— Ма, где мой циркуль? Ты слышишь? Ну где, где мой циркуль?
Конечно, не слышит. Болтает по телефону. А дверь закрыта, значит, с ним. Очень хорошо. Просто замечательно! У нее есть Он. Пять с плюсом. И что же она ему спешит сообщить?
— Нет, сегодня не смогу… никак… не получается…
А что у тебя получается? Что ты вообще смогла в этой жизни?
Врываюсь на кухню, начинаю греметь посудой, хлопать дверцами шкафов, ящиками. Потом заявляю: «Мне нужен телефон».
— Ну, пока, Оль. Тут Юльке телефон понадобился.
«Оль»! За дурочку меня принимает! Думает, не понимаю, что следует читать «Олег». Маленькой меня считает!
— Пока! До завтра… — и торопливо вешает трубку. И немедленно начинает суетиться на кухне, изображает категорическую занятость и озабоченность. А в глаза не глядит. Значит, правильно: никакая не «Оля». Значит, Олег.
— Что тебе сегодня на третье приготовить, доченька? Компот или кисель? — спрашивает так ласково, так заботливо, будто это единственная цель всего ее существования — приготовить мне третье.
— Чай, — отвечаю коротко и ухожу из кухни.
За спиной раздается оглушительный треск, она сваливает в мойку ложки и вилки, не мытые с завтрака. Намек и укор: могла бы, мол, хоть в воскресенье помочь матери.
Иду в свою комнату, врубаю магнитофон.
уверяет меня приятный баритон, сопровождаемый шипением некачественной пленки в моей «Астре». В нашем классе у всех исключительно «Соники» да «Панасоники». А Нонка Чачанашвили, или Чача, как-то принесла на один из наших «огоньков» серебристо-белый стерео с двумя кассетами. Балдеж! Последний писк! Только у меня и у Вовки Беликова «Астра». Вовкина мать тоже не может разориться на что-нибудь более современное.
предупреждает меня тот же баритон. «Ладно, не пойду», — обещаю ему и перекручиваю пленку вперед, уж больно заунывно увещевает. Учит, предупреждает. Все считают своим долгом меня чему-то учить, от чего-то предостерегать. Ребенком считают. «Какой у вас очаровательный ребенок!» — воркуют мамины знакомые. На что я отвечаю: «Не правда ли, я прелесть?» И они замолкают.
А Сан Саныч из АПУ, который раньше вместе с матерью в одной группе работал, вообще пополам сложился, когда на очередное «детка, угостись шоколадкой» я ему ответила: «Ненавижу шоколад. И вообще на Востоке „детки“ моего возраста уже своих деток имеют. Литературу читать надо!»
Опять двадцать пять! Тоже мне — модерновые ансамбли! Перекрутила пленку еще дальше.
Это уже лучше. Темп что надо! Ритм и темп! Скорость, скорость. «Больше скорость — меньше ям». Раз, два… Блеск песенка. Полный отпад! И эта тоже ничего:
И на меня тоже все оглядываются. Не только в школе, внимание наших желторотиков мне даже не льстит. А вот в большом мире — в метро, на рынке или в магазине… Смех берет, когда какой-нибудь взрослый верзила ни с того ни с сего вдруг споткнется на ровном месте и замрет, словно по команде: «Руки вверх и ни с места! Стреляю без предупреждения!» — и лицо станет глупым-преглупым.
Все говорят, что я выгляжу старше своих четырнадцати. «Развита не по годам». Это потому, что я занимаюсь спортом. И читаю много: ничто так не развивает, как чтение художественной литературы. И не какие-нибудь там программные песни о Соколах-Буревестниках, а, скажем, «Универмаг», «Змеелов», «Челюсти». И газеты читаю. Потому что человек без знания текущих событий все равно что слон без хобота. Или кот без усов.
— На-ка, выпей, — входит в комнату мать и протягивает стакан с гранатовым соком. На ее ладонях багровые потеки: чтобы сберечь витамины, мать выдавливает гранат руками, через марлю, а косточки потом еще сама долго обсасывает.
