Получится или нет? Надо бы потренироваться. В вагоне, правда, трудно, но другого места уже не будет. Так что надо здесь. Сейчас. У артистов это запросто: моргнут раз-другой — и готово. Потоки слез и прямо на глазах удивленной публики. Она, Таня, всю жизнь подозревала в себе скрытый артистический талант. Разыграть, скажем, родителей, одноклассников и даже учителей — все равно, что высморкаться. В прошлом году, в девятом, она так здорово изобразила приступ острого аппендицита, что Синяжка ее тут же в поликлинику направила. Еще и Алку, подружку, в сопровождающие выделила. А отпроситься с урока Синевской, да не с простого, а с сочинения, да еще вдвоем с подругой!.. Только по ходатайству верховного прокурора!

А вот со слезами… То есть, когда не нужны, они тут как тут. А когда надо — никак. Завтра будет надо. Иначе что о ней подумают? Хороша внучка!

Но это не так, бабушку она любила. Очень. Ведь бабушка у нее одна. Папиной матери Таня не помнит, а вот Клавдия Федоровна… Почти все детство прошло у нее в Яблоневке. И если последнее время Таня перестала ездить туда, то не потому, что надоело, а потому, что жизнь такая: то секция художественной гимнастики, то кружок бального танца. Уроки иногда учить надо — десятый класс как-никак… Ну просто финиш! А бабушкина болезнь как раз на такое неудачное время выпала: разгар зимы, они с Алкой и другими одноклассниками в недельный лыжный поход наметились. Снег-то не ждет, чуть рот раскрыл — уже и оттепель, все опять черно. Бабушка говорила, что теперь зимы не те, что раньше. Хотя и раньше было уже не то, что еще раньше, во времена ее матери, Таниной прабабки. Тогда и снегу было завались, и морозов — рождественские, крещенские и какие-то там еще. Зато теперь можно без меховой шубы всю зиму протопать. А мех сейчас дорогой, родителей на него не расколешь.

Зимы нет, а простуживаться стали почему-то чаще. Вот и бабушка. Нет, если бы Таня думала, что это серьезно, то тут же села бы в самолет и прилетела, несмотря ни на какие походы. Но ведь все считали, что это обыкновенное ОРЗ, что не страшно. Кто же знал, что будут осложнения? И что так все кончится…

Дико жалко бабушку. Ну просто дико! А слез почему-то нет. Вдруг они и завтра не появятся?

Как же их все-таки добыть? Попробовала часто моргать глазами и шмыгать носом — без толку.

Надо вспомнить что-нибудь из детства, из того времени, когда она жила в Яблоневке. Чтобы разбудить тоску по тому, чего уже никогда не будет. Она плотно зажмурила глаза, сосредоточилась. Вот одноэтажный дом из розового кирпича, обнесенный низким плетнем. Везде еще черно и голо, а на бабушкином дворе, за курятником, уже проклевываются тонкие зеленые стрелки. И клубника у нее раньше всех поспевала. Таня так ясно представила: влажные пунцовые ягоды в мелких-мелких желтых точках. Крупные и яркие, как новогодние шары. Бабушка только и успевала с них кур шугать. А этот клубничный запах! Застрелиться можно!

А потом поспевали яблоки, вишни. Мясистая, чуть не с Танин кулак, лутовка и тугая малиновка. Бока оранжевые, словно железосинеродистый калий: им его химичка показывала. Бабушка крутила соки, варили варенье, делала настойки. Все лето и осень ее пальцы оставались голубыми от этого фруктово-ягодного хозяйства. Однажды куры разрыли неглубокую ямку, куда бабка закопала прошлогоднюю ягоду от вишневой наливки, наклевались и пошли кружить по двору. Шатались и заваливались набок, ошалело тараща глаза. А потом упали, кто где — клювы разинуты, крылья врастопырку. "Ох-хо-хо-юшки, — причитала бабка, бегая по двору, и всплескивала руками, — всю птицу сгубила!" Но птица оклемалась. После этого бабка уже не доверяла пьяную ягоду земле.

