Красная гора: Рассказы

Дорошко-Берман Наталья Самуиловна

КРАСНАЯ ГОРА

 

 

«И знала я, что расплачусь сторицей…»

Он подошел к ней, присел на ее кровать и спросил:

— Читаешь детектив?

— Да, — ответила она.

— Любишь убийства?

— В детективах — да, — призналась она.

— А я профессиональный убийца, — глаза его зловеще сузились.

Она хихикнула, надеясь, что он обратит все в шутку, но он продолжал:

— Ты не представляешь себе, что чувствуешь, когда попадаешь жертве прямо в сердце и когда на твоих глазах душа живого существа отделяется от тела. Это как оргазм, да нет, почище оргазма. Потом уже не можешь без этого. Хочешь еще и еще.

Она подумала, что, может быть, в других обстоятельствах испугалась бы, но теперь ей нечего бояться. Она и так ждала смерти.

— Кого ты убивал? — приподнялась на локте она.

— Свиней, — ответил он.

— Ах, свиней, — вздохнула она и отметила, что все же ей стало немножко легче на душе, хотя…

— Свиньи, они совсем как люди, — в такт ее мыслям заметил он. «Это ты мне говоришь?!» — удивилась она и спросила:

— А совесть никогда тебя не мучила?

— Все же зависит от рамок, — усмехнулся он. — Раздвинешь рамки, скажешь: «Мне это можно», вот совесть мучить и не будет. И потом, люди должны есть мясо, потому кто-то должен выращивать свиней, а кто-то убивать. А я и выращивал и убивал. И представляешь, когда сотворишь молитву, воткнешь ей нож прямо в сердце, она сама, истекая кровью, идет к разделочному столу, падает на него и затихает.

— Какую молитву? — пробежал мороз у нее по коже.

— Все из Торы.

— Ты еврей?

— Еврей, конечно.

«Не похож, — подумала она, бесцеремонно разглядывая его. — Русский богатырь Илья Муромец, прямо с полотна Васнецова. Впрочем, здесь все называют себя евреями, и нечего допытываться, кто есть кто».

— А здесь ты лучшей работы, чем вытирать попки доходягам, вроде меня, не нашел? — спросила она и сама удивилась своему вопросу: «Что же может быть хуже, чем убивать свиней? Что может быть хуже?»

— Здесь я вообще себя не нашел, — вздохнул он.

— Так возвращайся!

— Вернуться можно только на пепелище. «Но где мой дом и где рассудок мой?» — процитировал он.

«Странные свинорезы нынче пошли! — вздрогнула она. — Убивают свиней, а потом стихи читают».

Она давно, чуть ли не с детства знала, кто она. И все в доме так ее и звали: «Свинушок, свинушок», и это звучало не оскорбительно, скорее даже ласкательно. Просто и мама, и папа, и сестры поняли и почувствовали ее природу и не бранили ее, не осуждали. Мама и сестры до блеска убирали, натирали квартиру, а ей милее всего был свинюшник, то есть не то чтобы милее, просто она тут же создавала вокруг себя свинюшник, и ничего с этим поделать не могла.

А потом мама вычитала в газете, что у свиней, оказывается, просто недостаток в крови какого-то химического элемента, и когда им ввели этот элемент, они стали у водопоя вести себя, как английские леди, и стремились, чтоб ни одна капелька у них не пролилась, и старательно пятачками до блеска драили пол в хлеву. А когда действие этого химического вещества теряло свою силу, свиньи снова превращались в обыкновенных свиней.

— Ну ты подумай! — радовалась мама. — Просто у Валюши нет этого элемента в крови. Только и всего! Только и всего!

А Вале, действительно, ничего не надо было, кроме лужайки и прохлады, и чтобы влага была рядом. Квартиры для нее никогда не существовало, и когда она сменила трехкомнатную киевскую квартиру на маленькую пристройку к хозяйскому дому в Тель-Авиве, она этой перемены даже не заметила.

Валя поехала в Израиль вслед за сестрами. У них, у каждой, были семьи, и поселились они отдельно, а она отдельно.

В Киеве Валя работала библиотекарем, здесь же рассчитывала устроиться сиделкой при состоятельных старухах, а пока, на время, сняла себе очень дешевый сарай, можно сказать, хлев. Плохо только, что нигде поблизости не было ни воды, ни тенистых деревьев. Сначала ей казалось, что именно из-за резкой перемены климата ей не хватает воздуха, в буквальном смысле слова нечем дышать, а потом оказалось, что у нее серьезно задеты легкие, и никакая химиотерапия ей уже помочь не может. Вот так она и очутилась здесь, в так называемом реабилитационном центре при тель-авивской больнице, где лежали такие же, как она, только старше ее, намного старше. Ей ведь только-только исполнилось сорок пять, и среди них она была самая молодая.

— Что у тебя? — спросил он.

— Лимфома, — вздохнула она и, наткнувшись на его недоуменный взгляд, уточнила, — рак лимфоузлов.

— А выглядишь ты вполне. Вот никогда бы не подумал! — воскликнул он. — Небось, мужики с ума по тебе сходили?

— Скажешь тоже! — усмехнулась она.

Мужчины никогда не сходили по ней с ума. Слишком очевидным для них становилось, что никакая она не женщина. Ну пойти с ней в лес, на речку, а дальше что?

А она старательно избегала приглашать их домой. Дома ей было скучно, тесно, и она предпочитала укладывать ухажера рядом с собой где-нибудь в гидропарке или в лесу и даже ни в какие любовные отношения с ним не вступать, ведь, не ровен час, в самый неподходящий момент кто-нибудь мог нарваться на них, и потому они ограничивались полунамеками, полувзглядами, полуласками и вначале это очень даже распаляло и возбуждало их, а потом, так и не добившись своего, ухажеры уходили.

«Но я же знаю, кто я! — оправдывала себя Валя. — А свиньям чаще, чем раз в году, это не требуется». Валя и подруг тщательно подбирала по принципу малой заинтересованности в мужчинах, и чаще всего подругами ее были женщины замужние, обремененные детьми и прочими семейными заботами, которых секс, как таковой, или совсем не интересовал или давно уже перестал интересовать и для которых выход с Валей на речку или в лес был побегом из безрадостной и унылой действительности.

«Какая ты молодчина, что так себя ни с кем и не связала!» — восхищались они, целуя ее на прощанье и спеша по своим семейным делам.

Валя не понимала, молодчина она или нет, просто где-то в глубине души всегда знала, что ей суждена короткая жизнь, потому, верно, и стремилась ничем себя не обременять и жить беззаботно и счастливо. Свиньи, наверное, тоже предчувствуют свою гибель, но предпочитают не задумываться, а жить сегодняшним днем. Валя однажды прочла у Ахматовой: «И знала я, что расплачусь сторицей в тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме, везде, где просыпаться надлежит таким, как я…», — и у нее перехватило дыхание. «Это про меня», — поняла она. Потому внезапно нагрянувшая болезнь не показалась ей чем-то несправедливым. «И знала я, что расплачусь сторицей в тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме…» — твердила она про себя. А все-таки жить ей хотелось, ох как хотелось!

— Врачи говорят, что спасти меня может только чудо! — взглянула она на свинореза.

— Чудо? — задумался он, и глаза их встретились, и она вздрогнула от его взгляда.

— Мне кажется, я мог бы спасти тебя, — улыбнулся он. — Есть ведь во мне что-то, а?

— Есть, — прошептала она, почти теряя сознание.

— Ну тогда нам только остается условиться о времени и месте свидания, — провел он рукой по ее щеке.

— Ну, место свидания, увы, ограничено этой кроватью, — усмехнулась она.

— А время?

— Ночью, как только освободишься.

— Что ж, до встречи, — поднялся он.

— До встречи.

«И может быть, на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной», — промелькнуло у нее в голове. Ей даже захотелось написать что-то возвышенное, ему посвященное. Но она ничего не написала, просто выбросила в унитаз болеутоляющие таблетки. «Теперь все будет хорошо, все наладится!» — улыбнулась она своему отражению в зеркале.

Она не помнила, сколько ждала его. И когда, даже не раздеваясь, он повалился на нее, когда вошел в нее и задвигался в ней, она еле сдержала крик боли и наслаждения. По его желанию она то взлетала, то падала, то танцевала какой-то немыслимый танец, и ей захотелось сказать: «Я люблю тебя», но она не смогла вымолвить ни слова. Ее легкие издали что-то помимо ее воли, и это было хрюканье, натуральное хрюканье. И он услышал этот столь знакомый ему призыв и, напрягшись в немыслимом, давно позабытом экстазе, по самое сердце вонзил в нее свой нож.

И, раскинув руки, она лежала в тени и прохладе. А листва шумела над ней все глуше и глуше…

 

В этом странном саду

Она подошла ко мне в ботаническом саду и сказала, что любуется каждым моим движением, наблюдает за мной уже неделю и никак не решается познакомиться.