— Поставь, выпью потом. Лучше скажи, в чем мне сегодня идти в секцию? Опять в этой дешевке? Джинсы называются!
— Чем они тебя не устраивают? Хорошие, модные джинсы.
— Модные?! Кто тебе сказал? Ты приди в наш класс. Я тебе покажу, что такое модные.
Джинсы, по правде говоря, мне не очень нужны, плевала я на моду. Но мне нужно, чтобы Ширя-штык не очень из себя воображала.
— Мы же тебе только что пальто купили. Сама понимаешь…
— Понимаю…
Мне вдруг стало жалко мать: стоит у двери с этой жалкой каплей витаминов, с перепачканными руками и оправдывается, как опоздавшая на урок школьница. Если разобраться, разве она виновата, что у нее такая маленькая зарплата? Она честно иссушала свои мозги целых пятнадцать лет: десять в школе и пять в институте. В результате — диплом инженера и сто десять рэ в месяц. Потом много раз и в течение многих лет повышалась: на всяких там курсах, в народных университетах. Заработала себе хронический гастрит, очки и прибавку на двадцать рэ. Всего 130 с какими-то там подачками в виде премий, прогрессивок, если проект идет по графику. Абзац! Полный вперед!
Нет, я не такая дура, я пойду на загранку. Добьюсь! Английский я уже лучше нашего тичера знаю, сейчас вот французский начала, а через годик займусь испанским или итальянским. Буду, как Чачина мать, привозить серебристо-белые стерео и одевать свою дочь в самые модерновые джинсы. Или сына. Но не так, чтобы всю жизнь на мелочах экономить, а в конце каждого месяца копейки по карманам собирать. И жалко оправдываться перед дочерью, что не можешь.
Но что-то мешало мне пожалеть мать до конца. Сама не понимаю что. Может, ее взгляд, обращенный не на меня, а куда-то через окно, на заснеженные деревья во дворе. Может, ее вид — слишком отрешенный, слишком далекий и от этой комнаты, и от моих джинсов, и даже от стакана с соком, который она держит в руке.
Все в ней — от волос, повязанных зеленой косынкой, до зеленых войлочных шлепанцев с истертыми напрочь задниками — излучало какую-то мягкость, умиротворенность. Словно она была всем довольна в этом мире: и зарплатой, и жизнью. «Из-за него, Олега», — вычислила с компьютерной точностью и сказала:
— Нечего было детей рожать, раз не можете их как следует одеть, — а про себя подумала: «И воспитать». — Таким родителям вообще нужно запретить иметь детей.
Мать отвела взгляд от деревьев, подняла на меня глаза. В них не было ни гнева, ни возмущения. Спокойно подошла к моему столу, поставила на него стакан, повернулась и направилась к двери. Плавно, неторопливо, словно во сне.
Для меня всегда было загадкой, почему мой отец, отчаянный гонщик, чемпион многих республиканских и союзных первенств, который больше всего на свете любил бешеную скорость и сам был сплошная скорость, выбрал себе в жены такую медленную в движениях и действиях жену. «Жена замедленного действия», — определила я, когда дверь за нею закрылась. Впрочем, она тут же открылась снова. Мать, наверно, решила, что непедагогично уходить, не сказав ни слова своей дурно воспитанной дочери. Советской школьнице к тому же. Ну-ну, давай повоспитывай.
— Почему у тебя такой мелкий замах, Юлька? Все только джинсы, джинсы… — спросила без всякого любопытства, все с тем же сонным видом. — Слишком низкий у тебя подскок, Юлька.
— А у тебя высокий? Ну валяй, порассуждай о высоком. Высокое сейчас в цене. Только все эти рассуждения сломанного карандаша не стоят!
Мать стояла и смотрела на меня во все глаза. В них появилось что-то похожее на испуг. И растерянность. Ну совсем как школьница, которая ждала, что ее похвалят, а вместо этого получила щелчок по носу.