А как перекликались по утрам петухи! Ку-ка-ре-ку-у-у-у! Вначале в одном дворе, потом — в другом. Такой переполох устраивали! Вся Яблоневка звенела от петушиных песен. И вообще все там было звонко, солнечно, душисто. Таня потянула носом и почувствовала пряный запах помидорной ботвы, кукурузных початков и острый укропно-чесночный аромат дубовых бочек, в которых бабушка засаливала огурцы и замачивала арбузы. "Для моей Татушки-Ладушки", — приговаривала, укладывая в бочку круглые зеленые "ковуницы". "Ой, бабушка, сколько раз просила не называть меня так, — возмущалась Таня. — Я уже взрослая, а ты все сюсюкаешь…"

Тане стало тепло и уютно на жесткой вагонной полке. Захотелось моченого арбуза. А плакать вовсе не хотелось. Почему? Ей ведь по-настоящему жалко бабушку. Может, она, Таня, и в самом деле холодная, бессердечная эгоистка? Недаром их русичка как-то сказала: "Ты не умеешь думать о других, Сомова". А почему? Кто сделал ее такой? Родители, кто же еще. Их постоянная грызня. Нудная, изо дня в день. Все ведь притупляется, как ее старики понять этого не могут?! Раньше она переживала, даже плакала втихаря, не зная, как их разнять. А теперь ей начхать. Только начинают, она надевает наушники своего "плеера", врубает какую-нибудь запись — и гуляй, Вася. Не пытается ни утихомирить их, ни установить причину. Да и нет, наверно, причины. Просто — повод. Потому что они умеют заводиться из-за ерунды. Особенно мать. Отец не мелочный, он выше всяких там "ну, кто первым начал?". Сидит и тихонько в шахматы играет сам с собой. Ну и что? Какое ей дело? Так нет, и ворчит, и ворчит: "Ты еще долго диван просиживать будешь? Другого дела не нашел? Лучше бы полку в ванной прикрутил — мыльницу поставить некуда. Мужчина, называется!" Отец в конце концов не выдерживает, начинает огрызаться. Да тут и святой бы не стерпел. Ну села бы и сыграла с ним. Или хоть мультики вместе посмотрели, лишний раз бы улыбнулась. А то: "Татьяна, ты варенье брала? А почему банку не закрыла? На место не поставила?" Ну забыла. Что ей, трудно банку крышкой прихлопнуть и в шкаф сунуть? Без лишних слов. Так надо же повоспитывать! Поздно, дорогая мамочка, поздно. Раньше-то куда смотрели? Собою занимались — и он, и она, а своим единственным ребенком — нет.

Мать, конечно, считает, что воздействовать на свое чадо никогда не поздно. Но ведь надо же тактично: сказала раз и хватит. А она как пойдет, как пойдет. И главное — заранее знаешь, что скажет: "Вот, разбросали тут! Портфели, пиджаки, брюки, колготки! У нас что, домработница есть? Я что, меньше вас работаю? Нашли прислугу! С вашим размахом целый штат нужен: и уборщица, и кухарка, и прачка. Одной разве справиться?" На что отец ей вполне логично отвечает: "Как же другие женщины справляются?" А мать вместо того, чтобы усмехнуться, перевести все в шутку, взвивается еще больше: "Откуда тебе про других женщин известно? Ну-ну, как они справляются? Поделись своим богатым опытом".

И пошло-поехало. Полный вперед!

Было бы куда уйти, ни дня в этом сумасшедшем доме не осталась бы. У отца еще терпения хватает! Как мать не замечает, что от одного звука ее голоса уже колотить начинает? И отца, и ее, Таню, тоже.

Отец… Он уже в пути. Летит в Яблоневку, мать, наверно, дала телеграмму в Свердловск, его сестре Гале.

