В то время, как в гостиной шла вся эта сцена, Мамонов, Семён Семёнович, в зале не говорил, а почти кричал, стоя поближе к дверям, чтобы слышно было в гостиной.
Пётр Петрович глядел на него с добродушной улыбкой:
– Вытянулся! Как лошадь на финише. В первые радикалы идёт! Спортсмен!
Мамонов кричал:
– Я не понимаю, господа! Почему же? Конечно, впустить! Чего бояться? Собрались на частное совещание, а выйдет нечто большее! Получится грандиозный митинг! Великолепно! Постановим резолюцию!
– Разумеется, допустить! – всё с той же добродушной улыбкой говорил Пётр Петрович, стоя в группе собравшихся, обсуждавших вопрос, сделать ли совещание неожиданно публичным или нет, – пусть займут места, аплодируют, свистят, пусть даже говорят! Если бы от меня теперь потребовали, чтоб я и обедал публично, в присутствии учащейся молодёжи, сознательных рабочих и вообще интеллигенции обоего пола, – я бы и в столовую к себе пустил эту милую молодую толпу. Пусть свищут, как я ем рябчика! Может быть, поаплодируют, что я ем борщ с кашей! Медовый месяц политических речей, резолюций. Гласности на каждом шагу. Как молодые на каждом шагу целуются. Я очень люблю, когда молодые в медовый месяц много целуются. Это хорошо!
– Не узнаю я тебя, Пётр Петрович! – сказал раздражённым тоном Мамонов. – Положительно, не узнаю сегодня. Словно тебя подменили. Как ты можешь!
– Да ты про что? – улыбаясь, обернулся к нему Пётр Петрович. – Ведь я за то, что и ты кричишь. Чтоб впустили!
– Вообще…
Семён Семёнович слышал слова Кудрявцева о спортсменстве…
– Вообще не понимаю, как ты так можешь… Вопрос поставлен слишком принципиально. Да и вообще! Вместо частного, у нас получится общественное собрание! Мы постановим резолюцию!
– Ну, да! Ну, да! – тоном всё того же добродушия продолжал Пётр Петрович. – Вместо того, чтоб обсуждать, рассуждать, выкрикнем: «прямой, равной, тайной подачи голосов». Кто-нибудь предложит эту «резолюцию». Кто против неё? Вот и весь результат совещания! Тогда нечего советоваться! Не о чем думать, говорить, спорить! Все на этом пункте согласны! Достаточно собраться, крикнуть хором, – как солдаты кричат: «рады стараться!» – «всеобщей, прямой, тайной подачи голосов» – и разойтись. Дело сделали! И в десять минут!
– Ну, да! Ну, да! – наскакивал Семён Семёнович. – «Всеобщей, тайной, равной подачи голосов». А ты, что же, против этого? Ты против?
– Ты, мой друг, хорошему самовару подобен! – улыбаясь отступал от него Пётр Петрович. – Мы ведь тебя знаем. Ты как «поставил» себя лет двадцать тому назад, так и не прокипаешь. То ты кипел, что всё зло России в золотой валюте, и от всякого встретившегося и подвернувшегося требовал серебряной валюты. То вдруг закипел, что вся гибель России от необразования. И всех, как паром, шпарил: «России нужны школы! России нужны школы!» Так что от тебя знакомые бегать начали. Вдруг ты при них этакую Америку откроешь! Каждому человеку обидно, если ему такую вещь, как для него новость, сообщают. То вдруг про народное образование, слава Богу, забыл, но зато про тотализатор вспомнил: «Уничтожить тотализатор!» И чтобы завтра же у тебя, чтоб всё завтра до полудня было. Теперь ты «всеобщей, тайной, прямой подачи голосов» с таким же жаром требуешь, как вчера только закрытия тотализатора. Это, конечно, очень похвально с твоей стороны. Что ты такой хороший самовар! Но только зачем же ты на людей наскакиваешь? Поверь, ей Богу, не хуже тебя знаю, что Монт-Эверест – самая высокая гора в мире…
– Чимборасо! – со злостью крикнул Семён Семёнович.