Вначале я непонятно чего испугалась и собралась было прогнать ее прочь.

И тут она спросила, не слыхала ли я о такой науке — соционике, и я ответила, что разве что смутно об этом вспоминаю, и она выразила готовность меня просветить и рассказала, что соционика делит людей на двенадцать типов и для простоты обобщения называет их именами известных людей — Гамлет, Максим Горький, маршал Жуков и т. д.

— Соционика, — объяснила незнакомка, — занимается тем, что подбирает типы по их совместимости и наиболее подходящих друг другу типов называет дуалами. Так вот, — продолжила она, — изучая эту науку, я выяснила, что я Гамлет, а вы, насколько я могу понять, Максим Горький, мой дуал.

Я была потрясена, ведь так же, как и Максим Горький, я писала рассказы. Но она-то, моя незнакомка, ничего об этом не знала, даже не догадывалась!

— Как же вы поняли, что я Максим Горький? — заинтересовалась я.

— О, я художница! — охотно объяснила она. — И я научилась различать типы по лицам. Смотрите, — раскрыла она папку, — вот портреты Гамлетов, вот — Жуковых, вот — Горьких. Если бы вы знали, сколько я перерыла литературы, — блестя глазами, добавила она. — Я уже целый год не вылезаю из библиотеки.

Я внимательно вгляделась в портреты Гамлетов. Действительно, в моей незнакомке было что-то присущее им всем. Может быть, выражение лица, может быть, четко очерченные скулы, может, разрез глаз или складка у губ. Потом я просмотрела портреты Максимов Горьких. Да, незнакомка была права. Несомненно, во мне было что-то горьковское.

— Наташа, — протянула я ей руку.

— Рената, — улыбнулась она.

Теперь она умудрялась каждый день делать мне что-то приятное. Заметив, что я люблю ягоды и рву иргу с деревьев, она по утрам поджидала меня у источника с литровой банкой блестящей, крупной, очень напоминающей чернику, ирги. И еще она забиралась на колючий садовый боярышник с замечательно вкусными, только здесь, в ботаническом саду, растущими кисло-сладкими ягодами, и трясла куст изо всех сил, пока на меня сыпался дождь ягод, и, вся израненная, с впившимися в кожу колючками, спускалась с вершины. К тому же она носила за мной воду с источника. Ну как мне было не оценить этого! Разумеется, такая самоотверженность подкупила бы кого угодно! И потом, у нас действительно оказалось много общего.

— Я не верю в Бога, — говорила Рената, — мой Бог — осень.

Осень была и моим Богом, вернее, даже не осень, а осенний лес. Но я боялась бродить по лесу одна, а никто из моих подруг этой страсти не разделял.

Так вот, специально для меня, т. е. для того, чтобы я не опасалась бродящих по лесу хулиганов, Рената купила газовый пистолет, и мы пристрастились ездить по пригородным лесам и собирать грибы. А потом Рената заразила меня живописью, и, захватив мольберты с красками, мы с ней подолгу просиживали у лиловых болот с полусгнившими, отражающимися в воде деревьями, в серебристых, чуть тронутых позолотой березовых рощах, в озаренном закатом сосняке.

В школе у меня никогда не было больше тройки по рисованию, но, как объяснила Рената, это происходило оттого, что я сначала рисовала карандашом, а потом все раскрашивала.

— У тебя потрясающее чувство цвета, — говорила она. — Ты должна сразу писать красками и с натуры. Просто тебя учили не так.

Да, теперь я чувствовала, что до встречи с Ренатой вся моя жизнь текла не так.

Разве с кем-нибудь из подруг была у меня столь подлинная гармония, столь полное совпадение вкусов и пристрастий? Казалось, мы с Ренатой обрели друг друга навсегда.

Не знаю, как она, а я была по-настоящему счастлива.

«Что за прекрасная наука соционика, — не переставала удивляться я, — и как замечательно она нас соединила!»

Что в Ренате было от Гамлета, я так и не разобрала. Да и что было во мне от Максима Горького, кроме того, что я, как и он, писала рассказы, я тоже не понимала.

Но разве в этом была суть? В конце концов, соционика была епархией Ренаты, и я этим мало интересовалась.

Рената же по-прежнему просиживала в библиотеках, составляя длинные характеристики Гамлетов и прочих типов, чертя какие-то схемы, рисуя портреты, переписывая тесты.

Она говорила, что если ее работа завершится, она поймет, как сделать человечество счастливым. Не очень-то во все это вникая, я только снисходительно посмеивалась.

Зарядили холодные дожди, и мы с Ренатой уже обдумывали планы на зиму. Мы даже обзавелись пластиковыми лыжами, чтоб ездить в дальние походы. Но в один прекрасный день моя Рената вернулась из библиотеки очень расстроенной. Пристально глядя на меня, она пробормотала:

— А вдруг я ошиблась в тебе? Вдруг ты не Максим?

— Максим, Максим, — воскликнула я, только сейчас осознав, как отчаянно боюсь я потерять ее.

— Что ж, — холодно блеснула глазами Рената, — я должна протестировать тебя.

— Тестируй! — вздохнула я, уже предчувствуя неотвратимо надвигающуюся катастрофу.

Увы, результат этих тестов оказался неутешительным. Как выяснилось, я не Максим Горький и никогда им не была. Если верить тестам, я оказалась Сергеем Есениным. А почему бы, собственно, мне им и не быть! Ведь и я время от времени писала стихи, и попадались среди них вовсе неплохие.

Но вот беда, у Сергея Есенина был другой дуал, и уж никак не Гамлет.

— Ищи маршала Жукова, — презрительно поджала губы Рената, когда подлог оказался очевидным. И она порвала со мной все отношения, порвала раз и навсегда.

Господи, как я рыдала, если бы вы только могли себе представить! Я звонила ей по телефону, я плакала прямо в телефонную трубку, но все мои мольбы, все мои причитания оказались напрасными.

Теперь я день за днем бродила по ботаническому саду, напряженно вглядываясь в неспешно прогуливающихся по тропинкам людей, в нелепой надежде встретить своего дуала — маршала Жукова.

И представьте, не прошло и года, как возле бледно-розового куста шиповника я наконец-то встретилась с ним, и под его командованием, по детально разработанной им стратегии и тактике занялась забавами сперва вполне невинными, а после вовсе неприличными. Но что касается маршала Жукова, это уже другая, совсем, совсем другая история.

 

Вот такая история

— Ну, — услышала Вероника в телефонной трубке.

Так начинала разговор ее драгоценная сестричка. Ни «здрась-те» тебе, ни «как дела». Просто «ну», и Вероника должна была отчитываться, для чего ей позвонила и что ей, Веронике, на этот раз понадобилось.

Пытаясь придать своему голосу всю нежность и кротость, на какую только способна, Вероника пролепетала:

— Риточка! Меня выселяют из хостеля.

— А что случилось? — испугалась Рита. — Было же договорено, что ты пробудешь там до конца курса. Тебе же целый месяц остался.

— Просто я делала зарядку в садике у всех на виду. Сестры смотрели и аплодировали, а потом пошли к главной сестре и сказали, что меня напрасно здесь держат, и что я уже вполне могу лечиться амбулаторно.

— Доигралась! — закричала Рита. — Каких трудов мне стоило устроить тебя туда. И вот теперь все насмарку. Тебе же негде жить. Я и квартиру тебе еще не подыскала.

— Знаю, — вздохнула Вероника.

— Вот и скажи им это, вот и скажи, — взвизгнула Рита.

— Они говорят: у вас есть сестра.

— А ты скажи, что сестра тебя не принимает. И вообще, я тебе не родная сестра, а двоюродная. Не выбросят же они тебя на улицу.

— Риточка, — с трудом выдавила Вероника, — на них никакие уговоры уже не действуют. Можно я этот месяц поживу у тебя, пока лечение не кончится?

Так Вероника поселилась у Риты. Рита была дочерью папиной сестры. Когда по приезде в Израиль Вероника попала в больницу, тетя еще успела дважды навестить ее, а потом в одну секунду ушла из жизни. Тетя ее была добрейшей души человеком. А вот Рита, дочь ее, вообще человеком не была. Раз в три недели навещая Веронику, она привозила ей четыре покрытых темными шкурками банана и говорила: «Ешь их сегодня, а то завтра они будут совсем плохими. Завтра их совсем уже нельзя будет есть!»

Как будто бы их сегодня можно было есть! Дура Вероника, дура, не надо было даже заговаривать с ней о фруктах. Как-нибудь перебилась бы. Но что делать, она все-таки на нее рассчитывала. Все же сестра она ей была, пусть и двоюродная, но сестра. А потом, когда Вероника перебралась к Рите, вот тут-то самый настоящий ад и начался. Достаточно сказать, что Рита устраивала ей скандалы из-за катушки ниток, которую Вероника уронила на пол, из-за запачканного маслом ножа, который Вероника оперла не о то блюдце, а какое «то», позвольте спросить?

