— Дежурный по кафедре майор Лаптев слушает!

С ним это случалось. Хотя дед уже лет пять как уволился, иногда ни с того ни с сего отвечал по старой привычке. Особенно если трезвонят среди ночи. Вот как сейчас.

— Кто? — орал дед в трубку. — Плохо слышно. Да я, Лаптев…

Он самый. Мой родной дед, который наградил нас этой дурацкой фамилией. "Лапоть" — с первого класса. Припечатали и висит по сей день. За девять лет, конечно, привык, не обижаюсь. А вначале… Ух, как я ревел! И злился. Вовке Садикову так звезданул по уху — до сих пор помнит. "Лапоть, где твои лапти?" — дразнил он. Дед, когда ему сказал, что Вовке в ухо зафигачил; смеялся. "Подумаешь, обида! Мы хоть в лаптях, да в ратных. Так и отвечай!"

— …конечно, приезжай, — приглашал дед, — об чем речь! Нет-нет, мои за границей. Только я с Гошкой. Ну и еще Дэзи. Приезжай, на лыжах покатаемся!

Раз дед лыжами соблазняет, значит — Семен Семенович Тарин, из Симферополя.

— Ну, уговорил? — спросил я, когда дед положил трубку.

— Кажется — отозвался дед, сияя как медный таз.

Семычу, или Квадрату, он всегда рад. Самый удавшийся, как он считал, из его учеников. Дед, я знаю, в свое время из-за него здорово с начальством сцепился.

Началось у них со стычки. Квадрат, тогда студент четвертого курса института пищевой промышленности, нагрубил своему преподавателю. Из-за отметки. Дед, кажется, влепил ему трояк, а Тарин тянул на красную корочку. Вначале он: "Спросите еще". Дед ему: "В следующий раз". Ну, Квадрат психанул:

"Подумаешь, что это за предмет! Какая-то тактика. И вообще, кто вы такой, чтобы мне диплом портить?"

Дед, естественно, его выставил. Тарин скоро остыл, осознал и прибежал извиняться. Ну, дед простил, он не злопамятный. А другой преподаватель, который присутствовал на экзамене, предал дело огласке. "Разве можно позволять студентам так обращаться с преподавателями? Совсем обнаглели!"

Сообщил в деканат, и там зарубили его поездку за рубеж на Международную выставку студенческого рисунка — Тарин уже тогда клево рисовал.

Дед ходил к декану, убеждал. Дескать, он, преподаватель, тоже не совсем был прав — слишком придирчив. Студент, дескать, разнервничался, нагрубил, но тут же извинился.

Декан вначале ни в какую: этого нельзя спускать, нельзя быть таким беспринципным.

Но дед стоял на своем — иногда он бывает жутко упрямым. Я, говорит, скорее поступлюсь своими принципами, чем испорчу человеку судьбу. Парень, дескать, зверски талантлив, и надо ему помочь. А эта выставка, дескать, может быть поворотным пунктом в его жизни.

В общем, убедил. И насчет этого самого пункта не ошибся. Квадрат защитил диплом и круто повернул от своей пищевой промышленности. Потому что на той выставке он получил какой-то диплом и решил стать вольным художником.

В родном городе, по словам деда, его тут же подняли на щит и до сих пор на нем таскают. Уже десять лет.

Но Семыч вроде не зазнался. В общем, парень — ништяк.

В один из своих первых приездов Тарин подарил мне набор цветных карандашей. С этого все и началось. Я был тогда сопливым дошколенком, но до сих пор помню, как меня поразил этот набор. Огромная оранжевая коробка с множеством блестящих разноцветных палочек. Всех цветов радуги — от бледно-золотистых до густо фиолетовых и черных. Мне так нравилось водить ими по бумаге! Часами мог раскрашивать один за другим белые листы. Или немного позже, изображая "лица друзей" — родных, знакомых, всех, кого удавалось уговорить посидеть не шевелясь в течение хоть двадцати минут. Удавалось, надо сказать, не часто. Отец, глянув как-то на свой портрет, расхохотался: "Сейчас замяукаю!" Сходство с нашим котом Сигизмундом его почему-то обидело. Во всяком случае, позировать мне он перестал.

Только дед никогда не обижался. Полдня мог просидеть, подперев голову кулаком. В один из таких сеансов он изрек: "Будешь художником. Как дядя Семен".

Я тоже об этом думал. Рисование сразу же стало моим любимым предметом. Записался в школьный кружок рисования, а потом в студию при Дворце пионеров. Сунулся было в художественную школу при Суриковском, но не прошел по конкурсу.