Но боится она не меня, а того, что ей придется выйти из своего блаженно-сонного состояния и что-то предпринять.
— Что ты говоришь, Юлька?
— То, что есть на самом деле. Ты со своими идеалами многого добилась? Или можешь что-то изменить, на что-то повлиять в этой жизни? Ты ведь даже рощу не могла спасти. Тоже мне — главный инженер проекта!.. — Мать слушала очень внимательно, не перебивала. — «Проект по озеленению», так, кажется, называется? А вы чем занимаетесь? Вырубаете, так ведь? А потом снова насаживаете, «озеленяете», верно?
— Нет, неверно. — Она подняла руку к вырезу кофты, намотала на палец цепочку, единственная золотая вещь в нашем доме, свадебный подарок отца. — Не совсем верно, мы вырубаем только то, что мешает застройке.
— А роща? Кому она мешала? Стояла себе, распускала сережки каждую весну, а вы пришли и распорядились.
Мать опустила голову, посмотрела на цепочку, на свою руку. Увидела, что она вся в багровых потеках от граната. Послюнявила палец и стала их стирать.
— Понимаешь, — произнесла своим напевным голосом, — проект был уже утвержден. А роща действительно выступала. Нельзя же было из-за нее петлять: людям нужны кратчайшие пути между микрорайонами.
— Выступала! Ах, глупая, глупая роща! Сама виновата: не выступай! Так по-вашему? — Я пыталась поймать ее взгляд, но не могла: он был сосредоточен на багровых пятнах на ее запястье. Они не оттирались, только немного побледнели, расплылись разводами по руке. — А помнишь, какие там дубы были? А березы с бело-розовой корой? Ты же сама говорила, что такие только во сне увидеть можно, помнишь?
Я-то помнила. Все помнила…
Вокруг все такое белое, такое ослепительное. И снег, и стволы берез под солнцем. Глубокая лыжня, а впереди отец. У него, разумеется, не хватает терпения плестись вместе с нами. Его высокая фигура быстро удаляется, мелькает в полосатой тени деревьев и неожиданно исчезает. Потом так же неожиданно появляется и так же стремительно несется нам навстречу.
А потом — привал. Всегда в одном и том же месте: на небольшой поляне с молодыми пышными елками по краю. Три пенька от спиленных берез, на которые мы рассаживаемся, на разную высоту поднимаются над снегом. Один повыше и потолще, другой пониже и потоньше, а третий совсем малютка. «Вот тот, самый большой — папа, этот — мама, а этот — их дочь», — объясняет мне, и я уточняю: «Значит — я, ты и папка. Да?» — «Да, Юлька, совершенно точно: святая троица». — Отец подхватывает меня с пенька и подбрасывает вверх. «Осторожно, лыжи! — кричит мать. — Покалечишь ребенка!» Но отец ловит меня и держит на вытянутых руках. Я вижу запрокинутое вверх лицо, глаза, черные, как его куртка, и такие же черные волосы.
Болтаю ногами, и лыжи в конце концов слетают. Вместе с валенками. Отец сует мои ноги в голубых вязаных носках в карманы своей куртки. И вдруг резко откидывает тело назад, почти горизонтально. «Держись! — командует. — Вираж! Два трамплина и два поворота!» — и отпускает руки. Немедленно хватаю его за уши и, вцепившись в них, как в руль, чувствую себя на его крепкой груди, словно на сиденье «Явы», готовой понестись в бешеный кросс. Быстрее, еще быстрее! «У-у-у, — изображаю гул мотора. — Больше скорость — меньше ям!» — ору в отупелом восторге, а отец хохочет: «Молодец, дочка! Верно! Из тебя выйдет отличный гонщик!»
«Сумасшедшие! Что отец, что дочь!» — ворчит мать, а на лице улыбка.
