Эта мысль пришла мне в голову как-то за границей, в одном из курортов.
— Буду турком!
Делается это очень легко.
Вы покупаете себе феску, и как только её надели, — весь мир вокруг изменяется к лучшему.
Всё становится необыкновенно деликатным, любезным, внимательным.
— Турок!
На улице, в театре, на железной дороге вы — предмет общего внимания.
— Смотрите! Смотрите! Турок!
Мальчики поутру, идя в школу, останавливаются перед вашими окнами, стоят и пропускают уроки.
— Здесь живёт турок!
Всё это чрезвычайно приятно.
Вы знаете, что десятки людей ежедневно, придя домой, говорят:
— А вы знаете! Я сегодня встретил (или встретила) турка!
— Да неужели?!
Согласитесь, что это очень лестно.
Надо написать «Воскресение», вылепить Лаокоона или нарисовать Сикстинскую Мадонну для того, чтобы возбудить к себе такое же всеобщее внимание, какое вы возбуждаете, всего на всё надевши феску.
И я рекомендую всякому и каждому, приезжая за границу, надевать феску.
Какова бы ни была ваша наружность, — в ней находят «черты храбрых османлисов».
Когда вы молчите, в ваших глазах видят «много восточной лени и неги».
Когда заговорите, все толкают друг друга под столом:
— Смотрите! Смотрите, как горят его глаза!
Ваша жизнь — триумфальное шествие.
Если вы во время еды прибегаете к помощи ножа и вилки, это вызывает всеобщий восторг:
— Как он воспитан!
Если вы в разговоре случайно упомянете, что Лондон лежит на реке Темзе или Париж на реке Сене, — все обмениваются взглядами, изумлёнными и восхищёнными:
— Скажите! Какой образованный!
Если вам удаётся более или менее связно сказать две-три фразы, все находят, что вы прямо красноречивы.
А если вы поднимете платок уронившей его дамы, — Боже, какой неописанный восторг вы вызовете.
— Вот вам и турки! А?!
Об этом будут говорить три дня.
Наконец, если это всё вам надоест, вы можете взять руками кусок ростбифа, вытереть руки о фалды своего соседа или погладить даму по декольте.
И все сделают вид, что ничего не заметили:
— Ведь он турок!
Вообще можно доставить себе массу удовольствий.
Совершенно безнаказанно массу таких удовольствий, за которые всякого европейца выгонят в шею, изобьют или убьют на дуэли.
Раньше так же выгодно и приятно было быть русским.
Когда вы садились за стол, соседи спешили отодвинуть от вас «судок», боясь, что вы сейчас выпьете уксус и начнёте себе мазать прованским маслом сапоги, чтобы блестели.
К концу обеда все бледнели:
— Вот сейчас вынет из бокового кармана сальную свечку, съест, а руки оботрёт об голову соседки!
Но теперь — увы! — эти счастливые времена миновали.
Русских столько шляется повсюду, что на них не обращают никакого внимания.
Разве какой-нибудь особенно любезный иностранец, желая вас занять разговором, спросит:
— А правда, что у вас в газетах разрешают писать только о погоде?
Да и то редко.
Итак, однажды я решил превратиться в турка.
Подъезжая к курорту, я в вагоне, в купе, надел феску, и едва вышел на платформу, ко мне бросились все комиссионеры всех лучших пансионов.
Ещё бы! Каждому пансиону лестно иметь у себя турка!
Я выбрал самый лучший из наилучших, и комиссионер, которому все завидовали, шепнул мне:
— Хозяин с удовольствием сделает вам даже скидку!
Я думаю!
В книге для приезжающих я сделал несколько каракуль и поставил в скобках:
— Осман-Дигма-Бей.
А через две минуты ко мне явился сияющий хозяин:
— Я в первый раз ещё имею честь принимать у себя турка! У меня бывали англичане, французы, немцы, испанцы, русские, даже греки и венгерцы. Но турок, — турок это ещё в первый раз. Я очень, очень рад!