И еще Рита запрещала Веронике забираться с ногами на диван, т. е. не с ногами в обуви, а с чистыми, помытыми ногами, а раскладушку, на которой Вероника спала, ей разрешалось раскладывать только под вечер, чтоб не загромождать комнату ненужной мебелью.

А ведь Вероника была еще очень слаба после болезни и все еще продолжала трудное лечение.

Что и говорить, здесь, в Израиле, ей было очень одиноко. Пока она боролась за свое физическое существование, ей было не до душевных переживаний. Но по мере того, как болезнь отступала, невыносимая тоска навалилась на нее, и всякие ненужные мысли лезли в голову: «Для чего продлена мне жизнь, если никого близкого нет рядом, если даже Павлик, единственный родной человек, остался в Москве?» Присутствие Риты только усугубляло ее одиночество. Между ними давно уже повисло холодное, враждебное молчание.

Один раз Павлик позвонил ей туда. Но, услышав его имя, Рита вырвала у Вероники трубку и заорала: «Я работаю на военном заводе и давала подписку не общаться ни с кем из Союза. Немедленно положи трубку!»

И Павлик тут же прекратил разговор, и потом уже Вероника сама названивала ему с телефона-автомата.

Папа Вероники был известным ученым, профессором Рахлиным, а Павлик, будущий Вероникин муж, был его аспирантом и всегда и во всем стремился ему подражать, даже причесываясь на папин манер, с пробором и челкой на правом боку. На Веронику он не обращал ни малейшего внимания. А Вероника влюбилась в него и не знала, как его заинтересовать.

В один прекрасный день она зазвала Павлика к себе в комнату и прочла ему специально выученную поэму «Евгений Неглинкин» из коллективного творчества студентов довоенного еще папиного мехмата, выдав поэму за собственное произведение.

«Я помню вечер. Наши взоры скрестились как-то. Разговоры сперва случайно начались, ну а потом мы увлеклись и полюбили. О, как сладко, с какой тоской тогда я брал, смущаясь, первый интеграл!»

— Как ты похожа на своего папу! — восхитился Павлик и посмотрел на Веронику с нескрываемой нежностью.

С тех пор они и стали встречаться, и скоро, очень скоро Павлик предложил ей руку и сердце.

А через несколько лет после их свадьбы Вероникин папа умер, и Рита со своей мамой, папиной сестрой, приехали из Житомира на папины похороны. Павлик увидел Риту и влюбился в нее с первого взгляда. Дело в том, что Рита была очень похожа на Вероникиного папу. У нее были его карие с медным отливом глаза, его белокожее узкое лицо, и, кроме того, Рита была талантливым математиком, и им с Павликом было о чем потолковать. И Павлик заговорил вдруг о том, что именно в ней, Рите, а не в Веронике подлинное «рахлинство». И Вероника чувствовала себя так, словно специально и злонамеренно подсунула ему копию вместо подлинника, то есть себя вместо Риты. У нее даже мелькнула безумная мысль уступить Павлика сестре. Но Рита с тетей побыли у них всего два дня и снова улетели к себе в Житомир, чтоб после и вовсе отбыть в Израиль. И хотя ее Павлик нет-нет, да и вспоминал о Рите, Вероника надеялась, что это он так, понарошку, чтоб позлить ее и заставить ревновать.

Когда Вероника тяжело заболела, Павлик развелся с ней и отправил ее в Израиль. Он говорил, что Израиль — не его страна, и эмигрировать не собирался, а она боялась, что если не разведется, то ее и вовсе не выпустят. Собственно, развелись они фиктивно. Речь шла о том, что она вылечится и приедет обратно.

Но болезнь ее оказалась еще тяжелее, чем думали, и о возвращении речь уже не шла, так что теперь она ждала мужа хотя бы в гости, хотя бы на месяц. За окном тяжело вздыхало и билось Средиземное море и, подолгу глядя в его свинцовую даль, Вероника чувствовала себя женой моряка дальнего плавания.

Съезжала она от Риты с твердым намерением никогда ей больше не звонить и не сообщать даже номера своего телефона. Впрочем, Рита тоже не интересовалась ни адресом ее, ни телефоном, и даже не попросила хотя бы из приличия: «Ну ты ж по приезде позвони. Сообщи, как устроилась!» И, наверное, Вероника так никогда бы ей и не позвонила, и, может быть, вообще напрочь забыла бы о ее существовании, если бы не Павликин приезд.

Боже! Какое это было немыслимое счастье! За долгие месяцы болезни Вероника уже забыла, что значит засыпать и просыпаться рядом с любимым человеком. Она готова была отдать все на свете за рыжую голову, лежащую на ее подушке.

И они с Павликом путешествовали по всему Израилю, и в каких только городах, и в каких только красивейших уголках природы они с ним не побывали!

Только Павлик становился все злее и раздражительнее, и ни с того ни с сего цеплялся к экскурсоводам, и на одного экскурсовода грубо набросился из-за того, что он известного художника назвал Иванов, а не Иванов. И, поняв, что с ним творится неладное, пытаясь унять странную дрожь в коленях, Вероника прошептала:

— А может, ты Риту хочешь повидать?

И Павлик посмотрел на нее счастливыми, благодарными глазами и воскликнул:

— Давай поедем к ней, давай!

— Нет, — бросила ему Вероника, — езжай туда один. Езжай и оставайся.

И каким-то чужим, изменившимся голосом Павлик спросил:

— А как же ты? Как могу я оставить тебя?

— Ты давно уже оставил меня, — едва сдержала слезы Вероника, — оставил еще тогда, когда позволил мне уехать сюда одной.

Она ждала, что Павлик начнет оправдываться, что, в конце концов, обратит все в шутку, но, нелепо кривя рот, он спросил:

— Но ведь она же давала подписку не общаться ни с кем из Союза?

— О, я это устрою! — усмехнулась Вероника. — Она тебя примет. Примет, как миленькая.

— Ну? — привычно отреагировала на ее звонок Рита, и, чувствуя, как земля качается и уплывает у нее из-под ног, Вероника забормотала:

— Рита! Мой Павлик давно тебя любит. Любит с того самого дня, как вы познакомились. Он утверждает, что именно в тебе, а не во мне подлинное «рахлинство». Впрочем, разбирайтесь в этом сами. Можно, он к тебе приедет?

— Можно, — после секундного замешательства выдохнула Рита.

На прощание Павлик чмокнул Веронику в щечку и, жалко и потерянно улыбаясь, попросил:

— Давай расстанемся друзьями, а?

И Вероника в ответ тоже растянула губы в улыбке, а потом, когда Павлик уехал, впала в состояние ступора и не помнила, спала или не спала, ела или не ела, и сколько часов с тех пор прошло, а, может, и дней, и, уже не оплакивая свою любовь и даже не вычеркивая, а вымарывая, навсегда вымарывая эту страницу, сняла телефонную трубку и набрала номер Министерства безопасности Израиля.

— Моя сестра работает на военном заводе, — сообщила она. — Она давала подписку не общаться и не встречаться ни с кем из Союза, а теперь встречается с моим бывшим мужем, который прибыл сюда как турист. Он у нее. Проверьте.

И ей ответили:

— Девушка! Вы сошли с ума. Советского Союза давно не существует. Когда она давала подписку? В 89-м? В 90-м? Эта подписка гроша ломаного не стоит. Оставьте нас в покое. У нас дела поважнее.

Да, на ее счастье ей именно так и ответили. А через неделю Павлик снова постучал в ее дверь. Она уставилась на него, не веря своим глазам, не решаясь даже протянуть ему руку, а он стоял на ее пороге с несчастным, пепельно-серым лицом, и даже веснушки на его щеках побледнели, и вдруг усмехнулся так, что кровь прилила к его щекам, и сказал:

— Жить в Израиле, не имея возможности забраться с ногами на диван — худшее наказание за все грехи, включая поджог детского приюта!

И она пригласила его пройти в дом, и при чем здесь детский приют, и про какой такой поджог он упомянул, даже не спросила. И с тех пор они с бывшим мужем так и осели в Израиле.

Впрочем, еще не факт, что жить они с ним будут долго и счастливо, ведь ничто в нашем мире не проходит бесследно и бесслезно, даже если всерьез на это рассчитываешь.

 

Волшебная сила искусства

Слава богу, что конец этой истории мне сообщили через месяц, когда волноваться уже было поздно. А во всем виноват Спиваков со своими виртуозами, хотя, с другой стороны, как раз его виртуозы меня и спасли.

