* * *
Отелло подписывает бумаги.
Дездемона с веранды бросает в него розой.
Роза рассыпается, и лепестки ее обсыпают стол, мавра, его живописный костюм.
Отелло ловит и прижимает к губам лепестки розы.
Смеющаяся, с золотистыми волосами, венецианка и мавр, обсыпанный розовыми лепестками.
Вы оглядываетесь на публику.
– Как хорошо! – говорят одни глазами.
Другие не могут удержаться от иронической улыбки.
Париж, наверное, весь пришел в восторг.
Жюль Леметр нашел это «трогательным и чудесным».
Катулл Мендес написал об этом в своей рецензии стихотворение в прозе.
Арман Сильвестр находит, что это хорошо, как сама поэзия.
Ростан сказал, что на одну эту тему можно написать пьесу в 5 актах в стихах.
Эта игра, проходящая между двумя влюбленными, кажется сентиментальной.
Росси, уводя Дездемону ночью в свой дом, кидал на нее взгляд, полный страсти.
И мы видели, какой безумной страстью пылает мавр к Дездемоне.
Сальвини улыбался Дездемоне и гладил ее по щеке, как ребенка.
И мы видели, как верит этому ребенку стареющий Отелло.
Мунэ-Сюлли перебрасывается с Дездемоной цветами, как пастушки на сентиментальной картинке.
Если там было много чувства, – здесь много чувствительности.
В минуту подозрений и гнева, Отелло попадается под руки гирлянда, которую сплела Дездемона, – и он топчет белые цветы.
Опять-таки Париж, наверное, пришел от этого в восторг, а нам вспоминается Лже-Димитрий трагедии Сумарокова, пронзающий Ксению кинжалом и говорящий при этом:
– «Увяньте, розы!»
И мы не можем удержаться от улыбки.
– Какой трагический пафос! – изумляется парижская публика, слушая «львиные рыканья» этого царственного трагика.
А мы переводим это «на русский»:
– Актер, который стал бы говорить вместо «смерть» – «смэ-э-эрть», вместо «кровь» – «кро-о-а-овь», вместо «мщение» – «мщэ-э-эние». Это прозвучало бы странно и неприятно.
Когда нужна истинная страсть, – крик и поза. Чувство, выродившееся в сентиментальность.
Может ли это производить впечатление?
Как, на кого.
Я впервые услыхал имя Мунэ-Сюлли лет десять тому назад на международной… тюремной выставке в Петербурге.
Я осматривал жесточайший из отделов – бельгийский. И ужаснейший из его уголков – работы приговоренных к пожизненному одиночному заключению.
Работы, которые свидетельствовали о безумной тоске.
Ваза, которую заключенный несколько лет лепил из мякиша хлеба. Постамент для столовых часов, сделанный из косточек, попадавшихся в супе. Постамент поражал своей симметрией. Надо было ждать годы, чтобы попались две одинаковые косточки. Эти предметы – казались призраками, явившимися из живых могил.
И среди этих страшных вещей я увидел большой, рисованный углем портрет.
Странное лицо. Оно могло бы быть лицом только Гамлета.
– Да, это портрет Мунэ-Сюлли в роли Гамлета, – подтвердил делегат бельгийского отдела, – его рисовал один художник, приговоренный в Брюсселе к пожизненному одиночному заключению за убийство любовницы. Осужденные имеют право брать с собой предметы, которые им особенно дороги. Обыкновенно, это портреты матери, отца, детей. Этот художник пожелал взять с собой портрет Мунэ-Сюлли в роли Гамлета.
– Он родственник Мунэ-Сюлли?
– Даже незнаком. Не видал его иначе, как на сцене. Он сказал: «Моя жизнь сложилась так тяжело. Лучшими минутами ее были те, когда я видел Мунэ-Сюлли в „Гамлете“.» У себя в одиночестве он занимается тем, что без конца перерисовывает этот портрет в увеличенном виде, – и, как видите, дошел в этом до большого совершенства.
Артист, портрет которого люди уносят с собою в могилу!
С тех пор видеть Мунэ-Сюлли стало моей мечтой.
И когда я в первый раз входил в и Comédie Franèaise смотреть Мунэ-Сюлли в роли Гамлета, – я волновался, словно входил в храм, где сейчас увижу божество.
Я видел много раз Мунэ-Сюлли во многих ролях.
И если б мне нужно было уносить воспоминание о нем в могилу, – я унес бы воспоминание как о великолепной картине, как о живой статуе, как о лучшем балете, который я видел в свою жизнь.
Какое чудное проявление французского гения, который делает красивым все, до чего он коснется.
Сколько бессилия в этом крике, когда нужна страсть, какая дряблость в этой сентиментальности, заменяющей чувство.
Мне кажется, что я вижу истинного художника великого вырождающегося народа, способного на красивую позу, красивое слово, бессильного в области чувства, неспособного на истинные страсти.
Вся внешность глубокой и могучей трагедии. Но среди этой красоты, позы и львиного рыканья, – призрак вырождения, неспособного на истинно сильное, глубокое, могучее.
Ведь вырождение прежде всего сказывается на искусстве, как прогрессивный паралич прежде всего обрушивается на мозг.