Наконец-то! Свершилось! У нас есть свой дом, «своя крепость». Запру его в эту крепость и никуда не отпущу. В конце концов, я тоже имею право, разве нет?

Утро сегодня выдалось что надо. Весна! Еще и шести нет, а свету! Хорошо стоять вот так, посреди комнаты, и думать: «До чего красиво!». Тишина и независимость. Еще непривычные, неприрученные.

Комната насквозь от окна до двери пронизана солнцем. В их косых широких лучах клубятся, золотисто вспыхивают мелкие соринки. Убранство нашей комнаты не ахти какое: старый двустворчатый гардероб с допотопными выдвижными ящиками и сломанной пластмассовой ручкой, деревянная кровать, самодельная фанерная перегородка, изделие умелых рук отца, за которой — его «отсек». В нем — стол довоенного образца с облупившимся лаком и обитый черным дерматином, с двумя тяжелыми тумбами. Ящики, набитые папками, бумагами, железками, открываются с трудом, со скрипом. Стул с потрескавшимся кожаным сиденьем и раскладушка.

Нет, вообще-то отец у меня неплохой. Отличный, надо признать, отец. Но как его совместить с Валеркой? Хорошо, что сам понял и устранился. Не старик, а золото!

— Чем тебе Валерий не нравится? — спросила однажды. Отец сделал вид, что не расслышал. Но от меня так просто не отделаешься. — Ну чем, чем? — не отставала я.

— Выпивает он, — пробурчал отец. — И курит. Как от печной заслонки от него разит, рядом стоять невозможно.

— И не стой! — вспыхнула я. — А что ж, от него духами пахнуть должно? Настоящий мужчина должен курить и пить. В меру.

— Эх, дочка, — вздохнул отец. — Разве ж этим настоящее-то меряется?!

— Ой, только не надо мне приводить примеры из своей фронтовой жизни, я их уже наизусть знаю! Про настоящих мужчин. Теперь другие времена и стандарты другие. Так что…

— Не буду, — обиделся отец.

И что обижаться? Застрял напрочь в своих сороковых и не видит, что жизнь мчится вперед, перекраивает мерки, переоценивает ценности. А он все: «Вот у нас, бывало»… «вот раньше»… Не понимает, как это смешно и даже нелепо.

А началось с того, что Валерка притащил бутылку беленькой, выпить за знакомство. Отец взял свою рюмку, глянул на свет. «Бывало, наш начпрод наливает для „сугреву“ и приговаривает: „Налетай, робя! Хлеб да вода — солдатская еда“. А я за всю войну ни разу не приложился. И сейчас не пью и другим не советую».

«И правильно делаете: советы не помогают», — сказал ему Валерий. Резковато, правда, но от души. Что тут, алкоголики собрались, что ли?

«Мы же по чуть-чуть, папа. Для настроения. Немного даже медицина рекомендует». Отец оставался при своем мнении-суждении. «Насчет того, чтобы понемногу, я вам расскажу один случай… — у отца на любой случай жизни есть свой. И конечно, из времен Великой Отечественной. — В упорных боях очищая Сальские степи, мы продвигались на юг… — неторопливо, обстоятельно, пока Валерий держал рюмку, развертывал он картину военных операций на южном направлении. — Так вот, в этом городке фашисты оставили цистерну спирта. Местное население, обрадованное успешным продвижением наших войск, решило воспользоваться этим спиртом, чтобы отметить освобождение города. Пока мы это обнаружили и поставили возле цистерны часового, половина спирта была разобрана. А он оказался метиловым. И те, кто пил много, в основном остались живы, а те, кто пил малыми дозами, умирали, так как метиловый спирт в малых дозах весь усваивается организмом. Происходит отравление…» Я его перебила: «Все ясно, отец, — лучше пить большими…» Отец посмотрел на меня, ничего не сказал. Это страшная история, и я ее знала с самого раннего детства. Те, кто выжил, остались на всю жизнь калеками. Года три назад отец ездил в те места. Слушал хор слепых, жертв той цистерны…

В общем, некстати я сострила. Стыдно. Но отец сам меня спровоцировал: надо ему было при госте читать лекцию о вреде алкоголя! Совсем не чувствует, что к месту, а что — нет. Он уже столько врагов себе нажил этой антиалкогольной пропагандой. Хотя бы в нашем подъезде.