Константин Павлович сидел в аэропорту, ждал, когда объявят рейс Свердловск — Астрахань. Ждать погоды, хоть и не у моря, а у стойки бара за стопкой коньяка, все равно тошно. Поэтому он заказал еще. А потом еще и еще. Единственным смягчающим обстоятельством этого ожидания было то, что без жены. Вспомнил одного из своих подзащитных. Когда судья спросила: "На какой почве стали пить?", ответил: "На почве совместной жизни". Он, Константин, всей душой сочувствовал подзащитному. Потому что его совместная с Ниной жизнь стала невыносимой. Во всем пытается его урезать, лишить свободы. Индивидуальности, в конце концов. Даже такое безобидное занятие, как шахматы, ее раздражает. Сейчас бы уже выступала. "Куда столько? Ты же понимаешь, что с твоей предрасположенностью к язве…" Но предрасположенность к преступлению законом не наказывается. Ей ведь не втолкуешь! Ничего не докажешь, будь ты хоть самим Плевако. Упрямством в свою покойную матушку. Об умерших, правда, плохо не говорят, но она, к счастью, этого не услышит…

Безусловно, Клавдия Федоровна в свое время им здорово помогала. Особенно когда Таня была маленькой. И он ей за это благодарен. Установил с ней вежливый нейтралитет. Теща могла бы быть потактичнее. Если и не хотела забывать, то хотя бы вид сделала. Даже жена простила, а она, видите ли, не может. Он еще поступил порядочно. Другой бы на его месте не посчитался, что дочь маленькая, что жене трудно одной. Потому что такое бывает раз в жизни!

Он понял это сразу, как только ее увидел. Она вошла в их нотариальную контору — легкая, яркая, как фейерверк. А ноги!.. В жизни таких длинных не видел! Прямо от ушей растут…

"У вас тут есть специалист по семейным конфликтам? — спросила, размахивая сумочкой. — Мне нужен самый высококвалифицированный". — "Он перед вами", — не задумываясь, отрекомендовался Константин Павлович, пока эта клизма Валерия Васильевна что-то вякала насчет некорректно сформулированного вопроса и насчет того, что все специалисты в их конторе высокой квалификации.

Да… Катенька! Женщина — праздник. Подарок. Космические масштабы. Двадцать первый век.

И абсолютная терра инкогнита. То страстная и оглушительно бурная, то тихая и холодная, как вода в колодце. Сплошная загадка. С ней никогда не бывало скучно. И она понимала толк в любви. Константин Павлович, который никогда не считал себя ни всемогущим богом, ни, тем более, красавцем, почувствовал себя вдруг и тем и другим одновременно. Какому мужчине не льстит женская покорность? А Катенька так самозабвенно давала себя уничтожать, делать с собой все, что ему заблагорассудится. А потом еще долго лежала и никак не могла прийти в себя. "Ах, Костик, какое блаженство!" — шептала обессиленно. А он смотрел на ее сочные, как вишня лутовка, губы и пьянел, пьянел от одних этих слов. И главное, она ничего не требовала за это блаженство. Ну ни-чего! Он сам ей с радостью все отдавал. Вдруг понял, как это приятно — отдавать. Быть сильным, щедрым. Опорой для слабого, беззащитного существа. Изо всех сил старался, чтобы эта опора была надежной. Правда, в то время он учился в заочной аспирантуре и работал. Жил на скромную зарплату. Но Катя совершенно права! Если ты настоящий мужик, то будь добытчиком. А иначе ты сопля и лентяй. Он шел и добывал. И ничего, справлялся. Даже появился азарт. Потому что ничто так не стимулирует мужчину, как добывание денег. И если бы не эта клизма Валерия Васильевна, все было бы в полном порядке, как в Уголовном кодексе. То есть противоправных действий он не совершал, но…

И что ей не давало покоя, спрашивается? Чисто местническая ревность — член их спаянного коллектива и вдруг взял со стороны? Или эта их бабья солидарность — жене плохо, так пусть и тебе будет несладко. Вцепилась мертвой хваткой. Вещественных доказательств у нее никаких, но крови попортила изрядно.