Потом отец выпрямляется, вынимает мои ноги из карманов, сует их в валенки: «Все! Финиш! Приз газеты „Лесной гудок“ вручается Славиной Юлии Игоревне»… — «Еще! Еще!» — требую у родителя, зная, что мне невозможно отказать.
Пьем горячий чай из термоса и едим бутерброды. А когда оставляем поляну, на ней, рядом со «святой троицей», остается надпись, сделанная лыжными палками на снегу: «Игорь+Ира=Юлька-капризулька».
…И та же роща пять лет спустя. Мы с матерью идем проселочной дорогой, а вокруг нас березы с бело-розовой корой. Их стволы, высвеченные весенним солнцем, слепят глаза. Земля, покрытая прелыми листьями, мягко продавливается под ногами. Вдруг мать замирает, крепко сжимает мне руку: «Видишь?» Между белых стволов мелькает что-то рыжее. Лиса! Прочерчивает огненный след и скрывается в чаще. Словно факелом за березами провели. Срываюсь с места, бросаюсь следом. Зря, конечно, любая пятиклассница на моем месте поняла бы: все равно не догнать.
В руках матери лист бумаги. На нем точки: деревья. Те, которые надо вырубать. И разные линии, показывающие, где пройдут коммуникации.
«Ма, неужели роща скоро исчезнет? И ее уже никогда-никогда не будет? А куда же пойдет лиса?» — дергаю ее за рукав, «Нет, дочка, не исчезнет. Мы боремся. Думаю, отстоим!» — обещает мать. Я запрыгала, захлопала в ладоши. Верила: раз мать сказала, значит, так оно и будет.
Обманула. Не отстояла.
Почему? Не те слова говорила? Мне казалось, будь я на ее месте, я бы доказала. Я бы пошла к самому главному начальнику, взяла его за руку и повела в эту рощу. И, потрясенный невероятной красотой, он долго стоял бы, сняв дорогую ондатровую шапку, со слезами на глазах. И он отменил бы все свои варварские приказы…
Но мать не смогла. «Эх, ты!..» — сказала я ей.
— Проект был уже утвержден, — повторила она. — Все непросто, дочка. Вот вырастешь — поймешь…
— Не хочу понимать! Не желаю!
— Люди получили жилье. Тысячи квартир. При таком огромном строительстве нужно чем-то жертвовать.
— Нужно? Кому? Ты же сама говорила, что это не строительство, а расселение. Говорила или нет? — Я видела микрорайон, который строится на том месте. Скучные, худосочные многоэтажки с крохотными заморышами-балкончиками. — Строители!
— Роща все равно бы погибла, лес не выдерживает соседства с жильем. Видишь тот засохший дуб против дома? А ведь его оберегали, обходили во время стройки.
— Да, не выдержал. Даже дуб…
— Ой, горит!.. — Мать бросилась в кухню, откуда валили, обгоняя друг друга, клубы удушливого смрада. — Надо же, вся картошка сгорела! — пожаловалась беспечно и весело. Похоже, она безумно обрадовалась возможности убежать на кухню. Ну нет, от меня так просто не отделаешься!
— Ма, дай мне трешник! — кричу в сизый дым.
— Для чего тебе столько? — ахает мать, появляясь в дверях. В руке у нее большой кухонный нож, на глазах слезы. Лук, наверно, резала.
— Для самоутверждения. Ребенок должен иметь карманные деньги. Чтобы не быть в стороне.
— В стороне от чего? — Тыльной стороной ладони она размазывает по щекам слезы. И часто-часто моргает. Только и может — слезы размазывать. Где ее характер? Вот и отца проморгала. И нож в ее руке как ружье у зайца. Абзац!
— Прессу читать надо! Там все черным по белому написано: в современном товарообменном обществе, где все продается и покупается, ребенок тоже должен покупать. Чтобы у него не развился комплекс неполноценности… Можешь не три, можешь больше…
— Больше не могу. Откуда? — заволновалась всерьез.