И еще он пишет. Любит писать — страсть. Его однополчанин Агапов живет в Москве, в Мытищах. Отец поехал к нему. Посидели, повспоминали. Агапов за вечер две фляги вина усидел, хотел за третьей идти, да отец отговорил. А когда Агапов провожал отца на станцию, то по дружбе показал ему «природный источник»: на путях, у въезда на сливной пункт винкомбината, стоят без присмотра цистерны с вином. «Очереди своей дожидаются, — пояснил Агапов. — Соображаешь?» Ну отец и сообразил. Поднял шум, написал в газету. «Почему бы не продлить железнодорожную линию и не ввести ее на территорию винкомбината? Затраты на строительство быстро окупились бы за счет экономии на бесконтрольных утечках», — подсчитал, не поленился. Ветку продлили, утечки прекратились. Но прекратилась и его дружба с Агаповым.

А сейчас отец пишет мемуары. «19 июля группе наших бомбардировщиков Пе-2 в сопровождении истребителей предстояло нанести удар по фашистским танкам. Решено было обрушиться на врага в районе озера Черного…»

Иногда проснешься ночью и видишь: горит настольная лампа в «отсеке», отец сидит в наброшенном на плечи кителе и строчит, строчит. «Когда же ты спать будешь?» — спрашиваю его. «Э, дочка, успею еще… Знаешь поговорку — к спящему счастье не приходит».

О каком счастье он еще мечтает?

Вот пачка писем, аккуратно перевязанная тесемкой. «Личные» — написано его рукой на пожелтевшем листке. В основном переписка с друзьями-однополчанами. В списке было около сотни фамилий. На почту за поздравительными открытками он ходил с хозяйственной сумкой. Впрочем, это было раньше. Теперь перед многими фамилиями — крестик. Значит, нет человека, некого поздравлять…

Может, и отцу уже недолго свои мемуары писать? Может, зря я его так… Но ведь он же сам! Сам! Я и слова не успела сказать. «И в мыслях не поимела», — как говорит наша лаборантка Сонечка. «Мне будет там даже веселее, ветераны народ неунывающий», — сказал. И я согласилась. Не стала ни спорить, ни отговаривать. Слишком быстро, наверное, согласилась. А что мне оставалось делать? Закономерный процесс развития сообщества. «Сукцессия», как говорят наши экологи, — смена фаз. Моя биология позволяет сделать вполне объективные выводы по чисто житейским ситуациям.

Звонок! Наверно, Валерка снизу звонит.

— Алло! — кричу в трубку. — Ах, это ты, отец. А я только что о тебе думала… Нет, я часто о тебе думаю, почти всегда. Когда не думаю о Валерке, думаю о тебе… Все хорошо. А у тебя?.. Что гремит? Ах, «музыка боевая»… Ну-ну, ты у меня всю жизнь был молодцом. «Бравый майор Греков»!.. Нет, убираю, скоро Валерка придет. Я так счастлива, папа, так счастлива!.. Что? Плохо слышно! И ты тоже?..

«Нет, все же хороший у меня отец, очень, очень хороший». «Я рад за тебя, дочка», — сказал на прощанье. Может, и одиноко ему там, а ни словом не обмолвился. Не стал портить мне настроение. Господи! Как все в этой жизни сложно! Но что это я закупоренная сижу? Распахнула окна, и в комнату ворвался аромат черемухи. Прямо под окном растет. За второй этаж перемахнула. В этом году она какая-то особенно буйная.

По «Маяку» музыка грянула. Самые современные ритмы. Я даже потанцевала немного перед зеркалом. Ничего, получается. Отцу, правда, это никогда не нравилось: «Крутят тазом — что тут красивого? Вот раньше умели танцевать!» — «Ну, разумеется, раньше! Раньше и дождь, и снег был другой, правда?» — «Правда, — соглашался отец. — Без радиоактивных примесей…»

— А теперь послушайте марши советских композиторов, — потребовала дикторша «Маяка».

Что ж, можно и марши. Они тоже соответствуют.

— «Марш нахимовцев». Исполняет хор мальчиков Дворца культуры «Электролит».

«Хор мальчиков…» У отца при этих словах неизменно наворачивались на глазах слезы. «Ты чего это, па?» — спрашивала я. Но он только отмахивался. А потом как-то сказал: «Хор мальчиков! Подумать только: целый хор! Как представлю этих маленьких мальчиков в белых рубашечках с короткими рукавами, в белых колготках и в шортиках… Много-много тоненьких детских ножек в одинаково белых колготках, подпирающих одинаково темные шортики… И эти тоненькие детские голоски…» — И отец, как ребенок, заливался слезами.

