матушку вниз головой поставит? Митрополиты и архиереи в далеких краях похожи на Симеона: азбуку знают — и этого им достаточно. Зато они в другом сильны. Посмотришь на облачение — всё в бисере и серебре. Крест — из чистого серебра. Наденет соболью шубу, на голову напялит кунью шапку — скажешь, что сам царь-государь идет. Жадны до богатства здешние церковнослужители!
Что ни говори, а Сибирь — особое место! Не только морозами, снегами да пушниной славится. Народ здесь особенный: лихой, разгульный, свободный. Сегодня карманы деньгами полны, завтра, смотришь, и последние штаны продал мужик. И всё заново начинает. Без сожаления.
За два года Аввакум привык к здешним порядкам. Словно в Тобольске родился. Живя в тайге, сам в медведя превратишься… Гусиное перо поднял над носом, задумался. По Москве сейчас катаются на санях, ряженые ходят, при свечах гадают. В Крещенье какое счастье выпадет тебе — с тем и на весь год останешься.
Здесь же, в далекой Сибири, в гаданья не верят. Здесь бог — бескрайняя тайга. Она кормит, одевает, хранит и наказывает. С ней шутки плохи. Не умеешь трудиться и за себя постоять — быстро пропадешь.
А сам-то Тобольск какой! Что за город, скажите, если у него семь улиц да три церквушки?! Одно утешение: четыре кабака имеются, заходи хоть днем, хоть ночью.
Аввакум взял гусиное перо, немного подумал, и строки его по желтой бумаге кривыми полосками заплясали: «В граде Тобольском, свет- боярыня Федосья Прокопьевна, хозяева: воевода князь Гагарин-Постный, дьяк Иван Струна да архиерей Симеон Сибирский. Отцу Небесному, кроме последнего, никто не кланяется. У больных казаков отбирают последнюю одежду.
Служу я в храме Вознесения. Он на сваях держится, здешняя земля-то тает на три месяца в году и то в летнюю пору.
Анастасия Марковна, женушка моя, не жалуется, живем — не тужим, с Божьим именем хлеб да соль утюжим. Ване, сынку старшему, он у тебя был, свет-боярыня, тринадцать годиков. Уже помощник. Проня, второй, в церковном хоре поет, голос его как у соловушки. Дочь Агриппина самого малого, Корнилия, нянчит. До высылки за день в Москве он уродился, тринадцать месяцев в санях и дощанике с нами мерз. Долго болел, да слава Господу, быстро поправился.
Свет-боярыня Федосья Прокопьевна, как ты там, в Москве-граде живешь? Никон диавол и здесь меня нашел. На днях дьяк-собака Иван Струна вызвал меня и молвит: «Грамота пришла, в Даурию* тебя высылают. Тысяча верст пешком идти». Вот злодей-патриарх! С четырьмя-то малыми детками да пешком!..»
Письмо Аввакум завернул в чистый холст и оставил до утра. В передней спали дети и жена. За стеной вопила вьюга, словно судьбу горькую оплакивала. Аввакум потушил свечу. В избенке стало темно, как в преисподней. А может, это проделки демона? Это он спрятал солнце и выпустил гулять вьюгу? Он на всё способен.
* * *
«Господи, скука-то какая! В грудь клещом вонзилась, ничем не вытащишь! И всё это оттого, что себя не уважаешь, Егор Васильевич! Смерд тебя оскорбил? Фу-фу, дуралей, козявка, не более! Разве ты воевода, скажи-ка? Не женщину тебе подсунул дьяк, а стерву. Хорошо, что об этом Аввакум не знает — в церкви бы проклял. — Князь Гагарин-Постный, лежа на мягкой скамье, терзал себя сомнениями и обидами. Он ненавидел себя за слабости, которым был подвержен. Но поделать с собой ничего не мог. — И жадность, Егор Васильевич, тебя к добру не приведет. Серебра набираешь, от него, конечно, карманы не продырявятся, но и о стыде не забывай. Зачем тебе столько денег — ни жены у тебя, ни детей, ни близких — много ли одному надобно?