В седьмом классе решил, что буду поступать в архитектурный. Это вернее, чем с Суриковским. Будет твердая специальность, а живопись никуда от меня не уйдет…

— Ну что он сказал? — допытывал я деда, который стоял босиком в коридоре и держал гудящую отбоем трубку. — Да положи ты ее!

— Да, дела житейские! — растяжно произнес дед и послушно положил трубку. — Представляешь, Гош, его пригласили в качестве оппонента. Второго, правда, но все равно почетно. В полиграфическом какая-то интересная защита. А первый оппонент — Кисленский, представляешь? Он сейчас большой начальник. И к тому же ведет какой-то курс в архитектурном…

Дед тут же прикусил язык. Понял, что на радостях сболтнул лишнего. Ну, насчет института. Но я понял ход его мыслей. Тарин — Кисленский — архитектурный. Дед, конечно, знает, что без руки туда лучше не соваться. А у Кисленского она, кажется, здорово волосатая. Вот дед и хочет через Тарина до нее дотянуться. Но так, чтобы я не усек. Не испортил бы свои идеалы. Сам-то дед никогда ничьей протекцией не пользовался, я это знал. Чудной старик! И чего стесняется? Ах да, ему ведь надо меня воспитывать. Ладно, валяй! Прикинусь Ванькой.

Короче, приезд Семыча был очень кстати. Время бежит, девятый класс, как-никак пора показать ему мои эскизы. Конкурсные. А заодно и его собственный портрет. Я рисовал его по памяти. Но что-то мне в нем не нравилось. Недоставало какой-то детали. Маленького штриха.

Ну ничего. Увижу — дорисую. Интересно, изменился Квадрат или нет?

На следующий день дед устроил генеральную уборку. Я с ходу бросился ему помогать. Сразу, как пришел из школы.

А тут этот ремонт! Они еще с весны собирались, но все до нас не доходила очередь. И вдруг дошла. Являются два лба в телогрейках и говорят: будем приступать. Начнем с ванны. Заменим трубы и кафель. Надо отключить воду.

— Не надо! — взмолился дед. Но телогрейки уже следовали к нашей ванной.

Дед побежал в комнату, порылся там в карманах и вернулся к рабочим. О чем-то они пошептались, и телогрейки тут же ушли.

— Так, так! Хороший пример подаешь внуку, — подловил я деда, когда он, опустив глаза, хотел прошмыгнуть мимо меня на кухню. — Как же это называется?

— Это… — промямлил он, еще ниже опуская голову.

— Взятка! — подсказал я.

— Ты что! — запротестовал дед. — Взятка — это когда дают, чтобы что-то сделали. А я — чтобы ничего не делали. — Он довольно улыбнулся, глядя на меня сбоку, как Дэзи, когда схитрит. — Это хитрый тактический прием. "Манэвр", как говорил наш взводный Агабян. — И, накручивая на швабру тряпку, чтобы вытереть грязные следы, прибавил для пущей убедительности:

— Ну сам подумай: приедет человек, а тут грязь, помыться негде. Неудобно.

— Подумаешь, неудобняк! Дела житейские, — махнул я рукой в точности как дед. Он понял намек и улыбнулся.

— Смотри, дождешься у меня! — прищурил хитрые глаза.

Нет, дед у меня в порядке. С юмором.

В общем, мы оба были довольны, что ремонт отложен и что рабочие ушли.

Только рано мы радовались. На следующий день они явились снова.

— Будем начинать, — предупредили.

А деда нет. Ну я и говорю:

— Валяйте.

А что я им еще мог сказать?

Они так обрадовались — все трубы разворотили. И кафель почти весь расколупали. В один момент. Рабочий энтузиазм — закачаешься!

А дед вернулся и чуть не грохнулся в обморок:

— Как? Мы же с вами договорились!

— То не с нами, — отвечали они, — то с другой бригадой.

Дед жутко расстроился.

— Ну что ты переживаешь? — успокаивал я его. — Еще же больше недели. Успеют!

— Разломать — да, — соглашался дед, — А отремонтировать…

— Ну пойдешь в ДЭЗ, звякнешь медалями.

Дед метнул в мою сторону гневный взгляд, и я замолк. "Лаптев этого не сделает". Я знал. Дед не считал для себя возможным пользоваться льготами, которые давала "кровь, пролитая товарищами". Меня это всегда бесило: "А ты что, не проливал? У тебя даже могила есть — тебя ведь в сорок третьем схоронили!"

Это когда его контузило, и он двое суток под трупами лежал. А потом выполз, предки говорили. А дед ни слова.

