– Смертный приговор, – сказал весело, со смехом, Пётр Петрович, через неделю, возвращаясь домой, – смертный приговор Аня!

Анна Ивановна постаралась улыбнуться.

– И приведён в исполнение: Антонида Ивановна Очкина при встрече со мной не ответила на поклон и отвернулась.

Антонида Ивановна Очкина говорила про себя:

– Наша губерния не вовсе отсталая. Есть передовые. Передовая – я и ещё несколько лиц.

Другие определили её так:

– Дети играют в крокет, и вдруг собачонка! Чёрт её знает, откуда вылетит и начинает гонять шары. Избави Боже, если Антонида Ивановна в серьёзный момент на игру прибежит.

Она была народницей, марксисткой, сторонницей стачек, противницей стачек.

Чаще всего от неё слышали:

– Милая! Как вы отстали!

Убеждения и кофточки она носила только:

– Самые последние!

И угнаться за нею никто не мог.

Она везде была первая.

Когда вспыхнула война, Антонида Ивановна закричала первой:

– Будем щипать корпию!

– Да корпии теперь никто не употребляет. Теперь – вата.

– Ну, тогда подрубать бельё. Это – наш долг.

Но она же вдруг объявила:

– Никакой помощи раненым оказывать не нужно.

И тоже добавила:

– Наш долг!

– Но почему? Почему?

– Как вы отстали! Протест против войны!

– Месяц тому назад она носилась по городу радостно, читая в газете о каждом избиении:

– Чем хуже, тем лучше! Чем хуже, тем лучше!

Она говорила захлёбываясь:

– Читали, как избили?! Бойня, настоящая бойня!

– Ужас! Чему вы?

– Ах, Боже мой! Радуйтесь! Радуйтесь! Чем хуже, тем лучше!

Теперь она носилась по городу с равноправием женщин.

И страшно удивлялась, что никого из местных инициаторш движения не могла застать дома.

– Скажите мне, где подписать адрес? Где адрес? У кого адрес?

Адрес ходил по рукам, но когда к кому-нибудь из местных. интеллигентных женщин, затеявших этот адрес, подкатывала коляска Антониды Ивановны, в, доме поднималась суета:

– Скажите, что нет дома! Что все уехали!

И в доме молчали и старались не дышать, пока Антонида Ивановна, задыхаясь, говорила горничной:

– Скажите, что приезжала г-жа Очкина, чтоб подписаться под адресом! Ищут, мол, где адрес! Поняли? Очкина под адресом! Очкина под адресом!

На совещании она не была, о чём «даже плакали»!

Не приняла в нём участия:

– Всей душой! Всей душой!

Гордею Чернову написала письмо:

«Г. Гордей Чернов! Будьте добры ответить мне, каких вы держитесь убеждений:

а) о Боге и о религиях вообще;

б) о первоначальном воспитании народных масс;

в) о применимости болгарской конституции к России;

г) о женской равноправности и вообще о роли женщины в будущей истории.

По выяснении этих кардинальных вопросов я попрошу вас возложить меня на алтарь борьбы».

При встрече с Петром Петровичем она сочла своим долгом не ответить и отвернулась.

– Гильотинирован!

Анна Ивановна вскочила с места:

– Публично? Я удивляюсь, как ты можешь смеяться. Как можно так относиться? Ох, как же она смела?! Я сейчас же заеду к ней…

– Тс…

Пётр Петрович взял жену за руку и посадил рядом.

– Не надо. Ты этого не сделаешь. Нам надо с тобой поговорить. Я знаю, Аня, ты волнуешься. Ты ездишь, споришь за меня, защищаешь…

– Ты об этом уже знаешь?

– Аня, нас больше не тревожат телеграммами по утрам. А если я и получаю, они начинаются словами: «Неужели, действительно, вы…» Я рву их, не читая, и не отвечаю. Аня, я не получаю больше писем, подписанных десятками имён. Письма, которые я получаю, анонимны. В них или брань, площадная брань «изменнику», «отступнику», «перебежчику», даже «продажному человеку», даже «Иуде», или благодарности: вы поступили «чесно». «Честно», – через «ять». И я не знаю, какие получать больней. Меня извещают обо всём, и обо всём на самой грязной подкладке. Аня! Я получаю анонимные письма, – как же ты хочешь, чтоб я не знал, что моя жена ездит по городу и «агитирует» за меня? Я знаю, почему ты так поступаешь, и благодарю тебя. Но этого не надо… не надо… не надо этого!..

Кудрявцев вскочил, сжав кулаки, сверкая глазами, и заходил по комнате:

– Я не хочу, чтоб по твоей милости ещё сказали, что Кудрявцев прячется за женскую юбку!

– Петя… – услыхал он голос словно раненого человека.

И от этого голоса у него перевернулось сердце.

– Прости!

– Но кто же посмеет? Кто! Про кого? Про Кудрявцева!