Затем я слышал, как он по очереди обходил все двери, стучал, входил на минутку, говорил что-то и бежал стучать в следующую дверь.
Из-за дверей при этом слышались изумлённые восклицания мужские и женские:
— Да неужели?!
Это он сообщал:
— К нам приехал турок!
К табльдоту явился весь пансион. Мужчины во фраках. Дамы декольте.
Обед с турком! Это был обед-gala. Ведь не всякому случается в его жизни обедать за одним столом с турком.
Во внимание к моим восточным нравам меня посадили между двумя дамами.
И я видел, как у них даже плечи покраснели от гордости:
— Значит, мы ничего себе, если нас выбрали для турка!
Остальные дамы смотрели на них с завистью.
А когда я имел случай одной соседке передать соль, а другой — горчицу, — они были в полном и неописанном восторге.
Все с удовольствием переглянулись:
— Каков?!
— Давно вы из Константинополя? — спросила меня хозяйка.
— Два месяца! — отвечал я.
— Я не имела случая посетить Константинополь Но я бы очень хотела быть Говорят, это такой красивый город.
— Да, Константинополь удивительно красив! — ответил я, но спохватился и, скромно опустив глаза, добавил:
— По крайней мере, так говорят!
Тут все принялись наперерыв расхваливать Константинополь.
Оказалось, что никто ещё «не имел случая посетить этот город». Но что все «ужасно хотят». И что все много о нём читали.
— Эти мечети и минареты, прямые, как стрела, которые уносятся в безоблачное небо!
— А Босфор!
— Особенно в лунную ночь!
Я почувствовал удовольствие, что родился в таком красивом городе.
— Турки — ужасно храбрый народ! — воскликнул кто-то, и все подхватили:
— О, да! О, да! Храбрый и мужественный народ!
И тут, — вот тут-то в первый раз, — я и почувствовал в душе своей гордость,
Что ж удивительного! Приятно, когда тебя принимают за представителя порядочного народа.
Я покраснел, и покраснел при этом искренно. И опустил глаза.
— Право, мне трудно высказывать своё мнение…
Хозяйка, чтоб переменить разговор, щекотавший мою скромность, поспешила задать мне приятный для меня вопрос:
— Как здоровье его величества султана?
Что должен делать турок в таком случае?
Я поблагодарил её взглядом и ответил:
— Здоровье его мудрости, его светлости, покровителя правоверных, нашего великого повелителя находится в самом вожделенном благополучии и не оставляет нам, простым смертным, ожидать ничего лучшего!
Все были тронуты этим восточным ответом, а хозяйка поспешила умилённо заметить:
— Вы все, вероятно, так любите вашего султана?
— А разве можно его не любить, когда он тень Аллаха на земле?! — просто ответил я, как будто удивляясь.
И знаете что? Это странно! Но ей Богу я в эту минуту чувствовал, что, действительно, люблю султана, и что его нельзя не любить!
О ложь! Она начинается с того, что мы обманываем ею других, а кончается тем, что мы сами начинаем в неё верить!
Так актёр, вероятно, входит в роль и начинает искренно ненавидеть короля Клавдия и любить Офелию, действительно, как сорок тысяч братьев любить не могут!
Все с умилением переглянулись при моём ответе:
— Какая непосредственность!
И только у одной очень молоденькой и очень хорошенькой дамы вырвалось нечаянно:
— Vieux crapule!
Собственно говоря, я бы не обратил на это никакого внимания. Какое мне дело до того, что ругают человека, с которым я не знаком даже шапочно?
Но я заметил, что все побледнели. Все взглянули с ужасом на молодую даму и потом уставили на меня глаза, полные мольбы.
Словно уговаривали:
— Не убивай её!
Я почувствовал, что должен что-то делать.
— Но что, чёрт возьми?
Хорошо бы побледнеть. «Турок побледнел, как полотно». Это хорошо! Но как это делается?