Да и Катеньку своими звонками достала. Хоть и не называлась, но Константин понимал, кем звонки эти инспирированы. Жена до этого бы не унизилась. Он это точно знал.

Хорошо, что Катенька проявила должное мужество и не реагировала на грязные намеки и оскорбления. Эх, Катя-Катюша! Где-то она теперь? Исчезла, словно никогда и не появлялась. Его боль. Его самое драгоценное воспоминание. Было, не отнимешь. И хорошо, что никто ему сейчас не мешает думать: ни сестра, которая морочила ему голову своими запутанными отношениями с противоположным полом, ни жена, которая совершенно искренне считает, что приносит великую жертву ради семьи — то есть его и Татки. А ему все до лампочки. Ну, Таня — статья особая. Ради нее и терпит. А другой на его месте не стал бы. От одного этого жужжания сбежал, куда глаза глядят. До чего все-таки женщины ограниченны. А умной вроде считается — как же, главный технолог такой фабрики! Но со стороны себя не видит. Не то, что посмотреть не на что, но и не то, что раньше. Хорошо помнит, как сам впервые ее встретил. Буквально остолбенел. Стоит и глаза таращит — словно ему ордер на арест предъявили.

Но бывшими прелестями мужа не соблазнишь. Поэтому должна брать добротой, уступчивостью. А она? Так и норовит побольней ужалить. Показать его мужскую несостоятельность: мол, глава-то семьи я, а не ты. Привыкла на работе командовать, и тут не остановишь. Путает дом с горячим цехом. И его, и Таню подмяла.

Так вот, по существу предъявленных ему обвинений имеет заявить следующее: виновата она, Нинка. Сама рушит. Она, и никто другой… Тьфу ты, и за тысячу километров достает! Опять будет ворчать: "Ты даже на похороны опаздываешь".

Нина лежала с закрытыми глазами и механически считала удары колес о стыки рельсов. Боли уже не было. Было тупое несогласие. Мать могла бы еще жить: пятьдесят восемь — не возраст. Тем более для такой жизнестойкой и крепкой женщины, как Клавдия Федоровна. Это-то и подвело. "Подумаешь, простуда, — отмахивалась Клавдия Федоровна, когда, по словам брата, ее уговаривали лечь. — На ногах перетолчется". — "Не простуда, а грипп. Заразный", — убеждали ее. "Ко мне никакая зараза не пристает", — смеялась мать и спешила к детям, внукам, постирушкам, побегушкам по магазинам, мастерским, прачечным. Всю жизнь на себе все везла. С тех пор как осталась без мужа с двумя малолетками. И так привыкла к этому многопудовому возу, что если вдруг полегчает, то чувствует себя вроде неуютно, вроде не у дел. Видно, у них это в крови. Она, Нина, тоже всю жизнь в услужении. Бесплатная домработница. Поденщица. У мужа, у дочери. А ценят они? Как бы не так! Считают, это — ее прямая обязанность. И исполнять ее она должна с доброй, лучезарной улыбкой. А если улыбка не получается, значит, ты ведьма, мегера и вообще стерва. Она, конечно, и сама видит, что стала слишком раздражительной, ворчливой. Раньше-то все с песней делала. А после этой истории с Катенькой голос пропал. Ради чего она с утра до вечера крутится? На фабрике смену отработает, а дома — две. От порога бросается к плите. Чтобы горяченькое и свеженькое. И не какие-нибудь там сосиски с макаронами, а повкусней, подомашней. А пока на плите тушится — варится, бегом квартиру пропылесосить, бельишко постирать — второй день в ванне киснет, пол на кухне помыть, чтобы за стол сели в чистоте и опрятности. И все быстро, все бегом. Отупевает от этой каждодневной беготни: плита — ванная — коридор. По одному и тому же кругу, как цирковая лошадь.