А что ты вообще можешь? Обидеться на меня как следует и то не можешь…
Мать лезет в шкаф, долго роется там, наконец вынимает аккуратно расправленную зеленую бумажку.
— Вот, — говорит торжественно и протягивает ее с таким видом, будто бриллиантами одаривает. Повернулась и пошла прочь. Не желая ни спорить, ни доказывать… Нет уж, голубушка, так дело не пойдет… Подумаешь, трешник дала, и что, я должна низко кланяться?
И вот тут-то в приоткрытую дверь в ванную я увидела ее, мою замечательную голубую шапку из пушистого мохера. Замечательным в ней было то, что она абсолютно мокрая. Шапка мирно висела на веревке, приколотая двумя пластмассовыми прищепками, и не подозревала о том, как кстати попалась мне на глаза.
Я сорвала ее с прищепок и понеслась в кухню.
— Ты ее намочила?
— Не намочила, а постирала. Сколько ж можно в грязной ходить?
— А кто тебя просил? В чем мне теперь прикажешь на секцию идти? В чем?
— У тебя есть меховая.
— Я ее не терплю, ты это знаешь.
— Ну давай, я ее быстренько над газом посушу, — засуетилась мать, снимая с горелок кастрюли. — Она моментально высохнет!
— Не высохнет. Не ври! Все вы заврались.
— У тебя же еще полтора часа.
— Мне сегодня раньше.
— Надень мою. Она теплая, тебе идет…
— Нет, я надену эту! И только эту! — И натянула мокрую шапку на голову.
— Юлька, ты с ума сошла! Мороз пятнадцать градусов, а ты…
Ага, струсила! Испугалась. Я схватила свою спортивную сумку «Адидас», сдернула с вешалки куртку и — привет! Бегом по лестнице, и бегом по улице. Едва успела спрятаться в соседнюю подворотню, как из подъезда выскочила мать — пальто нараспашку, шапка в руке. Метнулась налево, направо. Потом бросилась к автобусной остановке. Проснулась наконец! Ничего, пусть поищет! Пусть хоть о чем-то всерьез подумает.
Я спокойно вышла проходным двором на соседнюю улицу.
Ну вот, теперь мокрую шапку можно в сумку, а на голову натянуть капюшон от куртки. Я же не такая дура, чтобы по собственной воле менингит схлопотать.
Не успела завернуть за угол, как услышала сзади чье-то сопение. «Вовка? — спросила, не оборачиваясь. — Опять у дома караулил?» Сопение стало более сосредоточенным, Вовка думал. Но сказать так ничего и не сказал. Молча потянул с моего плеча «Адидас» — Вовка Беликов мой портфеленосец. У всех наших девчонок есть свой «лыцарь». Но, в отличие от всех, я Вовку не выбирала, он сам ко мне прилип. Мне ведь все они до лампочки. А этот хоть молчит. Сопит, правда, чересчур громко. По этому сопению мать безошибочно его определяет, когда он молчит в трубку. Вообще Белик очень смешной. И фамилия у него словно специально подобрана, — лицо Вовки даже на морозе не покраснело. Уши покраснели, а лицо — нет. Эти красные уши оттопыриваются почти под прямым углом. И кажется, что голова у Вовки крылатая: два алых крыла по обе стороны абсолютно белого лица. Белик здорово использует преимущество своих торчащих ушей: поношенная кроличья шапка, вероятно, с родительской головы, чувствует себя на них уверенно, как всадник в седле, и не сползает на нос. Так что Вовка может даже видеть.
Белик мечтает стать мотогонщиком, видно, хочет сделать мне приятное. «Зря, — говорю ему. — Будешь попусту рисковать жизнью. Иди лучше в бокс. Там хоть учат сдачи давать». Но Белик не слушает. А сама я хожу в секцию фехтования. Там тоже учат давать сдачи. «Шаг! Выпад! Коли!» В этой жизни надо уметь давать сдачи.