На всякий случай я плотно сжал губы и начал дышал носом, делая вид, что мне вообще чрезвычайно трудно дышать. Кровь приливала мне к вискам, и я чувствовал, что «всё лицо турка наливается кровью». Отлично! Отлично!
Затем я вспомнил, что необходимо сверкнуть глазами. Сверкнул раз, два, даже три. Остановил взгляд сначала на ноже, потом на вилке, потом перевёл его даже для чего-то на стеклянную вазу с фруктами.
Все дрожали.
Несколько минут ничего не было слышно, кроме моего сопенья.
Тогда я решил:
— Довольно! «Турок сделал нечеловеческое усилие и задушил охватившее его бешенство».
Я улыбнулся «слабой улыбкой», словно меня ранили в сердце, обвёл всех таким взглядом, словно хотел сказать:
— Не беспокойтесь. Ничего. Я не убью.
Все посмотрели на меня взглядами, полными признательности, и обед закончился среди всеобщих прославлений турецкого султана.
Бедняжка, у которой сорвалось с языка неосторожное слово, сидела, опустив голову, то краснея, то бледнея, ничего не ела и не смела поднять своих наполненных слезами прекрасных глаз. Жалко!
Когда кончился обед, и мы, мужчины, пошли курить, — я видел, как все дамы накинулись на неё. Должно быть, ей хорошо досталось!
— Простите, у нас нет кальяна! — страшно волновался хозяин.
Но я поспешил его успокоить «жестом, полным мягкости и благоволения».
— О, ради Аллаха, не беспокойтесь! Я охотно курю и сигары!
И окончательно привлёк к себе все сердца.
— Вот никогда не думал, чтоб турки были так милы и общительны!
— Прямо — преприятный народ в общежитии! — услышал я мельком замечание.
Покурив, я отправился погулять в сад, и никто не осмелился сопровождать меня, зная наклонность восточных людей к уединению и размышлениям.
Я шёл, действительно, задумавшись, хоть я и не восточный человек, — как вдруг в отдалённой и узенькой аллейке я столкнулся лицом к лицу с молоденькой дамочкой, обругавшей турецкого султана.
При виде меня она вскрикнула и отшатнулась.
Я улыбнулся и протянул ей руку:
— Не бойтесь!
Она схватила мою руку. Её руки были холодны и дрожали.
Она была бледна, как полотно, и смотрела на меня большими-большими глазами, в которых была боль и пытка.
Мне стало жаль её.
Я нагнулся, чтоб поцеловать её руки.
Но она отдёрнула их в испуге, почти с ужасом, крикнув:
— Нет! Нет! Не надо!.. Это я… я должна…
Крупные-крупные слёзы потекли у неё по щекам, и она заговорила голосом взволнованным, прерывистым:
— Простите меня… Простите… Я нарочно пришла сюда, чтоб попросить у вас прощения… Я ждала вас… Я знала, что вы придёте… Зная привычку восточных людей к уединению и задумчивости… Простите меня… Я вам сделала больно… Да? Очень больно?..
Женщины всегда, когда сделают больно, осведомляются потом: «Да? Правда? Очень больно? Очень?..»
Надо было пококетничать.
Я прижал руку к сердцу, как будто и сейчас ещё чувствовал боль от нанесённой раны.
— Конечно, сударыня, мне было очень тяжело, очень мучительно, когда при мне моего всемилостивого падишаха назвали вдруг…
Она задрожала вся и схватилась за голову.
— Не надо! Не надо! Я чувствовала, как вам это тяжело! Какую рану я нанесла вашему сердцу!.. Я видела, какие усилия, какие нечеловеческие, героические усилия употребили вы, чтоб подавить в себе жажду мщенья, жажду крови…
Она смотрела на меня восторженно.
— Я видела, как вы страдали, я видела эту борьбу!.. И я… я вас полюб… Боже! Боже! Что я говорю! Зачем вам знать это?!
И прежде, чем я успел опомниться, она схватила мою руку, поцеловала и кинулась в кусты.
Вот так чёрт!