Хитер ты, воевода! В Тобольске хоромы себе за бесценок поставил. Деньги, которые из кармана здешних жителей собрал в виде податей, в свои сундуки попрятал. Закрыл их в темный подпол, там и мыши не бегают. Недаром Струна в Москву жалобу написал: так и так, мол, много денег князь Гагарин-Постный присвоил. Из столицы не наведывались: кому охота за три тысячи верст в холодной колымаге трястись? Казнокрадов и в Москве хватает…», — думал Гагарин-Постный, ворочаясь с боку на бок. Наконец угрызения совести ему надоели, и он решил о них позабыть.
— Клав-дя! — крикнул он, сам сел на край ложа, волосатые ноги спустил на холодный пол. — Клав-дя, принеси-ка чего-нибудь взбодриться!
Вошла лет двадцати пяти разряженная барынька. Статная, тело упитанное, высокие груди соком налитые, с накрашенными сурьмою бровями. Потаенная жена его, которую при людях князь зовет экономкой. Романеей до края наполненный стакан она поставила на тумбочку, блестящие бесстыжие глаза свои вонзила в вороний нос воеводы. Наполовину открытая грудь ее вверх-вниз колыхалась. Белолица, волосы расчесанной куделью лежат на гладкой спине. Ух-вах, аж дух захватывает…
Егор Васильевич взял стакан, залпом осушил его и, крякнув, вытер губы рукавом. Клавдия засмеялась низким грудным смехом, игриво посмотрела на князя. Он в ответ на ее призывный взгляд хлопнул ладонью по тугим ягодицам зазнобушки и спросил:
— Иван Струна к нам вчера не заходил?
Клавдия отрицательно покрутила головой и, облизывая губы, шагнула к хозяину.
— Эй, баба, не дури! — отодвинулся он на край скамьи. — Некогда баловством заниматься. У меня дел государственных полно. Ступай пока, ступай!.. — Его губы петушиным гребнем обвисли.
Обиженная Клавдия вышла, воевода из ящика тумбочки вытащил письмо. От него шел аромат каких-то трав. «Эх, Ульяна, Ульяна, — пробормотал Егор Васильевич. — Не привел бы тебя дьяк, откуда узнал бы, что такие красавицы живут в нашем темном городишке».
«Егор Васильевич, мой ангелочек, — писала ему казака Семена Третьякова разъединственная избалованная дочь. — Чем перед тобой я виновата — скрываешься от меня? Всё тебе отдала, даже честь свою девичью, а ты смеешься надо мной… Скоро в Даурию уеду, туда моего отца служить посылают. Ставить новые крепости. Тятя шестьдесят казаков уже набрал и сто лошадей. Напоследок с тобой хочется встретиться, да как это сделать, не придумаю. К тебе зайти стыдно, да старая дева твоя загрызет. (Гагарин-Постный понял, что Ульяна намекает на Клавдию.)
Тревожусь, как дойдет эта записка, я ее через дьяка передаю, сразу же сожги, прошу…» Сердце воеводы защемило. Правда, не надолго. На смену душевным страданиям пришла досада на возлюбленную. «Словно избалованное дитятко, смотри-ка, честь потерянную жалеет! Хватит, хватит об этом… Уедет в Даурию — забуду. Клавдия сладкая, горячая… И с ней проживу».
Воевода сжег письмо и стал читать пришедшие из Москвы грамоты. Четыре месяца они были в дороге. Какой-то писарь словно не гусиным пером водил по бумаге, а топором зарубки делал: буквы с человеческий рост. Куда уж этому писаришке в большие дела лезть! Как держат его в Сибирском приказе?.. Да и бумага, словно дубовая кора, под рукой хрящом скрипит. Гагарин-Постный начал читать.
Дмитрий Францбеков, якутский воевода, писал: «…земли даурские огромные богатства сулят…». В другой грамоте сообщалось о наказе Пашкову: «Триста стрельцов возьмешь и с ними собирайся в Даурию…». Там же, в этой грамоте, было сказано: войсковым попом назначается протопоп Аввакум.
Две подписи под грамотами: царя Алексея Михайловича и Патриарха Никона. От высоких имен князь задрожал.
Алексей Филиппович Пашков на днях заезжал к нему. Смелый воевода, не любит тех, кто ему поперек встает, порою на людей и кнут поднимает. Гром, а не воевода!