Но я-то знаю, что он вспоминал в эти минуты. Тех мальчиков, которые выползали из-под руин детского дома. И особенно того, которого отец не успел донести до медпункта… Этого он мне никогда почему-то не рассказывал. Я прочла в его воспоминаниях. Почему не рассказывал? Странный все же был у меня отец. Но почему был? Он и сейчас есть, и не так уж далеко, меньше часа электричкой. В любой момент можно махнуть навестить…

— «Солнышко светит ясное! — пели мальчики тоненькими голосками. — Здравствуй, страна прекрасная!»

…И ему там хорошо — он среди своих, таких же, как и он, любителей поговорить, вспомнить, покритиковать настоящее, воздать хвалу прошлому. Вот уж наговорится всласть! Валерку он бы укачал своими рассказами. Я и то с трудом их выдерживала последнее время. «Наша эскадрилья в составе…» — «Папа, мне некогда, я сейчас об отчете думаю». Отец минут 10–15 мужественно молчал, а потом как ни в чем не бывало начинал снова: «Значит, так. Наша эскадрилья получила боевое задание…»

Трудно, трудно всем вместе. Все разные, ужасно разные. А что такое фанерная перегородка?

Опять телефон. На сей раз Валерка.

— Где ты?.. Когда будешь?.. Я что делаю? Жду тебя, что же еще? Завтрак вкусный приготовила. Как, задерживаешься?! Почему?.. Обидно. Постарайся побыстрее…

Впрочем, это даже хорошо, что задерживается. Я ему приготовлю обед. Сделаю борщ и мясо с острым соусом. Валерий, наверно, любит такой — все мужчины любят острое. А в общем-то, у меня даже не было возможности узнать, что он любит, а что — нет. Да и он про меня этого не знает. «Неважно, — говорит Валерий, — поживем — узнаем. Когда много знаешь, это добром не кончается…»

Куда же девалась белая скатерть? Сегодня непременно должна быть белая. И я буду в белом… К счастью, и салфетки есть. Как раз две. Тоже белые, льняные. Бумажные сегодня нельзя, сегодня все должно быть натуральным, настоящим. Впрочем, у нас с Валеркой все должно быть настоящим. Всегда. А иначе — зачем?

Неплохо бы цветы на стол поставить, но на рынок уже не успею. Не беда, Валерка принесет. В такой день не может не принести.

Опять телефон. Валерий? Неужели опять задерживается?

— Алло! — Никакого ответа. — Я слушаю! — Молчание. Только где-то там, на другом конце, чувствовалось чье-то дыхание. Похоже, кому-то просто хотелось слышать мой голос. — Ну говорите же!

Послышались короткие гудки. Валерка? Нет, он не станет в такие игры играть. Отец? С чего бы это?

И тут же — звонок в дверь.

— Валерка! Наконец-то!

— Прости, опоздал, ты же знаешь, как трудно мне вырваться. Знаешь? Ну вот, умница, — похвалил и поцеловал меня в щеку. — Но я очень торопился. Очень! Даже за цветами не заехал. Ты не сердишься? Нет? Молодчина! Дарю тебе целый букет моих достоинств. И любовь, конечно! — стиснул меня в объятиях.

Потом я засуетилась, забегала из комнаты в кухню, из кухни в комнату. Стала доставать из холодильника салаты, приготовленные собственноручно, минералку, шампанское, из духовки — мясо, ставила на стол, опять убегала, а Валерка ждал, терпеливо, великодушно, уткнувшись в какой-то старый номер «Крокодила».

И вдруг, в один из забегов, не обнаружила Валерки в кресле. Растерянно оглядела комнату и…

— О господи! Что с тобой! Что случилось? — На полу, у раскрытой балконной двери — распростертое тело. Руки безжизненно раскинуты ладонями вверх. Глаза закрыты. — Валера! Валер! Ты жив? Что с тобой?

— Ничего, — открыл глаза. — Испугалась, глупышка? Решил расслабиться — по системе йогов. Дома не успел…

— A-а. Ну если по системе… — с трудом разогнула спину, поднялась с пола. Валерий вскочил, подхватил меня на руки.

— Испугалась! Значит, я тебе не безразличен? Значит, любишь? Любишь?

— Ты еще спрашиваешь? Пусти, стол опрокинем! Слышишь?

Шампанское было жгуче холодным. Валерий сказал:

— За нас! За сегодняшний день!

Немного погодя, когда на столе еще было полно и еды и питья, Валерий затушил сигарету, скомандовал: «Хватит жевать!»