Ну, начну по порядку. Пригласили меня, в общем, на их концерт. Позвонила Лора, с которой мы вместе кончали ульпан:

— Хотите на Спивакова?

— Хочу, конечно. Когда он выступает, где?

— Сегодня в восемь, в Хайфе, в Театроне.

— А вас есть кому подвезти?

— Да, нас с мамой везет мой друг. Он и вас может захватить.

— Ну замечательно! Так где и когда мы встретимся?

— Подъезжайте в четверть восьмого к супермаркету в Кирьят Моцкине. Там вас встретит моя мама и поведет к нашему дому.

Ну вот, ровно в четверть восьмого подъезжаю я к супермаркету, и мы с Лориной мамой идем к их дому и усаживаемся на скамейку в ожидании Лоры с другом.

— Он повез ее кататься, — извиняющимся тоном сообщает Лорина мама. — Сейчас они подъедут.

— А как же Лорин муж? — любопытствую я. — В курсе?

— Да, — с какой-то мстительной радостью заявляет Лорина мама. — Моя Лорочка все делает открыто. Она такая.

И Лорина мама делится со мной их грустной историей. Оказывается, с этим ее мужем Лора сошлась, когда ей еще и пятнадцати не исполнилось. Сошлась, как утверждает Лорина мама, не потому что тот был ее достоин, а потому, что был первым опытным мужчиной в ее жизни. И муж этот оказался личностью грубой и совершенно неразвитой, не увлекающейся ни классической музыкой, ни вообще чем-либо возвышенным, и эта его духовная неразвитость наложила отпечаток на его физиономию, и, когда они выезжали в Израиль, консул, увидев ее красавицу Лору, уже бывшую на сносях, и этого мужа рядом с ней, ко всему прочему, еще и русского по национальности, решил, что брак их фиктивный, и выпустил Лорину маму и Лору, а Лориному мужу разрешения на выезд не дал. И тогда Лорин муж приехал в Израиль на правах туриста и вот уже полгода, не имея никаких гражданских прав, сидит на их шее, и звереет прямо на глазах, и требует у Лоры, чтобы они поселились отдельно от нее, Лориной мамы, а на какие такие шиши, позвольте спросить, он что, зарабатывает, что ли? И они с Лорой ему на это говорят, что пусть работает, как человек, пусть иврит, наконец, выучит. Вот Лорочка без году неделя в стране, а уже как щебечет, а эта бездарь и двух слов связать не может.

Тут я прерываю ее монолог, заметив, что уже без пяти восемь, а мы все еще сидим на скамейке в Кирьят Моцкине, а концерт, извините, в Хайфе, а Лоры с другом все не видно.

— Да, — начинает волноваться Лорина мама, — да, да, что-то с ней случилось!

— Наверное, он завез ее куда-нибудь и насилует, — предполагаю я.

— Да пусть трахаются сколько угодно! — восклицает Лорина мама. — Что я, возражаю, что ли! Только, боюсь, он ее зарезал.

— Ну зачем же ему ее резать? — удивляюсь я.

— Он араб, — горько усмехается Лорина мама.

— Ну так и что, что араб? — не очень-то уверенно возражаю я. — Что, арабы не люди, что ли?

— Но тогда почему же они все-таки не едут? — нервно вопрошает Лорина мама.

— Да, — печально замечаю я. — Восемь часов. Виртуозы уже играют.

— Да при чем тут виртуозы! — вскрикивает Лорина мама. — Чует мое сердце, он ее зарезал.

— Успокойтесь, — пытаясь придать своему голосу твердость и убедительность, говорю я. — Красивые женщины предназначены вовсе не для того, чтобы их резали.

— Ну тогда пошли к нам пить чай, — вздыхает Лорина мама.

— Ну отчего же не пойти? — соглашаюсь я.

В уютной однокомнатной квартире в кроватке мирно посапывает ребенок, а в кресле рядом, уставившись в телевизор, сидит гориллоподобный Лорин муж и в ответ на мое «здрасьте» бросает на меня мрачный взгляд исподлобья.

«Да, — убеждаюсь я. — Судя по физиономии, интеллектом его действительно природа не наградила».

— Сейчас, сейчас, — хлопочет Лорина мама, ставя на стол пирожки с творогом. — Сейчас, я только воду в чайнике вскипячу.

Через несколько минут она приносит мне стакан с дымящимся чаем, а сама мчится на кухню, продолжая с чем-то там возиться.

— Все-таки он ее зарезал. Чует мое сердце, чует! — доносится до меня.

— Успокойтесь! — делаю я глоток-другой. — Ну разве что изнасиловал.

— Нет, зарезал! — никак не соглашается на меньшее Лорина мама, а гориллоподобный Лорин муж по-прежнему прикован к телевизору, как будто ничего и не слыша.

— Послушайте, — механически отхлебывая странное пойло, которое мне представили как чай, пытаюсь докричаться я до Лориной мамы, — послушайте, почему, в конце концов, вы такого плохого мнения об арабах? Они такие же люди, как и мы. Ну хорошо, они воюют с нами, но ведь есть же арабы мирные, дружественные…

— Зарезал, зарезал! — раздаются всхлипывания.

Наконец, Лорина мама выходит к столу и тоже садится пить чай.

— Ой! — сделав пару глотков, морщится она. — У этого чая какой-то странный привкус. Давайте, я заварю новый.

— А может не чай тому виной? — предполагаю я, отметив, что, увлекшись разговором, отпила уже больше половины чашки. — Может, не чай, может, вода в чайнике?

— Да, действительно, — подбегает к чайнику Лорина мама. — Какой-то странный запах у этой воды. Застоялась она, что ли?

«Боже! — мелькает у меня ужасное подозрение. — Как же это я сразу не догадалась? Она поехала изменять мужу с арабом, и муж решил отомстить. Хотел отравить жену и тещу, а вместо этого отравил меня».

Холодная испарина покрывает мой лоб, и, уже не чувствуя ни рук своих, ни ног, я медленно начинаю сползать со стула.

«Умереть так глупо! — проносится у меня в голове. — Постой, постой, — собрав всю волю в кулак, взбадриваю себя я, — это все мое больное воображение. Никого он не травил. Какая-то накипь в чайнике, только и всего!»

И мне становится легче. А тут еще Лорина мама приносит свежезаваренный чай, и я выпиваю его, и заедаю пирожками с творогом, и чувствую, что жизнь прекрасна.

А в это время раздается телефонный звонок.

— Лорочка! Это ты? Где вы? Здесь? А я так волновалась! — щебечет Лорина мама. — Мы сейчас.

И мы выходим на улицу.

— Он дал мне 50 шекелей на такси, — вылезает из машины сияющая, раскрасневшаяся Лора. — Так что мы еще успеем на второе отделение.

Она нежно машет рукой своему арабу, и тот укатывает прочь.

— Но почему же все-таки вы так долго не приезжали? — не удерживаюсь я от вопроса.

— Ни у него, ни у меня не было часов, — опускает глаза Лора.

— Ну да, — усмехаюсь я. — Счастливые часов не наблюдают.

— Но, мама, — вскидывает голову Лора, — мне это не нравится. Ишь ты, он дал мне 50 шекелей! Мне же потом за них расплачиваться придется.

— Едем! — решительно вмешиваюсь я в разговор. — Думаю, ты уже расплатилась!

И мы хватаем такси и действительно успеваем на второе отделение, и даже умудряемся попасть на него без билетов, притворившись, что только что вернулись с перерыва. В общем, вечер проходит на славу, и даже все неисчезающий привкус гнусного чая во рту его не портит. А тут еще мы узнаем, что билет на Спивакова стоит 300 шекелей и дико радуемся, что на троих сэкономили целых 900!

А через месяц в общей компании я опять встречаю мать и дочь.

— Ну что твой муж, работает? — участливо спрашиваю я у Лоры.

— А я его выгнала, — усмехается она.

— Ну и слава богу! — бросаю я ей, решив все подробности дела тут же выведать у матери.

— Так что же произошло у Лорочки с мужем? — отвожу я ее в сторону.

— Ой, стыдно даже кому-нибудь рассказать! — всплескивает она руками. — Помните вкус того чая?

— Помню, — подкашиваются у меня ноги.

— Он хотел нас отравить, — с непонятной гордостью сообщает Лорина мама. — Он отравил все продукты в доме. В чайник с водой подсыпал стиральный порошок, а в хлеб и пирожки ввел краску для волос с нашатырным спиртом. Мы потом шприц, которым он пользовался, нашли, и нам все стало ясно. Впрочем, — усмехается она, — он даже не отпирался и, когда мы его спросили, как же ты мог отравить продукты, ответил: «А меня что, не травят?» Слава богу, никто из нас ничего не съел. Только попробовали и выплюнули.