В поход ему двести баркасов надо готовить. Из Даурии недавно прибыл Петр Бекетов. Его отряду, конечно, нелегко было: остяки не давали им покоя, не раз на их струги нападали, да, слава Богу, все живыми-здоровыми вернулись. На берегах Амура за зиму поставили три крепости. На землях тех хозяином был Ерофей Хабаров. Сам он второй год уже в Москве служит, в Сибирском приказе. Государь его лично пригласил. Теперь на Амур-реке «приставленным наместником» Онуфрий Степанов. В новой грамоте царь так и написал: «Под мою крепкую руку ты, Пашков, возьми всех сибирских князьков и узрей, есть ли у Амур-реки олово и серебряная руда». Пашкову и его сыну Ерофею было строго-настрого наказано создать Даурские владения.
Егор Васильевич хорошо понимал, что по грамотам царя Пашков назначался наместником края величиной в пол-Европы. Сколько трудиться ему надо! Попробуй обойди дикие леса, поплавай-ка по бушующим рекам. Волосы дыбом встанут! «Нет, мне дальше Тобольска нечего делать! И здесь жизнь неплоха. Только умей вертеться да карманы деньгой набивай!» — про себя подумал князь.
— Клав-дя! — снова зычно крикнул.
— Я здесь, я здесь, — закудахтала красотка за дверью. Она знала, зачем хозяин зовет. — Иду, любый мой!
* * *
Много сел и городов Аввакум проехал, много людей и обычаев видел и, если бы обо всём этом рассказал, — десятки книг бы нам оставил. «И сколько горя я испытал — обо всём и не перескажешь».
Тобольск ему нравился. Он стоит на слиянии Иртыша и Тобола, на высоком берегу девять башен виднеются. Там, в могучей крепости, хранятся все подати, собранные в Сибири: собольи и куньи меха, кедровые орехи и масло, другое добро. Только мехов здесь ежегодно собирается на двести тысяч рублей. Такую дань Москва раньше никогда не видывала!
Когда-то на горе стоял Искер-городок, столица сибирского Кучум-хана. Кучума победил воевода Ермак, его послы затем челом били Ивану Грозному. С того времени, когда дьяк Данила Чулков «посадил» острог над Иртышом, прошло шестьдесят лет. Теперь Тобольск — столица Сибири, есть у него и свой герб: на задних лапах сидят два соболя и между ними воткнуты две стрелы. В Тобольск из-за границы приезжают, по торговой части он — самая главная крепость Сибири.
Церковь Вознесения, где служил Аввакум, стоит у Прямского извоза. Эта дорога идет к растянутым по взгорью улицам. Там живут немцы и татары. Мимо церкви и зимой и летом проходят торговые караваны, приезжающие даже из Бухары.
Служил протопоп, забот не ведая. Но в последнее время Антихрист, видно, решил испытать его веру на крепость, посылал разные искушения. Вот как расскажет он потом в своих записках: «Приде ко мне исповедатися девица, многими грехами обременена, блудному делу и малакии всякой повинна, начала мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, перед Евангелием стоя. Аз же, треокаянный слышавшие от нея. Сам разболевся, внутрь жгло огнем блудным. И горько мне бысть в той час. Зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил правую руку на пламя, и держал, подеже во мне угасло злое разжежение. И отпустя девицу, сложа с себя ризы, помолясь, пошел в дом свой зело скорбен. Время же яко полнощи, и пришед в свою избу, плакався перед образом Господним, яко и очи опухли, и молился прилежно, даже отлучить мя Бог от детей духовных, понеже бремя тяшко, не могу носити. И падох на землю на лицы своем, рыдаше горце, и забыхся лежа…»
И нынче Аввакум на такую же блудницу натолкнулся. Даже стыдно и вспоминать… С пономарем Антоном из церкви шли. Смотрят, перед лавкой простолюдины собрались. Они к ним.
На крыльце, словно боров, купец Каверза-Боков богатством своим восхвалялся. Под ноги бросил связку собольих шкур. Кто тетерем запляшет перед ним — того водкой угощал или мехом одаривал. Одному, кто всю его руку облизал, даже свою лисью шапку снял. Сколько потехи!
