Между Непалом и Таймыром (сборник)

Дорожкин Николай

«МЕЖДУ НЕПАЛОМ и ТАЙМЫРОМ» – сборник прозы, составленный из трёх текстов – быль «Жарким летом на болоте», эссе «Неволя и величие поэта» и невыдуманный рассказ «День под знаком Р.Б.». Все три текста имеют один общий признак – привязку к родному городу автора – Мариинску Кемеровской области, город расположился на берегу красивой и чистой реки Кии в северной части Кузбасса. Координаты Мариинска по меридиану находятся примерно между Непалом и Таймыром, что и послужило основанием для названия книги.

 

©Дорожкин Н. 2013

©Московская городская организация Союза писателей России

©НП «Литературная Республика»

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

 

Авторское предисловие

Сборник «Между Непалом и Таймыром» составлен из трёх текстов. Это – быль «Жарким летом на болоте», эссе «Неволя и величие поэта» и невыдуманный рассказ «День под знаком Р. Б.». Быль «Жарким летом на болоте» ранее нигде не публиковалась. Сокращённый вариант «Неволи и величия поэта» под этим же заголовком напечатала газета «День литературы» (№ 1, 2003 г.). Варианты рассказа «День под знаком Р.Б.» были опубликованы в литературной газете московского региона «Домашнее чтение» (ноябрь 1997 г.), выходившей в 1992–2001 годах, и в журнале «Огни Кузбасса» (№ 1, 2013 г.).

Все три текста имеют один общий признак – привязку к моему родному городу, а именно Мариинску Кемеровской области. Он расположился на берегу красивой и чистой реки Кии (притока Чулыма), в северной части Кузбасса. Кия, вторая по величине водная артерия области, отделяет город от Арчекаса – невысокой горной гряды, северного отрога Кузнецкого Ала-Тау. Мариинск носит своё название, полученное в честь императрицы Марии Александровны, с 1857 года, а до того был известен как село Кийское и город Кийск. Ранее на этом месте было стойбище селькупов – местного народа, родственного хантам, манси и ненцам. С ними соседствовали сибирские татары и шорцы. Первое русское поселение было основано рядом с этим стойбищем в самом начале ХVIII века казаками атамана Палия (полковника С.Ф. Гурко), оклеветанного гетманом Мазепой и по указу Петра I сосланного в Сибирь. После измены Мазепы Палий был реабилитирован и восстановлен в своём воинском статусе. Участвовал в Полтавском сражении. Это о нём строки А.С. Пушкина в «Полтаве»:

Но близ московского царя Кто воин сей под сединами?

В своё время через село Кийское прошёл Московский тракт, и население стало быстро увеличиваться. А когда была построена Великая Транссибирская магистраль, на сибирские чернозёмы двинулись все искавшие лучшей доли жители многих губерний империи – русские, украинцы, белорусы, поляки, а также татары, мордва, чуваши, эстонцы… После русско-японской войны здесь осели многие отслужившие солдаты и унтер-офицеры из европейской части России. К началу сороковых годов население Мариинска достигало 25 тысяч. Когда началась Великая Отечественная война, город и район дали Красной Армии и Флоту заметное пополнение: Сибирские дивизии показали себя под Москвой и далее везде… На стелах мемориала выбиты имена всех не вернувшихся с войны – более 5500 земляков. Среди них назван и мой отец – старший техник-лейтенант Я.Г. Дорожкин (1908–1944), воевавший в составе 140 Сибирской стрелковой дивизии. На фронт его проводили в июле 1941 года.

Координата Мариинска по меридиану находится примерно между Непалом и Таймыром, что и послужило основанием дать такое заглавие всей книжке. Сегодня Мариинск – административный центр сельскохозяйственного района, крупная железнодорожная станция на Транссибирской магистрали, узел автомобильных дорог на Томск, Новосибирск и Красноярск. Район с довоенных времён славится рекордными урожаями картошки – недаром в её честь установлен оригинальный памятник. С начала ХХ века известен и Мариинский завод, выпускающий популярнейшую «Белугу». А ещё в городе есть замечательный краеведческий музей, дом-музей знаменитого земляка, писателя-патриота В.А. Чивилихина, и уникальный музей берестяных изделий. В Мариинске и окрестностях множество археологических памятников глубокой древности. Другие местные особенности, надеюсь, видны из текстов, предлагаемых вниманию читателя.

 

Жарким летом на болоте

Быль

 

Класс и прослойка

Лето 1950 года. Радио, которое с июня сорок первого не выключается ни на минуту, в эти дни приносит только радостные вести. Растет и ширится борьба за мир во всем мире. Корейская народная армия с помощью китайских добровольцев успешно отражает атаки американских империалистов и войск марионеточного режима Ли Сын Мана. В нашей стране с опережением плана ведутся работы по восстановлению и развитию народного хозяйства. В колхозах и совхозах Сибири и Алтая успешно идёт заготовка кормов. Выпускники школ устремляются в приёмные комиссии вузов и техникумов. И все чаще звучит новинка – «Школьный вальс» Дунаевского.

А я только что закончил седьмой класс. Неполное среднее образование! Можно поступать в техникум. Но внутренний голос не советует пока переходить к взрослой жизни. Я охотно следую совету и так же охотно начинаю бездельничать. Первую неделю каникул ничего не делать – это так здорово! Тем более что я стал обладателем настоящего взрослого велосипеда! Он в разобранном виде хранился на чердаке с июля сорок первого года, когда отец уходил на фронт. Мама разрешила мне его восстановить только после успешного окончания семилетки. Для начала «ну полного ничегонеделания» я быстро освоил замечательное транспортное средство. В этом помогали мне друзья-одноклассники – Толька Цыган и Сашка Белобрысый. При этом они и сами, почти не пострадав, научились ездить на двухколёсной мечте.

Продолжая «ну полное ничегонеделанье», я забрался на сеновал с дореволюционной книгой юмористических рассказов Власия Дорошевича. Но тут пришел Сашка Белобрысый и нагло, высокомерно, вызывающе заявил, что он теперь – «класс», а я – «прослойка»:

– Меня батя устроил на лето разнорабочим в сельхозтехникум! Буду вкалывать. И как рабочий, и как крестьянин! – Сашка выпятил грудь, а заодно и нижнюю губу. – А ты будешь все лето валяться на сене и книжки читать. Интеллигенция в очках!

– А у меня тоже работы хватает! Картошку окучивать, грядки поливать, полоть, корову нашу пасти… Дров напилить и наколоть, уголь перетаскать…

Но Сашка был неумолим.

– Это все работа для себя, а рабочие и крестьяне трудятся для общества!

И добавил ещё – о наших одноклассниках:

– А Борька с дедом – в татарский колхоз, Витька – чертежником в жилконтору, Толька – в бригаду ассенизаторов!

И Сашка, нахлобучив старую кепку, стал спускаться по лестнице. На нижней перекладине остановился и, решив, видно, меня добить, задрал голову:

– А ещё я буду играть в духовом оркестре! На эсном басу… – и спрыгнул на упругую от навоза землю.

Как можно после таких известий бездельничать? Я имею в виду – бездельничать с удовольствием?

В тот же вечер я сказал своим дамам – маме, бабушке и Светке, – что хочу на лето идти работать. Для общества!

Дамы переглянулись.

– Интересно, это ты сам додумался? – спросила мама. – Или кто-то успел сказать, что срочно нужен пастух?

– Какой ещё пастух? Мы же со Светкой и так пасем…

Это была правда. Уже не первый год хозяева скота с двух соседних улиц объединились и пасли общественное стадо по очереди. Наша со Светкой очередь выпадала раз в две-три недели, и работой мы это не считали. Значит, речь шла о чём-то другом.

– Тут соседские женщины приходили, советовались, – пояснила мама. – Они предлагают пасти не по очереди, а нанять пастуха. Наняли Василия, но он сначала запил, а потом нанялся на рынке мясо рубить.

– А бабёнки больше не хотят сами пасти коров, – уточнила бабушка. – Ищут нового пастуха. Так что бери стадо и паси каждый день, да как положено! И баб соседских освободишь, и еще, может, деньги какие заработаешь! И тут же тебе и работа, и тут же тебе и общество!

– И ещё какое! – издевательски подхватила Светка. А мама подытожила:

– И для здоровья полезно – весь день на свежем воздухе. А заодно и поход по родному краю, как призывает «Пионерская правда»…

Я уже год выписывал «Комсомолку», но мои дамы если уж начнут издеваться… Женщины трех поколений – семьдесят, тридцать семь и тринадцать, а я среди них один, пятнадцатилетний… Что поделаешь?

– Завтра же и выходи! Я разбужу в четыре часа, – твердо пообещала бабушка.

 

Серо-буро-малиновое утро

Ранним пасмурным утром, часа в четыре, мучительно зевая, дрожа и передергиваясь от предрассветного холода и выпитой на завтрак простокваши, я вышел на улицу, завернулся в брезентовый дождевик, купленный еще покойным дедом в лавке купца Гуревича, закинул на плечо ременный бич и пошел за стадом. Я старался, как бывалый пастух, так же тяжело топать кирзовыми сапогами, лениво хлопать бичом и хрипло покрикивать: «Эй, Манька, куда?! А ну, цыля-пошла!» (Так в наших местах «цылей» погоняют коров).

Прошли по нашей Угольной улице, мягкой и зеленой, где вместо дороги узенькая тропинка вьётся по зарослям душистой ромашки; потом вышли на улицу Максима Горького, где трава рассредоточилась по придорожным канавам, уступая место грунтовой дороге; затем, мимо клуба имени Берия и колхозного рынка – на Трактовую улицу, которая представляет собой часть великого Московского тракта (он же Сибирский и Иркутский); а уж оттуда – налево, на юг, по насыпи, к болотам и заливным лугам.

Я впервые так рано шёл по этим местам. И впервые увидел, как при первых малиновых волнах солнечного восхода всё болото вдруг задымилось, закурилось, и жуткая живая буроватая туча площадью в сотни гектаров зашевелилась над серой осокой, над зелёными кочками и чёрными болотными ямами с торфяной водой. Это были комары. Миллионы комаров. Туча издавала ровный гудящий звук. Она поднималась, клубилась, распространялась. После восхода комары разделялись, разлетались – искать себе жертв, сосать чью-то кровь, наполняться, раздуваться, гибнуть на месте преступления от шлепка руки или коровьего хвоста – или, уцелев, лететь к лужам, к реке, садиться на траву, падать в воду, пожираться лягушками, тритонами, куликами, хариусами…

Таким вот ранним серо-буро-малиновым утром началась моя пастушеская работа.

Огромное пространство к югу от города разделялось длинной насыпью, протянувшейся до водокачки на берегу Кии. Слева от насыпи лежали большие болота с островами заливных лугов. Справа в болотистых берегах – Чёрное озеро, длинное и узкое старое русло Кии, а за ним – полоса лесостепи с картофельными полями и редкими колками – небольшими рощицами из берёзок, черёмухи и боярышника.

За Кией голубел зарослями высоких трав и деревьев Арчекас – невысокая горная гряда, один из северных отрогов Кузнецкого Ала-Тау. Всем моим ровесникам было известно, что с самой высокой точки Арчекаса, в самую ясную погоду, человек с острым зрением может разглядеть вдали снежный пик Белухи – красы Алтайских гор. Годы спустя, проделав простейший расчёт, я с сожалением убедился: чтобы стать видимой на таком расстоянии, Белуха должна быть втрое выше.

Болото начинается сразу же за городом, за его южной окраиной. И отсюда тянется почти до обрывистого берега реки. Уже тогда, в пятидесятом году, болото считалось высыхающим, и сейчас, в восьмидесятых, всё высыхает и никак не хочет высохнуть. Спустя двадцать лет после моего пастушества мой десятилетний сын в этом самом высыхающем болоте увяз по пояс, а когда вылез, обнаружил, что оставил в чмокающей торфяной массе кеды и шорты…

 

Трипольская культура

Бегать за коровами по кочкам не так уж и трудно. Сухая осока так вытирает (до блеска!) подошвы сапог, что даже не хочется потом выходить на пыльную дорогу.

С пастушеским делом я быстро освоился и уже спустя неделю-другую, загнав подопечных на зелёный островок, позволил себе подняться на насыпь и внимательно осмотреться с биноклем – а что там, за насыпью, между обширными картофельными полями и Чёрным озером?

В шестикратный бинокль было всё хорошо видно, а деления на внутренней линзе позволяли даже определить расстояние до любого предмета, если знать его примерные размеры. Я настроил окуляры на резкость и стал обводить вооружёнными глазами пространство за картофельными полями. Там, у самого озера, были заросли камыша, рогоза и других озёрно-болотных растений. На их фоне темнели шалаши и землянки. Жилища дымили печными трубами. Чернели кострища. Обнаружились и другие признаки человеческой цивилизации. У одной землянки стоял велосипед «Диамант», у другой паслась привязанная коза. Бегали и лаяли собаки. Вредным голосом плакала девчонка. Кого-то громко ругала женщина.

Пока я не обращал внимания на это «поселение Трипольской культуры», никто из его обитателей меня не замечал. Но стоило мне глянуть со стороны на этот незнакомый мир, как туземные жители тоже меня увидели, и очень скоро один из них нанёс мне визит вежливости.

В один из привычно жарких дней, когда уже часов в одиннадцать солнце стало допекать, и атакующие коров пауты (они же оводы) гудели злобно, как немецкие самолёты в фильмах о войне, на дороге, идущей по насыпи, появился вдруг странный человек (представитель «Трипольской культуры», как я сразу понял). Это был здоровенный сутулый мужик. Лицо его мне сразу показалось удивительно знакомым, хотя я точно знал, что вижу его впервые.

И впервые я видел человека в такой одежде. Даже для тех времён, когда одеяние большинства моих земляков выполняло лишь основные функции – прикрывать и согревать, – его костюм выглядел очень и очень необычно. Издали казалось, что он в старых, выцветшие добела солдатских брюках, но когда человек подошел ближе, оказалось – не брюки это были, а бязевые подштанники с завязками. Из-под них виднелись другие, более новые, используемые уже по прямому назначению. На плечах мужика, поверх застиранной солдатской гимнастерки, сидел тёмно-серый пиджак из какой-то ткани, очень похожей на клеенку, с которой частично ободрали клеевое покрытие.

По пути мужик неоднократно оглядывался, а один раз остановился, повернувшись ко мне спиной. И тогда я увидел, что спины у пиджака не было. Был воротник, перед с отворотами, высокие ватные плечи и рукава, а спины не было – ее отпороли зачем-то вместе с подкладкой. Видеть это было не то что неприятно – скорее, страшновато… Пиджак по моде тех времен был двубортным, на правом отвороте лазурно блестел значок парашютиста. Все остальное было обычным – ботинки, тяжелые, как из чугуна, г…давы, с телефонным кабелем вместо шнурков, и новенькая кепка чёрного сукна. Эти кепки шил и продавал некто Банзар Бурхиев.

Бурхиева все знали и посмеивались над его странностью. Она была в том, что материал для кепок он покупал в магазине, шил кепки не хуже фабричных, а продавал их дешевле… Одно время мы, мальчишки, подозревали, что он – японский шпион или диверсант («штабс-капитан Рыбников»), но потом из городской газеты узнали, что Банзар Бурхиевич Бурхиев – участник трёх войн, начиная с германской, и имеет множество наград, в том числе солдатского Георгия и два ордена Славы.

Я с уважением посмотрел на бурхиевскую кепку странного гостя и перевел взгляд на его лицо. Оно опять показалось мне знакомым – красное, всё, до самых глаз, утыканное густой рыжей щетиной, как мелко нарубленной медной проволокой. Глаза были маленькие, заглублённые, светло-голубые с золотинкой, и ясные-ясные. Смотрели они не прямо, а всё куда-то вкось, сильно прищуриваясь, так, что даже нос от этого морщился. Мужик подошел совсем близко и, глядя мимо меня, вопросил, улыбаясь:

– Что читаешь?