— Я-то как раз все съела и все выпила, — бормочу я. — И пирожки с краской для волос, и чай с мыльным порошком.

— Это только говорит о том, какие безвредные у нас стиральные порошки и красящие вещества, — хихикает Лорина мама. — Ведь прошел, слава богу, месяц, и вы, слава богу, живы!

— Спасибо, что не сообщили мне об этом раньше! — совершенно искренне выражаю я свою признательность.

— И все-таки, прекрасный был концерт! — восклицает Лорина мама, — мы с Лорочкой до сих пор прибалдевшие. А может, он как раз и стал вашим противоядием? — загораются ее глаза.

И мне тоже жутко любопытно, почему же все-таки со мной все так обошлось, то есть, по сути, ничего не случилось? А мужа Лориного мне даже жалко. Где он ходит-бродит безденежный, безработный, вконец озверевший?

Если увидите его, отправьте обратно в Россию. Я бы и сама дала ему денег на обратную дорогу, только он теперь обходит меня десятой дорогой. Впрочем, деньги мне и самой отнюдь не помешают. Вот такие пироги!

 

Красная гора

Лучше бы мне не дарили денег на день рождения! Через неделю мама сказала:

— Ходят слухи, что завтра будет денежная реформа. Если ты еще не успел потратить их, иди и трать!

И я надумал купить набор масляных красок. Но в том единственном магазине, куда я поспел до закрытия, вместо этого набора оказались все, от розового до бордового, оттенки красного цвета.

Ну что мне было с ними делать? И я решил нарисовать гору в лучах закатного солнца.

Если бы не эта гора, может быть, все у нас сложилось бы по-другому.

На следующий день я принялся за работу и, едва закончив ее, пригласил в гости Веню. Мой прислоненный к стенке, еще не просохший шедевр светился тревожным, зловещим светом.

Веня недоуменно хмыкнул, потом, как сумасшедший, закружил по комнате и вдруг заорал: «Слушай, убери это куда-нибудь! Мне плохо, когда я на это смотрю!»

— Мне тоже плохо, — усмехнулся я. — Так что, как только картина высохнет, я кому-нибудь ее подарю.

— А ты не боишься, — нахмурился Веня, — ты не боишься, что у этого человека начнутся неприятности?

— А это сюжет! — вдохновился я. — Художник нарисовал красную гору, сделал несколько копий и раздарил их друзьям, а потом с каждым из его друзей что-то случается, и художник подозревает, что все дело в его работе, и ходит по друзьям, все больше утверждаясь в подозрениях, и даже пытается выкрасть картины, но… — задумался я.

— Но, — взмахнул рукой Веня, — однажды он идет по дороге, и вдруг в лучах закатного солнца перед ним возникает красная гора, и он понимает, что все дело не в его пейзаже, а в том, что все мы там и живем, на этой самой красной горе.

Через месяц Веня написал свой первый рассказ и так и назвал его «Красная гора». А я свою красную гору подарил Соне. С одной стороны, мне действительно хотелось поскорее избавиться от картины, а с другой, я надеялся произвести на Соню впечатление, доказать, что и я что-то из себя представляю.

На наш кружок Соня пришла к концу девятого класса (в то время как мы ходили туда сколько себя помнили) и, может быть, потому, что никаких наших порядков не знала, показалась нам полной шизофреничкой.

Игорь Николаевич попросил ее прочесть какое-нибудь стихотворение, и Соня начала с Багрицкого: «И Пушкин падает в голубоватый колючий снег…» Она читала стихи так, как читают круглые дуры или круглые отличницы: не сидя, а стоя, картинно откинув голову назад, нараспев и, что называется, «с выражением», как будто не на литературный кружок явилась, а вышла отвечать к доске.

Мы с Веней перемигивались и еле сдерживали смех. И тут Игорь Николаевич устроил ей еще одно испытание.

На обшарпанной стенке нашего подвала после новогоднего праздника болталась какая-то нитка. Видно, на этой нитке совсем недавно висела какая-то хлопушка или игрушка, но все поснимали, а нитка осталась, и он попросил:

«Опиши ее!»

И с широко распахнутыми, сомнамбулическими глазами Соня запричитала:

«Нитка тонкая, нитка белая, от какой беды похудела ты, и не с радости поседела ты, нитка тонкая, нитка белая!»

— А она не без способностей! — шепнул я Вене.

— Ну, две строчки еще ничего не доказывают, — пробасил Веня.

…Потом Соня стала писать стихи, и отличные:

Нам жить, постоянством себя согревая, Пусть я изменилась и ты не такой! Ты помнишь, как яблоки мы воровали Из этого сада над этой рекой? Забудем, что неповторимо мгновенье, Опять заберемся в полуночный сад, И нас никогда не поймают, поверь мне, Ведь пес на цепи, а хозяева спят!

…А Венин рассказ «Красная гора» произвел настоящий фурор на нашем кружке. Все от него «кипятком писяли», а Кира так сияла, словно сама этот рассказ написала. Нашу голубоглазую круглолицую Киру Бог не обделил талантами, но она, как никто другой, умела радоваться чужим успехам. Даже мои, редкие в области стихотворчества, удачи приводили ее в неописуемый восторг. Что уж говорить о Вене!

— Вот увидишь, — гордо вскидывала она голову, — наш Веня станет известным прозаиком.

— Ну да, — соглашался я. — А Соня — известным поэтом.

Пока же Соня безуспешно рассылала стихи по редакциям, и из каждой редакции приходил ответ, что стихи ее хороши и даже очень, но именно эти стихи, именно в этом журнале опубликованы быть не могут.

Зарядили дожди, и, изнывая от скуки и безделья, мы встречались почти каждый день, и вдруг Соне пришла в голову гениальная идея. В тот вечер мы сидели в кафе, и Соня лениво потягивала из трубочки кофе-гляссе.

— Я поняла, — тряхнула она кудрями. — В каждой редакции есть человек, которому платят за то, чтобы он всем поэтам, и плохим и хорошим, отвечал отказом. Но, — загорелись ее глаза, — на каждое наше письмо он обязан давать подробный ответ, и потому нам надо упорно бомбить редакции до тех пор, пока они не выдохнутся и не устанут нам отвечать. Вот тогда, — воскликнула Соня, — им только и останется, что нас напечатать.

Вдохновленные этой идеей, мы с Кирой и Веней взялись за дело и вскоре уже разъезжали по другим городам и всех талантливых прозаиков и поэтов собирали под наши знамена. Не прошло и полугода, как одетые в специальную форму (белый верх, черный низ), с вышитыми золотом на груди буквами «Л» и «Т», мы открыли первый всесоюзный съезд литературных террористов.

Собственно, я и писал стихи, и бомбил ими редакции только для того, чтоб понравиться Соне. Когда я видел ее обращенные внутрь глаза, ее бледное с черной родинкой над губой лицо, ее рыжие кудри, она казалась мне такой беззащитной и в то же время такой неприступной! Что-то чудесное, что-то необыкновенное пленяло меня в ней.

Если я одалживал у нее небольшую сумму денег, она легко расставалась с ней и прибавляла «только с условием — без возврата!» И действительно, никогда не требовала возврата ни денег своих, ни книг.

А какие розыгрыши она нам устраивала, какие игры придумывала! В ней жило постоянное ощущение праздника и, наверное, из-за ее стремительной, летящей походки и ее любимых с рукавами-крылышками платьиц, она напоминала мне стрекозу.

И был день, который я до сих пор не могу вытравить из памяти. Мы вчетвером, то есть я с Соней и Кира с Веней, поехали на озеро и с двух противоположных берегов нагишом поплыли друг другу навстречу. Не помню, кто из нас придумал эту игру, но, когда я увидел Сонино странно увеличенное, светящееся в воде тело, у меня перехватило дыхание. На мгновение наши руки встретились, но, обдав меня вихрем яростных брызг, Соня ушла под воду и вынырнула уже у другого берега.

А потом, когда мы гуляли по лесу, я обнял ее за плечи, но и в осанке ее, и в походке почувствовал такую затаенную звериную настороженность, что притянуть ее к себе так и не решился.

— Соня, — отстранился я от нее, и рука моя скользнула вдоль ее плеча, — Соня… — и вдруг выпалил:

— А мне на несколько дней дали «Архипелаг ГУЛАГ». Я и тебе дам почитать. Ты только никому не рассказывай!

Соня уставилась на меня потемневшими безумными глазами и бросилась бежать, не разбирая дороги, прямо через лес.

«Боже! — я буквально стонал и скрипел зубами от отчаяния. — Она, как пить дать, ждала от меня объяснений, признаний, а я, как последний дурак, заговорил о Солженицыне».