Одной рукой меха и деньги раздаривает, другой крепко к себе пьяную девицу прижимает-милует. А та и рада: звонко смеется и целует купца. Шубейка ее расстегнута, платок с головы съехал, кудри из косы выбились…
«У-у, бесстыдница!» — от воспоминаний Аввакум даже сплюнул.
Из уст Антона вчера он услышал, что Иван Струна бегает за дочерью казака Семена Третьякова. Женатый, а за девушкой погнался… Эх, великая ругань бы не началась… Казак бешеной собаки злее: не посмотрит, что Струну сюда сам царь послал деньги и меха собирать. За всеми этот дьяк следит, стряпает в столицу всякие письма-жалобы. Кто не понравится ему — считай, пропал, бедняга. Здесь собаки больших денег стоят, цена же человека — тьфу! Правда, простой народ в Сибири душевный, в беде не оставит. Научишься жить — соседи последнюю рубаху тебе отдадут. Два года назад, когда Аввакума привезли из Москвы, его семье всего натаскали: мяса и пельменей, замороженной рыбы и даже два мешка муки. Раньше они никого не знали — теперь соседи им стали ближе родных. Анастасия Марковна не зря говорит: «Сам будь человеком, тогда и тебя приголубят». Всю зиму, считай, кормили их. Даже дров не имели — приехали в середине зимы. Так им несколько возов привезли: топи — не ленись.
Чем Сибирь не понравилась Аввакуму — здесь мало духовенства. Да и тех, кто есть, не слушают. Воеводы с попов рясы рвут, бьют чем попало. Взять Алексея Пашкова, с кем он встретился ещё в Енисейске и который теперь в Тобольске собирает струги в поход. Без указа царя повесит. В прошлом году одного попа так пиннул — у того изо рта аж кровь шла.
Воеводы быстро богатеют в Сибири. Не зря, когда уезжают со службы, по приказу царскому с них большие подати берут.
Аввакум, правда, о сибирских нравах и раньше слыхивал. Раньше с ним один поп служил, так он половину Сибири прошел. Целые ночи ему рассказывал, как здесь племя на племя бросается, как воруют, гуляют, как священников встречают. А ныне, живя в Тобольске, сам читает архиепископские грамоты. Там обо всём сказано: русские новоселы и местные жители, кто перешел в православие, крестов не носят, постов не соблюдают, трескают мясо вместе с остяками, зырянами и вогулами, не брезгуя. Немало Аввакум и мордвы здесь встречал. Язычники, они в лесу и Репештях молятся, а потом вместе с русскими в церковь ходят!
Аввакум сначала зубами скрежетал, узнав об этом. Но когда поближе людей узнал, понял, что нарушение христианских обрядов не мешает сибирякам осваивать суровый край, пускать здесь крепкие корни. Русские хитры и в то же время сердцами открытые. Топором хоть церковь-барыню вырубят, хоть терем или лодку. И главное, без гордости этому и других учат. В гости ходят, сами за стол радушно приглашают. Ешь, пей, чего душа захочет, что перед тобой поставлено.
Вот пономарь Антон женат на остячке. Та ему каждый год по сыночку рожает. Все они читать умеют, научились добро собирать. Дом у них огромный, в пять горниц. Всё у них имеется. А когда иноверцы на них кидаются, то Антон уже не пономарь, а отличный стрелок. Через домовую бойницу выстрелит из пищали — рот не разевай, на тот свет отправит. Зла он ни на кого не держит, но и своего не отдаст. Раньше Антон с Петром Бекетовым для царя подати собирал, ходил на берега Селенги и Хилки ставить крепости. Теперь казак Бекетов полковник, а он, Антон Туляров, — голосистый пономарь. Псалмы поет, как соловей.
Задумался об этом Аввакум, а тут до его руки сынок Иван дотронулся.
— Батяня, почему апостол Павел столько мучений принял? Аввакум думал, думал и не нашел, что ответить. Хорошо, Марковна спасла.