У нее, правда, есть одно преимущество. Не надо вставать на задние ноги и приветствовать зрителей. Потому что зрителям на нее наплевать. Они каждый в своем углу, каждый занят своим. Одна делает вид, что готовит уроки, а сама слушает свой "плеер", а другой и вида не делает: сидит перед шахматной доской. Или перед телевизором. Смотрит все передачи подряд. И концертные программы, и учебные, и рекламу, и мультфильмы, и даже "Спокойной ночи, малыши!". Ужинает тоже перед телевизором, предоставляя жене себя обслуживать: приносить, уносить, мыть посуду. А заодно привинчивать полки, чинить утюги, прочищать раковины, исправлять розетки. И за электрика, и за сантехника, за столяра и плотника. А на ее взбешенные "сколько ж можно?!" и "до каких же пор?!" спокойно отвечает: "Не делай. Кто тебя заставляет?" — "Долг". Бесполезно! Ему это понятие знакомо только по кодексам. А в жизни…

Думал он о своем долге, когда оставил ее с трехлетней дочерью? Посчитался с тем, что жена с переломом ноги лежала? Что некому за молоком для Татки сходить, хлеба принести?

Как же — такая вдруг любовь! "Раз в жизни!" Слабое, беззащитное существо! Ничего, кроме любви, от него не требовала. В самом деле, зачем требовать, если он добровольно расшибался! Ну чего ж — смазливенькая, свеженькая. Нежное, слабое существо, которое нуждалось в постоянной защите. А Нина не нуждалась. Все проблемы сама решала. И свои и его, Константина, тоже. Начиная с первых лет, когда он, "простой рабочий парень" из карамельного цеха, вздумал поступать в институт. Да не по профилю, не в пищевой, а на юрфак. А на какие шиши поддерживать молодую, только еще зарождающуюся семью? Его, ненаглядного Костеньки, пошатнувшееся здоровье поправлять? Потому что крепкий организм, как выяснилось, оказался катастрофически подорван постоянными сессиями, контрольными заданиями, "хвостами", тянувшимися за ним с самого первого семестра, и срочно требовал перехода с заочного обучения на занятия с отрывом от производства. Он-то себя оторвал легко. А каково было ей бросить любимую специальность, коллектив, тему, которая сулила переворот во всей кондитерской промышленности, потому что позволяла экстрагировать ароматические вещества для начинок из дармового сырья. Да, пожертвовала любимой работой ради мужа, который любил ее нежной и преданной, как он утверждал, любовью. Перешла на обувную фабрику, потому что там больше платили. Стала начальником цеха, главным технологом. Чтобы дать ему возможность спокойно заниматься диссертацией. Костенька решил, что без степени дороги в мир "большого права" ему нет.

Но с диссертацией шло туго, Константин никак не мог собраться с мыслями. Вместо того, чтобы заниматься, бухался на диван: "Устал до смерти!" Трудно, конечно, и работать и кандидатскую делать, но ведь сам решил. И она после смены ехала в библиотеку, рылась в каталогах, читала рефераты. Поняла, что по его теме "Актуальные вопросы теории семейно-правовых отношений" уже сказано все, диссертации не напишешь. И предложила ему другое: "Займись правовой стороной искусственной пересадки органов. Тема новая, никто об этом еще всерьез не говорил…"

Вначале Константин упирался — уж больно хотелось сказать свое слово в области семейного права. "Да какое там право! — полушутя возмущалась Нина. — Сплошное бесправие. Во всяком случае, для меня. Ты посмотри, в кого превращаюсь, — показывала ему свои перепачканные чернилами и анилиновыми красителями руки. — Не отмываются. И ногти — маникюра не надо!" — говорила преувеличенно жалобным тоном, потому что знала: муж тут же бросится утешать. И правда, Костик хватал ее маленький кулак и прятал в своих огромных ладонях — бережно, словно птицу в самодельном домике. "Ой, как мы замерзли!" — восклицал с таким неподдельным ужасом, что она не могла удержаться и хохотала от души. А он постепенно разгибал зажатые в кулак пальцы и согревал их своим дыханием. "Ах вы, наши труженики! Наши чернорабочие", — приговаривал и целовал каждый "наманикюренный" красителем ноготь, каждое чернильное пятнышко на пальце.