С той поры Соня упорно избегала оставаться со мной наедине, и даже взгляда ее огромных, не отражающих солнечного света карих глаз я не мог поймать, как ни пытался. В лучшем случае этот взгляд, не задерживаясь на мне ни на секунду, равнодушно скользил мимо. Вскоре Кира с Веней пригласили нас на свадьбу, и, не посоветовавшись со мной, Соня притащила им в подарок мою «Красную гору». Веню от такого подарка аж перекосило. Он наверняка расценил это как провокацию, а Кира завопила: «Веня, да ведь это Красная гора, твоя Красная гора! Мы повесим ее на самом видном месте!»

А в это время наша империя развалилась, «ведь и мы внесли свою лепту в общее дело, — ликовала Соня, — и мы», и на внеочередном съезде литературных террористов заявила, что времена террора прошли и нам надо организовать профсоюз независимых литераторов.

— Вот погодите, — тряхнула она кудрями, — скоро, очень скоро будет у нас свое издательство!

И действительно, в наш профсоюз стали стекаться деньги всяких гуманитарных фондов, и тут ко мне ворвался Веня и, задыхаясь, сообщил, что Соня взяла и укатила в Израиль. «Со всеми нашими деньгами укатила», — добавил он.

Не буду описывать, что сотворило со мной это известие. Казалось, мир рухнул и я погребен под его обломками. А ветер срывал листья с деревьев, и осколки вдребезги разбившегося неба блестели в лужах.

А через несколько месяцев Кира родила тройню: троих, как две капли воды, похожих на Веню мальчиков, и однажды Веня признался мне, что не может избавиться от мысли, что если бы не эта, висящая у него на стене, зловещая красная гора, Кира, как все нормальные женщины, родила бы одного, ну в крайнем случае, двоих, но уж никак не трех.

Он казался очень растерянным и подавленным. «Жизнь моя кончена, — беспомощно разводил он руками. — Ничего стоящего мне теперь не написать!»

А время не стояло на месте, деревья меняли свои наряды, и вот уже юркая, черноглазая тройня свисала с Вениных могучих плеч и вприпрыжку бежала за ним по улицам.

А потом, уже из Израиля, один наш знакомый сообщил, что Соня связалась с какими-то аферистами и продает разведенным женщинам фиктивные свидетельства о смерти их мужей, поскольку там, в Израиле не так-то просто снова выйти замуж.

Уж не знаю, что нашло на Веню, но он вспомнил, что и он еврей, и засобирался в Израиль, а его русская жена Кира вначале резко возражала, но в конце концов тоже решилась на отъезд. Да и куда ей с ее тройней было деваться! Уже сидя на чемоданах, Веня признался, что едет, потому что Соня заинтересовала его как героиня будущего романа.

— Вот увидишь, — отчаянно жестикулировал он, — вот увидишь, это будет новая «Ярмарка тщеславия»!

Потом, уже со Святой Земли, он прислал мне странное и бессвязное послание, заканчивающееся фразой «все идет по плану», и больше писем от него я не получал. А время шло, дожди размыли дорогу к нашему озеру, и тут в нашей городской газете я наткнулся на подозрительное объявление: «Помогаю оформить брачные свидетельства. Отправляю на постоянное место жительства в Америку, Германию, Израиль».

С тяжелым сердцем я позвонил по указанному телефону и, услышав до боли знакомый голос, положил трубку. Предчувствие не обмануло меня: это из Израиля вернулась Соня.

Разумеется, я тут же написал Вене, и в одно прекрасное утро яростный и настойчивый звонок в дверь поднял меня с постели.

— Не ожидал? — пробасил исхудавший, небритый Веня и прямо с порога заявил:

— Я должен быть там, где находится она.

— А как же Кира? — воскликнул я. — Как твои дети?

— Когда я опубликую роман, я всех их озолочу, — вытаращенными глазами уставился он в пространство.

Все дальнейшее мне известно только с Вениных слов, потому за абсолютную достоверность этой информации я никак не ручаюсь.

Если верить Вене, то он, Веня, где-то нашел частного детектива, и тот поставил в Сонином доме прослушивающую аппаратуру, а потом стал являться к ней собственной персоной и вести с ней долгие и задушевные беседы. И в этих беседах наш детектив обнаруживал такие поразительные знания всех перипетий и обстоятельств Сониной жизни, что, слово за слово, Соня стала то ли проговариваться, то ли впрямую признаваться во всех своих проделках и грехах и в конце концов призналась, что в свое время была завербована КГБ и именно по заданию КГБ создавала отряды литературных террористов, чтобы выявлять оппозиционно настроенных писателей.

Я вспомнил, как рука моя скользила по ее прохладному плечу, и как ни с того ни с сего я заговорил о Солженицыне, и как Соня сломя голову бежала от меня через лес.

«А может быть, она меня любила? — мелькнула у меня сумасшедшая мысль. — Любила и самой себя боялась. Знала, что не выдержит и донесет».

Но кто может разобраться в странностях женской души?

— Откуда у тебя деньги на сыщика? — спросил я Веню.

— Да нет у меня никаких денег, — развел руками Веня. — Просто наш сыщик надеется слупить с Сони солидную сумму.

Я вдруг почувствовал себя по уши в дерьме! А ведь я когда-то любил ее, я, кажется, и сейчас продолжал ее любить и все же молчаливо допускал этот шантаж! Впрочем, «допускал» слишком мягко сказано. Я радовался, что ее шантажируют. Я смертельно хотел, чтобы она наконец-то расплатилась за всю боль, что доставила мне.

Слупил сыщик с Сони деньги или не слупил — тайна, покрытая мраком. Во всей этой истории бесспорно одно: перед самым моим отъездом на постоянное место жительства в Израиль Веня подарил мне и передал для Киры свой пропахший типографской краской, буквально на днях опубликованный роман.

— Передай Кире, — глухо пробормотал он, — что я любил только ее.

— А разве ты сам туда не собираешься? — спросил я.

Веня отвел глаза.

Его роман я дочитывал в комфортабельном кресле уносящего меня в другую жизнь самолета. Что ж, приходится сознаться, что на этот раз из-под Вениного пера ничего путного не вылилось. Все-таки в нашей Соне много всякого было намешано, и хорошего и плохого, а Веня создал заурядную злодейку из мыльных опер. Но я так и не решился написать Вене о своих впечатлениях, ведь из-за этого злосчастного романа Веня погубил всю свою жизнь, и если бы только свою!

И вот мы с Кирой идем по Иерусалиму. На ней нарядная синяя шляпка и синяя юбка до пят.

— Всю жизнь мечтала жить у моря и быть женой известного писателя, — говорит она. — Теперь я не совсем живу у моря и не совсем жена известного писателя, но что-то все-таки сбылось. И поверь, — пробегает тень по ее лицу, — поверь, я дорого бы отдала, чтобы наконец развестись с ним!

— Так в чем же дело? — удивляюсь. — Хочешь развестись — разводись!

— У нас с этим очень трудно, — хмурится Кира. — Надо нанимать адвоката, а мой благоверный против.

— Почему? — недоумеваю я.

— Боится, что если я воспользуюсь услугами адвоката, то смогу претендовать на его гонорары.

— Ну что ж, — усмехаюсь я. — Самое время обращаться к Соне за фиктивным свидетельством о смерти мужа.

— А кстати, — поворачивается ко мне Кира, и я вдруг замечаю, как она осунулась и постарела, — а кстати, ты читал заметку в «Вестях»?

— Читал, — помедлив, отвечаю я. — Министерство безопасности Украины за организацию фиктивных браков выслало Софью Бронштейн в Израиль. Теперь в Израиль ссылают, как прежде ссылали в Сибирь.

— Что поделать? — мрачнеет Кира. — Она у нас гражданка Израиля.

— А что за стихи она писала! — вздыхаю я.

… Ты помнишь, как яблоки мы воровали  Из этого сада над этой рекой? Забудем, что неповторимо мгновенье, Опять заберемся в полуночный сад, И нас никогда не поймают, поверь мне, Ведь пес на цепи, а хозяева спят!

— Она заменила последнюю строчку на строку «ведь пес на цепи, а хозяин распят», — досадливо морщится Кира. — Хотела, чтобы возникла аллюзия с Гефсиманским садом.

— А потом, — подхватываю я, — уже в другом стихотворении, она писала:

А после, в саду Гефсиманском Незрелые рвали маслины. Из душной поры этой майской Что в сердце своем унесли мы?

— И все ее почему-то заносило в Гефсиманский сад то яблоки рвать, то маслины, — не может сдержать насмешки Кира.

Длинный ряд ступенек ведет к вершине. Прямо на ступеньках светловолосый, в костюме оперного Садко музыкант на странном подобии древних гуслей играет «Выходила на берег Катюша».

— Эрев тов! — приветствует его Кира и бросает монетку в раскрытый футляр.

— А я был в Гефсиманском саду, — задумчиво произношу я. — Никакие яблони там не растут, а масличные деревья растут, но давно уже не плодоносят.