– Ну, извини, Чимборасо. Но я ведь не бегаю, не брызжу слюнями, не кричу на истошный голос: «Чимборасо – самая высокая гора на свете!»
Все кругом улыбались.
Улыбался и Пётр Петрович, но почему-то – почему, он сам не знал – опасливо посматривал в сторону, где сидел новый человек из губернии – Зеленцов.
Зеленцов, человек с большой кудрявой головой, с кудрявой бородой, с пасмурным лицом, в очках, не улыбался.
Он, не отрываясь, медленно пил стакан чаю и, не отрываясь, пасмурно глядел в упор на Петра Петровича.
И от этого взгляда – он сам не понимал. почему – Петру Петровичу становилось неловко.
Его почему-то как-то волновал Зеленцов.
– Ну, да! Ну, да! Смейся! – размахивал руками Семён Семёнович.
– Да я не сержусь на тебя! – с улыбкой сказал Пётр Петрович, чтоб сгладить резкость отзыва. – Не сержусь, что ты на меня так наскакиваешь. Я знаю, что ты парень хороший, и убеждений держишься всегда самых лучших, – первый сорт убеждений! А налетаешь на меня, чуть не городовым обозвал, – просто… вихрь! В вихре ничего не разберёшь. Родного брата не отличишь!
– Нет, ты не сворачивай! – кипел Семён Семёнович. – Ну, да! Ну, да! Выкрикнем по-твоему: «Всеобщая прямая, тайная подача голосов!» Надо же знамя выкинуть! Прямо! Открыто!
Пётр Петрович сделался серьёзен, и в голосе его послышалась строгость:
– Семён, не играй знамёнами! Ты сам бывший военный!
– А это не знамя? Это не знамя?
– Я не хочу только, чтоб знамёна превращались в простые затасканные тряпки. Знамёна хранятся бережно и их не таскают «завсегда просто», как говорят в Сибири. А если ты каждому солдату дашь по знамени, чтоб он с ним вечно по улице ходил, – тогда знамени будет такая же честь, как барашковой шапке. Не больше. Понял? «Всеобщая, прямая, тайная подача голосов» – это голос общества? Да? Ну, так и голос общества, словами Пушкина, «звучать не должен попустому». «Христос воскресе» говорят на Пасхе, потому оно величественно и радостно. А если ты будешь к каждому слову пристёгивать, оно будет звучать буднично и, в конце концов, даже пошло. Да! Пошло. Самые лучшие арии становятся величайшей пошлостью, когда их начинают играть все шарманки. «Всеобщая, тайная, прямая подача голосов» – это большие, могучие слова. Я боюсь, чтоб от беспрестанного, ни к селу ни к городу, «призывания их» они не обратились, в конце концов, в такую же ничего не обозначающую фразу, как была: «всё обстоит благополучно». Кто верил, кто обращал даже внимание, когда слышал: «Всё обстоит благополучно». Я боюсь, чтоб и эти слова не стёрлись, не обесценились, как золото от слишком большого обращения. Чтоб слыша их, уж ничьё сердце не загоралось больше ни надеждой ни страхом. «Это так! Это уж такая форма!» Чтоб они не превратились в «формальность». Я помню, был как-то в Нижнем, на ярмарке. В то время в большой моде был «марш Буланже». Никуда от него не убежишь. Везде играли. Так вот в саду каком-то пьяный купец сидит за столиком, положил голову на руки и спит. Гулянье кончилось. Оркестр какой-то финальный галоп играет. Лакей со счётом купца будит. «Проснитесь, господин, по счёту платить надоть. Музыка кончает». Купец поднял голову, обвёл кругом мутным взглядом, прислушался к музыке. «Опять про Буланже!» Положил голову на руки и заснул. Вот я и боюсь, чтоб русское общество, русский народ, услыхав от какого-нибудь съезда, от какого-нибудь собрания, как вопль души вырвавшиеся эти слова, до того уж не приобвыкло бы к этой «формальности», что не сказало бы «опять про Буланже» и не заснуло бы.
