14-го апреля.

На дачу в этом году не поедем. Чёрт с ней. Одно беспокойство. Сниму где-нибудь усадьбу — и в деревню. «Деревня летом — рай». Приказал всем в доме читать объявления.

15-го апреля.

Все в доме читают объявления. Объявления даже во сне снятся. Жена сегодня ночью вскочила, глаза дикие: «Муж, — говорит, — лакей, жена прачка. Каков ужас!» И легла. У Коки жарок сделался. Бредит «Мама! — кричит. — Мама! Горничная под няней ищет место!» Мне самому 22 чистых кухарки снились.

16-го апреля.

Нашли! Объявление об отличной усадьбе. Вода, молоко, творог, лошади и клубника. Всё, что требуется. Надо поехать узнать.

17-го апреля.

Ездил. Нанял. Хозяйка оказалась вдова, дворянка. Благородное такое лицо. Одета небогато, но держит себя с достоинством. Вся в чёрном, на голове такая наколочка. На театре так преданную кормилицу Марии Стюарт изображают. Чрезвычайно приятная личность. Сдаёт всю усадьбу, сама в двух комнатах сзади будет жить.

— Привыкла, — говорит, — лето в деревне. С детства.

И на глазах слёзы. Даже трогательно.

— Надеюсь, — говорю, — уживёмся!

— И что вы, — говорит, — милостивый государь! Меня только не обидьте!

Оказывается, она в первый раз ещё только усадьбу сдаёт.

— И не сдала бы, — говорит, — да деньги нужны. Тридцать лет за мужа, за покойника, долги плачу, — никак всех заплатить не могу!

Запивоха, должно быть, был, царство ему небесное! А она — дама благородная. Гораздо приятнее с благородной дамой дело иметь, чем с какой-нибудь дрянью.

Приехал домой, говорю:

— Хозяйка будет у нас почтенная, благородная особа. Радуйтесь!

Все радовались. Кока даже из окна от радости выпрыгнул. Хорошо, что мы живём в первом этаже.

18-го апреля.

Надо ковать железо, пока горячо. Сегодня были у нотариуса, контракт на лето сделали. Деньги пришлось дать все вперёд. Вдова просила. Ей очень нужны. Дал.

— Благодарю вас, — говорит, — каково это на старости-то лет от посторонних людей одолжения получать!

И у самой на глазах слёзы. Фу-у, ты, чёрт! Сам чуть было не прослезился. Так трогательно.

— Усадьба, — говорит, — зато полная чаша!

Это и хорошо. Поедем в полную чашу.

2-го мая.

Приехали в полную чашу. Разбираемся. Вдова приезжает завтра.

3-го мая.

Вдова приехала.

— Устроились? — спрашивает.

— Устроились! — говорим.

— Ну, вот я и рада!

А сама вдруг как разрыдается.

Что это с ней?

4-го мая.

Вдова вчера весь день плакала и сегодня плачет.

5-го, 6-го, 7-го мая.

Вдова всё ещё плачет.

Ходили осведомляться, что с ней.

— Ах! Не обращайте, — говорит, — внимания!

Оно, конечно. Хотя ежели за тоненькой перегородкой целый день ревут, — трудно не обращать внимания.

Сегодня ночью со вдовой были истерические припадки. Хохотала на весь дом.

Жена ходила успокаивать.

— Не обращайте, — кричит, — внимания! Не обращайте внимания! Что вам за забота? Вы заплатили деньги, и наслаждайтесь себе жизнью!

Гм. Насладишься!

8-го мая.

Вдова приходила с извинением.

— Я, — говорит, — вас, кажется, обеспокоила. Пожалуйста, не сердитесь. Это всё нервы. Тяжело, знаете, смотреть, как в дедовском гнезде чужие люди хозяйничают. Непривычка!

И опять в слёзы.

— Думала ли, — говорит, — гадала ли! Сама, словно из милости, в двух комнатках должна жить. В этих, — говорит, — комнатках при матушке покойнице Палашка кривобокая да Аграфена дурочка за Христа ради жили. А при дедушке покойнике Максим-дуралей его, да Афимья-карлица, да старая сука слепая легавая помещались. А теперь я должна жить!

Разливается.

Что ей сказать?