— Так что же все-таки там плодоносит? — недобрым огнем зажигаются Кирины глаза.

— Ничего, — пожимаю я плечами.

— Как и сама эта религия! — торжествует Кира — Религия, которая не плодоносит.

— Оставим религиозные дискуссии, — отмахиваюсь я. — Я и забыл, ты же у нас теперь иудейка. Впрочем, нет, скажи, если мы уже заговорили на эту тему, правда, что женщине, для того, чтобы пройти гиюр, нужно голой искупаться в присутствии двух раввинов?

— А почему это так тебя волнует? — с откровенной издевкой спрашивает Кира. — Помнишь, как голыми мы плыли друг другу навстречу? Ты — навстречу Соне. Я — навстречу Вене.

Крутой подъем дается мне с трудом. Я останавливаюсь и перевожу дыхание.

— Посмотри, какой потрясающий вид отсюда открывается! — восклицает Кира.

Семь иерусалимских холмов расстилаются перед нами. В лучах заходящего солнца дома из белого камня отливают золотом. В неожиданном порыве я обхватываю Киру за плечи и притягиваю к себе. И она утыкается мне в плечо, и сердце мое начинает учащенно биться, и кажется, я слышу, как стучит ее. А закатное солнце спускается все ниже и ниже, и за несколько мгновений до полного погружения в темноту золотые иерусалимские холмы вспыхивают и загораются сначала нежно розовым, потом тревожным, красным светом.

— Кира! — вздрагиваю я. — Узнаешь?!

— О Боже! — срывается Кирин голос. — Красная гора. Твоя с Веней Красная гора. Ну, вот мы и приехали!

 

Метаморфоза

В трусах моих была зашита тысяча долларов. Я их заработала в Израиле. Честно заработала, сиделкой при старухе. А теперь возвращалась в Харьков через Кишинев. И рубли у меня были, но уже не в трусах, а просто в сумочке. Да и кто их будет беречь, эти рубли? То есть я все рассчитала. На гостиницу и на обратный билет хватает. Остальное в трусах.

И вот я в Кишиневе. Вы представляете, что такое Кишинев, особенно после Израиля? Кругом грязь и жуткая вонь, от которых ты уже отвыкла. В общем, прямо из аэропорта еду на железнодорожный вокзал, оставляю чемоданы в камере хранения, покупаю билеты на завтрашний вечерний поезд и прямиком в гостиницу. Устраиваюсь, располагаюсь, потом иду в бар, беру чашечку кофе и замечаю, что один молодой человек на меня уставился. Ну явно хочет завести знакомство. А я тоже не возражаю, тем более что, сами понимаете, за два месяца в Израиле я ни с кем ни-ни. Ну вот, он мне и говорит:

— Девушка, если я приглашу вас в ресторан, вы возражать не будете?

И я отвечаю:

— Отчего же? Нет, не буду.

И он ведет меня в ресторан и заказывает разные яства, и вино там, и черная икра, а сам почти не ест, на меня смотрит. Вижу, девушки за соседним столиком на него заглядываются, и одна поднимает над головой бумажку с какими-то цифрами.

— Что это значит? — спрашиваю я.

— А это значит, — объясняет он, — что она мне цену за себя назначает, да только мне никто не нужен, кроме тебя.

Тут другая подходит к нему, прямо грудью на него напирает и говорит:

— А я с тобой и бесплатно согласна.

Это при том, что видит же, что я сижу за столиком. Уж и не знаю, чем он их так прельстил. Может, тем, какими яствами меня угощает. Может, им завидно элементарно. А я вижу всю эту кутерьму и горжусь, что он выбрал именно меня. Хотя я ведь не проститутка какая-нибудь и не шаровичка. Просто он мне понравился. Высокий, широкоплечий и денег не жалеет. И я уже предвкушаю, как славно мы покувыркаемся, и он это предвкушает. Смотрит на меня во все глаза и облизывается.

И тут не в добрый час вспоминаю я про деньги в трусах. «Как-никак, — думаю, — там все же тысяча долларов, и он непременно увидит, что там что-то зашито. Или увидит или нащупает. А я ведь даже ничего о нем не знаю. Ну и что из того, что за одну только жратву он выложил кругленькую сумму? А может, он профессиональный вор? И на самом деле, откуда у него деньги на черную икру? Видно, он грабит таких же, как я, туристок, останавливающихся в гостинице».

— Извините, я сейчас! — вскакиваю я и бегом в свой номер. А он даже за мной и не гонится, даже в дверь мою не стучит. А я всю ночь не сплю, ожидая стука. Думаю, он будет кричать: «Шаровичка проклятая! Покушать — покушала и не расплатилась!» А он, должно быть, решил, что насильно мил не будешь. Ну, не знаю, что он там решил. Ничего я про него не знаю и так и не узнаю. А рано утром, прямо в шесть утра, я выезжаю из гостиницы. И целый день брожу по городу, и мне хочется есть, а рублей у меня уже нет, ни одного.

«Ну и что ж, — думаю, — день поголодаю. Не страшно. А там ночь езды — и Харьков. А в родном Харькове с этими долларами можно жить целый год. Так что не зря я два месяца, как проклятая, отпахала». А как старуха надо мной издевалась! И то ей подай и это принеси! А дочка ее почему-то хотела, чтоб я называла старуху «има», то есть «мама». Вот я и называла ее «има». Только в глубине души я ее не любила. Наверное, за то, что она никуда меня от себя не отпускала. Она, видно, считала, что я должна ей прислуживать все двадцать четыре часа в сутки, и разговаривать с ней и всячески ублажать. А я специально готовилась к поездке в Израиль и год в своем Харькове учила иврит. Но разговаривать мне с ней было не о чем! Она ведь была хасидка. И все ее разговоры — только о Боге. И она хотела, чтоб я тоже уверовала, и читала мне Тору, и толковала ее. А я с трудом удерживала зевоту, хотя и притворялась, что очень заинтересована.

Но я отвлеклась. Кажется, я остановилась на том, что целый день бродила по Кишиневу и думала о кабаках и ресторанах и о том, что у меня будут в поклонниках смазливые мальчики лет эдак на десять моложе меня. А потом я поспешила на вокзал.

— Вы на два часа передержали свои вещи! Вам нужно доплатить сто рублей! — сообщили мне в камере хранения.

— Но у меня нет ста рублей! — взвыла я. — У меня нет ни одного рубля. И вообще, через пятнадцать минут мой поезд уходит!

— А нас это не касается! — услышала я в ответ и поняла, что мне-таки придется снимать трусы и вытаскивать доллары.

И я побежала в туалет. Но тут меня ждал удар. Все кабинки в туалете без дверей, и народу — по бабе к каждой.

«Да они меня прямо здесь и утопят! — перепугалась я. Надо идти в крайнюю кабинку. Оттуда, может, будет не видно!»

И тут крайняя как раз освободилась. Но только я направилась к ней, как какая-то баба загородила мне дорогу.

— Я в крайнюю! — завопила она. — А вы идите в другую и не подглядывайте!

«Должно быть, у нее тоже доллары в трусах», — чуть не расхохоталась я, хотя мне уже было не до смеха.

И точно, зашла она в кабинку и стала чем-то там шелестеть. А я подождала, пока она выйдет, зашла вслед за ней, и, что бы вы думали? — прямо на полу увидела сто рублей, то есть две купюры по пятьдесят. В конце концов, сто рублей невелика потеря, и та баба не очень-то пострадала, но дело-то вовсе не в ней. Дело в том, что эти деньги послал мне Бог. Потому что иначе я просто не вышла бы из туалета и так и лежала бы там зарезанная, задушенная или утопленная. Ну что ж, мне оставалось поднять эти деньги и бежать в камеру хранения. А там — ту-ту! И я приехала в Харьков и все заработанное в Израиле, все без остатка, отдала хасидам. Так что теперь я изучаю Тору в иешиве. И мне это очень даже нравится. А на остальное мне уже глубоко начхать. Вот такие дела!

 

В ожидании Инночки

Сегодня с утра раздался звонок.

— Мы с Айзеком собираемся навестить тебя, — сообщила Инночка, — уже заказана машина. Ты знаешь, что в Адассе, где ты как раз и лежишь, знаменитая синагога с витражами Шагала?

— Знаю.

— А врачи отпустят тебя посмотреть ее?

— Отпустят, да только я боюсь ходить без провожатых. Я шатаюсь и еще должна волочить на себе капельницу.

— Ну, сопровождение у тебя будет соответствующее — я и Айзек, — хихикнула Инночка.

— С вами мне ничего не страшно, — отчаянно соврала я.

Дело в том, что у Инночки рассеянный склероз, а у Айзека переломана шея, и явиться ко мне они должны были на своих инвалидных колясках.