Я показал обложку однотомника Чехова.

– Что читаешь? – переспросил он и, помолчав, сам себе тихо ответил:

– Книжку…

Мой личный опыт, хоть и не очень большой, подсказывал, что такое начало разговора, да при столь вызывающей внешности, ничего хорошего не обещает. На всякий случай я встал и переложил книгу в левую руку, а бич в правую.

Но мужик, еще сильнее сморщив нос и ощерив крупные зубы цвета слоновой кости, молчал и по-прежнему смотрел вкось. Потом он сказал:

– Покажи кабинет!

– Что показать?

– Покажи кабинет!

– Какой кабинет?

– А энтот!

И толстый бурый палец с ногтем, похожим на копытце жеребенка, осторожно дотронулся до моего бинокля.

– А, вы хотите посмотреть в бинокль?

– Ага, покажи кабинок!

Я дал ему «кабинок», не снимая ремешка с шеи. Он впихнул окуляры в глубокие глазные впадины, и щетинистое лицо расцвело такой детски радостной улыбкой, что мне даже стало неловко.

Мужик долго обшаривал горизонт, потом остановился; улыбка из радостной стала блаженной. Он долго пялился в одном направлении, наконец, вынул бинокль из глазниц и сказал торжественно:

– Тама бабы купаются! Голыя!..

И снова рванул бинокль, так дёрнув меня ремешком за шею, что я чуть не полетел с насыпи. Он такого пустяка просто не заметил. Еще минут пятнадцать он держал меня на привязи и смотрел, не отрываясь, на дальний конец озера. Лицо его стало цвета свеклы. Нижняя челюсть равномерно опускалась и поднималась, подобно ковшу экскаватора; с губы, стеклянно блестя на солнце, тянулась длинная вожжа слюны… Но вот губы утёрты, челюсти захлопнуты. Дядька вернул мне бинокль и произнес очень душевно:

– Тама бабы купаются! Голыя! Толстыя!.. Но ты не смотри, ты школьник!

И сел на край насыпи. Я присел рядом, и мы познакомились. Оказался он сторожем от артели инвалидов, охранял картофельное поле. Звали его Вася Паршин. Был он контуженным, специальности не имел, грамоты почти не знал. Родом был из села Собакина, соседнего района. Больше всего на свете любил парную баню, толстых баб и свежие огурцы. Еще он любил детей, но жена не хотела их – боялась голос испортить…

– У вас жена… певица?

– Ага! Такая певушка, что ты! Она же с капитаном жила, а ушла ко мне! А певушка была какая – ой-ёй-ёй! Капитан плакал…

Потом уже я увидел эту «певушку», да и услышал… Конечно, я был тогда только вчерашним семиклассником и многого не понимал, но, увидев Васину жену, подумал, что тот капитан, скорее всего, был или дурак, или плакал от радости, когда Вася уводил его «певушку». Ещё я подумал, что и сам Вася тоже не стал бы очень далеко преследовать того, кто увёл бы его жену…

Вася стал приходить ко мне каждый день. Я иногда приносил ему огурцы с огорода и за это весь день мог не бегать за коровами – Вася мне этого попросту не позволял. Он делал это сам, – топая чугунными г…давами, носился по полю, как тяжело вооруженный рыцарь, страшно хлопая бичом, и коровы дико шарахались от его глухого рева:

– Эй, Манька (Катька, Зорька, Ночка…), куда?… твою мать! А ну, цыля – пошла!

Я всё не мог понять, почему его лицо казалось мне знакомым, и подолгу рассматривал его, когда Вася (а для меня дядя Вася), схрумкав десяток огурцов с черным хлебом, ложился на склоне насыпи и на два-три часа засыпал. Я испытывал какое-то волнение, как будто я вижу то, чего не видел никто другой, или будто я знаю об этом человеке что-то такое, чего он сам не знает и не узнает. Но никак я не мог понять, в чём тут дело.

На фронте Вася был санитаром в медсанбате, но потом его перевели в другое подразделение. Произошло это так. Санитар, рядовой Паршин, получил приказ сопроводить под конвоем раненого пленного офицера в штаб. Пройдя некоторое расстояние, немец показал знаками, что идти не может. Конвоир, помня приказ – «доставить», взвалил раненого на спину и попёр его, «как мешок с картохами». Но фриц был тяжёлый, а путь неблизкий. Уставши, Вася положил немца на траву и сам сел, привалившись к дереву. И – задремал… Проснувшись, увидел, что раненый фриц не только стоит на ногах, как здоровый, но и крадётся к винтовке. Санитара больше всего возмутило, что немец его обманул. «Тащил его, паразита, на себе!..» Вася обложил немца большим матом и показал кулак, на что немец ответил что-то по-своему и ударил Васю по щеке. Тогда Вася от души дал немцу в ухо. И, как оказалось, убил… За это Васю перевели в похоронную команду. С ней он дошёл до Польши, где и был контужен.

 

Не Качалов… И не Яхонтов!

Выгоняя по утрам стадо, я всегда брал с собой какую-нибудь книгу. Когда коров ничто не беспокоило, я усаживался на сухом месте и глотал страницу за страницей. Если были стихи, я иногда пробовал читать их вслух, «с выражением». В тот день у меня была с собой книжка Бертольда Брехта «Страх и отчаяние в Третьей империи».

«Приходят милые детки, Что служат в контрразведке, На пап и мам донося, – Мол, папы и мамы – изменники, – И вот уже они пленники, И спета песенка вся…» – читал я, обратясь лицом к рогатой аудитории, которой было совершенно всё равно, как и что звучит, будь то Руставели, Маяковский, Михалков или Брехт.

Когда над болотом отзвучал Бертольд Брехт, сзади послышались громкие и очень ироничные аплодисменты. Я обернулся. Передо мной стоял низкорослый тощий мужчина, на вид лет тридцати с лишним. «Он ничего не боится!» – подумал я, увидев его глаза – светло-серые, прозрачные и страшно спокойные. Он стоял и продолжал аплодировать.

– Да ладно вам! – сказал я. – Плохо ведь читал…

– Да уж, не Качалов, не Яхонтов… и не Ермолова! Даже не Хенкин! Артиста из тебя не получится… Закурить есть?

– Я не курю.

– Ага. Не куришь, не пьёшь и девок не… любишь. Так?

– Так…

– Ну и дурак. А я вот и пью, и курю, и девок… не обижаю!

От ближнего шалаша послышался пронзительный женский зов:

– Лёва! Лёва!.. Иди картошки исть!..

– Пардон, это меня, – сказал маленький мужчина и стал спускаться с насыпи. Одна нога у него не сгибалась. Я помог спуститься и сопроводил его до места. У входа в шалаш (у нас это чаще называлось балаганом) стояла женщина лет за сорок, радостно и щербато улыбаясь. Хромой обернулся ко мне:

– Прошу к нашему шалашу…

Женщина стеснительно протянула мне руку: «Шура!..»

– Шура-дура… – изрек Лёва. Шура заулыбалась ещё радостнее.

– С нами картошки исть… – пригласила меня. Я сказал «Спасибо, обедал» и присел на пень у входа. За столом из горбылей между Лёвой и Шурой сидела девчонка лет десяти, остриженная наголо, как детдомовская.

– Вы сторож? Пастух? – спросил я. – Вас зовут Лёва?

– Кто я? Как меня зовут? – и Лёва, посыпая картошину солью, продекламировал:

– Иван Иваныч Иванов, предводитель жиганов! И я же – Иван Иваныч Померанцев, любитель музыки и танцев!

Шура упала на лавку и прямо закатилась от смеха. Мне тоже было смешно, но не настолько, чтобы так вот закатываться и валиться на лавку. А Лёва продолжал:

– Вот сейчас поедим картошки, я пойду покурить и сразу тебе всё расскажу – кто я есть, зачем на свет родился, что из этого вышло и т. д., и т. п., и всегда к вашим услугам.

Всё, что изрекал Лёва, приводило Шуру в радостное восхищение. Сама она ела мало, а всё подкладывала Лёве и девчонке, ловя при этом каждое слово маленького мужчины.

Закончив обед, Лёва заковылял к насыпи, я за ним. Вспомнив, как он хвастался – «и пью, и курю…», я очень вежливо заметил:

– А я видел, каких вы девок любите…

Он громко захохотал:

– А это не девка, это – жена! Мне – двадцать семь, ей – всего сорок! А Гальку я удочерил, это её дитя, невинный плод любви несчастной… У каждой женщины должна быть волнующая тайна! А если нет, надо придумать. А без тайны – нет женщины! Так, скотина двуногая… Я правильно излагаю?.. Ха-ха!.. Ну ладно, давай знакомиться, Честь имею – Лёва, Лёвчик, Лев Николаевич Петров. Профессия – вор-рецидивист!

Я ему сразу поверил. И тут же сделал глупость. Желая изобразить бывалого парня, знакомого с блатным миром, спросил небрежно:

– Давно завязал?

– Завязал своевременно. А ты мне тютельки-мутельки не строй. Я же тебе сказал – артиста из тебя не выйдет, можешь мне поверить. Ты – кто? Ученик седьмого или восьмого класса, комсомолец, член бюро или редактор стенгазеты… Отличник учёбы или около того, сын порядочных родителей… И по фене со мной не надо. Я тебя такого, как есть, уважаю. Давно за тобой наблюдаю… Ты мне подходишь!

– Для чего подхожу? – с некоторой тревогой спросил я.

– Для души, для разговора! Мы же с тобой русские люди… Как можно без разговора? Ты вот садись, и я присяду. Я сейчас буду излагать свою автобиографию, а ты слушай и не перебивай. Все вопросы в письменном виде!

Но тут вдруг прибежала Галька и закричала, что какой-то дядька уводит корову из моего стада. Я выскочил на насыпь и увидел, что пожилой мужик тащит на верёвке красно-пёструю Зорьку. Пока я его догонял, Галька успела прокричать, что этот дядька сам загнал корову на своё поле.

 

Ковбойские страсти

Всё ясно – этот гад изобразил потраву, чтобы получить четвертную на бутылку, и решил корову не уступать… Я догнал мужика и стал вырывать у него из рук верёвку. Но ему, конечно, жаль было упускать 25 рублей. Он цепко держал конец, материл меня, грозился заявить в милицию за хулиганство, а также в школу и в райком комсомола. При этом он всё старался пнуть меня по голени – знал, видно, что это очень больно, – но я успевал поднять ногу, и мужик каждый раз попадал своей голенью по носку моего сапога. От боли он злился ещё больше. Он был не сильнее меня, но почти домостроевское воспитание не позволяло мне ударить или хотя бы толкнуть пожилого человека. Это давало похитителю моральный перевес, он стал дёргать резче, и я чуть было не выпустил верёвку. Какие-то звуки сзади заставили меня оглянуться.

Вдалеке маячил быстро хромающий Лёва, что-то мне кричал. Но его заглушил глухой грозный рёв и тяжёлый топот. По насыпи, как боевой слон Ганнибала, стремительно приближался Вася. Он сообразил, что совершается несправедливость. Лицо его было тёмно-багровым, в рёве не разобрать отдельных слов. Корова испуганно заметалась, дёргая во все стороны верёвку. Мужик ещё ничего не понимал и продолжал тянуть корову к себе. Но неотвратимое возмездие в лице Васи налетело с рёвом «Убью!», схватило издёрганную верёвку и так рвануло её на себя, что мужик-похититель с размаху брякнулся на дорогу. Я освободил глупое животное, и Зорька, подгоняемая Васей, радостно побежала к знакомому стаду.

Мужик поднялся, хмуро осматривая ободранные ладони. Мне его стало даже жалко, но, отдавая ему верёвку, я посоветовал: «Можете на ней повеситься…». Уже договаривая отвратительную фразу, я пожалел о сказанном, а потом увидел глаза похитителя-неудачника и понял: этого он мне не простит… Так оно и вышло.

Он потом выбрал день – специально следил, – когда Вася уходил в город за пенсией, а я зачитался, – и загнал-таки на своё поганое поле мою корову, да не просто из моего стада, а нашу собственную кормилицу, Катьку – стройную синеглазую красавицу украинской степной породы, редкой для Сибири масти – под цвет чая с молоком, бодучую, как молодой бычок. Ему бы с ней ни за что не справиться, если бы не помощь сына – синемордого пьянчуги…

И мне пришлось пережить несколько часов унизительных переговоров, упрашиваний, объяснений, взаимных обвинений и оскорблений. Хозяину картошки всё было нипочём. Я, потеряв контроль над собой, обзывал противника паразитом, падлой, кулацкой мордой, а сына его – пьяным боровом. Они запросто могли меня, как это называлось, «вусмерть изметелить», но тогда дело могло дойти до милиции, и уж денег-то им бы точно не видать! И двое взрослых людей терпели истеричные выкрики пятнадцатилетнего очкарика. Старик ограничивался матерками и многозначительными «ну-ну», а сын его, предельно пьяный, пытаясь что-то сказать, только выпучивал красные опухшие глаза и, угрожающе покачивая грязным толстым пальцем, шевелил раскисшими губами. Слова не получались, но шевеленье губ было очень выразительным, даже страстным. Ещё бы, ведь двадцать пять рублей – это же бутылка водки плюс банка паштета из частиковых рыб…

Победила несправедливость. Вася, узнав о победе злоумышленников, то утешал меня, то грозился переломать ноги паразитам, обидевшим школьника. Но старик долго после этого не появлялся на своём поле, и Вася понемногу успокоился.

 

Чего в школе не проходят

Оказалось, что Лев Николаевич Петров – коренной ленинградец. Отец его заведовал районо. Мать – костюмерша на Ленфильме. Воровать Лёва начал с одиннадцати лет, и не от нужды, а из любви к искусству. Несколько раз попадался, подводил отца «под монастырь». Перед самой войной Лёва был судим за участие в групповой краже по предварительному сговору, получил срок. В войну попросился на фронт. Там принял твёрдое решение – завязать. Осенью сорок четвёртого был ранен в ногу…

– Вот в эту? – показал я на негнущуюся тяжёлую конечность.

– Вот в эту…

– И с тех пор не гнётся?

– Не гнётся… Но чешется. Дай-ка я почешу…

И Лёва с помощью здоровой ноги стащил сапог с негнущейся. Ступня была обмотана газетой вместо портянки – обычное дело… Лёва достал из кармана большой складной нож, раскрыл, вытер блестящее лезвие о штаны.

– Чешется – не могу… Ах ты! – и он, наклонившись, ударил ножом по обмотанной ступне. – Ах ты, мать твою… – и снова ударил.

– Что вы делаете? – закричал я растерянно.

– Ногу чешу! Я говорил тебе – не перебивай, все вопросы – в письменном виде. А ты перебил, вот нога и зачесалась!

Наверное, у меня было очень глупое выражение, потому что он посмотрел-посмотрел и рассмеялся. Потом размотал газету на ноге… Ступня была деревянная, истыканная и изрезанная ножом. Краска телесного цвета почти вся облезла.

– Вся нога – протез. От середины бедра. Понял? После ранения ампутировали! А чешется так, что глаза на лоб лезут. Я уже много обрезал. И что отрезал – не чешется. Так вот! Загадка природы…

Лёва замолчал, полез в карман за кисетом, от газетной портянки оторвал аккуратный прямоугольник, ловко свернул цыгарку, с треском затянулся и выдал длинную цепочку колец махорочного дыма. Я смиренно ожидал продолжения, не пытаясь больше перебивать. Но Лёва не был молчуном. Просто ему надо было убедиться, что урок усвоен.