И еще я терплю Вовку за то, что он не предатель. Не то что близнички Ширяевы. Если класс решит: «контрольную не сдаем» или «айда с физкультуры на мультяшки» — Шири ни за что не поддержат. «А мы не пойдем!» — пропищат дружным дуэтом. Еще и нашей химозе наябедничают.
А Белик — нет. Вот и сейчас. Видел ведь, куда я побежала, а матери не выдал. На него можно положиться. «А это сейчас так редко», — как пишут в газетах.
Возьму и скажу ему, какой он надежный, какой замечательный человек. Пусть знает, что порядочность иногда ценится в этом мире. И надо сказать именно сейчас. Потом может быть поздно. Я-то знаю, что такое запоздалая информация…
…Серый зимний день. За окном воет ветер. Мы с матерью сидим за одним столом: я — над уроками, она — над проектом. «Ма, папа скоро приедет?» Отца нет целую вечность. «Не знаю. Он — на сборах», — объясняет мать.
И вдруг слышу — кто-то вставляет ключ в замок. Срываюсь с места, бегу в коридор. Так и есть — отец! «Папка! Папка! Наконец-то!» Отец подбрасывает меня под потолок, ловит и держит на вытянутых руках. Я запоздало взвизгиваю, хватаю его за волосы, такие густые, что даже снежинки не успели растаять. Отец опускает руки, прижимает меня к себе. Его кожаная куртка пахнет морозом, бензином и чем-то еще родным и приятным. «Ма, ма, ну скорее же! Ну ведь папка приехал», — кричу во все легкие.
Но мать не торопится. Выходит из комнаты и останавливается на другом конце коридора. Молча глядит на отца и только все туже натягивает на плечи свой белый оренбургский платок. Отец тоже молчит. Тоже смотрит на нее. А потом почему-то опускает глаза…
А вскоре опять исчезает. В то лето на дачу мы не поехали. Мать сказала:
— Твой отец, Юлька, больше не приедет.
— Как это «не приедет»?
— Так… Нет у тебя больше отца.
— Как это «нет»?
До меня не сразу дошло, что отца я больше не увижу. А потом дошло:
— Погиб?
— Да… Погиб во время кросса, — выдавила из себя мать.
Я убежала и заперлась в своей комнате. Целый день мать не могла ко мне достучаться, а к вечеру сломала дверь. Говорят, у меня началась сильная лихорадка, хотели положить в больницу. Но мать не дала. Сама выходила.
Когда поправилась, я часто вспоминала эти слова — «погиб во время кросса». И даже чуточку гордилась, потому что это звучало почти как «погиб смертью храбрых». А оказалось — мне соврали. Обманули и предали. И узнала я об этом только полгода спустя. И не от матери, не от кого-нибудь из близких. А от одной из близничек. Когда Ширя-штык подстерегла меня по пути в школу. «Ой, что я знаю! Что знаю! Я знаю, с кем он тогда был!» — «Кто „он“?» — не поняла я. «Ну, твой отец». — «Когда „тогда“?» — «Ну, в то лето. В Гагре. Он был с моей двоюродной сестрой Танькой».
— Врешь! Он погиб геройской смертью.
— Сама врешь! — надула губы Ширя-штык и заторопилась рассказать мне то, что удалось ей подслушать: отец не разбился на своей «Яве», но попал в аварию. В горах, на извилистых Кавказских дорогах. И приехал туда он не на сборы, а для того, чтобы показать Таньке, манекенщице из Дома моделей, систему ресторанного обслуживания в солнечной Грузии. Таньку выбросило с заднего сиденья на развесистую крону какого-то дерева, и она отделалась легкими ушибами. Отец пострадал больше. Долго лежал в больнице, но теперь уже все в порядке. Здоров, живет с молодой женой Татьяной в той же Гагре.
— Танька пишет, что он стал пить. «Но я его отучу…»
Ширин острый, как штык, нос дергался от удовольствия. Ох, как мне хотелось съездить по этому противному длинному носу, расплющить его, вбить его в ее противное лицо, чтобы он уже никогда, никогда в жизни не торчал и не дергался. Расколотить, расколошматить всю ее отвратительную прыщавую рожу.
