В Художественном театре поставили «На дне». После картин грязи, падения, ужаса, смрада. После этого спокойного:

– У моей жены был любовник, он очень хорошо играл в шашки. После этого скотского:

– Ничего я не хочу, ничего я не желаю. На самом дне дна раздался голос. Заговорил Сатин.

– Человек! Это звучит гордо! Человек – это не ты, не я. Человек – это ты, я, Наполеон, Магомет…

У меня волосы зашевелились при этих словах. Могила раскрылась, и мертвый воскресал передо мной. Мертвый, про которого я думал:

– Трехдневен и уже смердит!

Я никогда не забуду Горькому этих минут восторга, этих минут священного ужаса, этих минут охватившего меня энтузиазма.

По ремеслу своему я должен был написать рецензию.

Я назвал ее:

«Гимн человеку».

Она имела честь быть перепечатанной из «Русского слова» в «Neue Freie Presse».

Горький дал это название следующему своему произведению.

А дня через два, через три мне захотелось, после портрета, увидать оригинал.

Я сказал Гиляровскому:

– Съездим на Хитровку.

Мы ходили в декорациях «На дне».

Художественный театр взял для своих декораций дом и двор Ромейко.

Все было до обмана похоже.

То же самое!

Та же обстановка, те же стены, те же нары, те же одежды.

Словно Художественный театр напрокат брал здесь «костюмы».

Только люди были не те!

Я много занимался трущобным миром. Гиляровский его знает.

Мы исходили все.

– Ты знаешь Хитровку как свои пять пальцев? – обратился я к своему Вергилию.

– В этом роде.

– Где найти хоть что-нибудь похожее на Сатина?

Мы отправились в «интеллигентную» камеру, где живут «переписчики». Люди того же класса, как и Сатин.

Они жаловались нам на антрепренеров, которые их обирают:

– Вместо семи копеек платят по пяти за лист, пользуясь нашим положением.

Говорили о своем «номере», где они сбились в кучу:

– Чтобы хоть немножко застраховаться от паразитов. В других камерах заедят.

Просили на водку. Пили водку.

Но трезвые, но пьяные, но в самой дружеской беседе – с В.А. Гиляровским этот мир иначе не говорит, как дружески, – хоть бы одно слово, хоть бы одна мысль, хоть бы один намек на мысль – один намек, на котором Можно бы построить такую великолепную тираду:

– Человек – это звучит гордо!

Мы нашли там спившегося литератора, который на следующий день прислал ко мне письмо с просьбой:

– Прислать пиджак и брюки, чтобы возродиться.

А через день новое письмо, что присланный костюм украли:

– Сижу голый. Пришлите еще пиджак и брюки. Дайте возродиться. «Симпатичные интеллигентные труженики» прислали тоже письмо, прося просто на водку, и так и подписались:

– Симпатичные труженики.

Но ведь нельзя же приехать на Хитровку и спросить:

– А где здесь Сатин?

И ждать, что они сейчас выйдут, поклонятся и скажут:

– Мы Сатины!

Усмешка резонная по отношению к кому-нибудь другому.

Но ни ко мне, не по-дилетантски занимавшемуся «миром отверженны» ни, тем более, к Гиляровскому, знающему этот мир действительно как свои пять пальцев, такая усмешка относиться не может.

Недостаток у нас чуткости?

Не сумели подметить?

Но хватило же Гиляровскому чуткости написать несколько таких рассказов, которых даже видавшему виды человеку нет возможности читать, не чувствуя, что спазмы сжимают горло и готовы хлынуть рыдания!

Когда я уходил с пьесы «На дне», в душе моей звучал:

– Гимн человеку.

Когда я уходил с действительного «дна», в душе моей совершалась панихида по умершем «человеке». То был портрет. Это был оригинал. То – «дно» Горького. Это – «дно» Гиляровского.