Диссертацию фактически написала она. Ведь дальше первой фразы: "Основная задача права состоит в том, чтобы органически сочетать успехи трансплантации органов с преимуществами социалистического здравоохранения" — Костик так и не пошел. Изучала хирургию, встречалась с врачами, беседовала с пациентами, ходила на всякие симпозиумы, добывала для него проблематику.

И он защитился на "ура", сказал "свое весомое слово в новой области пограничных и взаимосвязанных наук". Только на защите сидела не она, его законная супруга, а ненаглядная Катенька.

Не прощу. Буду терпеть ради Татки, исполнять семейный долг: подать — убрать — приготовить. Но только большего не требуйте. На чувства высокие не претендуйте. Потому что сам все уничтожил. Нечем любить. Все нутро эта история с Катенькой вытравила. Словно серной кислоты глотнула. Гарь и пепел. И постоянная боль. Даже не боль — болеть-то уже нечему — только обида. Потому что она этого не заслужила. Ей, конечно, ничего бы не стоило ответить ему тем же. Мужики до сих пор вслед смотрят. А уж тогда! Отчего бы не отведать этой хмельной вишенки? Только бровью шевельни. Но ведь потом-то непременно похмелье наступит. Да и не умеет она так. Или — или, так уж устроена. В первый год, когда обида захлестнула — не дохнуть, попробовала это "лекарство". А потом не смела прикоснуться к Татке. Взглянуть на нее. Будто трехлетняя дочь могла что-то понимать.

Она даже завидовала мужу: так потерять голову! Должно быть, безумно здорово — забыть о семье, долге, обо всем на свете. А она почему-то не могла забыть.

А легко было от всех скрывать? И от Татки — тоже. Она до сих пор не знает, что отец не в длительную загранкомандировку ездил, а жил в том же городе, в том же районе. За полтора года о дочери и не вспомнил. А сейчас у них полное взаимопонимание. И единодушная сплоченность в борьбе с матерью, с ее жутким характером.

Не может же она сказать дочери правды. Тем более сейчас, когда Таткины взгляды еще так неустойчивы. Возьмет и выкинет что-нибудь. Пусть уж лучше мать будет виновата. А лишать Татку отца… Нина знает, что это такое, — сама в безотцовщине выросла.

А может, зря она боится причинить ей боль? Ведь именно страдания делают людей людьми. А Татка, надо признать, растет эгоисткой. Ни обязанностей, ни долга, ни родственных связей. Не спросит ни про тетку, что в Свердловске, ни про дядю, что в Яблоневке, ни про двоюродных братьев или сестер. Да что там двоюродные! За три последних года к родной бабке не нашла, времени съездить, хотя та в каждом письме звала свою "Татушку-Ладушку". А Татушке все некогда. То конец четверти, то начало, то сочинение, то контрольная, то кружок, то секция, то экзамены. И когда Клавдия Федоровна заболела, тоже не собралась. Как же, лыжный поход — разве пропустишь?

Все эти годы мать ограждала ее от любых хлопот — и физических, и душевных. А теперь Татка заявляет: "Ты неправильно меня воспитывала. Сама виновата".

Конечно, виновата. Сама, кто же еще? Но ведь хотела, как лучше. Думала, это понимают и ценят. А на самом деле — неудача по всем статьям: и с мужем, и с дочерью. Сказали бы, сегодня — последний день, завтра — конец всему. А она бы и не охнула. Не пожалела. А что жалеть-то? Пустоту? Никакого вкуса к жизни.