– А дальше было так. Вышел из госпиталя, еду поездом в Питер, мечтаю о мирной и честной жизни… Вдруг ночью какой-то гад вещмешок у меня из-под головы хвать – и дёру! Разве я догоню на костылях? Представляешь? Смех и грех – вор у вора мешок украл!.. Но мне тогда не до смеха было. Ни шкуры, ни денег, ни жратвы… Вот тебе и завязал!.. Прибыл в Питер. Родители – я знал из письма – должны были вернуться из эвакуации. Иду домой – в квартире чужие люди, о моих ничего не знают… Пошёл искать друзей, знакомых – никого… Понятно – кто на фронте, кто сидит, а кто в блокаду помер… Занесло меня к ночи в Парголово – любимое место… Иду. Все мысли – пожрать… А уже весна, листва зелёная, всё цветёт – у меня голова кружится, костыли тяжёлые… Вижу – в домике одном окно открыто, лампа горит и на столе, у самого окна – буханка хлеба! Ну, думаю, в последний раз… Пролез в палисадник, руку в окно, булка сама в руке оказалась. А хозяйка была в палисаднике! Она меня хвать за костыль, я и шмякнулся на землю. Она костыли схватила, хай подняла, тут соседи, патруль… Может, и обошлось бы, да судимость не первая… Ха-ха!.. Два года лагеря и на шесть лет – в Сибирь твою родную. И вот я здесь, и вот я с вами… Работаю сапожником в артели инвалидов имени Михаила Ивановича Калинина. В лагере научили шилом ковырять… Женился вот на Шурке…

– Вы теперь окончательно завязали?

– Не извольте сомневаться! Имею в жизни цель и ясную перспективу. Семь классов у меня было, теперь в вечернюю школу хожу, нужна десятилетка. Я отличник по всем предметам. Память у меня богатая, мужчина я начитанный и культурный. Отбуду ссылку – займусь настоящим делом. Ты меня тогда не узнаешь!

Я опять поверил Лёве. Была в его речах такая определённость и уверенность, будто дело за самым простым, как встать и согнать корову с картошки. А Лёва, помолчав, уточнил:

– Ты семь классов уже закончил? Ну, тогда можно! Слушай, я тебе расскажу, как меня в первый раз взяли на дело…

Рассказывал Лёва так живо, что все события, которые он описывал, я как будто видел в кино. А когда что-то заставляло его прерываться, я воспринимал паузу как обрыв киноленты, хоть кричи: «Сапожники!». Я сказал об этом Лёве, он с удовольствием посмеялся:

– А я и в самом деле сапожник!.. Значит, интересно рассказываю? То-то! Я же тебе не Вася, а Лев Николаевич! Имя обязывает…

 

Культполитпросветработа

В то лето изредка случались не очень жаркие дни. Но хотя небо и было пасмурным, воздух оставался сухим. Лёгкий прохладный ветерок разгонял комаров и паутов, коровы спокойно наполняли свои сложные желудки, а мы усаживались на краю насыпи и ждали, когда Лева придет в настроение и что-нибудь интересное нам расскажет. Но чтобы прийти в настроение, Леве нужна была затравка. Чаще всего повод давал Вася. Он просил закурить, сворачивал цигарку в свой палец толщиной. Возвращая Леве кисет, говорил: «Папироски лучше». «Ишь ты, дурак, а хитрый!» – парировал Лева, и иногда этого было достаточно.

Помню его рассказ о соучастии в краже со взломом. Когда Лева дошел до кульминации, то есть до момента, когда в квартиру вошел её хозяин и, увидев воров с узлами, спокойно сказал «Руки вверх!», держа правую руку в кармане, Вася схватил рассказчика за руку:

– Не надо! Ему не надо! Он школьник!

– Заткнись! – бросил Лева, и Вася молча подчинился. Лева продолжал.

…Когда воры – их было трое – по одному выходили из квартиры, держа руки за головами, хозяин останавливал каждого на площадке второго этажа и приказывал прыгать вниз, в пролет. «Иначе – стреляю!» Один сломал ногу, другой – ребро, третий обошёлся синяками. Хозяин сам вызвал скорую и сказал врачу, что это шпана на спор прыгала с площадки.

– А вы… тоже прыгали? – не удержался я от вопроса.

– А меня с ними не было! Я на шухере стоял. Замечтался… Думал, что куплю на свою долю. Хозяина и прозевал. Мне тринадцать лет было. Глупый еще… Пока ждали скорую, наш старший говорит хозяину: «Мы на твою пушку легавых наведем, статью получишь, фраер!» А фраер достаёт из кармана портсигар деревянный: «Вот моя пушка, ребята…»

Я со своего поста все видел и слышал. Досадно было – на понт взял… Правда, милиции он нас не закладывал. Все равно после мы его выследили, хотели морду бритвами расписать. Встретили, окружили, а он опять в карман. Старший кричит: «А ну давай, фраер, стреляй из своего портсигара!» Фраер ему: «Пожалуйста!» – и из пистолета по ногам… Тот упал, мы – в стороны, а мужик этот кричит: «В третий раз, ребята, не пожалею!» Больше мы его не трогали…

Но Лев Николаевич рассказывал не только о блатной жизни. Оказывается, этот отличник учебы обошел в юные годы все залы Эрмитажа и запечатлел все увиденное в своей ненормальной памяти. Скульптуры он описывал детально, до виноградных листков. Говоря о картинах, старался передать не только сюжет, но и краски, и свое настроение от каждой картины. Старинное оружие, золотые украшения и прочие драгоценности он просто перечислял, как будто читал по списку, составленному завхозом.

Иногда Лева пересказывал содержание прочитанных книг. Похоже было, что он шпарит наизусть. Помню, он излагал нам роман И.Микитенко «Утро» (он так и сказал: роман И.Микитенко «Утро»). В том же году, зимой, эта книга попала мне в руки. Я начал читать. Дойдя до фразы: Вот Нафтула, здорово прыгает, чёртов татарин!», я почувствовал, что читаю знакомый текст. То же было и с книгой В.Шишкова «Странники» – она вошла в мою память прежде всего через Леву.

Конечно, читал он не только про уголовников и воспитанников трудколоний. Как – то он пересказал нам только что прочитанную книжку американской журналистки Аннабеллы Бюкар «Правда об американских дипломатах». Странное было зрелище: на краю насыпи стоит маленький мужчина в мятом, засаленном пиджачке, одна нога в рваном сапоге, у другой деревянная ступня разбита в щепки; на лице – жиденькая бородка карикатурного дьячка, насмешливый красный нос и холодные, спокойные глаза цвета сыворотки, кепка так низко надвинута на глаза, что голова постоянно задрана. И странно было слышать, как эта фигура говорит – нет, вешает – звонким, резким тенором, отчетливо произнося: «Джон Джонс не хочет войны. Джон Джонс хочет мира!»

Вася слушал, сощурив добрые ясные глаза и глядя ими куда-то вкось. Шура, если бывала на чтениях, гордо выпрямлялась, поправляла на тощей груди жакетку-обдергайку. Она не все понимала, но твердо знала одно: ее муж самый умный, и чего не знает Лева – того уж точно не знает никто!

 

Пантелей-сифилитик

Два раза в месяц Лёва ходил в город за инвалидной пенсией и получкой. В эти дни он задерживался допоздна и возвращался, как уважительно говорила Шура, «выпимши». Мне пришлось не раз наблюдать его возвращение. Лёва медленно двигался по насыпи, стуча костылём и протезом, и громко, с большим чувством распевал блатные песни.

Помню ленинградские ночи холодные, Брали на дело меня…

– неслось над полями и болотами. И вскоре из землянки, возле которой стоял велосипед «Диамант», слышалась такая же пронзительная, старательно исполняемая мелодия. Играли на аккордеоне. Это третий сторож от артели инвалидов имени Калинина, Пантелей по прозвищу «Сифилитик», подыгрывал приятелю.

Быстро пробили четыре отверстия Возле стального замка — Деньги народные, пачками сложены, Смотрят на нас свысока…

– выводил голосом Лёва, а в дальней землянке разводил меха сияющего перламутром инструмента сутулый мрачный человек, бывший старший конюх госконюшни, от долгой несчастной любви спившийся, а от короткой счастливой любви получивший сифилис. Болезни свои Пантелей одолел. От сифилиса его вылечили в рекордно короткий срок чудо-препаратом, название которого Пантелей произносил торжественно и с дрожью в голосе: «Пенициллин!» Поразмыслив, Пантелей решил, что тяга к выпивке – тоже болезнь, только психическая, а значит, и лечить её надо силой своей души. Он целый год не притрагивался к спиртному и однажды испытал великое наслаждение от простого чувства свободы: хочу – пью, хочу – мимо лью.

Теперь у Пантелея была репутация трезвенника, но прозвище «Сифилитик» осталось, и осталось брезгливое отношение к нему знакомых и соседей. Пантелей построил в поле комфортабельную землянку с дощатым полом, застеклённым окном, печуркой с трубой; там была у него обстановка – железная кровать и ещё топчан, буфет с посудой, даже половики – в отличие от лёвиного жилища, где вся мебель состояла из лавок, застеленных сеном и телогрейками, да стола из сосновых горбылей. Но у Лёвы часто бывали гости, а к Сифилитику никто не заходил. Он даже купил аккордеон и выучился очень прилично играть, но люди по-прежнему обходили его открытый для гостей дом. Не помогало даже то, что все знали: хотя Пантелей теперь не пьяница, у него всегда под топчаном есть полбанки на случай гостя. Топчан, застеленный всем чистым, тоже ждал случайного ночлежника. Даже Лева – на что уж ничего не боялся – домой к Пантелею не заходил, хотя и общался с ним довольно часто. Кричит, бывало:

– Эй, Пантюша, как дела? Ещё не женился? Ну, ничего, ты, главное, верь в свое светлое будущее, а любовь – она придёт, нежданная! Давай, Пантюша, выше нос, которого нет!

Это было несправедливо. До носа Пантелея хвороба не дотянулась. Нос у него был – длинный и унылый. Пантелей улыбался Лёве, махал рукой и уходил в свою землянку, а злыдень с деревянной ногой кричал ему вдогонку:

– Горячий привет Ивану Демосфеновичу!

Имелся в виду знаменитый местный врач – специалист по гинекологии, урологии и венерологии. Иван Демосфенович был грек, откуда-то с юга, бывший заключённый. Весь свой срок он проработал в медсанчасти Сиблага МВД, лечил заключённых, вольнонаёмных сотрудников, офицеров, рядовых стрелков и пользовался у всех величайшим уважением. Ещё в лагере он женился на врачихе, тоже заключённой. Когда великого доктора расконвоировали, он решил остаться жить в нашем городе – к великой радости «сифончиков» и «бубончиков», как ласково называл он своих пациентов. Ко времени освобождения Иван Демосфенович был уже состоятельным человеком, купил дом, автомобиль «Победа» и моторную лодку.

 

«Дама с собачкой»

Почти каждый день утром, около семи, появлялась она, медленно поднявшись по отлогой тропинке на насыпь, и двигалась по направлению к городу. После полудня, не ускоряя и не замедляя шага, той же дорогой возвращалась назад, сходила с насыпи и, пройдя через картофельные поля и вдоль озера, скрывалась в самой удалённой землянке.

Она появилась в нашем городе в начале войны. Это была слепая женщина лет за сорок, с круглым обветренным лицом, избитым крупными оспинами. От оспы она и ослепла – ещё, говорят, в молодости. Кто-то построил ей тёплую землянку, там она и жила – зимой и летом, выходя по утрам в город с собачкой-поводырём. Была она спокойная, неторопливая, вежливая. Одевалась просто и чисто. Всегда на ней был белый платок до бровей, телогрейка зимой и вязаная кофта летом, всегда – длинное суконное платье и рабочие ботинки, всё на удивление опрятное.

Кто-то из учителей прозвал её «Дама с собачкой», и прозвище закрепилось. Собачка была учёная, она вела слепую хозяйку, повинуясь каждому слову. «На рынок! К сапожнику! За керосином! В чайную!..» – и собачонка, напрягаясь всем телом, натягивает поводок, а хозяйка шествует следом, чуть отклоняясь назад, будто слегка упираясь. Время от времени собачки менялись, но всегда это была маленькая, белая с жёлтыми пятнами дворняжка, умная, послушная и работящая. Хозяйка кормила её тем же, что ела сама. Зарабатывала слепая гаданием по руке. В те годы у гадалок и ворожеек было клиентов хоть отбавляй. «Дама с собачкой» всегда готова была взять женскую ладонь и, водя по ней пальцев, подняв к небу незрячие глаза, говорить – о прошлом, настоящем, будущем… Она не утешала, не украшала речь цыганскими любезностями и прочей пошлой экзотикой – работала. Плату не назначала, денег никогда не просила. Давали сразу, просили подождать, не платили вовсе – одинаково молча кланялась, поворачивалась и уходила. Кроме того, она ещё и добротно вязала из шерсти шарфы, носки, варежки. Ей, видимо, хватало на жизнь. Всё лето она собирала лечебные травы – наощупь, обнюхивая каждый листок и стебель. Сама таскала с болота сухие коряги и торф, разводила и поддерживала огонь под таганком.

Однажды, когда я гнал коров по насыпи домой, она шла навстречу. Остановилась, пропустила коров и сказала хрипловато: «Сынок, дай руку – хочу тебе сказать… Нет, уже все хорошо, мне показалось… Смотри, больше не простывай…» И ещё сказала, сколько мне лет, и что отец погиб на фронте, что живу я вместе с матерью, бабушкой и младшей сестрой, и что я два раза тонул… Денег у меня было – пятак, но она приняла его с поклоном.

Иногда ее спрашивали, не надо ли чем помочь. Она благодарила и отказывалась. И добавляла: «Я сама, если надо, могу любому помочь!» Люди принимали эти слова за шутку. До поры до времени…

 

«Парень-молодяк»

Примерно в январе того же года появился в нашем городе Болгарин. Это был высокий, неправдоподобно красивый человек лет, по видимости, за сорок. Огромные черные глаза на смуглом лице, черная волнистая борода и усы, ровные белые зубы. Но – одет он был в какое-то жуткое рванье, и штаны постоянно блестели от влаги, за несколько шагов от него несло резкой вонью. Иногда с ним заговаривали, и он, хотя плохо говорил по-русски, смог объяснить, как он здесь оказался.

В годы войны он проживал в Румынии и был мобилизован в румынскую армию, в первых же боях на Украине перебежал к нашим. Румынский офицер, взятый в плен той же частью, злостно его оклеветал. Болгарин не смог доказать своей невиновности. Время было суровое, и он получил пятнадцать лет. Срок отбывал на Колыме. В сорок девятом его досрочно освободили и отправили в Москву, чтобы там он обратился в Болгарское посольство. Оказалось, что его родственник, занимающий большой пост в болгарском правительстве, возбудил ходатайство и добился его освобождения.

Все складывалось хорошо. Он был свободным и невиновным, получил приличную одежду и деньги на дорогу, он уже ехал в купе скорого поезда Владивосток-Москва… Но в том же поезде ехали освобожденные уголовники. Они подстерегли его в тамбуре, отняли деньги, раздели, сбросили с поезда. Он пролежал ночь на снегу, но остался жив. В больнице, куда его доставила милиция, он пробыл больше месяца, но осталось недержание мочи – постоянное, изнурительное. Оперативники дали ему одеться, посадили на поезд. И снова – уголовники… Правда, на этот раз его не ограбили, а просто выбросили из вагона. Он снова остался жив. Пешком дошел до нашего города и больше не делал попыток что-либо изменить в своей судьбе. Его сторонились, и он сам сторонился людей. В городской больнице ему предложили операцию – он не решился. Родственникам о себе ничего не сообщал, – видимо, недуг полностью лишил его и сил, и воли. Не знаю, где он спал, но на ночлег никуда не просился. Милостыню он не просил, – просто стоял где-нибудь и глядел прямо перед собой. Деньги ему опускали в карманы, и на еду ему, похоже, хватало.