У Петра Петровича прошло всё раздражение. Он снова говорил со своей добродушной улыбкой:
– Что это, на самом деле? Ногу зашиб, – болит. Зовёшь доктора. «Вот, доктор, ногу о мостовую зашиб, что пропишете?» – «Для вашей, – говорит ноги, – многим нужна всеобщая прямая тайная подача голосов». – «Это как?» – «А очень, – говорит, – просто. Удивляюсь, как вы этого не понимаете. Вы обо что ногу зашибли? О мостовую? А мостовыми кто заведует? Дума? А может теперешнее обкорначенное городское самоуправление что-нибудь делать? Нет! А кто может поставить городское самоуправление в широкие, ему надлежащие рамки? Единственно – Государственная Дума, избранная на началах всеобщего, равного, прямого, тайного избирательного права. И выходит, что без прямой, тайной и равной подачи голосов так вам весь век и хромать!» Ну, думаешь, лечиться теперь трудно, займусь хоть делами на досуге. Дела приведу в порядок. Идёшь к адвокату. «Вот у меня тут тяжба с соседом. Из-за клочка земли. Присвоил». – «Понимаю-с, – говорит, – но, извините, ничего поделать невозможно. Тут нужна прямая, тайная и равная подача голосов! Ведь у вас спор какой? Земельный? А земельные споры из-за чего? Из-за полной неясности и спутанности земельных законов! Кто же может дать стране, стране земледельческой по преимуществу, ясные, определённые, рациональные, вполне отвечающие запросам жизни, земельные законы, как не Государственная Дума, избранная на началах тайной, равной, прямой подачи голосов». Вот ведь до чего дошло! Околоточный на днях заходит какие-то казённые получения получать. По обычаю всех околоточных надзирателей, с «просвещённым человеком» в либеральный разговор вступает. На службу жалуется. «Трудна, – спрашиваю, – теперь ваша должность?» А он мне пресерьёзно: «Необходима, – говорит, – скажу вам, прямая, тайная и равная подача голосов!» И даже со вздохом. Как выношенную мысль! «Вам-то, – спрашиваю, – зачем?» – «Помилуйте, – говорит, – теперь все кричат: прямая, тайная, равная подача голосов. Мест для заключённых не хватает. Всё переполнено. В участок не успеваешь таскать. Дали бы им прямую, равную, тайную подачу голосов, – всё бы работы меньше было».
Кругом засмеялись.
– Может быть, всё это и очень остроумно! Может быть, с точки зрения, значит, околоточного надзирателя, это и справедливо… – раздался вдруг негромкий, но твёрдый голос.
Перед смеявшимся Кудрявцевым лицом к лицу стоял кудрявый Зеленцов и через очки смотрел в упор на него с ненавистью, с побледневшим лицом.
Зеленцов заговорил.
Все забыли даже о шуме в гостиной и столпились вокруг.
Зеленцов не был, собственно, совсем новым человеком в губернии, но он долго отсутствовал. В разговоре он беспрестанно вставлял слово «значит», – привычка, которую приобретают почему-то все люди, долгое время прожившие в Восточной Сибири.
Зеленцов начал тихо и как будто немного волнуясь, но с каждым словом голос его звучал твёрже, громче.
Это был один из тех голосов, в которых звучит что-то властное, которые невольно заставляют затихнуть и слушать.
А в упорно устремлённом в глаза Кудрявцеву взгляде Зеленцова с каждым словом всё сильнее и сильнее разгоралась ненависть и даже – вздрогнул Пётр Петрович – презрение.