Вечером, придя в свою комнату, я увидел сквозь тюлевую занавесочку на улице, против моего окна, порядочную толпу лакеев и слуг пансиона.
А в коридоре, я слышал, тихонько открывались двери соседей, и люди на цыпочках крались к дверям моего номера.
От меня ждали вечернего «намаза».
Люди Запада только себе дозволяют «свободное мышленье», а от нас, восточных народов, требуют «детских чувств».
Чтоб доставить удовольствие лакеям и соседям, я сел, поджав под себя ноги, вытянул вверх руки и потихоньку запел:
— Ля илляга иль Аллах, Магомет рассуль Аллах, даккель, саккель, Магомет!
Всё, что я знаю из Корана.
Вероятно, возбуждаемый слушателями и зрителями, я пел даже с увлечением.
А когда я запел:
— Даккель, саккель, Магомет!
Я сам чувствовал, в моём голосе слышался непримиримый фанатизм.
Затем я погасил лампочку, лёг спать и, после всех сделанных за день глупостей, заснул, как убитый.
На утро — странное дело! — первою моею мыслью была мысль о Магомете и о турецком султане.
Я отлично помню, что подумал именно:
— Что-то теперь делает наш султан?
Положительно, меня гипнотизировали окружающие. Внушали мне ежечасно, ежеминутно, что я турок.
Меня расспрашивали о Турции, и я беспрестанно должен был врать, расхваливая турецкие учреждения.
Врать из самолюбия.
Очень приятно быть человеком такой страны, учреждения которой возбуждают только смех!
Очень приятно, чтоб на тебя смотрели с сожалением.
И я расхваливал всё: турецких министров, турецкую таможню, турецкую цензуру.
— Уверяю вас, что всё это совершенно не так! Наша турецкая цензура чрезвычайно либеральна!
Мало-помалу, я начал даже хвастаться Турцией. И беспрестанно замечать:
— А у нас, в Турции, это делается так-то!
Меня стали считать ужасным патриотом и, когда находили в газетах что-нибудь приятное про Турцию, спешили преподнести мне:
— А сегодня напечатано, что Меджид-паша представлялся султану!
Или:
— А у вас вырыли новый колодец!
Когда же в газетах было что-нибудь неприятное, от меня прятали номер.
Тогда я выходил из себя и посылал мне купить эту газету, читал и хмурил брови, и ходил целый день мрачный и нахмуренный.
Я привык читать в газетах только о Турции, я искренно спрашивал себя, раскрывая газету:
— Ну-ка, что о нас пишут?
Однажды я рассвирепел так, что даже чуть-чуть не послал ругательного письма одному редактору, который требовал в своей газете немедленного раздела Турции.
— Нас? Разделить?
Так шло до свиных котлет.
Однажды за обедом подали великолепные свиные котлеты с картофельным пюре. Я протянул руку, — но хозяйка, покрасневшая, сконфуженная, воскликнула:
— Это… это… это из очень нехорошего животного…
Но я улыбнулся:
— Сударыня, я не такой уж старовер.
И чтоб доказать своё свободомыслие, положил себе две свиные котлетки, а потом попросил и третью.
Это было оценено.
Общество взглянуло на меня с величайшим сочувствием:
— Он младотурок!
В тот же вечер на террасе поднялся вопрос о религии.
— Как человек просвещённый, согласитесь, однако, что Магомет… конечно, он был великий пророк… но вряд ли он был особенно нравственный человек.
— Ах, это многожёнство! — взвизгнула одна из дам.
Я чувствовал себя немножко виноватым перед Магометом за котлеты и решился защищать его изо всех сил.