Однажды на рынке я видел, как он подошел к книжному киоску, стал перебирать книги. Продавщица терпела и даже улыбалась. Вдруг Болгарин схватил одну книжку, руки его задрожали. Я был рядом и видел – это была «Накануне» Тургенева, серии «Народная библиотека», с цветной иллюстрацией на бумажной обложке. Меня поразило сходство лица Инсарова на рисунке с лицом самого Болгарина. Его, видимо, тоже… Болгарин заплатил, взял книжку и ушел.

Конец зимы и всю весну пятидесятого года он провел, появляясь то на рынке, то на насыпи. В начале лета его встретила Дама с собачкой. Она трижды обошла вокруг него, постепенно приближаясь, взяла за руку, поводила пальцем по ладони и сказала: «Пошли!»

Он стал жить в ее землянке. Уже спустя несколько дней он выглядел совершенно иначе. Дама купила ему новый костюм из чертовой кожи и как-то сделала, что его одежда оставалась сухой. Она по-прежнему промышляла гаданием по руке, а теперь стала брать больше заказов на вязание из шерсти. Странно: несмотря на слепоту, у нее прекрасно получались носки, варежки, шарфы, свитера и прочие теплые вещи, которые всегда высоко ценятся в Сибири. Еще она стала собирать какие-то травы, подолгу обнюхивая каждый цветок и стебель. Болгарин почти перестал бывать в городе. Он корчевал коряги, копал торф, ловил багром в реке бревна, сушил их, пилил колол, складывал дрова у землянки. О странном симбиозе судили по-разному, но лёвина Шура категорически утверждала, что слепая его лечит – и только.

Когда он появлялся изредка на насыпи, с ним вежливо здоровались, провожали глазами. Обсуждали вопрос, сколько ему лет. Мне он казался пожилым, Вася с Шурой давали ему тридцать пять. Умный Лева, пару раз присмотревшись внимательно к чернобородому иноземцу, выдал нам свое веское заключение: «Какие там тридцать пять-сорок?! Ему двадцать пять, не больше. Парень – молодяк! Меня не проведешь!» Лева был очень близок к истине. Как оказалось, Болгарину в это лето было двадцать шесть.

 

Вести с трудового фронта

Теперь я мог спокойно встретить любого одноклассника, как будто нечаянно спросить: «Где работаешь?» и на такой же вопрос небрежно ответить: «А я – пастухом!» Однако встречи теперь, как назло, стали редкими – ведь мой рабочий день начинался в четыре утра и заканчивался в девять вечера. На обед я пригонял стадо только в сильный зной, когда пауты доводили коров до отчаяния.

В один из таких дней я увидел на улице ассенизационный обоз. На задней повозке восседал мой одноклассник Толя. Он с важным видом дымил длинной папиросой и независимо поглядывал по сторонам. Меня поприветствовал жестом «Рот-Фронт» и сообщил, что вечерами ходит на танцы в городской сад. От него же я узнал, что в духовом оркестре горсада на эсном басу играет Сашка Белобрысый.

Сашку я тоже встретил. Это было в обед, в самый зной. Могучая латунная труба на его плече так горела на солнце, что, казалось, вот-вот расплавится и прожжет деревянный тротуар. Вытирая подкладкой кепки раскаленное докрасна лицо, Сашка заявил, что теперь он не только рабочий и крестьянин, но еще и работник искусства. Еще он громко порадовался жаркой погоде: это значит, много народу ходит купаться на Кию и, значит, много будет утопленников и, значит, лабухам-духоперам будет много работы – «жмуриков таскать». Все это он выпалил так быстро и так куда-то спешил, что я даже не успел сказать о своей работе.

 

Похищение «Диаманта»

К Пантелею наконец-то пожаловал гость. Какой-то нездешний бродяга, прошатавшись полдня по насыпи, под вечер спустился к Пантелеевой землянке и попросился переночевать. Приняв гостя, Пантелей нажарил картошки с салом, выставил пол-литра водки, сыграл на аккордеоне «Златые горы» и «Летят перелетные птицы», уложил гостя спать. Довольный, долго курил у входа в землянку и с заходом солнца тоже улегся. Удалились на ночлег и Вася с Лёвой.

А я в это время, освободившись до утра от пастушеских дел, оседлал велосипед и прикатил на болото, чтобы получше рассмотреть в шестикратный бинокль полную Луну – в городе мешали деревья. Остановившись посреди насыпи, я положил велик на склон и стал ждать, когда небо как следует потемнеет. Какой-то неясный звук заставил меня навести зрительный прибор на землянку Пантелея. От неё к насыпи быстро шёл человек, ведя за руль пантелеев велосипед «Диамант». Когда он уже поднимался по склону, раздался крик – это возмущённый Пантелей выбежал из землянки, размахивая палкой. Похититель шустро взбежал на насыпь, оседлал велик и поехал. На крик из своих жилищ выскочили Вася и Лева. Ворюга катил по насыпи уже мимо лёвиной усадьбы. Лева понял ситуацию мгновенно. Совершенно голый, прыгая на одной ноге (протез на ночь снимался), он снизу метнул свой костыль и попал в колесо, между спицами. Гость вылетел из седла и пропахал носом с полметра дороги. К нему уже мчался Вася. Он страшно грохотал своими чугунными башмаками и глухо ревел «Убью!» Он и убил бы, но Лева не дал ему дотронуться до вора.

Когда я подъехал к месту происшествия, там уже вершилось правосудие. Лёва велел похитителю встать, вытащил свой костыль из покореженного колеса, выпрямился и уставился вору в глаза – абсолютно голый, облитый голубым лунным светом, одноногий маленький человек с до жути спокойным взглядом!

– Гнида! – сказал он негромко. – Бикса дешевая! У кого воруешь?.. Ну что, будем правилки качать?

Вор задрожал и отчаянно замотал головой. Лева что-то бормотнул ему на ухо, никто не разобрал слов. А тот засуетился, выгреб из кармана большую пачку денег и с готовностью протянул Леве.

– Не мне, а хозяину – за обиду! И на ремонт веломашины…

Пантелей, ничего не понимая, растерянно взял деньги, мял их в руках, укоризненно смотрел на вора. Вор нерешительно попятился, делая попытку уйти. Лева развернул его лицом к городу и торжественно произнес:

– Мы надеемся, сударь, что впредь наши дороги не пересекутся…

А потом добавил, адресуясь уже к Васе:

– Друг мой, зашнуруйте ваш башмак и дайте… короче, Вася, дай ему под ж…, да так, чтобы он летел, свистел и радовался!

…Вор, сильно хромая и держась обеими руками за задницу, быстро удалялся в сторону города. Пантелей плакал. Лева проникновенно сказал, частыми прыжками спускаясь с насыпи:

– Вот видишь, Пантелей, какие еще есть нехорошие люди в нашем обществе… Зачем пускать к себе в дом кого попало? У тебя же есть друзья!

Пантелей смотрел на Леву, не понимая, издевается тот или к чему-то клонит. Он открыл было рот, чтобы, наверное, пожаловаться на свою судьбу, но голый одноногий прыгун добрался до шалаша и прокричал:

– Слушай, Пантюша! Бери-ка ты завтра водяры и закуски. Мы с Васькой придем к тебе в гости! И Болгарина с собой прихватим!

Фигура Пантелея сначала радостно распрямилась, но потом озадаченно изогнулась. Причиной было, конечно, упоминание о Болгарине. Его по-прежнему вежливо сторонились, и чистюля Пантелей в первую очередь. Но Лева твердо повторил:

– Болгарина прихватим! Понял? А без него не пойдем! – и сиганул в свою берлогу.

И Пантелей смирился.

…И весь день назавтра гуляли сторожа, и заливался шикарный фрицевский аккордеон, и неслись над болотами песни, запеваемые Левой, и Шура гордилась своим мужем, и Пантелей был рад и счастлив до предела… А когда Лева, уходя вечером, обнял хозяина и трижды пьяно поцеловал, а потом это же сделал Вася, а затем, прижав руку к груди, поклонился в пояс высокий чернобородый Болгарин – Пантелей не выдержал: у него задрожал подбородок, и глаза уставились в небо, как будто в поисках Полярной звезды.

Гости ушли. Лева, поддерживаемый женой, нырнул в свой шалаш. Вася (он выкушал около литра) гулял, топая по насыпи своими г…давами. Болгарин, почти трезвый, растворился в болотном тумане. Пантелей, оставшись один, опустился на колени, обхватил руль велосипеда и громко зарыдал, дергаясь всем длинным телом. И даже когда Вася угомонился, Пантелей еще долго не уходил в свою комфортабельную землянку – маячил на насыпи, шатался призраком по болоту, полез зачем-то среди ночи в Черное озеро, блаженно стонал, фыркал, гудел невнятные песни и что-то бормотал.

После этой гулянки с Пантелеем что-то случилось. Он стал задумываться, ходить, молча улыбаясь, по насыпи, играть вечерами неведомые мелодии, а потом вдруг рассчитался с артелью и куда-то уехал. Говорили, вернулся на родину, в Кемерово, и снова работает старшим конюхом госконюшни.

 

Болотный детектив

Мы втроем сидели на насыпи, и Лева излагал с выражением «Записки следователя» Льва Романовича Шейнина. Вдруг слышим сзади: «Здравствуйте вам…» Садится рядом с Левой очень неприятный тип – классический урка. Угощает папиросами, сплевывает вожжёй на три метра, все руки в наколках. И задает вопросы, в которых, среди гущи препохабнейшего мата, можно разобрать, что ищет он двух корешей, которые только что «выскочили», интересуется, не видали ли мы этих корешей, приметы их сообщает. Странным показалось мне только, что у этого блатяка морда какая-то знакомая. Ну, не то что совсем знакомая, но где-то я его видел, и не на рынке, не на вокзале, где всегда таких типов полно, а где-то еще… но где?

Пока я ломал голову над вопросом «где?», Лева кратко и очень прохладно дал урке отрицательный ответ. Урка попытал еще Васю, тот с улыбкой покачал головой. Спросил и меня – взглядом и кивком головы. И я таким же манером ответил, что не видел. Блатной еще покурил, поматерился, плюнул и встал. «Прифет!» – бросил он небрежно и подался к городу. Отойдя шагов на полсотни, он остановился и крикнул мне: «Эй, малый, я там вроде портсигар выронил! Будь другом…» Действительно, блестящий тяжелый портсигар лежал на траве. Я взял его и побежал отдавать. Засовывая портсигар в карман, урка улыбнулся мне совсем по-человечески и спросил негромко: «Нэ признав, Микола?»

Вот это да! Ничего себе урка! Это же сосед, с нашей улицы, старший лейтенант МВД, оперуполномоченный! Вот это маскарад! Но опер не дал мне возможности поудивляться вслух и быстро проговорил: «Понимаешь, тут у нас был побег… ищем опасных преступников. А меня ты не знаешь, договорились? Ну, покедова!» И, громко матюгнувшись, опер направился в город.

Когда я вернулся на место, Лева очень равнодушно спросил: «Не про меня опер спрашивал?» Я растерялся: «Нет… А как вы узнали?..» «Скажи ему, что липовых наколок слишком много. И лается он очень уж… выразительно… Да что я, оперов не видел? Ну, раз не про меня лично, значит – был побег».

Уже осенью этот знакомый опер при мне рассказывал знакомому офицеру медслужбы, что после побега этих двоих был массовый побег из каторжного лагеря – более двадцати бывших полицаев и карателей с Западной Украины, осуждённых на 25 лет. Нападая на милиционеров и охранников, они основательно вооружились. Только спустя месяц удалось их выследить и окружить. Взвод оперативников подобрали из одних фронтовиков. Каратели, привыкшие убивать только безоружных людей, старых и малых, оказались вояками плохими. На торфяном болоте оперативники дали им бой на уничтожение. Живыми взяли только двоих – главаря и идеолога, – «для отчетности», как сказал опер.

 

Детство человечества

Между болотом и городом протянулся обширный городской сад. Собственно садом была только сосновая роща, посаженная до революции солдатами местного гарнизона – каждый солдат сажал одно дерево. Там же были Дом культуры (бывшая церковь), эстрада, танцплощадка… Южная, березовая часть сада, была старым кладбищем, которое закрыли в начале 30-х годов, и между берез еще долго видны были могильные холмики. В то лето горсовет решил заняться благоустройством сада, и для начала его отделили от болота и пастбищ, чтобы не заходили коровы и овцы. Для этого весь березовый участок, обращенный к болоту, окопали рвом глубиной около двух метров, при этом разрезали много старых могил. Стена рва со стороны сада была отвесной, и в сухой глинистой земле чернели дыры, местами торчали сгнившие доски, на дне рва валялись кости и черепа.

Здесь часто собиралась местная шпана – начинающие урки, приблатнённые подростки. Они играли в карты, пьянствовали. Иногда, напившись, вылезали на луг и, найдя череп поцелее, играли им в футбол. Как-то старик, пасший козу, сказал футболистам: «Может быть, это чей-то из вас дед или отец, а вы его голову пинаете». Но ему велели заткнуться, пригрозив сыграть его собственной башкой.

Вообще с этими урками даже бывалые мужики-фронтовики старались не связываться – шпана, вооруженная финками и кастетами, вела себя вызывающе. Школьников моих лет и младше они зазывали в свою компанию, учили играть в карты, заставляли воровать… Я познакомился с ними где-то в 9-10 лет. Меня они заставляли украсть для них картошки с поля, я отказался. Их было пятеро, по 13–15 лет. Довольные своим превосходством, они были даже великодушны. Обшарили карманы, отняли фуражку, помахали перед глазами бритвой, кольнули в бок финкой и отпустили, в кровь разбив мне физиономию.

Как-то мы с Васей направлялись в сад, поискать клубники и земляники. Когда переходили ров, в самом неглубоком месте, Вася увидел под ногами череп. Он остановился, осенил себя крестом, бормоча молитву, поднял череп и положил в нору. «Нехорошо, грешно» – говорил он, мотая головой. Я сказал ему, что здесь много подобных вещей, и он пошел вдоль рва, собирая черепа и кости. Меня позвали к коровам, а он все ходил и ходил по рву – и так до вечера. Он сложил все найденные кости в могильные норы, отверстия завалил камнями и засыпал землей. Когда он услышал про футбольные игры пьяной шпаны, то долго смотрел на меня, не понимая, а поняв, побагровел, затрясся и зарычал, оскалясь: «Убью!..» Он и убил бы, но та банда больше не появлялась – то ли их посадили, то ли они сами куда-то убрались.

Правда, футболисты вскоре появились, но уже другие. Несколько ребят гоняли ногами что-то серое, неправильной формы. Уже когда мы подбежали к ним шагов на десять, я увидел, что пинают они не череп, но Вася не внимал ничему – он несся с ревом, размахивая огромной суковатой дубиной, и игроки мигом исчезли за насыпью. Вася схватил предмет, которым они играли. Это была брезентовая футбольная покрышка, набитая сухой болотной травой. Но Вася медленно отходил от гнева. Он стоял, широко расставив полусогнутые ноги, медленно и грозно поворачивая голову вместе с корпусом, обнажив могучие клыкастые зубы и нечленораздельно рыча.

В эту минуту я понял вдруг, почему его лицо казалось мне странно знакомым. Я же видел точно такое лицо и похожую фигуру в книге (не помню автора) «Детство человечества», на рисунке, изображавшем неандертальца на охоте.