Вообще он не зануда, не донимает меня рассказами о своем героическом прошлом. Вовка, с которым за одной партой сижу, жалуется, что его дед каждый день ему мозги компостирует: все "эпизоды из жизни" рассказывает. В воспитательных целях, конечно. А моего не допросишься. "Ну почему, дед? Тебе что, нечего внуку поведать? — подначиваю его. — Расскажи!" А он: "Слова — не моя специальность, Гошка. Не могу, не получается".

Загибает, конечно. Потому что, если его как следует подначишь, — изобразит так, что сам Хазанов позавидует. Особенно здорово выходит у него про танковые атаки. Как он фашистов дурил. "Идет махина — прямо на меня. Вот-вот в землю вдавит. А бутылки с горючей смесью кончились. Фашист, чувствую, уже ухмыляется, представляет, как из меня овсяную кашу сделает. Только я-то за танк ухватился. Он и протащил меня через все поле. В целости и сохранности". — "За что там можно ухватиться-то?" — уточнял я. "Жить захочешь — найдешь за что", — смеялся дед. Его послушать, так не бой, а один смех.

Или как он "крендельком скрутился", когда в другой раз "тигр" его сверху гусеницей "утюжил". Деду, как я понял, сильно повезло, что была зима и земля как камень. "Не поддалась, родимая", — говорил он, и его рука при этом дергалась, словно хотела дотянуться и погладить тот бугор, который не просел под фашистской гусеницей.

В контору он, конечно, не пойдет. Я знал, что дед всегда был идеалистом. Ладно, пусть считает, что он меня классно воспитывает. Сам туда схожу втихаря. Я не идиот, чтобы от своего отказываться. Ну, не совсем своего, от дедова, но это детали. Тем более что до приезда Семыча три дня остается. А у нас грязь по колено и горячей воды нет, помыться негде. Какой у Семыча после этого будет стимул с Кисленским разговаривать?

Начальник ДЭЗа меня отшил.

— У нас, — говорит, — нет кафеля.

— А мне какое дело? — отвечаю ему. — Не надо было ремонт начинать.

Ух, как он стал выступать: кто ты такой, чтобы нас учить?! Мы сами знаем, что надо и что не надо. Кати отсюда, если не хочешь, чтобы в школу сообщили — о том, как со взрослыми разговариваешь.

Но меня на испуг не возьмешь.

— Доставайте кафель и кончайте эту канитель. Если не хотите, чтобы я написал в исполком. — И выложил все дедушкины удостоверения и орденские книжки. — Видите? Кавалер двух орденов Славы. Не говоря уже о медалях. И "За освобождение Праги", и "За взятие Берлина". А вы…

Они, естественно, перетрухнули. Начальник сразу — задний ход. Я, дескать, здесь недавно, не всех жильцов, дескать, героев наших знаю. Конечно, постараемся, что в силах…

Тут же прикатила комиссия. За ней вторая. Техники смотрители, прорабы. Завертелись, короче. За два дня все сделали. И кафель положили, и воду пустили.

— Поразительно! — удивлялся дед, который и не подозревал о моем визите. — Что значит выдержка. Не лез, не брал их за горло — и вот, пожалуйста…

Сем Семыч приехал в воскресенье. День был что надо. Небольшой морозец и солнце в дымке. Как масло в манной каше. Расплылось. Превратило небо в рыжее пятно. И стало вдруг ни с того ни с сего весело и радостно, как в детстве. А тут еще Дэзи на весь лес концерт устроила. Бегает вокруг и заливается. Голос у нее ломкий, еще не окрепший. На визг все время срывается. От свежего снега она совсем обалдела. Прыгает, переворачивается в воздухе, как циркачка. А то вдруг ляжет на брюхо, уткнет нос в сугроб и поползет под снегом, как крот. Потом вынырнет, морда в снегу, и снова давай прыгать и лаять на весь лес.

— Это овчарка? — спрашивают встречные.

— Да. Овчарка с волком, — с гордостью отвечает дед.

Хотя Дэзи самая настоящая дворняга. Добродушная — и хвост крючком. Но умная — жуть. И нюх потрясный. Любую вещь спрячешь, скажешь: "Ищи!" — и через пару минут готово. Я как-то специально в снег свою ручку зарыл. Отыскала-таки, серая морда! Вон как в снегу барахтается, перед гостем выгибается.

А Квадрат, надо сказать, мало изменился. Такой же подтянутый и стройный. Ему очень идет этот спортивный костюм…

Идея! Нарисую его в синей "олимпийке". Она прекрасно оттенит его здоровый жизнерадостный румянец. Да, это та деталь, которой мне недоставало.