— На то он апостол, сынок, — начала она сыну рассказывать. — Из города в город похаживая, об Отце Небесном добрые вести разносил, а тут Пилат услышал об этом и со своими продажными друзьями давай гоняться за ним. Добрые всегда изгои! Ай да Марковна, светлая головушка! Ничего не скажешь, славная жена ему попалась. Всем сердцем протопоп радовался, даже про бессовестного дьяка забыл. А жена взяла да напомнила:
— Петрович, тебе Струна новую Псалтырь подарил. Ее казак Третьяков привез из Москвы. Посмотри-ка, какая она красивая!
Из ящика стола вытащила книгу, улыбаясь, положила перед мужем. Глаза Аввакума словно дождевой пеленой покрылись. На Псалтыри, о которой и раньше он слышал, нарисован тремя перстами крестивший поп и внизу золотыми буквами написано: «С греческого перевел Арсений Грек».
— Ах, сатана Никон! Что с нашей верой сотворил! Иуда! — застонал протопоп.
Потом он до полуночи сидел над книгой, гусиным пером вычеркивая строки и проклиная весь свет. Иудей Арсений Грек, который русский язык знал так-сяк, с греческого так перевел псалмы — смысл их совсем непонятен. Ни души в них, ни ума…
Протопоп заснул только под утро, да и тогда на кровати метался, словно клопы его кусали. Рожденный русским, он всем существом слился с душой своего народа и теперь, как мог, защищал его.
* * *
Просвещенные люди в России сознавали, что страна во многом отстала от заграницы. По изданию книг и церковным обрядам греки, например, стояли выше русских. Москва не имела переводчиков с греческого. Притом Никон и царь свои книги считали «испорченными». Вот почему из Константинополя был приглашен архимандрит Бенедикт, который считался доктором богословия. И ошиблись: у Бенедикта документы были липовыми, и к тому же по-русски он даже говорить не умел!
Тогда богобоязненный Алексей Михайлович написал в Киев, который славился ученостью, и попросил оттуда прислать в Москву переводчика Дамаскина Птицкого. С ним приехал и иерей Епифаний Славенецкий, который не столько книги переводил, сколько крутился вокруг Никона.
Царский постельничий Федор Ртищев при церкви Федора Стратилата открыл училище, куда из Киево-Печерской лавры и из других монастырей Малороссии было собрано тридцать умных монахов.
Будущих переводчиков окрылил приезд из Иерусалима Патриарха Паисия. «Далеко видящим владыкой» Паисий назвал Никона ещё тогда, когда тот был архимандритом Новоспасского монастыря. И недаром этот хитрый иезуит и католик царю Алексею Михайловичу напишет: «Мне очень понравилась речь Никона. Он впередсмотрящий, искренен и крепко стоит за тебя». Понятно, Паисий и Никон вели разговор о церковных обрядах и о том, как устранить между ними разногласия. Греки и другие христиане крестились тремя перстами, русские — двумя. Эти и другие расхождения не пускали Москву на арену международной жизни. Никон и после, уже будучи Патриархом, встречался с Паисием, и оба пришли к одной мысли: надо идти по одному пути.
В Москве не все поверили Паисию. Однажды он с собой привез ученого-богослова Арсения. Вскоре его посадили в тюрьму Соловков. И если бы оттуда Никон не вытащил его, Арсением Греком он бы не стал.