Я и сейчас убежден, что неандертальцы никогда не вымирали. Они просто рассеялись среди людей современного типа и полностью приспособились к их образу жизни. И пусть их внешность заметно отличается от классического облика гомо сапиенс сапиенс, неандертальцы были и остаются людьми. Каждый может вспомнить знакомых и незнакомых представителей рабочих, крестьян, трудовой интеллигенции, в лице и фигуре которых преобладают явные неандертальские признаки. А реликтовые гоминоиды профессора Б.Ф. Поршнева, они же йети – это те, которые не смогли или не захотели приспособиться.

Но Вася, Вася! Другого такого яркого представителя вида мне больше встречать не приходилось. Боже мой! Сколько прочитано, прослушано, передумано о чьих-то наблюдениях, впечатлениях, выводах… А ведь тогда, жарким летом 1950-го года, не кто-то, а я сам видел его почти ежедневно, был рядом, разговаривал с ним, читал ему книги, угощал огурцами и подсолнухами… И сейчас, много лет спустя, слыша, читая или думая о происхождении человека, я всегда представляю себе светлый образ моего товарища Васи Паршина из села Собакина, человека с могучим телом и нежной детской душой.

Детство человечества…

 

Протезная голова

Остатки лета прошли в постоянной беготне за коровами – было очень жарко, пауты замучили. На Арчекасе археологи раскопали стоянку времен палеолита, но я не смог там побывать из-за коров. Пионеры нашли в горах пещеру со скелетами и оружием времён Гражданской войны – и этого я не увидел. Через город проехал инвалид в коляске, запряженный тремя медведями, но и этот экипаж я увижу только год спустя при его возвращении.

Встречаясь изредка с одноклассниками, я рассказывал им о своей работе, упоминал о болотных приятелях. Сашка – его ничем не удивишь – пожал плечами: «Вася – наш сосед… И жену его знаю… И брата Афоню… Золотоискатель!.. Лева?.. Подумаешь, питерский! Может, рассказывает и интересно, а сапожник он – так себе… Бате моему сапоги ремонтировал…» Как-то Сашка проезжал по насыпи – в кузове полуторки. Сопровождал груз кормового жмыха. Увидев меня, гордо выпятил грудь, поправил кепку, но снизошел и метнул с высоты диск величиной с большую тарелку. Жмых уже не был деликатесом, как в годы войны, но еще годился для разнообразия…

Толя явился в свой выходной. В белой вышитой рубашке, в наглаженных брюках, в блестящих штиблетах. Аромат «Шипра» расходился от него зеленоватым облаком. Познакомился с Левой, Васей, щелкнул крышкой портсигара: «Закуривайте!» С ходу перешел на ты и в разговоре с Левой показал хорошее знание «фени». Лева, издевательски задрав голову, долго травил анекдоты, а потом, таинственно понизив голос, огорошил моего друга:

– А знаешь ли ты, в какой гостишь компании?

– Да вроде знаю… А что?

– А то… Ну, он (кивок на меня) – твой кореш. Ладно. А вон там, видишь – дым из трубы? Там живет Болгарин. Так вот у него – протез мочевого пузыря. Понял?

– Иди ты…

– Сам иди… Вон там живёт Пантелей. Сифилитик. У него, знаешь, где протез?

– Чего?.. Не может быть!

– Может… А это видел?

И Лева торжественно снял сапог со своей разбитой вдребезги деревянной конечности.

– Ну, это что… – протянул Толя.

– Ах, это что? А это – видел? – и он, сняв с Васи кепку, похлопал по его лохматой рыжей голове.

– Ну и что? Голова…

– Ну и то, что это – не просто голова, а – протез головы!

– Как?.. Да ты что… Ты что?!..

Но тут сам «носитель головного протеза» посмотрел внимательно на Лёву, на Толю, на меня – и медленно, задумчиво произнес:

– Лева не врет…

Толя в растерянности повернулся ко мне, но я невинно развел руками. Моему «корешу» стало не по себе. Он поднялся и заходил по насыпи, в сильном возбуждении пытаясь закурить и ломая спички. Наконец Лева не выдержал и громко расхохотался, за ним последовал я. Когда уже успокоенный Толя, попрощавшись, ушел, наступила очередь Васи. Он громоподобно, с подвыванием хохотал, катаясь по склону насыпи и колотя по траве чугунными башмаками.

 

Прощание славян

К сентябрю мое пастушество закончилось. Школьные заботы постепенно заняли большую часть времени, и мне все реже удавалось навещать своих товарищей по болоту. А когда выкопали картошку, Вася и Лева вернулись на зимние квартиры. К тому времени в городе снова стал появляться Болгарин. Уже осенью он распрямился, стал улыбаться, разговаривать с людьми. Освоил русскую речь. От слепой знали, что он теперь совершенно здоров и может ехать в Москву, а оттуда – в Болгарию. Однако он жил у слепой гадалки еще зиму, весну и лето. Часто он по утрам выходил с вещмешком на дорогу, ведущую к лесозаводу и ближним селам, ждал попутной машины, а вечером возвращался, довольный. Дама ждала его, стоя у землянки, и трудно сказать, кто раньше чувствовал его появление из-за поворота – собачка или ее хозяйка…

А в один из дней осени 1951 года люди могли видеть, как по насыпи, а затем по Трактовой, а там и по Ленинской, к вокзалу, прошел высокий, чернобородый, тревожно красивый человек в синем шевиотовом костюме, в новенькой бурхиевской кепке, в лаковых штиблетах и с хорошим кожаным чемоданом в руке. Рядом шла Дама с собачкой, как всегда, до глаз повязанная белым платком, в белой грубо вязаной кофте и рабочих башмаках. Собачка, не слыша указаний, расслабленно бежала на поводке возле хозяйки. Подошел скорый поезд «Хабаровск-Москва». Слепая сказала: «Иди». Болгарин, наклонившись, что-то ей говорил, но слепая, подняв к небу плотно закрытые глаза, медленно качала головой и повторяла: «Иди…» Дали сигнал отправления. Болгарин вошел в вагон, а слепая сразу же двинулась назад. Собачка туго натянула поводок и, слыша глуховатое «Домой, домой», напряженно заперебирала белыми лапками через город – к насыпи, на болота, к Черному озеру.

 

Много лет спустя

Ещё три года прожил я в родном городе. Ещё три года, время от времени, встречались мне на улицах товарищи по жаркому болотному лету. И даже не на улице… Зимой, в день Рождества Христова, к нам домой заявился – Вася! И он, и я были одинаково изумлены: он не знал адреса, а я никак не ожидал его визита… Оказывается, Вася просто ходил славить! Конечно, одет он был не по-болотному, а вполне прилично: в армейском бушлате и суконных галифе. Одолев смущение, Вася стянул с головы ушанку и запел тропарь, но вскоре запнулся – наверное, мешало что-то в моём выражении лица… Бабушка – а она узнала его – как ни в чём не бывало, подсказала продолжение, и тропарь был допет как следует. Бабушка пригласила: «Раздевайся, Василий, садись к столу», поднесла рюмку водки из лечебных запасов, накормила, дала с собой пирогов с картошкой и калиной… Больше я с ним не встречался. Позже узнал, что он уехал на Алдан – поддался агитации брата Афони, золотоискателя.

Этот Афоня!.. Тогда ещё встречались такие типы. Они мало изменились со времён шишковских «Угрюм-реки» и «Чертозная». Заработать за сезон тысяч пятьдесят (а в то время «Победа» стоила шестнадцать) и – за несколько месяцев пропить-прогулять… Не для себя искал Вася золото на Алдане, а для Афони, для утоления его вечной жажды и могучих страстей…

Лёва, он же Лев Николаевич Петров, не засиделся в сапожниках. Не ограничился он и вечерней десятилеткой, и курсами счетоводов, а потом и бухгалтеров. В начале шестидесятых он, работая бухгалтером, учился заочно в институте и ездил на «Запорожце» с ручным управлением. Показывал паспорт, чистый от судимости… А в семьдесят третьем году, эффектно захлопнув дверцу зелёного «Москвича» и высоко задрав голову в кепке с неизменно надвинутым до носа козырьком, меня приветствовал уже главбух какого-то заготовительного учреждения. С заднего сидения гордо и радостно улыбалась мало изменившаяся Шура, сверкая зубами – уже совсем не редкими – из высококачественной нержавеющей стали.

Дама с собачкой – ходит всё так же, и гадает, и вяжет из шерсти, и лечит травами. Правда, живёт уже не на болоте, а в городе. Собачки меняются, но всегда кажется, что это одна и та же.

Толя, поработав то лето ассенизатором, перешёл в вечернюю школу и продолжал ездить под крики мальчишек «тарам-барам!». Потом – школа милиции. К восьмидесятым годам – начальник областного Управления ГАИ. Высокий, худощавый, горбоносый, кавказского типа полковник МВД часто приезжает в родной город, на черной «Волге», с чёрным доберманом на переднем сидении. Рыболов, охотник, честолюбец, сноб… Гордится, что в юности три года возил дерьмо, и сокрушается, что судьба такая – по долгу службы снова приходится возиться с ещё худшим «дерьмом», которое ездит по дорогам в нетрезвом виде да ещё с превышением скорости.

Сашка Белобрысый – рабочий, крестьянин, деятель искусства и культуры… Всё при нём! Александр Иванович – директор крупнейшего многоотраслевого совхоза, который славится не только внушительной территорией и многомиллионными доходами, не только коттеджами для рабочих и собственным техникумом, учёными степенями главных специалистов и модерновым Дворцом Культуры… В совхозе – оркестр народных инструментов, вокально-инструментальный ансамбль «Молотилка» с классным длинноволосым трубачом, мастером импровизаций. Но гордость директора – шикарный духовой оркестр. Порой, тёплым летним вечером, когда в совхозном саду, на огромной танцверанде под могучими вековыми липами космополитично-модная молодёжь совершает раскованно-фантастические телодвижения, подчиняясь попеременно ритмам ВИА и духовика, директор совхоза, плотный краснолицый мужчина с белыми, как и в юности, волосами и бровями, с золотой звёздочкой на пиджаке, подходит к эсному басу, говорит: «Сынок, отдохни…» и садится за пюпитр. И молодёжь, слыша мощное ритмичное хрюканье огромной медной трубы, почтительно переглядывается: «Шеф снимает деформации…»

1973–1986 гг.

 

Неволя и величие поэта

Эссе

 

Новый «немец»

Был год 1949, и была осень, и было это в средней железнодорожной школе № 42. Стало известно, что у нас в седьмом «А» будет новый «фриц», или новый «немец», то есть преподаватель немецкого языка. Между прочим, старого преподавателя мы ни немцем, ни фрицем не называли, хотя нацпринадлежность была очевидной. Но, во-первых, это была женщина, а, во-вторых, молодая и симпатичная. Какой же это «фриц»? Миниатюрная голубоглазая блондинка, похожая на Янину Жеймо («Золушка» из кино сороковых годов), Марта Георгиевна вела свои уроки весело и энергично. Хотя и приходилось ей одной вести предмет во всех классах – с пятых по десятый. Наши ошибки, проказы, глупость и невоспитанность не раздражали, а чаще смешили её. Когда проходили классическое «Анна унд Марта баден», один балбес, не отличив немецкое «д» от «б», прочитал «баден» как «бабен»! И перевёл, конфузливо опустив глаза: «Анна и Марта – эти… ну… женщины!» Марта долго заливалась заразительным смехом физкультурницы и поставила горе-лингвисту четыре с минусом. «Минус – за незнание, а четыре – за решительность!» – пояснила она, лукаво поглядывая из-под белокурой чёлки.

Четвёрки и пятёрки так и порхали по нашим дневникам и тетрадям. Тройки получали только самые «колуны» да ещё её сын Бруно, далеко не «колун». Он называл язык предков дурацким и фашистским, игнорировал артикли, дифтонги и умляуты. Марта и ругалась с ним, и плакала, но юный Зигфрид (ярко выраженный тип!) оставался непреклонным.

И вот теперь приходит какой-то новый «фриц», часть классов и наш в том числе переходят к нему.

Новый «немец» явился в наш седьмой «А» точно по звонку. Немолодой, за сорок, среднего роста, сухощавый, сутуловатый. Подтянутый. Большие, навыкат, глаза с красными прожилками. Резкие продольные морщины на впалых щеках. Немецкие усы – две такие вертикальные щёточки, аккуратно расчёсанные. Тёмные с сединой волосы чётко разделены ровным пробором справа и строго уложены – вверх налево и вниз направо. Уже по его виду, выражению лица, манерам было видно – человек нездешний и необычный.

Нездешность и необычность человека были в здешних условиях обычным явлением. Наш Мариинск, районный центр, который «на карте генеральной кружком означен не всегда», был самой настоящей столицей – не административно-территориальной единицы, но очень серьёзного учреждения – Сиблага МВД, крупного острова в известном «архипелаге», который тогда, в СССР, носил название Гулаг (Главное Управление ЛАГерей), а в России ХХI века скромно именуется ФСИН (Федеральная Служба Исполнения Наказаний). Если проще, то в нашем городе находилось Управление Сиблага МВД по Кемеровской области. Вокруг города и по району располагались лагпункты. Поэтому в городе достаточно было и бесконвойных зэков, и ссыльных, и отбывших срок, но временно или насовсем осевших в нашем гостеприимном Марграде.

И было совершенно в порядке вещей, что в клубе имени Л.П. Берия идут спектакли по пьесам классиков – от Шекспира и Мольера до Островского и Чехова, поставленные столичными режиссёрами, а заняты в них столичные артисты. В медсанчасти лечат людей доктора и кандидаты медицинских наук, генералы и полковники медслужбы. В школах города преподают выпускники МГУ и ЛГУ, Сорбонны и Гарварда, а игре на пианино обучает «в Берии» любимая ученица композитора Глазунова, бывшая ранее директором музыкального училища в одном областном городе… Куда ни глянь – всюду люди нездешние и необычные! Горожане относились к данному обстоятельству спокойно, как и к другим местным достопримечательностям – например, к шедеврам деревянной архитектуры ХIХ века или знаменитому винзаводу, выпускающему лучшую в Сибири водку. Много позже, в начале 1980-х годов, показывая наш город в своей телепрограмме, Юрий Сенкевич скажет кратко, но многозначительно о своеобразном «культурном слое» в его истории…

…Итак, новый «немец» вошёл в класс точно по звонку. Положил на стол журнал и учебник.