Но я сдержалась.
— Врешь, — сказала ей холодно. — Мой отец погиб во время ралли. В Индонезии, близ вулкана Килиманджаро.
— Врешь, Килиманджаро в Африке, — ее узкие глазки сделались еще уже.
— В Индонезии тоже есть, надо бы знать. Недаром у тебя по географии сплошные пары с натяжкой… — мне даже удалось усмехнуться. — Отец был лидером международных соревнований. Но один из иностранцев, Ли-Чхи, кажется, сделал завал. Отец через него перескочил, но его стало крестить на колее. А потом подсекло на льду. Слетела цепь, и его поволокло, мотоцикл впереди, а он под ним, на льду…
— Врешь! — завизжала Ширя-штык, — в Индонезии — и лед?! Врешь!
— Дура! Это же международные соревнования, искусственный лед. Специально сделали. Чтобы повысить степень сложности.
Я вынуждена была выворачиваться и терпеть перед собой эту мерзкую мордофизию. Все потому, что они мне ничего не сказали. Ни мать, ни отец. Ведь он мог бы прийти, взять меня на колени: «Понимаешь, Юлька, так уж получилось: крутой поворот». И я бы все поняла. И может быть, даже простила. Ну пусть не сразу, потом… Во всяком случае, это было бы честно. И достойно лучшего гонщика. А не так унизительно, как теперь…
— …а еще там было два трамплина и два поворота. Его подсекло на последнем круге, бензин из бака вылился прямо на отца. Одежда на нем воспламенилась от случайной искры, и в считанные минуты его не стало, — продолжала я разворачивать перед Ширей картину его геройской гибели. Ширя и не верила, и в то же время верила, стояла и обалдело хлопала своими щелочками. — А прах, по его желанию, развеяли в море, а часть утопили в реке. В этой… Гвадалквивир.
— Врешь! — завизжала Ширя-штык. — Гвадалквивир в Испании. Еще песня такая есть!
— Ну и что? В Испании, конечно. В Андалузских горах. Отец всегда любил Андалузские горы. Посмертно его наградили орденом Почетного легиона. А нам с матерью до сих пор поступают соболезнования от друзей и знакомых покойного со всего мира. В частности, из штата Вирджиния. Вчера, например, принесли конверт с королевской печатью…
— Врешь! Все врешь! — Ширя вопила на всю улицу.
— …на английском языке. В письме, в частности, говорится: «Dear Mrs and Miss Slavin, I was so very shocked to hear of the sorrow that has come to yоu…» Понятно? Нет? Ладно, скажу то же самое по-французски: «Моn chere ami, Юлька! Je suis tres heureux… нет, tres malheureux…» Теперь ясно? Опять нет?! Тупая же ты, Ширя! Ладно, переведу. На нашем родном языке это значит, что ты, Ширя, подлая врунья. Нахалка и врунья! Теперь поняла?
Я повернулась и твердо пошла прочь.
Мать до сих пор не подозревает, что мне все известно. Если бы она только знала, как трудно мне было не расцарапать Шире лицо, не размозжить ее гнусную голову. Если бы она знала, что я с честью выдержала эту схватку и вышла победительницей: ведь я отстаивала и ее достоинство.
Но она ничего этого не знала. Продолжает мне врать. И предавать меня. Вначале — отец, теперь — мать. Ну ничего, я им когда-нибудь скажу, все скажу, что я о них о всех думаю. На русском, французском, английском и испанском — на всех языках славяно-романо-германской группы. А если не поможет, то выучу еще и эсперанто, damen it all!
По-английски выругалась, наверно, вслух. Потому что Белик вдруг остановился и уставился на меня во все глаза.
— Прости, Белик, это не тебе. Тебе я хотела сказать… Ты мировой парень, Белик. Знаешь, давай зайдем в магазин. Я вчера там арахис видела, ты его любишь…