Это он, Аввакум, первым из единомышленников восстал против Никона. За это Никон и отправил его в далекий Тобольск. И теперь дальше повезут, столько мучений и горя впереди! Ладно бы один был, а тут ещё дети малые — души невинные. Им-то за какие грехи страдать? Пока ещё Аввакум не знает, что там, в Даурии, он двоих малюток похоронит, а затем и самого заживо похоронят в земляной тюрьме, без света небесного станет жить и без верных друзей. Один-одинешенек, отвергнутый никоновским духовенством, он всё равно не сломается, и его голос услышит вся Россия. Но это потом…
* * *
Дьяк Иван Михайлович Струна, кого сам царь послал «Москве деньги собирати», в Тобольске чувствовал себя как в глубокой воде большая рыба. Здесь он теперь самый главный хозяин. Архиепископа Симеона Никон вызвал на церковный Собор. Вот уже четыре месяца Иван Михайлович чувствует себя князем: катается по городу на запряженных в красивые санки бойких рысаках, никого не боится. На провинившихся орет: «Сгною! Выпорю!». Правда, здешних людей не испугаешь, сами могут в живот пырнуть ножом или из пищали бабахнуть. Да разве тронешь дьяка — десять стрельцов его охраняют. В теплые сани сядет Иван Михайлович — верзилы с пистолями за ним скачут, кричат, посвистывают на всю улицу, из-под копыт лошадей комья снега летят. Не дьяк — сатана. Со столб ростом. На вороний его нос осевшие глаза так и зыркают. Плюнет в лицо тебе, вытрешь рыбой пахнувший плевок — и в сторонку. Молчи, сибиряк, ты здесь только кормилец московский. Сибирь, на самом деле, в столицу-град Москву всё отправляла, кроме зерна. Зерно и овощи в здешних местах не родятся — земля холодная и твердая, как железо и как сами люди. Зато Сибирь богата реками и лесами. По тайге дикие звери рыскают, по рекам красная рыба плавает. Каждый год тысячи возов соленой рыбы отправляют в столицу. Куда она столько забирает — разве туда люди со всего земного шара собрались? Ненасытные…
Вот недавно казак Третьяков от Никона приказ получил: просит ему отправить белорыбицу. Ну, рыбы здесь, как грибов в тайге. Спусти струг на воду — сами туда попрыгают. Десять возов Струна заставил нагрузить Патриарху. Хариусов жирных отдельно отобрал. Те, в мягкий сон утонувшие, хвостами лениво отмахивались, словно знали, кому предназначены. Однажды Струна и самого Никона видел. В два раза выше царя он. Алексей Михайлович рядом с ним мелким пареньком казался. И, говорят, он и умишком ниже. «Комаров, не Патриархов раньше ставили на Руси», — почему-то подумал дьяк и стукнул бешеному рысаку кнутовищем по ляжкам. Тот во всю прыть полетел. Расступись, народ! Иван Струна едет, посланец московский. Он в сани без дела никогда не садится…Гу-гу-гу! — кричали и свистели летящие за ним стрельцы.
Остановились перед церковью Вознесения, лепившейся к Софийскому собору. В церковь Струна вошел один, стрельцов на улице оставил. Протопопа только об одном спросит: о чем там, в новой Псалтыри, напечатано, и как он смотрит на Никоновы новшества. Был бы Симеон в Тобольске, всё равно к нему бы не обратился. В последнее время между ними черная кошка пробежала.
Аввакум с пономарем Антоном как раз свечи зажигали. В церкви было несколько старушек. Струна только к Аввакуму хотел обратиться, как тот злым псом на него набросился:
— Ты, рогатый черт, зачем мне бесовы книги таскаешь?
Струна остолбенел, боялся даже рот открыть. Не ожидал такого. Но вот опомнился, сверкнул глазами и схватил протопопа за бороду. Давай его взад-вперед таскать. Пономарь смотрел-смотрел и огрел Струну по бычьей шее тяжелым медным подсвечником. Тот толстой жабой растянулся на полу. Скрутили дьяка сыромятным ремнем и дальше бы затоптали ногами, да дьяк пощады запросил. Стрельцов не крикнешь — Антон железным засовом дверь запер, понял, чем с улицы «пахнет».
— Больше не станешь кидаться на попов! — кричал Аввакум. — Смотри, высунешь язык — казаку Третьякову шепну, что за его дочерью ухлестываешь. В церкви прокляну! Царю отпишу про твои проказы!
Притих Струна — даже вставать не собирается. Вот это поп, медвежья сила в нем! Теперь ясно, почему его из Москвы выгнали…
Тихо стояли старухи-богомолки. Когда мужики дерутся — лучше не встревать.
* * *
Люди всегда хотели видеть Бога живущим на земле, чтоб можно было до него дотронуться, увидеть воочию, а заодно и помощи попросить, как просили в своих молитвах: «Буди, Господи, милость Твоя на нас, якоже уповахом на Тя. Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим…».
Люди веками ждут его пришествия, да никак он не спустится. Наши прадеды ждали, отцы и матери, а теперь и сами ждем — Бога нигде не видно. Самым счастливым он во сне приходит, учит, наставляет. Вот недавно и Аввакуму приснился Всевышний и давай его ругать: «Ты, Аввакум Петрович, зачем с Никоном подрался? Что вы не поделили?».