«Здравствуйте!.. Садитесь…»

Седьмой «А» шумно уселся. «Будем знакомы! Меня зовут Александр Александрович. А как зовут вас, я сейчас узнаю…» – и начал перекличку. Выкликаемый вставал, учитель, глянув на него из-под низких бровей, благодарил кивком головы и словесно: «Спасибо… Очень рад… Благодарю вас… Прошу садиться… Очень приятно…» Когда, наконец, грузно опустился на скамейку последний по списку медвежеватый Мишка Явгель, «немец» выдержал паузу и сказал: «А теперь я послушаю, как вы читаете по-немецки. Каждый – по две строчки вот этого текста. Итак, прошу вас! По алфавиту…»

Я прозевал свою очередь и оттого не сразу понял, почему меня толкают соседи сбоку и сзади. Прозевал, потому что смотрел на лицо нового учителя. На его выражение… Седьмой «А» читал немецкий текст, и произнесение каждого слова отражалось на лице учителя… Нет, это надо было видеть! Сначала вежливое внимание: готов, жду, слушаю… И вот – чтение. Брови «немца» поднимаются, выше, ещё выше, лоб уже весь, как сжатая гармошка, а брови всё ещё лезут вверх, потом изгибаются и сходятся посреди лба под углом, как крыша дома, потом начинают выкатываться глаза, в них сначала – удивление, затем – растерянность, крайнее изумление, страх, а дальше – просто ужас, тихий ужас, ночной кошмар… Позже в действие приходят губы, щёки, шея, и мимика, не справляясь с чувствами, требует пантомимы, и вот уже пальцы в тревоге пробегают по серебристым пуговицам железнодорожного кителя, вот руки судорожно хватаются за крючки стоячего воротника, в отчаянии вздымаются вверх, обхватывают и сжимают виски, и волосы – буквально! – поднимаются по обе стороны пробора…

Тогда я не мог ещё классифицировать мимико-пантомимические фигуры, но позже мне попалась на глаза фотография из учебника психологии, иллюстрирующая состояние сильного ужаса в комплексе с крайним отвращением – вот на этой степени оценки нашего чтения и был я оповещён толчками в спину и в бок, что подошла моя очередь отличиться. Захваченный невиданным доселе зрелищем смены эмоций, я долго искал, откуда читать, а потом вяло промямлил свои две строчки, позорно произнёс умляуты как Ю и Ё, сократил долгую гласную, растянул краткую – и уже ничего не изменил в лице и фигуре учителя. Чувства его, видимо, достигли плоской вершины, а затем, по мере дальнейшего нашего чтения, углы его рта опустились, глаза увлажнились, одна рука зажала рот, другая ухватилась за горло – горькая обида, оскорблённое достоинство глядели на нас из-за учительского стола, когда весь алфавит был исчерпан. Учитель медленно сел, руки бессильно упали на стол, голова легла на руки… Немая сцена продолжалась несколько минут. Мы были смяты, раздавлены, уничтожены, брезгливо смешаны с «органическими удобрениями». Класс подавленно молчал, а учитель, не поднимая от рук седеющей головы, горестно покачивал ею из стороны в сторону…

Когда учитель, наконец, поднялся, нас он, похоже, просто не видел. Взгляд поверх класса упирался в «Великий Сталинский план преобразования природы», занимавший заднюю стену, но глаза, кажется, не видели и его. Губы сначала беззвучно, а потом всё громче произносили: «Боже мой, Боже мой, Боже мой…». Потом учитель замолчал, резко покрутил головой, будто сбрасывая остатки страшного сна, быстро подошёл к окну, глядя на улицу, глубоко вдохнул-выдохнул, причесался, разгладил усы, снова повернулся к нам и заговорил:

«Товарищи ученики седьмого «А» класса средней железнодорожной школы номер сорок два станции Мариинск Красноярской железной дороги! Немецкий язык – один из важнейших в европейской и мировой культуре. На немецком языке написаны бессмертные творения художественной литературы, в том числе детской – ведь вы наверняка читали сказки Гофмана, Гауффа, братьев Гримм? Вот видите, большинство! А Мюнхаузена знаете? Все знают! Ну, а таких авторов кто-нибудь читал или слышал, как Шиллер, Гёте, Гейне? Один, два, три… пять… восемь – великолепно! Ах, вы читали ещё и Бертольда Брехта? И Манна? Серьёзный человек… И какого же Манна вы читали, или хотя бы что именно? Вот как, «Учитель Гнус»! Это прекрасно, только, уверяю вас, название переведено не совсем точно – но это пока несущественно… Ну-с, далее. На немецком языке изложены философские системы Канта и Гегеля, с немецкого переводятся на языки всего мира труды Маркса и Энгельса! Но и это далеко не всё.

Я догадываюсь, что все вы – будущие инженеры, машинисты локомотивов, врачи, агрономы, офицеры нашей доблестной армии и флота. Правильно? Ну вот… Значит, тем более важен для вас этот прекрасный язык – немецкий! Знаете ли вы, что немецкий – идеальный язык технической документации? Что это язык справочников конструктора, технолога, металлурга, энергетика? Что это – язык математики, точной механики, оптики? Вот – вы!» – это он ко мне – «Что у вас на глазах?» «Очки!» «А что в очках главное?» «Стёкла!» «Стёкла в окнах, а в очках – что?» «Линзы!» «Правильно! А линзы – слово немецкое! Садитесь… А вы, да, именно вы – что вы наносите на чертёж, который не успели закончить дома?» «Штрихи… А что, тоже немецкое слово?» «Благодарю вас, вы очень догадливы… Так-с, а теперь вот вы – посмотрите в окно: кто там идёт по улице с девушкой и, нарушая устав, держит её под локоть правой рукой? Правильно, солдат: в русский язык это слово тоже пришло из немецкого!.. А вы, товарищ в тельняшке – я не ошибаюсь, вы мечтаете быть моряком?» «Так точно!» – это Борька-Адмирал дождался своей очереди. «А кем можно быть на корабле человеку вашего возраста?» «Юнгой, слово это немецкое!..» «Хвалю, юнга, садитесь…» «Есть!»

«Ну, а вы сами хотите что-то сказать? Слушаем вас…» За моей спиной поднялся Вовка по прозвищу Орочон: «А вот в часах есть такая ось у маятника… Называется – акса. Тоже немецкое слово?» «Молодчина, знаете!» «А он и орочонский язык знает!» – это Валька-Копчёный, мой сосед, лукаво прищурил и без того узкие глаза. «Вы хотите сказать, орочонский диалект эвенкийского языка? Прекрасно… А вы (это к Вальке), наверное, говорите по-хакасски?» «Не-а! Мы пишемся русскими…» «А я – эстонка…» – покраснев до корней белых волос, пискнула Оля Меос. «Да у вас тут, я вижу, полный интернационал – русские, затем, судя по фамилиям – украинцы и белорусы, татары, теперь вот эвенки, хакасы, эстонцы…» «Поляки!» – гордо расправил круглые плечи Стаська Войтович. «А я – наполовину немка, по маме… А вы – тоже немец?» – прозвучало с первой парты. Это заявила о себе Искра Чурикова, по прозвищу «Искренняя Рожа». «Нет, ребята, я не немец… Хотя фамилия у меня и нерусская – Энгельке. Но вы же читали у Лермонтова, что бывает немец Иванов, а русский – Вернер… Так что я – русский человек. Ещё вопросы есть?» Вопросов было много, но прозвенел звонок. «Ауф видерзеен!» «Ауф видерзеен…»

А немецкие слова с этого дня всплывали и на уроке физики, и на зоологии…

Первый урок Сан-Саныча – а так его звала уже вся школа, и учителя в том числе, показал, что учить немецкий – интересно. Но уже на втором его уроке мы почувствовали, что учиться стало труднее. Сначала показалось, что средняя оценка снизилась на один балл – прежние пятёрочники съехали на четвёрки, хорошисты – на трояки, троечники начали хватать пары и колы… Но вот Мартины двоечники вдруг пересели на тройки, воспрянули духом и стали почему-то лучше успевать даже по русскому и литературе!

Но особенно тяжко пришлось небольшой группе из 5–7 человек, в которой мне тоже пришлось оказаться. У Марты мы были среди твёрдых четвёрочников, и пятёрки перепадали, но Сан-Саныч на нас насел, как басенный медведь на крестьянина. Он не прощал нам малейшей небрежности, гонял по всему материалу, давал нам немецкие книжки на дом и заставлял переводить по странице в день, а потом и больше… А я всё сильнее ощущал непривычную потребность встречаться и разговаривать с этим человеком не только на уроках немецкого…

 

О вреде и пользе эпигонства

Восьмиклассником, начитавшись Власа Дорошевича и Льва Кассиля, я начал издавать подпольную газету «Голос республики Щ.». Буква Щ начинала фамилию моего друга Толи, – он перешёл в вечернюю школу и работал ассенизатором, но мы продолжали считать его своим. Конечно, издание такой газеты было грубым эпигонством, но разве оно исключает вдохновение? Хотя ничего особенного в газете и не было. Ну, передовая статья – сообщение о провозглашении Республики Щ в составе Великой Империи. Географическая карта империи, административно-территориальное деление: республики, королевства, ханства, султанаты и эмираты… Списки официальных лиц: глава государства, премьер-министр, другие министры, генералы, верховный судья, палач… Неоднократное упоминание – почтительное, со всеми титулами – самого Его Величества Императора по имени Гыр-Нога… Светская хроника: имена очередных фаворитов и фавориток, указы о награждении орденами от № 1 до № 5+, сводки с мест боёв между султанатами и эмиратами… Уголовная хроника (типа «некто Икс курил в сортире, был застукан неким Игреком, доставлен непосредственно к Е.В. г. Императору Гыр-Ноге, морально четвертован, физически поимел бледный вид») и т. д., включая ребусы, эпиграммы и карикатуры… Язык газеты и имена политических фигур были понятны – в чём я не сомневался – только гражданам республики Щ, для которых и выпускалась газета.

Эффект был оглушительным! «Огонёк» Коротича просто отдыхает… Первый номер газеты (восемь тетрадных страниц) за один день был предельно истрёпан и замусолен. Но первый же оказался и последним… Единственный экземпляр газеты был изъят у какого-то растяпы беспощадной рукой завуча-исторички – Железной Дамы. Брезгливо держа «Голос Республики Щ» за уголок, завуч-историчка невозмутимо закончила урок и, не удостоив газету прочтения, так же брезгливо опустила её в портфель.

А на другой день… Первые два урока прошли спокойно. Третий – химия. Вёл её сам директор, грозный Гольденберг. Это был мужественный золотокудрый красавец, которому шла даже хромота от фронтового ранения. Урок он вёл как обычно. Но вот, посреди рассказа о солях щелочных металлов, он, ни к кому не обращаясь, медленно и задумчиво произнёс: «Интересно, а кто это такой – император Гыр-Нога?» И демонстративно скрипнул протезом, произведя тот самый звук, от которого и пошло его прозвище. Республика Щ подавленно молчала. Я предположил, что ведётся расследование, и увидел своё будущее в довольно мрачном свете…

На перемене наша классная руководительница, географиня Полина Абрамовна, могучим бюстом загнала меня в угол и, таинственно глядя в сторону, на конспиративно-пониженных тонах сообщила: «Я выкрала и уничтожила этот дурацкий пасквиль. Считай, что пронесло. Но учти на будущее!» И, после жуткой паузы: «С ума сойти! Подпольная газета в советской школе! В моём классе! При такой сложной международной обстановке!.. И имей в виду – ОН догадывается, кто издатель, автор и редактор…». Все мы, конечно, знали, что Полина – жена директора, но тут я, на радостях, «прикинулся валенком»: «Кто – ОН?». «Как это – кто?» – распахнула Полина печально-насмешливые библейские глаза. «ОН – император Гыр… Тьфу, директор школы! Кто-кто… Дед Пихто! С вами с ума сойдёшь…». И величественно удалилась, плавно колыша синим панбархатом.

А Его Величество Государь Император в тот же день остановил меня в коридоре и, ткнув перстом в пуговицу моей гимнастёрки, всемилостивейше повелеть соизволил: «Поручаю тебе работу заместителя главного редактора школьной стенгазеты! Но – без глупостей, мистер Херст!» И добавил вдогонку: «В другой раз классная дама тебя не спасёт!».

…А главным редактором школьной стенной газеты был Александр Александрович Энгельке…

 

«Таинственная гондола»

И вот, получив «высочайшее поручение», я стал видеться с Сан-Санычем помимо уроков. Делать с ним газету было одно удовольствие. Он знал массу забавных случаев из истории журналистики, рассказывал о Чехове, Куприне, Гиляровском, Олеше, Ильфе и Петрове. Когда дело дошло до эпиграмм, оказалось, что он помнит их сотни – греческих, римских, средневековых, русских девятнадцатого века – и на языках подлинников, и в переводе. «Как вы смогли столько заучить?» – изумлённо спрашивал я его. «Ничего я не заучивал… Что запомнилось – то и вспомнилось…» «Как так?» «Много будешь знать – мало будешь спать! Давай карикатуру…»

Как-то мы с ним основательно застряли на банальном сюжете: некий мрачный балбес из девятого класса поимел четыре двойки за четверть. Карикатуру я сделал столь же банальную: тупого вида амбал, стоя в колеснице, аки фараон, правит четырьмя лошадьми с двойкообразно выгнутыми шеями. Подпись что-то не шла. Сан-Саныч ритмично проборматывал что-то вроде: «он на уроке хмур и тих, зато четвёркой править лих… нет, квадригой править лих…» Слово «четвёрка» применительно к лошадиной упряжке вытолкнуло на поверхность моей памяти полузабытые строчки, и я негромко продекламировал: «Когда святой Марк покинет свой грот, и впряжёт в колесницу четырёх коней…»

Ритмичное бормотание прекратилось. Сан-Саныч удивлённо смотрел на меня и медленно поднимался со стула:

– Ты… Эти стихи… Откуда ты знаешь эти стихи?

– А из книги… как её? «Таинственная гондола»…

– Ты читал «Таинственную гондолу»?

– Ну… А чё такого?

– «Ну, чё…» Читает такие книги – и «ну, чё…»

Он смотрел на меня так, как, наверное, смотрел бы сто лет назад православный миссионер на встреченного в сибирской тайге остяка или шорца, читающего вслух псалмы Давида на греческом…

– А чё? Ничё… (Это я уже, подыгрывая, изображаю туземного вахлака). Законная книженция!

– Эта «законная книженция» была моей настольной книгой, когда я был чуть моложе тебя – в 12–13 лет… Ты давно её читал?

– В третьем классе… Кирюха один давал, эвакуированный. В красной обложке…

– «Кирюха…» Ты хоть понимаешь ли сам, что говоришь? «Кирюха эвакуированный в красной обложке!»… Бордовый коленкор, золотое тиснение… Издательство «Гранстрем». Исторический роман времён наполеоновских войн. Бонапарт в Италии. Мистика, экзотика… А героев помнишь?

– Конечно… Марк Севран, французский офицер… Гондольер Марино Фано… Этот – сбир, полицейский… Я хотел бы ещё раз её почитать – тогда я не всё понял и не дочитал: хозяин быстро забрал. Они в Россию возвращались…

– В Россию? А здесь не Россия?

– Здесь – Сибирь…

– Сибирь – тоже Россия, запомни! Так что же? Получается, что у нас с тобой одна и та же любимая книга?

– Ну, не то чтобы самая любимая… Перечитать – хотелось бы!

– А ты можешь назвать мне несколько вещей, которые ты перечитываешь или хотел бы перечитать?

– Конечно! «Спартак» Джованьоли, «Человек-невидимка» и «Борьба миров» Уэллса, «Очарованный странник» Лескова, «Педагогическая поэма» Макаренко, «Путешествия Гулливера» Свифта – старого издания, не для детей, ну ещё «Степь» Чехова, «Чёрный араб» и «Корень жизни» Пришвина… Ещё «Кинология» и «Стрелковое оружие» – это учебники тридцатых годов… Жюль Верн, Алексей Толстой, Теодор Драйзер – «Гений»…

– А Дюма, Майн Рид, Фенимор Купер?

– Читал, интересно, но – один раз…

– Так-так-так… Что же получается, месье? Я вынужден подписаться под большей частью вашего списка любимых книг – за исключением, разумеется, «Кинологии» и «Стрелкового оружия»… да, пожалуй, Макаренко… это тоже учебник, только в приличной художественной форме… Толстой – да, но мне ближе Лев… И Алексей Константинович. Разницу ты потом сам поймёшь…

– Когда – потом?

– А когда будешь большой и умный…

– Ну да, конечно, я же чалдон, туземец, тупой сибирский валенок…

– А ты ещё добавь: у меня, мол, старик-отец, мать-вдова, дети-сироты…

На это я возразил, что мама у меня действительно вдова, но отец совсем не старик, потому что погиб на фронте в возрасте тридцати пяти лет.