– Всё это, повторяю, может быть, и очень остроумно, что вы и, значит, околоточный надзиратель изволите говорить. Но у нашей армии один пароль: «всеобщая, равная, прямая и тайная подача голосов», и один, значит лозунг: «свобода слова, печати, собраний, неприкосновенность личности». И иначе быть не может. Нет двух паролей и нет двух лозунгов. И, значит, не может быть. Мы стоим с бюрократией лицом к лицу и кричим ей наш пока боевой клич. Но мы сделаем всё, чтоб он был и победным. Нас спрашивают: «Из-за чего вы встали? Из-за чего вы поднялись?» И мы каждый раз отвечаем одно и то же. Бюрократия отступает частично, значит, отступает. – «Да вот мы посторонимся. Можно мирно. Зачем так?» Но мы наступаем грудью. Мы требуем: «Вот что нам нужно». И, значит, повторяем. Бюрократия обращается к той, к другой, к третьей нашей армии, к тому другому отряду: «Господа…» В ответ ей мощный, значит, крик: «Свобода слова, печати, собраний, неприкосновенность личности и в этих условиях всеобщая, равная, прямая, тайная подача голосов». Всякий отряд, всякая, значит, рота, всякий взвод хочет того же, чего вся армия. Никто, нигде не сдаётся. Напади хоть на одного, – он крикнет: «Свобода слова, печати, собраний, неприкосновенность личности, и в этих, только в этих, значит, условиях всеобщая, равная, прямая, тайная подача голосов!» Крик одного, – как крик всей армии. Отступления нет! Отступление есть только для противников. Вы сказали, значит: «Христос воскресе». А это наше «Верую». Это наше «Отче наш». Но читают «Отче наш» одинаково. И надо, чтоб все знали этот символ нашей веры, как «Отче наш». И повторяя, мы вырезываем в умах это. Как, значит, Моисей вырезал на скрижалях завета. Неизгладимо! Чтобы, значит, если человека разбудите сонного, – кого бы вы ни разбудили в стране, – и спросите его: «Что делать?» – Он ответил бы вам: «Свобода слова, печати, собраний, неприкосновенность личности и в этих условиях всеобщая, равная, прямая, тайная подача голосов». Как прочтёт вам, значит, среди. ночи, спросонья, ещё не придя в себя, человек «Отче наш».
– Браво! Браво! Превосходно! – прервав, крикнул Семён Семёнович Мамонов и бросился жать руки Зеленцову.
Тот почему-то отстранился.
– Браво! Верно! Хорошо! – раздалось среди слушателей, которые только что смеялись рассказу Петра Петровича.
В эту минуту в зал шумно вошла толпа из гостиной.
– Что делать господа? Как решите? – растерянный, подбежал к собравшимся на совещание хозяин дома.
– А! Не скандал же затевать! – раздражённо воскликнул Пётр Петрович, – его всего дёргало. – Пусть Семён объявит им, чтоб оставались. Это доставит ему удовольствие!
– Отлично!
И Семён Семёнович, стоя перед взволнованной толпой, вошедшей из гостиной, уж говорил:
– Совещание решило… Господа, наш любезный амфитрион, Николай Васильевич Семенчуков, не имеющий других желаний, кроме того, чтоб предоставить собравшимся работать при наиболее желательной для них обстановке… спросив их предварительно, как подобало хозяину дома… да… всецело присоединяется к выраженному собранием желанию допустить… то есть, я хочу сказать, сделать собрание публичным… Мы постановим резолюцию, но не прежде, конечно, как исчерпав вопрос и с достоинством… да… приличным поборникам свободы, выслушав все мнения за и против… Итак, господа, соблюдая все правила, которые предписывает нам оказанное нам гостеприимство, и поблагодарив за него нашего доброго хозяина, приступим к предмету совещания.
Раздались аплодисменты.
– Поздравляю! С успехом! – сказал, проходя мимо, Пётр Петрович.
Но улыбался он теперь криво и сказал это не добродушно, как всегда, а со злобой.
– Председателем, господа, – воскликнул Семён Семёнович, – мы изберём нашего же любезного хозяина! Просим!
Раздались жидкие аплодисменты.
Семенчуков конфузливо улыбался, поклонился на одну сторону, на другую. Но отпил воды, поднялся, и голос его прозвучал твёрдо и торжественно:
– Предмет совещания – отношение к Государственной Думе.