И этого мужу она простить не может. Своей озлобленности, несогласия со всем миром — не простит. "Моя старуха", — сказала как-то Татка по телефону подружке. Все равно, в тридцать семь — старая-старая старуха.

Они встретились уже в Яблоневке, у гроба. Все трое — она, Константин и Татка.

Татка во все глаза глядела на то, что совсем недавно было ее бабушкой. Неужели это ее руки? У бабушки они всегда были чуточку голубые от соков. И в крупных темных венах.

А сейчас? Ничего этого нет. И глаз нет. Куда же все девалось?

Нина стояла у самого гроба. Рядом с матерью.

Самое трудное — заставить себя взглянуть. Протолкнуть взгляд немного дальше, совсем чуть-чуть: за этот деревянный край, обитый красным, за эти цветы. Чтобы уже — окончательно.

Проще, конечно, не смотреть. Чтобы сохранить в памяти мать — ее голос, походку, смех. Ее лицо — подвижное и такое родное.

Увидеть вместо него маску, камень?.. И остаться с ним на всю жизнь? Нет, она просто не может.

Но должна. Должна проститься. Сейчас она наклонится и… Почему не гнется спина? И вдруг ее глаза, в которых до этого стоял какой-то туман, полосатая зыбь, четко увидели белый овал — ее лицо.

Ее? Да нет, конечно же, нет! Мать была другой. Это — чужая. Строгая и несчастная женщина. Как в тот день, когда встала на пороге. Когда Константин оставил Нину одну, больную, с малым ребенком на руках, мать все бросила, и сына, и внуков — примчалась. Нина этого никогда не забудет. И не забывала. Просто не успела сказать матери, как ей это было тогда нужно. Как же теперь быть? Как жить с этим? Со всем невысказанным, с ощущением какой-то вины? Нет, это несправедливо. Ведь она собиралась, все время думала об этом. Не получилось. И тут — не получилось! Ой, мамочка!

Слезы падали на окаменевшую щеку, скатывались вниз. "Моя-а-а мамочка"…

Край деревянной доски мелко отстукивал о покрытый красным стол: "мо-о-й-а-а-а-а"…

Потом она выпрямилась и сквозь мутную пелену слез увидела Татку. Она стояла за чужими спинами — съежившаяся, испуганная, жалкая. "Какая же она у меня еще маленькая", — больно сжалось сердце. Все взрослой себя считает, самостоятельной. А на самом деле — такая зелень! Вон глазенки вовсю распахнуты, оцепенела от ужаса. Татка впервые видит смерть.

Нина дотянулась до Татки, слегка тронула ее. Дочь вскинула голову, настороженно посмотрела на мать. И вдруг стала рядом, и вдруг прижалась, заглянула матери в лицо — растерянно, смущенно — и заревела.

Константин стоял чуть в стороне и думал — до чего же они похожи — дочь и мать. И ревут одинаково: "О-о-а-а"… Жалостливыми бабьими голосами. Такие маленькие, несчастные. И Татка, и Нина — всегда такая независимая, сурово-непреклонная. Ожесточилась, понятно, такой воз везет. А сейчас вон вцепилась в Татку и, кажется, если отпустит — тут же рухнет. Все хорохорится, а тоже нужна опора. Надежная мужская рука…

Константин дотронулся до плеча жены.

Нина, почувствовала чьи-то твердые пальцы, вздрогнула, повернула голову и встретилась глазами с мужем. Минуту они молча смотрели друг на друга, потом ее глаза снова заволокло чем-то горячим. Она уронила голову на плечо Константина, и слезы закапали на его черный пиджак.

Татка втиснулась между отцом и матерью, схватила их за рукава, дернула и заревела еще громче: "Ма-а-а"… А может, "ба-а-а"… Или "па-а-а"… Не поймешь.