– Извини, дружок, я этого не знал… А ты разве не слышал такое выражение? Доведённая до абсурда пародия на этакого нытика. Отвыкай понимать всё буквально, да ещё принимать на свой счёт… Вот у меня, например, действительно старик-отец, а матери я даже не видел – она умерла в тот день, когда я родился… Но, как видишь, я выжил.

– У вас была… кормилица?

– Если ты имеешь в виду источник молока, то была, разумеется, какая-то корова… а для меня наняли няньку. Позже была бонна-француженка. Отец хотел, чтобы у меня было два родных языка – русский и французский. Мать-то была француженкой… Отец – русский.

– Как интересно… И с каких лет она вас учила французскому?

– Примерно с годовалого возраста. Но она меня не учила. Она просто говорила со мной по-французски. По-русски она знала только три слова – «здраст», «пожаст» и «бодаст» (благодарствую). Вот так!

– А ваш отец сейчас жив?

– Да, слава Богу. Он по профессии военный строитель, полковник, доктор военных наук. Живёт в Ленинграде. Ещё у меня два брата и сестра. Братья – инженеры, а сестра художница. А теперь ты мне расскажи о своих родителях.

– Мама по образованию учительница младших классов, сейчас работает инспектором отдела кадров. Её зовут Анна Алексеевна Коржинская…

– Однофамилица нашего учителя физкультуры, Ивана Алексеевича…

– Нет, родная сестра. Ей тридцать восемь лет.

– Запомни: о возрасте дамы говорить не принято!

– Но она же – мама…

– Это не имеет значения – мама, бабушка, тётя или сестра – воспитанные мужчины о возрасте дам не говорят и не спрашивают.

– А вот моей сестре Светке, то есть Светлане, – тринадцать лет. Что, она тоже дама?

– Нет, твоя Светлана – барышня, мадемуазель… На школьный возраст это правило не распространяется. Она ведь в нашей школе? Тогда я её знаю – курносая, с вьющимися волосами…

– Да, Светка кудрявая – в отца. Он её очень любил…

– Отец ваш когда ушёл на фронт?

– В июле сорок первого. Это для него была третья война – после событий на КВЖД и Халхин-Гола. Погиб в сорок четвёртом, на Западной Украине.

– Он был офицером?

– Да, старший техник-лейтенант, оружейник.

– Мой старший брат тоже оружейник… Твои родителя – местные, сибиряки?

– Нет, мамины родители приехали в 1905 году с Украины. А отец был пензяк, то есть из Пензенской губернии…

– А мой далёкий предок по отцу – из Швеции…

– Приехал в Россию по приглашению Петра Первого?

– Нет, явился без приглашения, в 1709 году. Как-нибудь я расскажу тебе свою историю подробнее…

Наш разговор продолжился уже на улице – я проводил его до подъезда. Жил он, оказывается, рядом со школой – в таком же «железнодорожном» двухэтажном бревенчатом доме. Вместо «ауф видерзеен» он сказал: «Заходи! Второй этаж, направо…»

Ничего себе – «заходи!» Кто это – так вот, «здравствуйте, я ваша тётя!» – явится к учителю домой без крайней необходимости? Но я вежливо ответил «спасибо, до свидания, зайду…», абсолютно уверенный в том, что, конечно же, не зайду. А спустя совсем немного времени поймал себя на том, что очень жду какого-нибудь повода для визита.

 

Физкультура, литература и родственные отношения

Да, я ответил Сан-Санычу: «Спасибо, зайду…» Но я знал только двух учителей, к которым так вот, запросто, после школы приходили ученики. Я и сам у них часто бывал. Это были учитель физкультуры Иван Алексеевич Коржинский и его жена Альбина Павловна, словесница.

Иван Алексеевич Коржинский был спортсмен-универсал: футболист, хоккеист, лыжник, конькобежец… Да ещё с багажом восьмилетней службы на Тихоокеанском флоте! Невысокого роста, крепкий, с лихими русыми усами и шкиперской бородкой, он и в школе, и дома был всегда окружён старшеклассниками – боксёрами, гимнастами, футболистами. Случайно или нет, но все эти рекордсмены школы, города и более высоких уровней были почему-то не в ладах с изящной словесностью. И вот, наговорившись с любимым физруком (он же тренер), чемпион разворачивался к Альбине Павловне и с совершенно другим выражением лица умолял спросить его ещё раз или разрешить переписать сочинение. И Альбина Павловна, всегда весёлая и смешливая, становилась каменно-неприступной, а Иван Алексеевич, к которому затем с надеждой обращал взор неудачник, только пожимал плечами и разводил руками, не вторгаясь в область литературы…

Но я-то бывал у Коржинских совсем не по школьным делам, а по-родственному. Иван Алексеевич был для меня дядей Ваней. Родство с учителями чревато немалыми трудностями… По крайней мере Иван Алексеевич, как подобает советскому педагогу (и парторгу школы!), сгоняя с класса по семь потов, с родного племянника сгонял все десять, а четвёрку ставил с таким видом, будто вручал олимпийскую медаль. Однажды я пожаловался маме на её младшего брата, но услышал в ответ: «А ты чего хотел? Это тебе средняя школа, а не детский сад!»

Однако должен признаться: если бы не строгость дяди Вани как учителя, никогда бы я не выполнил нормы третьего спортивного разряда по велокроссу (на грунтовой дороге!) и по стрельбе из винтовки, не занял бы первое место в беге на 400 метров на факультетских соревнованиях.

Альбина Павловна тоже была строгой учительницей. Когда в сочинении «Мой любимый литературный герой» я вдохновенно воспел Остапа Бендера, сравнив его с Робином Гудом, она поставила мне четыре с минусом и приписала, что мог бы выбрать героя и поприличнее. Но за сочинение «Горький и Маяковский об Америке» я получил пятёрку, которую наша словесница сопроводила перед классом устной речью: «Можете сколько угодно говорить, что я по-родственному делаю поблажки племяннику, но я ставлю ему заслуженную пятёрку – единственную в классе!»

Словесница она была замечательная. Читала нам наизусть «Евгения Онегина» и «Мцыри», увлекательно рассказывала русских классиках. А когда проходили Маяковского, больше половины десятиклассников стали его яростными апологетами. Я даже сходу выучил поэму «Владимир Ильич Ленин» и нарисовал в подарок школе большой портрет «лучшего, талантливейшего поэта». Споры о Маяковском переходили в ссоры и даже приводили к разрывам дружеских отношений.

Втянули в эти споры и Александра Александровича. Было это на уроке немецкого. Надо сказать, что наши учителя нередко отвлекались от темы занятия, чтобы пополнить наши знания чем-то интересным не только по своему предмету. Вот и Сан-Саныч в этот раз читал нам отрывки из «Фауста» по-немецки, а затем в русском переводе. И вот Искра, наша «Искренняя Рожа, поднимает руку и заявляет: «Сан-Саныч, мы считаем, что если человек не любит Маяковского, то он – не советский человек!» И с тевтонской прямотой – вопрос в лоб: «А вы любите Маяковского?»

Десятый класс замер. Но Сан-Саныч спокойно ответствовал:

– А как вы считаете, Владимир Ильич Ленин был советским человеком?

– Конечно! А как же? Но причём здесь Ленин:

– А притом, что Владимир Ильич не любил Маяковского.

– Как не любил?

– Вот так и не любил! Он только однажды похвалил его стихотворный фельетон «Прозаседавшиеся», отметив при этом, что это одобрение касается не формы, а только существа дела. Так что вопрос «любит – не любит» – это категория вкусовая, а не политическая. Что касается лично меня, то я по-разному оцениваю разные произведения Маяковского. Он очень талантливый поэт, но увлечение формой иногда вредит его творчеству. А самыми лучшими его строчками я считаю вот эти: «Я всю свою звонкую силу поэта Тебе отдаю, атакующий класс!». Это просто гениально!..

И, помолчав, Сан-Саныч обратился к «Искренней Роже»:

– Ну и как, по-вашему, я – советский человек?

Искра искреннейшим образом покраснела и пробормотала что-то вроде «Извините…»

 

Вечер длиной в три года

Вскоре после брошенного Сан-Санычем «Заходи» заглянул к нам вечером дядя Ваня и радостно сообщил, что наконец-то его семья получила квартиру – и не где-то, а рядом со школой. Под квартирой в те времена обычно подразумевалась комната. Дом этот я знал и спросил номер квартиры. Оказалось – в том же подъезде, что и Сан-Саныч. И – «второй этаж, направо.»

«А кто у вас там соседи?» «Тоже учителя, да ты же знаешь – Энгельке, Сан-Саныч и Вера Михайловна. У них маленькая комната, у нас – большая. Приходи!»

Бывает же!

Уже на другой день, сразу после уроков, я навестил новосёлов. Мне понравилась большая (метров двадцать пять) и светлая комната, где разместились Коржинские с детьми, Таней и Лёшей, и нянькой Ириной. Дверь в соседнюю комнату была была закрыта, но, когда я заглянул на кухню, увидел Сан-Саныча, который сидел за столом в ожидании обеда. «Ты ко мне?» – спросил он. «Я к дяде Ване…» «А кто здесь дядя Ваня? Ах, да! Это же Иван Алексеевич!» «Это я!» – подтвердил Иван Алексеевич, усаживаясь за соседний стол. Когда мне было предложено занять табуретку, я оказался между двумя учителями. В те времена было не принято обедать вне дома, я отказался от двух приглашений и остался просто наблюдателем.

Учитель физкультуры и учитель немецкого языка отметили своё соседство распитием четушки водки и сопроводили сей торжественный акт воспоминаниями о флотской службе. То, что дядя Ваня моряк и старшина второй статьи, мне было известно с первых сознательных шагов по жизни. А вот то, что Сан-Саныч был в тридцатые годы старшим лейтенантом Балтийского флота, ходил на эсминцах и паруснике «Товарищ», обучая красных гардемаринов английскому, немецкому, французскому и испанскому языкам, преподавал в Высшем военно-морском инженерном училище в Ленинграде – это представляло его в несколько ином свете… Потом Иван Алексеевич рассказал о восьмилетней службе на Тихоокеанском флоте – о катерах «Большой охотник», и о том, как в составе морской пехоты участвовал в войне с Японией. Отдельно рассказывал о длительном противостоянии на Тихом океане двух военных флотов – нашего и американского, о стычках с хамоватыми янки во Владивостоке («мы сняли ремни и так им дали латунными бляхами, что у многих до конца жизни якоря на лбу отпечатались!») и отсидках за это на «губе». Тему сороковых годов Сан-Саныч почему-то не поддержал, дядя Ваня тут же перевёл разговор на выписку угля, а мне велел идти делать уроки. «А то завтра спрошу!» – пригрозил вдогонку Сан-Саныч.

…Три последующих года (в том, что касается общения с Александром Александровичем) слились в моей памяти в долгий-долгий зимний сибирский вечер на кухне этой квартиры, на втором этаже деревянного дома с печным отоплением, водоснабжением из колонки и прочими «удобствами во дворе». Время от времени кухня сменялась узкой длинной комнатой, где, кроме единственного окна, были ещё письменный стол, кровать и – книжные шкафы, из которых выглядывали корешки неведомых мне книг на самых разных языках. Совершенно точно помню, что, кроме русского и церковно-славянского, там присутствовали немецкий, английский, французский, итальянский, испанский, португальский, шведский, норвежский, голландский, греческий, латинский. «Вы все эти языки знаете?» «Ну что ты… Просто читаю. А знаю лишь романские и два германских… Думать же могу только на русском и французском… Ну, и на том, с какого в данное время перевожу.»

Упоминание о переводах не задело сознания восьмиклассника. Привлекало содержание таинственных книг. Одна, в кожаном переплёте, показалась мне очень старой. Сан-Саныч осторожно извлёк её из ряда, бережно раскрыл – на меня глянули совершенно незнакомые буквы. Похоже и на латинский, и на готический – и в то же время… «Это – книга на старофранцузском языке, издана в 17 веке… Видишь, какая бумага? А типографская краска? Таких книжек осталось в мире не более десяти штук. Я имею в виду экземпляры данного издания».

В промежутке между шкафом и письменным столом на белёной стене висело несколько акварелей за стеклом, в металлических рамках. На одной, размером в половину тетрадного листа, была изображена сценка – группа отдыхающих людей где-то на юге, за городом, у развалин старинной каменной стены. Мужчины в жилетках и панталонах до колен, у женщин в руках лютни или мандолины. Прозрачно-голубое небо, тёплый ветер. Спокойное море, горячие камни старой стены. Люди веселы и беззаботны. Меня поразили тонкость карандашного рисунка и красочного слоя на грубоватой бумаге, переливы цвета в одном мазке – такого нарочно не сделаешь… Картинка завораживала, и Сан-Саныч заметил это. «Карраччи, подлинник… Мне от предков досталась».

Понемногу, в отдельных разговорах, прояснилась почти вся биография учителя. Фамилия Энгельке была шведской и досталась от ему давнего предка – молодого шведского офицера, пленённого русскими войсками под Полтавой в 1709 году. Как большинство пленников, он был сослан в Восточную Сибирь, там женился, дети его были крещены в православии. Сыновья и внуки служили в русской армии, участвовали в походах Румянцева и Суворова, получили русское дворянство. Отец Александра Александровича, тоже Александр Александрович, военный инженер, ко времени Октябрьской революции был штабс-капитаном. Принял Октябрьскую революцию и служил в Красной Армии. В те годы, когда Сан-Саныч работал в нашей школе, старший А.А. Энгельке жил в Ленинграде, имел звание полковника в отставке и учёную степень доктора военных наук.

Оказалось, что и сам Сан-Саныч тоже служил в Красной Армии. Вначале он, как сыновья многих офицеров, учился в Императорском Пажеском корпусе, который позже был преобразован в кадетский. После революции корпус был распущен, и четырнадцатилетний кадет по настоянию отца поступил в кавалерийскую школу Красной Армии. Годы учёбы входили в стаж воинской службы. А в 1920 году курсанты Кавшколы РККА были брошены на польский фронт, где Тухачевский намеревался взять Варшаву. Вот там, под Варшавой, полк, в котором служил шестнадцатилетний красноармеец Энгельке, был почти полностью уничтожен и пленён превосходящими силами противника. Каким-то чудом остались живыми и свободными всего несколько бойцов, в том числе израненные в сабельной атаке польской конницы наш Сан-Саныч и его ровесник, тоже из Питера…

А потом Сан-Саныч учился в Ленинградском университете, на лингвистическом факультете, закончил отделение романских языков. После получения диплома из-за безработицы пришлось осваивать профессию продавца в книжной лавке. Запомнился ему визит рабоче-крестьянского поэта Демьяна Бедного. Важный, в каракуле от воротника до шапки, живой классик ввалился в тесную лавку, отобрал большую пачку книг и велел доставить ему по адресу. «Это будет стоить…» – начал было книгопродавец, но Ефим Алексеевич Придворов, достав с полки тоненькую брошюрку, изрёк: «Вот это издание окупит мне всё!»

В начале тридцатых годов лингвист Энгельке был призван на службу – уже в командирском звании, преподавателем иностранных языков в Высшем военно-морском инженерном училище. Приходилось ходить на военных кораблях и на учебном трёхмачтовом паруснике. К этому времени Александр Александрович был уже женат на Вере Михайловне, у них росла дочь Ирина…

О том, как учитель попал в мой родной город, я не спрашивал – ждал, когда он расскажет сам. Суть дела была понятна… Кое-какие подробности известны были части учителей, но выяснялось это всегда неожиданно. Как, например, на мероприятии, которое называлось Княгиня Трубецкая и Иркутский губернатор.