Аввакум подумал и говорит Спасителю, спустившемуся с небес: «Против церковных обрядов он идет, Преблагий Господи».
«Какая разница — двумя или тремя перстами молиться? — спросил Всевышний. — Церковные книги заставил переписать? Всё равно они как воспевали меня, так и воспевают!»
«Так-то, конечно, так, да и старые книги неплохие были, — попытался защитить себя Аввакум. — Искажать Божье слово — грех, на радость сатане».
«Сатана в вас, двуногих. Грехов ваших и безменом не измерить. Разве ты за женщинами не ухлестывал, протопоп? Ухлестывал! То-то!» — от этих слов Всевышнего по телу Аввакума мурашки забегали.
Тотчас вспомнил, как, живя в Юрьевце, однажды исповедовал женщину. «Вот здесь, — говорила она ему, — каждый день горит», — и расстегнула свою кофту. Не думая о плохом, Аввакум сунул свой огромный нос в ее грудь — а там острые соски, как две голодные сороки. Словно молния прошлась по телу Аввакума. Жена его, Марковна, была беременной, женского тела он давно не ласкал. Поднял красавицу на руки и понес на лавку. Та, видимо, этого и ждала…
А Бог всё видел. Да, зоркие у Него глаза.
Проснулся Аввакум — лоб в поту. «Не к добру это всё, не к добру», — забеспокоился он. И вновь Никона вспомнил. Вначале Никон вел себя по-людски: ставил церкви, в своем доме ежедневно кормил нищих, да и крестился двумя пальцами. И вдруг как бес в него вселился: почувствовав свое высокое положение, начал крушить старое — молитвы, книги, обряды, иконы. И этого, видимо, ему не хватило. Епископами начал тех ставить, кто ему в рот смотрел. Женских ухажеров, краснолицего Павла и горбоносого Иллариона (последнего попы за глаза звали Ларькой) архиереями назначил. Первого в Коломну отправил, друга его — в Рязань. Ивана Неронова, Данилу и Лазаря, отлично знающих все церковные обряды, их молитвы приходили слушать пол-Москвы, разогнал по дальним монастырям простыми монахами. Боялся, видимо, их. Разве Неронов станет молчать, когда над русскими церквами насмехаются греки? Не станет. И он, Аввакум, не станет молчать. Живет на родимой земле — и стиснет зубы?! Не дождутся… Хоть и загнали его мучиться в глухую Сибирь, это не значит, что он умер. Нет, пока жив, будет бороться за веру русскую. Она стоит того. Велика Россия! На пути в Тобольск Аввакум своими глазами видел, какие города и села поднялись, и в каждом то кузнецы, то бондари, то непревзойденные швецы-мастеровые. А как величавы новые монастыри и храмы — взгляда от них не отведешь. Одно плохо — тюрем много. Глядя на них, сердце его сжималось.
* * *
Через неделю Струна пришел к Аввакуму мириться. Боялся, что тот царю напишет. Тепло поговорили, ведь оба московские жители. Под конец беседы Струна поведал ему о купце Каверзе-Бокове, который чуть с ума не сходит. В богатстве он купается, жить бы да жить, а его непонятная болезнь скрутила. От Ондрея Митриевича одни глаза остались. И злее злых он, всех гоняет: жену, детей, своих лекарей.
Как-то однажды о своем колдовском мастерстве Аввакум похвастался перед Струной. Это, видимо, мимо ушей дьяка не пролетело, поэтому сегодня он спросил:
— Не навестим купца?.. Может, ты ему поможешь?
Аввакум долго молчал. Наконец промолвил:
— Мои лекарства — Божье слово, крест животворящий. Против них ни один сглаз не выдержит. Но сразу скажу: от меня мало зависит. Вылечу или нет купца — это как Господь захочет…
Каверза-Боков жил в Нижней слободе. Дом его двухэтажный, из белого кирпича. Из кирпича же сложены и двор, и лавки, и подвалы. Словно пшеничные булки.
— Ондрей Митрич карман денег заплатил за это место, — шагая по широкой улице, рассказывал Струна. Рысака он оставил у церкви, затем Аввакума отвезет домой. — Тобольск от пожаров мается. Пять лет назад две улицы сгорели, огонь пятьдесят домов проглотил.