И на лыжах он ходит не хуже меня. Мы, конечно, не очень наяриваем, чтобы дед не устал. Но он все равно запыхался. И Семыч предложил сделать привал — щадит дедово сердце.

Мы грызли сушки и яблоки, припасенные дедом.

Квадрат сел на пенек, запрокинул голову и, глядя на плавно раскачивающиеся сосновые лапы, припорошенные снегом, произнес:

— Какая красота! Какая гармония линий! Сколько поэзии и мудрого спокойствия. — Потом опустил голову и показал на небольшую вмятину в снегу. — Видишь то углубление? — обратился ко мне. — Кажется, ничего удивительного, правда? Просто снег просел. А ты заметил, как залегли там тени? А какого они цвета? Голубые? Правильно, но не совсем. Посмотри, как они сгущаются к середине. Постепенно набирают глубину. Видишь? Почти фиолетовый отлив…

Складно говорит. Даже я заслушался. Не говоря уже о деде, тот вообще питает нежность к художественному слову. А когда его произносит Тарин, его удавшийся ученик, он вообще киселем расползается.

Потом Квадрат вынул из кармашка круглые часы на длинной цепочке и сказал:

— Пора возвращаться. Режим! — Он не сразу сунул часы в карман. Немного подержал их на ладони, зачем-то несколько раз щелкнул крышкой, закрыл, потом снова открыл, заставив несколько раз поиграть нежную мелодию.

— Серебряные? — спросил дед уважительно, и мне стало как-то жаль его. Дед никогда не питал страсти к "презренному металлу". А тут вдруг такое почтение в голосе! Чтобы сделать приятное их владельцу — это ж ясно! Потому что тот ждал такого вопроса, недаром же так долго вертел их в руке. Ну зачем ты, дед?

— Да, — подтвердил Семыч, — старинные, — и захлопнул крышку уже окончательно.

Дома Семыч принял горячий душ, и мы сели за широкий стол, любовно накрытый дедом. "Не говори Семычу про портрет, — предупредил я его. — Я сам. Завтра докончу и…"

Ели и говорили об искусстве. Семыч рассказывал о своей новой работе по оформлению концертного зала. И о только что законченной — иллюстрации книги известного советского поэта.

Но вдруг прервал себя, видно, понял, что больно расхвастался.

— А как у тебя дела? — обратился ко мне. — Насчет архитектурного не раздумал? Нет? Молодчина! Завтра я увижусь с Кисленским, — многозначительно глянул на деда, но тот его толкнул под столом, мол, не порть ребенка. — Кисленский хочет перетянуть меня в Москву, — незаметно кивнул деду, — говорит: "Ты, Тарин, вырос из местных рамок. Пора выбираться на столичный простор". Каково?

— Прекрасно! — возликовал дед. — Неужели мы когда-нибудь будем жить в одном городе?

— Ну-ну. — Семыч протянул руку и похлопал деда по плечу, успокаивая его пыл. Радость старика была ему, видно, приятна — старый учитель, конечно, почтет за честь жить в одном городе со своим знаменитым учеником. Будет потом рассказывать друзьям-однополчанам. "А знаете, кто был у меня сегодня в гостях? Сам Семен Семенович Тарин!"

— Кстати, — продолжал будущий москвич, — новое полотно Кисленского — вершина его творчества. И верх мастерства. Там есть все: и плавность ритмов, и ненавязчивость красок, и страсть…

Дед слушал как завороженный.

И меня вдруг взорвало:

— Ну насчет страсти вы загнули! Уж чего нет, того нет! Продуманность — да. Все выверено и взвешено. Как в аптеке. Не художник, а фармацевт какой-то.

Не знаю, чего меня вдруг понесло. Дед взирал на меня с немым ужасом — остановись! Гость все же…

И я остановился.

— Впрочем, когда есть власть — талант не нужен, — сказал и посмотрел на Тарина очень даже выразительно.

Но Семыч не позволил себе обидеться.

— Ну-ну, молодежь! — сказал примирительно. — Потише на поворотах! А то ваши горячие кони унесут вас так далеко, что и не отыщешь! — засмеялся и потянул было руку к моему плечу. Но, перехватив мой взгляд, остановился. — Критиковать вы мастера. А вот что-то создать… Впрочем, твои этюды мне понравились. Завтра покажешь остальные, договорились? — спросил жизнерадостно и поднялся из-за стола. — А сейчас — по постелям! Режим! — и пошел к себе. — Разбуди меня завтра пораньше, — повернулся ко мне у самой двери.