— На всё, — говорю, — сударыня, воля Божья.

— А всё, — говорит, — муж-покойник, не тем будь помянут. Шесть раз я его только и видела. Первый раз на вечере, когда он меня из родительского дома после мазурки увозил. Другой раз после венца с неделю дома прожил, всё ружья чистил. А потом за 20 лет только три раза домой и наезжал, всё с цыганами пропадал. Один раз приехал, по переносице меня ударил, другой раз приехал шёлковую фабрику строить, — а у нас о шёлке-то и помину никакого. Не знаю уж, откуда он хотел его доставать. Именье для этого заложил. А третий раз — пьяный. В четвёртый же раз уж его привезли. — «Вот, — говорит, — Мари, помирать к тебе приехал. Много я перед тобой виноват. Жил далеко, а помирать, всё-таки, к тебе приехал.» Нога у него была переломлена, рука вывихнута, голова чем-то прошиблена и в белой горячке. Ругался так, что ужас. Разве мне приятно?

— Н-да, — говорю, — сударыня, это точно! Супруг ваш был поведения предосудительного!

Встала:

— Дворянин, — говорит, — он был! Чтоб дворянина судить, надо дворянина понимать, милостивый государь! Дворянина не всякий, милостивый государь, понять ещё в состоянии!

Встала и вышла.

Действительно, чёрт его поймёт! Пьянствовал всю жизнь, а я теперь из-за него не спи!

9-го мая.

Всё уладилось. Вдова мне оскорбление дворянина, её мужа, простила. Пила у нас кофе. Была в умилённом состоянии.

— Ах, — говорит, — каждая-то мне здесь вещичка знакома и дорога! Среди этих стульев моя жизнь протекла! Вот, — жене говорит, — этот стульчик, на котором вы теперь сидите, на нём бабушка Анфиса Львовна скончалась. Так же вот, как вы, у окошечка сидела. Не хуже вас, кофе пила. И вдруг откинулась на спинку — и хлоп. Испустила дух.

Жена встала. Ей сделалось нехорошо.

— А вот на этом, — мне говорит, — диванчике, на котором вы теперь сидите, дединька Анисим Иваныч скончались. Долго мучился старик! Он сначала на кровати лежал, — вот где вы теперь спите. «Хочу, — говорит, — на той же кровати помереть, где прадед мой помер». На той-то кровати, где вы спите, его прадеда крепостные ночью зарезали. Ну, ему было и приятно. Но потом его для воздуха сюда на диван перенесли. Здесь он и помер. Вот на том столе, где вы обедаете, он и лежал. Шесть дней лежал, — распутица была, поп не мог приехать, хоронить было некому. Всё в этом доме достопримечательное! Вот и на этом кресле, где теперь ваш Кокочка балуется… Не балуйся, Кокочка, на кресле! Здесь дяденька Владимир Петрович помер!

Чёрт знает, что за дом! На всяком стуле кто нибудь да помирал! Да и предки тоже были, нечего сказать! Помирали бы где-нибудь в одном месте! Нет, по всему дому ходить надо!

Вдова в слёзы.

— Каково это, — говорит, — их косточкам: на тех стульях, где они помирали, чужие люди сидят! Встала бы из гроба бабинька Анфиса Львовна, посмотрела бы!..

Этого только и недоставало! Действительно!

10-го мая.

Жена всю ночь не спала.

— Жутко! — говорит.

— Ничего, — говорю, — всю ночь свечи жечь будем!

Вдова услыхала, однако, через стену и пришла:

— Ну, уж, нет, — говорит, — этого, извините, я вам дозволить не могу! Я не желаю, чтобы вы мне усадьбу спалили! Я этого не дам вам делать: Вам конечно, всё равно, а мне горько будет, когда вы дедушкины-бабушкины вещи жечь будете!..

Успокоил её кое-как.

— Это, — говорит, — у вас всё от мнительности. Вы все в комнатах сидите, — вот вам и думается. А вы бы гулять ходили. Вон рощица-то. Кудрявая рощица. В ней девка Палашка, да кучер Селифан, да Кузьма-косоглазый, повар, при дедушке повесились. Крутой был старик. На конюшне-то, что вот полевей от дома, на смерть людей засекали. Ну, люди — народ балованный. Сейчас манеру и взяли: как что не так, не по-ихнему, сейчас в рощу и вешаться. Много перевешалось. Их так, чтоб следствия не было, в огороде и зарывали, — вот где ранняя-то клубника, что вам к столу подают, растёт!