Встал, сгреб меня в объятья и повлек куда-то. И целовал, целовал — лицо, волосы, шею…

— Валера! Ну подожди… Валер…

Потом, когда мы лежали рядом, обессиленные, отдавшие друг другу, казалось, все, что было отпущено на целую жизнь, я спросила:

— Кого ты хочешь, девочек или мальчиков? Я хочу, чтоб у нас было много детей!

В ответ услышала храп. Вначале неявный, только прощупывающий путь из глубоких глубин, он все нарастал, набирал силу.

— Валер, ты спишь? Неужели спишь?

Но потом, потом, глядя, как мерно, как успокоенно поднимается и опускается его грудь, решила: это хорошо, что он уснул. Просто замечательно! Значит, на душе у него спокойно, бестревожно. Ничто не давит, ничто не висит. Я с благодарностью ощущала тяжесть его головы на своем плече. Как безоглядно, как трогательно доверился он мне. И я буду стараться, изо всех сил стараться оправдать это доверие. Осторожно, еле касаясь, гладила влажные волосы. Какая большая, какая умная голова. Его докторская, несомненно, станет событием в математическом мире. Уже сейчас о его публикациях говорят, о них спорят. И я буду сидеть на его защите на правах законной супруги. В тридцать лет — доктор наук. Сила! Но главная его сила, конечно, не в этом. А в том, что он — смелый, решительный. Не дает обстоятельствам оседлать себя, диктует им собственные условия. Вот взял и порвал с прошлым перед самой защитой. Это не каждый может, тут нужен характер. Словом, настоящий мужчина. Именно таким должен быть мой муж.

В окно вплывает густой, настоянный на черемухе, воздух. Беззвучно покачивается занавеска. По потолку ползут, перекрещиваясь, тени. Чудится, что и потолок, и стены, и комната плывут, уплывают, мерно покачиваясь на волнах, куда-то далеко-далеко. «Господи, как я счастлива! И это не за счет чужого счастья, потому что его там не было». Валерка повернулся на другой бок, и деревянные ножки старой кровати пискнули от этого могучего движения. И вот тут, на бывшем родительском ложе, я впервые подумала о них, о своих родителях, как о женщине и мужчине. Как они жили? Были ли счастливы? Сурово подтянутый, с безупречной военной выправкой, отец, казалось, и спать ложился в застегнутом на все пуговицы кителе и стянутых ремнем «галифе». Он и к матери обращался не иначе как «дорогой друг, соратник, жена!». Я читала его письма. Может, потому и сбежала от него с его же товарищем? На самый край света, в Заполярье. И мужа бросила, и годовалую дочь. А он мне ничего не говорил — пока соседка Шурка, напившись, как-то не рассказала. Шурка, как я потом поняла, строила далеко идущие планы и мечтала помочь отцу-одиночке в воспитании маленькой девочки, то есть меня. Но отец не желал помощи — ни Шуркиной, ни чьей другой. Сам меня воспитывал.

А потом, когда от того, другого, пришла телеграмма: «Скончалась при родах» — это я уже помнила, училась во втором классе, — он полетел в Норильск…

И никогда за всю жизнь я не слыхала о матери ни одного плохого слова…

Вдруг Валерка открыл глаза. Несколько секунд лежал, бессмысленно глядел в потолок, словно что-то хотел понять и не понимал. Потом посмотрел на меня.

— Сколько времени? Какой туман на улице… Уже утро? — спросил испуганно.

— Нет, еще день. А это не туман, это черемуха! Ты только посмотри, что вытворяет, прямо как взбесилась. А запах, запах-то какой! — вскочила, чтобы шире распахнуть окно.

— Закрой, у меня от нее аллергия. Куда это мои носки задевались? — Он уже встал и собирал разбросанные по полу вещи.

— Зачем, тебе носки?

— Не могу же я домой без носков вернуться!

— Как? Ты же не собирался возвращаться. Разве ты ей не сказал?

— Понимаешь… — он сел на край кровати. — Видишь ли…

— Сказал или не сказал?

— Сказал. То есть не прямо… намеками.

— Какими же?

— Ну пойми, я не мог сразу, с ходу. Она и так мне сцену закатила. — Он достал пачку своих любимых сигарет «Кэмэл» — верблюд, значит. Чиркнул спичкой, закурил. — Позже, постепенно… Без революций. Она привыкнет…

— К этому не привыкают. Ты сам говорил, что к этому привыкнуть нельзя и надо в лоб. И ты говорил, что это — «случайный союз двух людей», «Не дом — тюрьма», «Семь лет каторги». Говорил или нет?

— Говорил. Так оно и есть… Но сейчас не могу. Ты не представляешь, какая она ненормальная. Знаешь, что она может сделать?