Анна Ивановна плакала.

– Аня. Вспомни, в Париже, за церковью Мадлены, есть памятник знаменитому химику Лавуазье. Он был казнён во время великой французской революции. За что? Кто-то сказал, что он изобрёл средство подмачивать табак, чтоб был тяжелей. И «врага народа» гильотинировали. Отрубили голову, а потом поставили памятник… Аня, мы живём в смутное время: чтоб думать, рассуждать, чтоб взвешивать, нужно спокойствие. В смутное время не думают, не рассуждают, не взвешивают. Смутное время – время летающих по воздуху клевет. Всевозможных. Как тополевый пух в весеннем вихре, крутится и летает в воздухе клевета и на всё садится. Сначала отрубят голову, а потом уж на досуге, рассудят: можно ли было верить.

– Но не могу же я… не могу… не могу молчать… – рыдала Анна Ивановна, припав к его плечу, – когда мы столько боролись, мучились, перестрадали… вынесли всё на себе… И вдруг приходят какие-то Зеленцовы… Плотниковы… Плотниковы, какие-то, мальчишки, дрянь…

– Аня! Аня! – с испугом воскликнул Пётр Петрович. – В нашем доме не должно, чтоб это раздавалось. В кудрявцевском доме. Я сам страдаю этим, – продолжал он, понизив голос, словно исповедуясь, словно боясь, что кто-нибудь подслушает то, в чём он сознавался, – я сам ловлю себя… Я часто теперь, читая в газетах что-нибудь страшное, думаю с радостью, со злорадством, Аня, я думаю: «Ага, мальчишки!» И ловлю себя на этой мысли и зажимаю рот своей душе. Хуже! Минутами мне даже хочется, чтоб «они» ничего не сделали, чтоб они погибли, погубили других. «Пускай». Я комкаю те радикальные газеты, на которые я же сам подписался и для которых теперь «Кудрявцевцы» – чуть не позорная кличка отсталых: «Мерзавцы! Мальчишки!»… И… вчера, чтоб забыться, я читал Чехова… Его «Скучную историю»… Тихого Чехова… И знаешь что? Даже Чехов обжёг меня своим кротким взглядом, как огнём. Я прочёл, как старый профессор кричит, когда вот так же раздаётся: «мальчишки». – «Замолчите, наконец! – кричит профессор. – Что вы сидите тут, как две жабы, и отравляете воздух своими дыханиями! Довольно!» И мне послышалось, Аня, что это на меня крикнул профессор. Не надо, Аня. И я показался себе такой же жабой. Нам не должно быть жабами и отравлять воздух своими дыханиями. Не говори этого. Никогда не говори!

И он поцеловал в губы свою жену, словно желая закрыть ей уста этим поцелуем.

– Ты знаешь, Аня, что я чувствую? На днях, говоря с губернатором, я вспомнил фразу из «Короля Лира».

– Я слышала об этом… И что говорит губернатор…

– Вот видишь! И тебе всё передают обо мне! Всё неприятное! Так вот я чувствую себя после того заседания, после этого разрыва, – смейся! – королём Лиром…

– Ещё бы! Неблагодарность!..

– Нет! Не Лиром, которого выгнала Гонерилья. Не Лиром, которого прогнала Регана. А просто Лиром, который разорвал с Корделией. Мне кажется, что я, поссорившись, расстался навек со своими собственными детьми… И потерял их.

Теперь Анна Ивановна обняла его, грустного, убитого, поникшего, с состраданием:

– Ты очень страдаешь, Петя?

Он покачал головою.

– Нет. Теперь нет. Словно упал с Эйфелевой башни. Теперь у меня просто всё болит и ноет. Но на душе спокойно: ниже падать некуда!

И при этих словах и при этом тоне у Анны Ивановны перевернулась душа.

– Но что же, что же переменилось? Разве ты не тот же?

– Аня, мы вместе пережили жизнь. Ты была мне женой и другом. В самые трудные минуты, тогда даже, когда ты не понимала, что происходит, – ты смотрела на меня с верой. Я тот же, Аня, и, что бы ни происходило кругом, с такой же верой смотри, – ты можешь смотреть на меня.

– Но я привыкла не только верить, – гордиться тобой.

– Тщеславиться мной, Аня, – с мягкой, нежной улыбкой поправил Пётр Петрович, – видеть кругом общее поклонение мне. Этого, только этого больше не будет. А гордиться своим мужем ты можешь. Разве можно перестать гордиться человеком, который откровенно сказал, что он думает, как он верит. Верь, Аня, среди всего, что я сказал «там», не было ни одного слова не продуманного, не выстраданного, за которое я не пошёл бы на плаху. Так-то, Аня. Мы много пережили и вынесли вместе. Перенесём же и это последнее несчастье, – видит Бог, тягчайшее изо всех, – так, как должно добрым, умным, честным, – пусть смеются над этим словом! – двум «либеральным» людям.