Клубники за столом не ели.

Вдова обижена:

— Не знаю уж, — говорит, — чем вам и угодить. Клубники не кушаете. А ананасов, извините, у меня не растёт.

Дуется.

Чтоб успокоить её, проглотил пять ягодок, хотя, признаюсь, с трудом.

11-го мая.

Да это, чёрт знает что такое! Это не дом, а какое-то гнездо покойников! Притон покойницкий! Рассадник покойников!

Хозяйка страшно обеспокоена.

Приходит сегодня, вся бледная:

— А знаете, — говорит, — что я слышала нынче ночью. Ходит!

— Кто ходит?

— А дедушка, — говорит, — Анемподист Григорьевич! Это, — говорит, — беспременно перед покойником. Это уж давно замечено: как в доме быть покойнику, так дедушка Анемподист Григорьевич вот что портрет-то у вас в спальне висит, и начинает по ночам по дому ходить. Как папеньке-покойнику скончаться, — то же было. Маменька-покойница сама видела, как дедушка-покойник ручками этак об рамку опёрся и вылез, и ещё нехорошее слово при этом сказал. Ругатель покойник был при жизни, других слов у него не было. Да и то сказать, генерал-аншеф. Таким же, видно, и на том свете остался. Он из рамки выходит, — это с ним случается. Непременно это покойника у нас в доме предвещает.

Жене стало нехорошо.

— Помилуйте, — говорю, — сударыня! Какой покойник? Мы все, слава Богу, здоровы!

— Мало ли, — говорит, — что! А Кокочка пойдёт, нагнётся в колодец посмотреть, перевесится, да и утонет. У меня так братец Феденька-покойник в этом же самом колодце, вот из которого мы воду пьём, утонул. Не хуже вашего Кокочки!

Чёрт знает что! Жена ревёт. Коку в классную на замок заперли.

13-го мая.

Господи, что это было!

Приказал портрет этого самого бродячего дедушки в сарай вынести. Просто спать нет возможности. Жена поминутно с постели вскакивает;

— Ходит? — кричит.

— Да ничего, — говорю, — матушка! Успокойся ты!

— Нет, — говорит, — ты всё-таки зажги лучше спичку, да посмотри, генерал-то аншеф на своём месте?

А тут вдова в стену кулаком стучит:

— Нет уж, — кричит, — попрошу вас спичек по ночам не жечь. Пожаров не делать! Что это такое! Да я в набат велю ударить! Деревню созову! Сжечь нас хотят!

Тьфу ты! Приказал дедушку в сарай тащить!

Вдова скандал закатила.

— Что? Над предками хозяйничать задумали? Дедушку в сарай? Ни за что не позволю! Я вам, милостивые государи, не имею чести хорошенько знать вашего звания, усадьбу сдала, а души своей за 500 рублей не продавала! Вы себе на дедушкиной-бабушкиной мебели карячетесь, я вам ничего не говорю! Я терплю, только слёзы, вдова, глотаю! А генерал-аншефа в сарай носить, — нет-с, уж извините! Много на себя берёте! Назад дедушку несите, на прежнее место! Да что же вы, — на прислугу на свою кричит, — продали меня, Иуды, что ли? Вашу природную барыню оскорбляют, а вы ничего?

Тут и прислуга принялась:

— Негоже так, барин, с барыней поступать. Барыня природная! Дворянка!

Дедушку принесли в спальню и приколотили.

15-го мая.

Вдова к нам не ходит. Целые дни сидит в кухне, в людской, плачет. Рассказывает, как ей раньше хорошо жилось, на нас жалуется. В людской целый день рёв. Из деревни бабы, старые, которые посвободнее, поплакать тоже приходят.

Рёв стоит.

— Какого, — кричу, — чёрта вы тут шляетесь?

— А ты, — говорят, — не чертыхайся. Ишь приехал неведомо отколя, неведомо кто, да ещё нам со своей природной барыней поплакать не позволяет! Тоже выискался!