— Мы хотим дать вам мочегонное, — вошла в палату сестра.

— Мочегонное? — взвыла я, — но почему?

— Потому, что за день вы поправились на три килограмма.

— Подумаешь, три килограмма! За полтора года я двадцать килограмм потеряла, и кожа на мне висела, как на вешалке, а теперь хотя бы разгладилась чуть-чуть.

— Она разгладилась из-за жидкости, которая через вас пропускается. Вы просто отекли. Это не дело.

— Послушайте, оставьте пока мои лишние три килограмма при мне. Меня должны навестить друзья на колясках, и мы собираемся посмотреть витражи Шагала.

— Они смогут проводить вас туда? — с суеверным ужасом уставилась на меня сестра.

— Естественно. Моя подруга уже лежала в этой больнице и знает дорогу.

— Знает дорогу? — вскрикнула сестра.

— А в чем, собственно, дело?

— Дело в том, — нахмурилась она, — что многие из нас по подземным лабиринтам больницы пытались проникнуть в эту синагогу и посмотреть витражи Шагала, но никто не нашел туда дороги.

— Но зачем же вам понадобилось пробираться по подземным лабиринтам? — удивилась я. — Синагога ведь стоит на улице, и семь лет назад, когда я приехала погостить в Израиль, я спокойно зашла туда.

— О, теперь иные времена! — как-то странно усмехнулась сестра. — Впрочем, идите, если хотите. Бог вам в помощь!

Ровно через час мои гости заявились ко мне, и не вдвоем, а втроем. Дело в том, что Инночка сама ездила на своей электрической коляске, а вот Айзек ездить не мог, и его вез Педро, его сиделка.

— Знакомься, это Педро, — представила его Инночка. — Он в университете изучал испанскую литературу. Поговори с ним об испанской литературе, поговори! — предложила она.

Будучи обязанной говорить об испанской литературе, я мучительно стала вспоминать современных испанских писателей, но в голову лезли только аргентинские. К счастью, я вспомнила Сабати.

— Вы читали Сабати? — осведомилась я. — Мне так понравился его роман, не помню названия, но там что-то о заговоре слепых.

— Наверное, не Сабати, а Сабатини, — буркнул Педро.

— Сабатини совсем другой писатель, — не сдавалась я, — а я говорю ни о ком другом, как о Сабати.

— Не знаю я никакого Сабати, — резко оборвал меня Педро.

На этом наш разговор об испанской литературе исчерпался.

— Ну что, идем? — спросила я, чтоб оборвать зависшую паузу.

— Идем, — улыбнулся Айзек.

И мы пошли и сели в лифт, вернее, сели я, Айзек и Педро, а Инночкина коляска туда уже не влезла.

— Не волнуйтесь! — крикнула Инночка нам вдогонку. — Я поеду следующим лифтом.

Ну что вам сказать? Мы ждали ее сорок минут, и она так и не появилась. Тогда Айзек предложил:

— Ну хорошо, я остаюсь здесь и жду Инну, а вы с Педро идите и смотрите витражи Шагала.

— Ну нет, — возразил благородный Педро. — Вы с Айзеком идите, а я останусь у лифта.

И мы пошли, то есть теперь я волокла не только железную подставку с капельницей, но еще и коляску с Айзеком. И, наконец, мы вышли на улицу и подошли к синагоге, и, обойдя ее со всех сторон, убедились, что она действительно закрыта.

И все же мы знали, что как раз в это время она открыта для посетителей и удивленно спросили у случайного прохожего, как же все-таки туда попасть.

— А, — неопределенно махнул он рукой, — это там, через больницу, под землей.

И мы вернулись в больницу и выяснили, что вход в синагогу находится на этаже бэт.

У лифта с недовольным видом разгуливал Педро.

— Инны нет, — пожал он плечами.

— Синагога находится на этаже бэт, — сообщил ему Айзек, — так что поезжай с нами. Скорее всего, наша Инночка ждет нас там.

И, спустившись на этаж бэт и убедившись, что Инночки там нет, мы снова оставили Педро дежурить у лифта, а дальше мы с Айзеком долго бродили по подземным лабиринтам, где не было ни одного указателя и где каждый встречный-поперечный посылал нас в другую сторону.

Я смертельно устала, пот лил с меня ручьями.

«Проклятый Педро, — ругалась я про себя. — Как мог он предложить мне такое! Теперь этот гад, этот мнимый знаток испанской литературы, спокойно отдыхает себе у лифта, в то время как я, больной человек, которому еще предстоит тяжелая операция, мотаюсь туда-сюда, волоча капельницу и коляску с Айзеком впридачу».

И пока я так ругалась, я, сама не понимаю как, очутилась вдруг у заветной двери.

— Ура! — закричала я и бросилась целовать Айзека. — Мы сделали это! Мы дошли. Ура!

И мы зашли в синагогу, и витражи Шагала ослепили нас.

— Как здесь прекрасно медитировать! — блаженно зажмурился Айзек. — Ты не против, если я займусь медитацией?

— Ну конечно, не против, — ответила я. — А мне вот хочется помолиться.

И мы углубились каждый в свое.

— Боже! — взмолилась я. — Дай мне силы выжить после операции. Соверши чудо! Я ведь прошла жизнь только до середины. Боже милостивый, клянусь всю оставшуюся жизнь посвятить добрым делам. Я буду приходить к онкологическим больным, буду утешать их, буду говорить им: «Вот видите, я же выжила, и вы выживете, обещаю вам!»

«О Боже, пронеси мимо эту чашу, но да твоя воля будет на то, а не моя!» — откуда-то пришли слова молитвы.

«Да нет же, — возмутилось все во мне, — как это „да твоя будет воля!“? Я жить хочу! Я ведь об этом собиралась Его просить, но все настойчивее и настойчивее звучало во мне: „Господи! Пронеси мимо эту чашу, но да твоя воля будет на то, а не моя!“»

Слезы полились у меня из глаз.

— Вы сидите здесь уже тридцать минут, — подошла к нам какая-то женщина, сидите и занимаете место. А нам нужно все пространство. Сюда экскурсии ходят!

Я не понимала, чем мы с Айзеком можем помешать экскурсиям и какое такое место мы занимаем, и вдруг сообразила, что мы с ним представляем довольно экстравагантную парочку: я в пижаме с торчащей из меня капельницей и Айзек с переломанной шеей на своей коляске. А раз мы столь экстравагантны, то можем переключить внимание экскурсантов со знаменитых витражей Шагала на свои убогие личности.

«Кто знает, — усмехнулась я. — Может, мы с Айзеком конгениальны витражам Шагала и всем своим видом пробиваем в этом пространстве брешь. Вот почему они и говорят, что им нужно все пространство, и выгоняют нас отсюда. В конце концов, это даже льстит!»

— Хорошо, хорошо, — согласилась я. — Мы уйдем. Только можно мы уйдем через другую дверь, через ту, которая на улице, чтоб выйти в сад и погулять там?

— Уйти-то вы через эту дверь можете, — на мгновение задумалась женщина, — но войти вы уже не сможете, и для того, чтобы вернуться в больницу, вам придется подниматься по ступенькам, чего вы тоже сделать не сумеете.

— Но почему, — недоуменно спросила я, — вы не хотите выпустить нас обратно?

— По соображениям безопасности, — коротко ответила женщина.

— Мы что, похожи на арабских террористов? — удивился Айзек. — И что мы можем сделать, входя через эту дверь, чего не сделали бы уходя?

— Наши правила одинаковы для всех, — отрезала женщина.

И мы с Айзеком, так и не взглянув на знаменитые сады Адассы, повернули обратно.

У лифта нас ждал мрачный Педро.

— Инна не появилась, — сообщил он.

— Ну что ж, — сказала я, — едем на второй этаж ко мне в палату. Наверняка она там.

Мы сели в лифт.

— Пожалуйста, нажмите на кнопку один, — попросила женщина в узорчатом платке.

— Что за чертовщина! — удивилась я, шаря глазами по табло, — тут нет цифры один.

— Вместо нее буква «куф», — объяснил Педро.

— Но почему буква «куф»? — была потрясена я. — Это ведь даже не первая буква алфавита.

И тут до меня дошло, почему наша Инночка не вышла из лифта. Все произошло из-за того, что мы договорились встретиться на несуществующем первом этаже.

— Послушайте, — предложила я, — давайте опять выйдем на этом треклятом этаже «куф», выйдем и посмотрим, не там ли она осела после всех своих мытарств и приключений.

И мы вышли и, о счастье, увидели, как из лифта напротив выкатила Инночка, и вдруг все втроем, и я, и Инночка, и Айзек расхохотались и продолжали смеяться до слез, до икоты, до боли.

И только Педро злобно молчал и все поглядывал и поглядывал на часы, и я поняла, что его рабочее время давно уже истекло.