Дед глянул на меня укоризненно: вот что значит величие духа. А ты со своими мелкими укусами…

Но вслух ничего не сказал. Да я и сам понимал, что зря взбеленился.

На следующий день проснулся в семь. До школы еще вагон времени. Но Семыч просил его разбудить.

Только хотел постучать, как он сам выходит.

В пижаме он выглядел совсем другим. Не таким значительным, что ли.

— Который час? — спросил сонно. — Куда-то сунул свои часы…

— Четверть восьмого, — сообщил я и пошел на кухню, где уже суетился дед. Квадрат пришел следом.

— Куда же я их сунул? — недоумевал, бегая глазами по кухне.

— Что? — живо поинтересовался дед, ставя в духовку взбитые с молоком яйца. Омлет он готовил всегда классно.

— Часы. Вы их не видели?

— Это те, серебряные? Ну которые на поляне играли?

— Ну да, — подтвердил Семен Семенович, заглядывая почему-то под стол. Дэзи, которая там лежала, вдруг ощетинилась и зарычала.

— Фу, — прикрикнул на нее дед, — это же Семен, — устыдил собаку. — Ты у себя в комнате посмотри, — посоветовал он и вынул из холодильника сыр, колбасу, поставил на стол.

— Да я вроде все осмотрел, — неуверенно проговорил Семыч. — Нигде нет. Как сквозь землю провалились.

— А когда ты их вынимал последний раз? — уточнил дед.

— Когда ужинали. По-моему, я их тут оставил. Вы не помните?

— Нет, — пожал плечами дед и наклонился к духовке. — Если бы оставил на столе, я бы видел. Я же вчера убирал.

— Не могли их смахнуть?

— Часы? — выпрямился дед, забыв заглянуть в духовку.

— Нет, я, конечно, ничего не думаю… Просто случайно… Старинные часы… Память, понимаешь.

Зачем он это говорит? "Память… Не думаю…" Думает! Я вижу. Вон как глаза бегают. Ну, может, не очень верит, не хочет верить, борется, но все же какая-то мыслишка в сознании вертится. "Кто-то из них". Либо я, либо дед. Последнее, конечно, невозможно, абсурд, но…

Он снова заглянул под стол. Вдруг Дэзи прыгнула и чуть не тяпнула его своими растущими клыками. С таким остервенением, с такой злобой кинулась на него, что Семыч едва успел отскочить. Во дала! Такой свирепости она никогда раньше не выказывала. Зверь, да и только!

— Ой, омлет! — крикнул дед и распахнул духовку, из которой выкатилось густое сизое облако. Впервые в жизни испортил свой любимый омлет.

Завтракали молча. То есть Семыч пытался заговорить на вчерашнюю тему, но получалось фальшиво.

Ушел он первым. А мы с дедом стали искать часы. В школу я, естественно, не пошел. Перевернули все вверх дном — без толку. Часов нет.

— Где же они могут быть? — спросил дед, не глядя мне в глаза. — Не сквозь землю же они провалились! — По его голосу я понял, что он уже начинает чувствовать себя преступником.

И вдруг меня осенило.

— Дэзи, за мной!

Натянул куртку, схватил лыжи — и бегом.

Дэзи не подвела. Оказалась на высоте. Если бы не она, мне бы ни в жизнь не найти его серебряных часов. Под таким-то снегом! Да на поляне, где Семыч так хорошо говорил про тень и свет. Про гармонию и сочетание красок.

— Вот, — сказал, подавая деду часы. — Отдай своему художнику. А я в школу!

— Нашлись? — обрадовался дед. — Да, дела житейские! — вздохнул почему-то. — Ты сегодня не задерживайся. Тебе же надо отобрать рисунки — Семен Семенович обещал посмотреть. И портрет закончить.

— Докончу, — успокоил деда, запихивая в портфель учебники.

А когда дед вышел из комнаты, вытащил из стола рулоны ватмана — эскизы, портреты, зарисовки. Все до единого. Завернул в газету, чтобы дед не видел, и выскользнул на улицу.

У первого же мусорного контейнера остановился и стал рвать. Они поддавались плохо — ватман был крепкий. Но я справился.

"Тоже мне, художник! — подумал, разрывая последний — портрет Семыча. — Вместо серебряных часов увидел у него голубую "олимпийку". А Дэзи не увидел. В ней все-таки здорово чувствуется кровь ее диких предков. Если я когда-нибудь еще возьму в руки карандаш, то нарисую ее. И назову "Свирепая Дэзи".