А тут и вдова на крыльце:

— Иди, — кричит, — Афимьюшка! Иди, не обращай на бесчувственных людей внимания! Они думают — деньги заплатили, так и надругаться над нами могут! Иди, милая, поплачь с твоей барыней.

Чёрт знает, что такое!

Кухарка сегодня зелёные щи подаёт:

— Покушайте, — говорит, — щец с барыниными слёзками!

Приказал убрать к чёрту эти щи.

Они там в кастрюли плачут, чёрт бы их взял!

Прислуга вся против. Слова сказать нельзя. Ночью сегодня. Вдруг вой какой-то. Жена вскакивает:

— Воет кто-то на дворе, — слышишь? Страшно мне!

Действительно, воет. Взял револьвер, выхожу:

— Кто здесь? — кричу.

— А ты, — говорит, — не ори по ночам-то. Кто? Ночной сторож. Вот кто.

— Что ты, скотина этакая, воешь!

— А ты, — говорит, — других не скотинь, сам скотиней будешь! Не вою, а пою, — ты разбери сначала вслухайся!

— Сейчас, — говорю, — перестать!

— Ишь, — говорить, — какой Мамай-воитель выискаился! Петь не смей! А ежели мне скучно? Мне барыня природная петь не запрещает, а ты нашёлся! Шестьдесят годов под барыней живу и такого запрету не слыхивал!..

И ведь всё врёт, подлец. И самому-то отроду пятидесяти лет нету!

Так и провыл целую ночь. А на утро петух.

20-го мая.

Престранные у здешнего петуха привычки. Как утро, вскакивает непременно на подоконник нашей спальни и начинает во всё горло кричать «ку-ка-ре-ку»! Или что-то там такое.

Вчера, с вечера, принял меры. Положил около себя книжку «Наблюдателя». Это для петуха хорошо.

— Запущу! — думаю.

Как он утром заорал, я в него «Наблюдателем» И как ловко! Петух кубарем.

В 9 часов скандал.

Вдова явилась, в наколке даже, — полный парад.

— Вы, — говорит, — какое имеете полное право, милостивый государь, в моего петуха мерзкими книгами швырять?

— Во-первых, — говорю, — сударыня, это не мерзкая книга, а «Наблюдатель». И издаёт его почтенный человек!

— Мне, — говорит, — начхать на вашего почтенного человека! Ваш почтенный человек петуха мне не заменит. А петуху вы почтенным человеком ногу могли перешибить. Что ж это такое будет? Сегодня вы петуху ногу перешибёте, завтра коровам, послезавтра лошадям. На чём же пахать-то будут?

И пошла и пошла.

— Да ведь вы, надеюсь, — говорю, — на петухе не пашете?

— Вы, — кричит, — моих слов не перевёртывайте! Смеяться надо мной нечего! Я не кто-нибудь, я природная дворянка! Оскорблять я себя не позволю! За это вы ещё ответите! Вы себе и рукам волю, милсдарь, даёте! Вы меня оскорбляете! Зачем вы мою свинью третьего дня палкой ударили? Какое вы имели право?

— Да ведь я, — говорю, — свинью!

— Ничего, — кричит, — не значит! Свинья моя. Могли бы, кажется, относиться с уважением. Я всё сношу, я всё терплю! Вы свинью ни за что ни про что ударили, я смолчала, хоть мне и больно. Но уж петуха я вам не прощу! Нет-с! Извините-с! Не прошу!

— Да хоть к прокурору! — кричу.

— И дальше! — кричит. — Кричать на меня нечего.

Содом, крики, скандал. Вся дворня сбежалась.

— Колом их по башке бы! — советует сторож.

— Вилы бы им под бок железные, — знали бы! — рекомендует кучер.

— Ошпарить их мало, иродов! — рыдает кухарка.

— Мы, — кричат, — пятьдесят годов барыне служим, а такого не видали!

А самим по 30, по 40 лет. Не подлецы? Впрочем, вся прислуга теперь оказалась «природною».

— И пащенка-те их! — визжит скотница — Поганца-те махонького! Отродье-те.

Это про Кокочку.

— Шкуру-те с него содрать, с подлеца-те! — кричит. — Этакий-те паршивец. Дою ономеднись-те корову-те, туда же приходит-те, смотрит-те!