— Что? — спросила, похолодев. Хотя могла и не спрашивать: я знаю, что способна сделать женщина, когда теряет любимого. Что бы сделала я? Выбросилась бы из окна. Самое, по-моему, легкое. И красивое. Последний полет. С последнего этажа нашей высотки.

— …Она может дойти до кого угодно! Кляузничать, писать в деканат, ректорат, в местком, партком… Нужно мне это перед защитой? Очень нужно?

— Конечно, нет. Зачем же…

Я тоже стала одеваться. Никак не могла попасть в рукав своего белого «подвенечного» платья. Но потом нашла.

— Ну, не переживай. Все утрясется, я тебе обещаю, — он потянул меня к себе, сдирая надетое наполовину платье. — Пойди сюда. Успокойся. Ты же у меня умница, ты понимаешь все как надо.

— Не все. Ты преувеличиваешь. Не понимаю и никогда не пойму, как может женщина убить ребенка. Она же убила!

— В общем-то да. И я протестовал. Я хотел ребенка. Но тогда она меня не любила.

— А теперь любит?

— Теперь любит, — сделал глубокую затяжку.

— Ну и иди, живи с ней. Зачем пришел ко мне?

— Я тебя люблю. Люблю тебя, слышишь? Ты моя. Для меня скроена, понимаешь? Для одного меня. А я — для тебя. Остальное не имеет значения, — одной рукой он тушил в пепельнице сигарету, а другой держал меня за плечи.

— А защита?

— Временное препятствие.

Я рванулась так резко, что он не успел меня удержать. Подбежала к двери, повернула замок до конца, вынула ключ и швырнула в открытое окно.

— Вот, смотри. Теперь ты отсюда не выйдешь. Теперь ты — мой. И не надо ничего ждать. Сколько же можно — все ждать и ждать. Я устала.

Валерий встал, высунулся из окна.

— Не ищи, напрасный труд!

— Зачем ты это сделала? Сумасшедшая.

— Да, сумасшедшая. Зато ты очень нормальный. Как же мы жить-то будем вместе? — Валерий молчал. — Может, все-таки прыгнешь? А? Рискнешь? И не очень уж высоко, всего два этажа! Зато красиво-то как: мужчина в полете.

Он встал, подошел к двери, попробовал замки на прочность.

— Бесполезно: замки у меня отличные. Отец делал. Народный умелец.

— Да, ты достойная дочь своего папаши, ничего не скажешь.

— Не очень достойная. Несколько размазня. Дочь боевого командира должна быть более… Гораздо более…

Валерий достал новую сигарету, долго чиркал спичкой — никак не мог зажечь. Наконец зажег.

— Итак, на полет не согласен? Значит, ты просто обречен ходить. И тут уж ничего не поделаешь. А для этого случая хранится в кладовке еще один ключ. Так что не волнуйся. Береги нервы. Они пригодятся тебе для защиты…

Пробовала было убирать, мыть посуду. Но тарелки бились, тряпка вываливалась из рук.

А вот тут мы сидели…

А вот тут он лежал по системе йогов…

А черемуху он не переносит — у него от нее аллергия…

Легла на кровать. Кажется, я задремала: не сразу услышала телефон. «Слушаю!» Никто не отзывался. Но дышал, дышал…

— Отец, — сказала я, потому что теперь я точно знала, что это отец, бывший командир эскадрильи, летавшей бомбить Кенигсберг. И Берлин тоже.

— Отец, — сказала я. — Мы что-то не додумали. Я дура, отец. Хуже…

— Я давно тебя не видел, — отозвался отец. — Целых двое суток.

— …Хуже. Я негодяйка.

— Помню, как ты, маленькая, просыпалась и бежала ко мне. Босиком. Топот твоих быстрых ног помню.

— Я страшная негодяйка, отец.

— Как мы с тобой сажали черемуху… У тебя еще была такая желтенькая леечка…

— А ты знаешь, отец, как распустился сегодня этот куст? А ты знаешь, что от черемухи бывает аллергия?

— Но у нас, дочка, вроде нет ее?

— Нет, папа. У нас с тобой есть комната, прекрасная комната.

— А однажды ты выбросила в окно мои газеты. Не хотела, чтобы я читал.

— А что же я хотела?

— Чтобы я рассказал сказку про оловянного солдатика. А еще…

А еще я собрала все окурки «Кэмэла» и выбросила. Я, наверно, вообще больше приспособлена выбрасывать.

Налила воды в глиняный кувшин, оторвала от черемухи ветку и поставила на стол к отцу. Придет, увидит, и все станет ясно…