— Ничуть! — воскликнул я с горячностью, которой от себя даже не ожидал. — Ничуть! Вся разница Магомета от других великих реформаторов заключается в том, что другие реформаторы писали законы для ангелов, а Магомет для людей. Они хотели создать ангелов на земле. Магомет хотел создать только порядочных людей. Они отвергали человеческую природу. Магомет давал ей приличный вид. Единожёнство, должно быть, не в человеческой природе. Всякий мужчина многоженец. Кто знал в жизни только одну женщину? Очевидно, мы не можем довольствоваться одной женщиной, как не можем довольствоваться одним каким-нибудь блюдом. Природа, разнообразная всегда и во всём, и тут требует своего любимого — разнообразия. Магомет только благословил то, что раньше него было узаконено самой природой. Он сказал: «Тебе нужно много женщин, бери столько, сколько тебе нужно, только не делай гадостей». Мы, турки, знаем, мы даже очень знаем, что такое семья, — но мы не знаем, что такое разврат. Что делает европеец, когда ему нравится посторонняя женщина? Он разрушает из-за этого свою семью. Это величайшее несчастие для его семьи! А у нас, когда магометанину нравится посторонняя женщина, он женится на ней, он увеличивает только, усиливает, умножает свою семью. Это превосходно для его семьи! У вас из-за того, что мужчине нравится женщина, разрушается семья, у нас она растёт и укрепляется.
И среди споров, которые вызвала эта тирада, молоденькая женщина, обругавшая за первым обедом султана, шепнула мне с горящими глазами, проходя мимо меня в тёмный сад:
— Я люблю… Магомета!..
Чёрт побери, должно быть, это не ускользнуло от внимания молодого поручика, который уж и так давно смотрел на меня зверем.
Среди шума голосов раздался его дребезжавший, звонкий тенорок:
— Однако, эта религия многожёнства кончает тем, что превращает всех людей в женщин.
Все взглянули на него с недоумением. Раздалось:
— Тссс…
Но поручик закусил удила:
— Говорят, что турки мужественны. Быть может! Однако, это не мешает, чтоб их били в каждой войне. И в очень непродолжительном времени эта мужественная нация будет окончательно изгнана из Европы.
Я побледнел. На этот раз я, действительно, чувствовал, что побледнел.
— Вы так думаете?
— Так думает история! — отвечал поручик, пощипывая усики, которые только ещё пробивались.
Все с ужасом глядели на меня. Что я сделаю? Разорву его на месте? Перебью всех? Начну ругаться?
Но я решил поддержать — чёрт возьми! — достоинство турок.
— Поручик, мы кончим наш спор завтра утром! — сказал я, учтиво, но холодно кланяясь, и вышел в тёмный сад.
Наутро мы дрались.
Будь я проклят, если мне хотелось драться!
Я бы с удовольствием бросил пистолет и крикнул:
— Довольно этой комедии!
Но меня останавливала мысль:
— Что скажут о турках!
Так я привык уже дорожить честью Турции.
И я подставлял свою грудь за честь «отечества».
В ту минуту, когда поручик поднимал пистолет, я думал:
«Покажем, как умирают османлисы!»
Оба промахнулись.
А мне, кроме того, пришлось ещё и удирать из курорта.
Обо мне с почтением и восторгом говорил весь город:
— Какой патриот! Жизнь готов положить за родину!
Дело проникло в газеты, мог явиться с визитом турецкий консул…
Я с удовольствием, словом, сел в купе, заваленное букетами цветов, и с наслаждением, когда тронулся поезд, выкинул в окно малиновую феску.
Но какая странность…
Вы знаете, я долго ещё не мог отвыкнуть! Беря газету, я прежде всего искал:
— Что пишут о Турции?
Часто ловил себя на мысли:
— Мы, турки…
Один раз страшно удивил жену, машинально сделав намаз перед тем, как лечь в постель.
И ещё на днях ужасно обиделся, когда при мне обругали Турцию.
Так медленно выдыхается из меня турецкий патриотизм.
Я медленно, с трудом освобождаюсь от лжи, в которой однажды уверил себя. Словно выздоравливаю от тяжкой болезни. Словно просыпаюсь от гипноза.
Что же такое патриотизм, если можно сделаться даже турецким патриотом?! Нечто такое, о происхождении чего мы просто никогда не подумали.