Жена бьётся в истерике.

— Уедем! — кричит. — Сейчас уедем! Ты не знаешь! Кучер Мирон обещался из Кокочки все ноги повыдергать! Так и сказал! С минуты на минуту жду.

— Мужайся, — говорю, — жена! Не падай духом! Не создавай ложных призраков! Во-первых, у Кокочки нашего всего две ноги, так что сказать «все ноги повыдергаю» — глупо. А, во-вторых, и по анатомии это невозможно, чтобы из человека ногу выдернуть!

Насилу успокоил логическими рассуждениями.

25-го мая.

Продовольствоваться у вдовы бросили. Едим молоко, творог, яйца, — берём на деревне.

Для привлечения симпатий населения, жена распаковала аптечку и принялась лечить мужиков и баб. Это тоже входит для дам в число летних развлечений: лечить мужиков и баб. Преглупое, по-моему, обыкновение. Мужику и так тяжело живётся, а они ему ещё горчичник ставят. Летом вся Русь «животом мается». Это, по-моему, оттого, что летом дамы в деревню едут и мужиков для собственного удовольствия касторкой поят.

Итак, жена лечить принялась.

Опять скандал.

— Прошу этого не делать! — кричит вдова. — Скажите, пожалуйста! Вы тут на одно лето приехали, а хотите мужиков, моих природных мужиков, к себе приучить! Чтоб они своих господ забыли! Они сколько веков своих господ знают…

— То-то, — говорю, — они твоего прапрадеда и придушили, подлая ты баба!

Нехорошо было говорить. Но не выдержал!

Господи, что тут поднялось! Петух поёт, вдова в истерике, Мирон с вилами идёт.

Чёрт знает, что такое! Разъярился духом:

— Лечи, — кричу жене, — мужиков! Лечи их в мою голову! Всем лечи! Всем! Что есть, — то и давай! Съедят все лекарства, новых пуд, два, десять выпишу! Лей в них, корми их!

Война, — так война!

30-го мая.

Что происходит! Господи, что происходит!

Жена озверела. Мужиков ромашкой поит. Никогда не слыхал, чтоб мужиков ромашкой поили! Мужики шафран едят.

А вдова тоже.

— Ко мне, — говорит, — идите, к законной своей барыне!

Господи! Что только делается! Что делается! За человека страшно! Жена мужику ложку касторки, вдова ему две. Вдова — две, жена — четыре. Вчера какой-то мужик на крик кричал, перед крыльцом по земле катался. В усадьбе крики, вопли, стоны.

И вдова, подлая, всё-таки победила!

Оказывается, дрянь, начала мужикам всё на водке давать, — к ней и попёрли.

А нас грозят взять в колья.

Симпатии населения утеряны безвозвратно.

1-го июня.

Вчера был престольный праздник, — и мы сидели по этому случаю под кроватью. Вокруг дома стояли мужики и говорили:

— Выходите! Мы вас убьём!

Мы не вышли.

Мужики были пьяны и хотели поджечь дом. Но вдова протестовала:

— Моё-то добро? Законной-то барыни?

— А нам плевать на то, что ты законная барыня! Ставь ещё ведро водки, — и никаких.

Сегодня был становой.

— Потрудитесь объяснить, на каком основании вы, сударыня, занимаетесь недозволенным врачеванием? А вы, милостивый государь, потрудитесь дать ответ в том, что, возмутив окрестных крестьян, вчера подговаривали их поджечь настоящее строение, а равно и нанести оскорбление сей владелице? На что от оной поступила на вас жалоба.

Пока я отвечал, приехал судебный пристав и описал усадьбу:

— За долг купцу Евстигнееву-с.

2-го июня.

Мы выезжаем.

«Прирождённая» прислуга напутствует нас:

— Скатертью вам дорога, ироды!

Вдова плачет:

— Вот так-то бедной дворянке приходится!, Не доживут, подлецы, и съедут!

А ведь за всё лето вперёд заплачено.

И когда мы ехали через деревню, мужики кричали:

— Помещиков только разоряете! Описали барыню-то, радуйтесь!

Мальчишки кидали камни: мне попали в голову два раза, жене три, а Кокочку на смерть: он маленький.