Встретила их купчиха. С полными бедрами, лицо с решето. Вначале у Аввакума благословение взяла, затем уже шепнула:
— Беда, батюшек он не любит…
Аввакум снял свою шубу и, пропустив мимо ушей сказанное, вперед прошел. Чего с женщиной языком чесать, у баб только волосы длинны, по уму они — кудахтающие куры. Громогласно спросил ее:
— Где он?
— Да вот, — жена взглядом показала на закрытую дверь.
В горницу вошли вдвоем. Аввакум сразу заметил — углы дома пусты: ни икон, ни свеч, ни лампадок. А где же сумасшедший купец? Тот смотрел из-за печки. Ба! Да это тот самый, который недавно на крыльце лавки соболиные меха раздавал. Чертову душу разве вылечить!
— Кто ты, человек-грач, по чьей воле здесь оказался? — купец первым обратился к вошедшему. Зубы его жерновом заскрежетали.
— Я — протопоп Аввакум, которого Патриарх Никон в ваш город выгнал.
— Выгнал?! — растягивая слова, удивился купец. Зорко смотрел, ждал, что же дальше незваный гость скажет. И, словно рубя, бросил: — Ты что, не боишься меня?! Я попов ненавижу. А если тебе в спину… нож воткну?
Аввакум опустился на колени и глазами показал около себя на полу место:
— Встань сюда! Молись, тупомозглый, моли-и-сь!
Каверза-Боков змеей выскользнул из его рук, залез под стол.
— Боюсь креститься, бо-юсь!
— Бога боишься?
— Чер-та, — у купца потекли слезы.
— Сатана, конечно, силен, да Бог над ним стоит, — сказал тихо Аввакум и снова загремел басом: — Душу, вор, душу открой!
Купец обеими руками схватился за рясу протопопа, заплакал с надрывом:
— Вы-тащи! Вы-тащи!..
— Освобожу от черта, если ничего не скроешь. — Аввакум снял с груди крест, сунул его в руки купца. — Откроешь грехи — тогда и боль из души выйдет. Говори!
Каверза-Боков начал рассказывать. Плыл он по Лене-реке на трех стругах зерно продавать. Зерно в минувшую осень из-под Казани привозил. Поднялась буря. Два струга утонули. Третий якуты отняли. Остался мешок кружев. Продал. По кусочку. Три мешка денег набрал. И те украли. Тогда купец стал мстить. Нанял воров, с пищалями набросились на стойбище якутов. Награбленное поделили. Всё потерянное купец вернул. Якуты дружно жили с казаками. Пожаловались атаману. И Каверзе-Бокову пришлось убежать с пустыми руками. Попал со своими подельниками на берег какой-то речки. И там грабили, ни одного живого человека не оставляли. Даже грудных детей убивали. С огромным богатством домой возвратились вшестером. Каждый думал, как остальных обмануть. Однажды купил Боков два кувшина красного вина, туда насыпал яду и напоил своих жадных друзей. Когда те умерли, за ноги оттащил их в реку — всё награбленное ему одному досталось. Кое-что спрятал, сколько можно было вывезти на двух санях — то в Тобольск привез. Дом построил, пушнину покупает. Всё у него есть, а вот черти каждую ночь к нему приходят. Днем ещё ничего, днем он на людях, а вот ночью… И вино не помогает.
Молчал Аввакум, не знал, что говорить, не находил слов. Наконец бросил купцу:
— Каждому — свое!.. Теперь надо грехи искупить.
Каверза-Боков, повесив голову, тихо плакал. До устали молились. Потом Каверза-Боков рвал на себе волосы. Протопоп помазал его святым маслом, а когда за ним на рысаке заехал Струна, с легкой душой сел в сани.
Купец стал ходить в церковь Вознесения. За ним потянулись и другие.
На проповедях Аввакум ругал Никона антихристом, губителем русского духа. Восхвалял старые книги и обряды.
На службу он ездил в лисьей шубе, подаренной ему Каверзой-Боковым. Но спокойной жизни пришел конец: воевода Пашков согнал его с насиженного места, торопил в даурские края.