 

В те времена отмечались очень многие даты – государственные праздники, юбилеи русских классиков, годовщины важных исторических событий. Вот и на этот раз был подготовлен вечер памяти восстания 14 декабря 1825 года. Прочитав краткий доклад, завуч Анна Васильевна (она же – учитель истории) объявила, что педагогический коллектив подготовил инсценировку по поэме Н.А. Некрасова «Русские женщины», глава «Княгиня Трубецкая». Роли исполняют: Иркутский губернатор – Александр Александрович Энгельке, княгиня Трубецкая – Вера Михайловна Энгельке. За автора – Григорий Анатольевич Гольденберг.

Зал притих. Это было что-то новое. Обычно школьные спектакли ставил драмкружок, в ролях были заняты ученики… А тут вдруг – учитель немецкого языка, его жена, которая работала бухгалтером, и даже сам директор школы!

Но вот поднялся занавес. Нашим взорам предстали Александр Александрович в мундире с эполетами и со шпагой на боку, и аристократически величественная дама в одеянии девятнадцатого века. Начался поединок княгини Трубецкой, стремящейся к мужу в Нерчинск, с генерал-губернатором, который целую неделю всячески препятствовал её стремлению. Чтец от автора, стоя за трибуной, ровным голосом комментировал нюансы. Наконец, генерал объявляет, что есть только один способ добраться до места – идти этапом с очередной партией арестантов.

Княгиня:

«Велите ж партию сбирать – Иду! Мне всё равно!»

«Нет! ВЫ поедете!.. – вскричал

Нежданно старый генерал.

Я вас в три дня туда домчу…»

Продолжая эту реплику, «генерал» Сан-Саныч развернулся на каблуках и крикнул куда-то за кулисы:

«Эй! Запрягать, сейчас!..»

Занавес опустился, и зал взорвался аплодисментами. Конечно, играли здорово, и было ясно видно, что аристократические манеры не отрепетированы супружеской парой Энгельке, а свойственны им органически. Но когда включили свет, я увидел, что все наши учительницы – и пожилые, и недавние выпускницы педвузов, стеснительно прикладывают к глазам платочки. Мне было непонятно, почему этот классический некрасовский сюжет в самодеятельном исполнении вызывает у дам такую реакцию.

Ясность внесла Альбина Павловна, когда по пути домой сказала мне по секрету: «Вера Михайловна, подобно жене декабриста, поехала к Александру Александровичу, как только он был расконвоирован и направлен работать переводчиком на номерной завод под Красноярском. Он ведь отбывал срок в Канских лагерях! По пятьдесят восьмой статье…»

Объяснять сибирскому подростку, что такое 58-я «политическая» статья, было излишним. Естественно, что наш учитель был осуждён не за кражу или мошенничество!

…Однажды я застал Сан-Саныча за странным занятием: он аккуратным почерком записывал в тетрадь какие-то стихи. «Это вы так быстро стихи сочиняете?» Он усмехнулся: «Стихи пишут, а сочиняют нечто другое…» Как выяснилось, он записывал свои переводы стихов французского поэта Эредиа. Мне запомнилась первая строфа: «Так пьём, будь что будет, дай чокнусь с тобою, Тому, кто пьёт дольше, почёт и хвала. Украсим чело его пышной лозою. Да славится хором король пиршества!» Я спросил: «Это про алкоглотиков, против пьянства?» – «Эредиа не писал агитстихов, здесь он рисует весёлую студенческую пирушку. Когда ты будешь большой и умный, узнаешь разницу». Я не удержался от бестактного вопроса:

– Почему вы переводите других, а сами не пишете?

– У меня есть и свои стихи. Но… переводов гораздо больше.

– Но почему?!

– Это… непростая история. Может, когда-нибудь и расскажу…

 

Непростая история

Прибыв домой после первого курса университета, я узнал, что Сан-Саныч готовится отбыть в Ленинград – уже насовсем. Реабилитация! «Возвращаемся домой, поживём пока у дочери, а меня ждут в училище…» А года через два, на очередных каникулах, я увидел у Коржинских книгу Лонгфелло в переводах А.А. Энгельке с дарственной надписью:

«На память о часах досуга,

Что вместе проводили мы

Под свист Мариинской зимы

От переводчика и друга»

Но только в шестидесятых годах, уже семейным человеком, смог я возобновить беседы с учителем – очные и заочные. Бывал у него в Питере. В первый мой приезд в Ленинград Александр Александрович повёл меня в Артиллерийский музей. По залам ходили экскурсии, нам предлагали присоединиться, но у моего учителя была своя программа. Он показывал мне батальные картины прошлых веков и обращал особое внимание на вооружение и мундиры воинов. Оказывается, он знал об этой стороне войны практически всё! Помню, как он возмущался, увидев, что на картине неточно передан цвет ментиков какого-то гусарского полка. Объясняя, чем отличаются от других родов войск казаки, гусары, уланы, драгуны… Я заметил тогда, что с какой-то особой интонацией он говорил о кавалергардах. Только много позже выяснилось, что Императорский пажеский корпус, в котором учился Сан-Саныч, в прежние времена готовил именно кавалергардов…

Дважды чета Энгельке гостила у нас в подмосковном Калининграде, который сейчас известен как город Королёв. В одну из этих встреч и рассказал Сан-Саныч, как он стал переводчиком.

Когда началась гражданская война в Испании, начальник училища приказал ему (единственному, кто знал испанский язык) организовать общество испано-советской дружбы. Но в 1938 году, после победы режима Франко, органы начали искать его агентов. Александру Александровичу, арестованному в ходе этой кампании, было предложено подписать список «франкистских шпионов», завербованных в училище. Два года шло следствие, в ходе допросов применялись угрозы, шантаж, даже резиновая дубинка. Но подследственный ничего не подписывал.

Сам он рассказывал об этом так: «Когда я почувствовал, что могу от происходящего сойти с ума, решил: надо занять голову какой-то работой. Начал вспоминать все иностранные стихи, которые читал когда-либо. Оказалось, что помню очень много, даже не ожидал… Потом стал переводить их на русский язык и запоминать. Дело моё трижды возвращали с Лубянки на доследование – за недоказанностью вины. Наконец Особое совещание при Берии вынесло приговор: шесть лет лагерей. Это минимальный срок по 58 статье, с зачётом двух лет под следствием… Но переводить я не переставал и в лагере, под Канском. Так получилось, что я, спасаясь от сумасшествия, приобрёл новую профессию».

Помню, когда я в семидесятых годах рассказал эту историю известному поэту-переводчику Аркадию Акимовичу Штейнбергу, он заметил: «Я знаю о некоторых русских поэтах, что они сходят с ума от своего творчества, но впервые слышу, что человек становится поэтом, чтобы не сойти с ума!»

Как я уже говорил, французский, английский и немецкий Александр Александрович знал с детства и учил в пажеском корпусе. Испанским, итальянским и латынью овладел в университете. В зоне, общаясь с нерусскими заключёнными, Сан-Саныч пополнял и лингвистические знания. Уже работая в школе, изучил португальский – оказалось достаточно прочитать книгу на этом языке. А славянские языки, считал он, должен знать каждый образованный русский человек.

К 1975 году в переводах А.А. Энгельке были опубликованы стихи Г.Лонгфелло, Г.Сакса, Г.Шторма, В.Гюго, нескольких латиноамериканских поэтов, и проза – новеллы Ш.Нодье, произведения Стендаля, Бенито Переса Гальдоса и многое другое. Но гордостью Александра Александровича стало издание книги Альфреда де Виньи «Неволя и величие солдата» (Л., Наука, серия «Памятники литературы», 1968). В ней А.А. Энгельке принадлежат перевод, биографический очерк и примечания. Он прочитал де Виньи в подлиннике ещё кадетом и пронёс впечатление от книги через всю жизнь.

 

«Четыре кавалергарда»

Осенью 1977 года телеграмма известила меня о смерти учителя. В тот же вечер я выехал ночным поездом в Ленинград.

Провожали его литераторы и военные. Распорядитель церемонии, предоставляя слово для прощания, называл имена известных ленинградских писателей, поэтов, переводчиков… Потом выступали преподаватели и курсанты высшего военно-инженерного училища. Тем временем у гроба сменялись группы почётного караула. Последними подошли и встали четверо очень пожилых (явно за семьдесят), но крепких, подтянутых, чем-то схожих между собой мужчин. Из компании строгих, с незакрашенными сединами дам почтенного возраста, окружавших вдову, послышались приглушённые голоса:

– Смотрите, это они…

– Да, они… Четверо осталось…

– Однокурсники по Императорскому Пажескому корпусу…

– Последние кавалергарды…

– Да… Все четверо – с кавалергардскими проборами… Ах, молодцы!..

Я присмотрелся – действительно, седые редкие волосы четверых ветеранов были уложены совершенно одинаково – справа ровный пробор, зачёс налево, аккуратно подбритые виски… Ровные-ровные седые проборы… В точности, как у их товарища, которого они провожали, стоя в карауле. И, пока я на них смотрел, ещё не раз прозвучало это полузабытое слово, означающее воина российской конной гвардии.

Это звучное слово отчётливо резонировало с именем и образом ушедшего, и с этой торжественно-скорбной атмосферой заполненного немолодыми людьми зала ленинградского Дома литераторов, и с видом этих строгих красивых стариков. Слово медленно прошло по всему залу. «Четыре кавалергарда…» – негромко проговорил опирающийся на трость капитан первого ранга. «Четыре кавалергарда…» – задумчиво повторил учёного вида ветеран с тремя лауреатскими медалями. «Четыре кавалергарда…» – прокатилось по рядам военных в морской и артиллерийской форме, прошелестело, переповторённое, пожилыми людьми в гражданской одежде.

Вызванные этим сочетанием звуков какие-то чуть ли не шекспировские ассоциации не оставляли меня до тех пор, пока не пришло решение – написать о прекрасном человеке, учителе и друге. Написать в стихах, как Бог на душу положит.

Поэму «Кавалергардский марш» я писал с перерывами 15 лет. Образ главного героя с шведской фамилией Эдельстрём во многом срисован с Александра Александровича Энгельке. Частично привнесены и черты других знакомых мне людей, чем-то схожих с ним – характером, талантом, судьбой…

В поэме есть глава «Слово об учителях. Я завершил её такими строчками:

Не сразу поймём, — уж простите! — не сразу ответим себе, что значит отдельный учитель в отдельной людской судьбе…

Такой учитель, каким был Александр Александрович Энгельке…

2003–2012 гг.

 

День под знаком Р. Б.

Невыдуманный рассказ

В течение пятнадцати лет после того августовского вечера, когда у синего вокзального киоска он разлил бутылку «Кориандровой горькой» по четырем граненым стаканам, а потом, уже стоя на подножке вагона, разгладил усы и свистнул вдруг, да так по-паровозному громко и резко, что даже проводница, вздрогнув, заругалась, – вот в течение всех этих пятнадцати лет мне время от времени казалось: сейчас, здесь (и неважно, в каком городе), на улице или в метро, я увижу высокую сутуловатую фигуру с острыми плечами, в ковбойке и парусиновых брюках, и правое острое плечо дернется, и в широкой впалой груди послышится гулкое «гум-гум», и тогда я подойду сзади и скажу: «Здравствуйте, Р. Б.!». И он обернется, и я увижу, что это не он, совсем другое лицо, и усы не те, или совсем никаких усов, и я даже обрадуюсь, что это не он, и слава Богу, опять пока не он! И скажу: «Извините, пожалуйста, я обознался…».

Но всякий раз, подходя к сутулому человеку с острыми плечами, я уже видел свою ошибку, и мне ни разу даже не пришлось извиняться.

* * *

Было свежее крымское утро в начале августа 1969 года. Еще вчера решено было, что первым же автобусом едем в Феодосию – увидеть морские пейзажи Айвазовского, киммерийские гуаши Волошина, ощутить атмосферу портовой романтики, вдохновлявшую Грина. Встали рано. Вдоль дороги к автобусной станции, на обочинах, стояли столы, на них – бутылки кефира и караваи украинского хлеба. Веселые продавщицы громко приглашали прохожих позавтракать.

Автобус «Судак-Феодосия» уже стоял наготове, пыхтя и отфыркиваясь. С трудом удалось найти указанные в билетах места для жены и сына, – больше половины салона заняли толстые шумные хохлушки с мешками, семечками и веселым приморским «суржиком», одинаково понятным для всех местных и приезжих. На многих местах лежали кепки, сумки, газеты: уже занято… Но вдруг…

Потный поток хохлушек стал прозрачным и призрачным… Из двери автобуса я увидел на остановке… – да, высокого сутулого человека с острыми плечами. Все было на месте – черные усы, гладкие черные волосы, ковбойка и парусиновые брюки. Вот сейчас… правое плечо… ну да, правое плечо дернулось, и я отчетливо расслышал гулкое «гум-гум». Я выбрался из автобуса. Он стоял, держа руки в карманах, смотрел поверх голов и не спешил на посадку.

– Простите…

– Да?.. (Лицо повёрнуто ко мне, но взгляд ищет что-то за горизонтом.)

– Вы… не были в пятьдесят втором – пятьдесят четвертом году в Мариинске?

– Да, я там был… – и он уперся в меня колючим зеленым взглядом.

– Тогда – здравствуйте, Р. Б.!

– Пардон, вы – кто?.. Неужели?.. Колька, сволочь!.. – и он, как писали в старинных романах, заключил меня в свои железные объятия.

Никуда не денешься – это действительно был он, натуральный Р. Б., собственной персоной, со всеми своими, как он выражался, атрибутами и аксессуарами. Пока он расспрашивал меня – кто я, где я, как я, с кем, куда и почему, я вдруг подумал, что, если он остался самим собой, у него должна быть при себе какая-нибудь необычная вещь. Ну, например, пистолет Лепажа или бронзовый циркуль времён Коперника.

Когда мы вошли в автобус, он, прежде чем садиться, пожелал познакомиться с моим семейством. Фертом подошел к моей жене, картинно изогнувшись, приложился к ручке, демонически шевельнул усами и уже оскалился было, чтобы громогласно, как всегда, произнести свое эффектное имя, – но она его огорошила:

– Я знаю, вы – таинственный Р. Б., мистический друг юности моего супруга!

У него дернулось плечо, «гум-гум», он ещё раз приложился к ручке, а потом все же не остался в долгу и выдал, адресуясь ко мне:

– У вашей благоверной ярко выраженный азиатский тип лица. Как я вас понимаю! Нам, русским, это всегда было необходимо. Одному нужна полонянка, другому – повелительница… что вообще-то одно и то же!

Потом он широким мужественным жестом протянул руку нашему сыну:

– Нам ехать долго, и с тобой, Ян, мы еще поговорим. Я скажу тебе, кем ты станешь в будущем. Учти – я никогда не ошибаюсь!

И только после всего этого он пожелал сесть. На весь салон было объявлено:

– На одном из сидений стоял серый металлический ящик с кожаной ручкой. Так вот, на этом самом месте должен сидеть я!.. Вы позволите?..

Ящичек сразу же нашелся, и загорелый юноша в черных очках неохотно поднялся с места. Р. Б. смачно уселся и положил ящичек себе на колени. Нежно поглаживая молотковую эмаль, он громко пояснил:

– Здесь – зрительная труба, тридцатишестикратного приближения. Редкая вещь, хотя и стоила мне всего девяносто рублей. Она займет достойное место в моей коллекции… Однако дайте я на вас посмотрю… Нет, не узнал бы! Сколько же вам лет? Постойте, сам скажу… Тридцать четыре! Уже – тридцать четыре! А мне – всего только сорок семь! Выгляжу, как видите, прекрасно, и чувствую себя соответственно. Могу любого сбить с ног одним уларом! (Этого он мог и не говорить). Да… Пятнадцать лет… Моему Серёжке – четырнадцать. Вы не знаете? У меня сын – Сергей. Весь в меня!

– А я помню вашу жену. Тогда, в пятьдесят четвертом…

– Причем здесь жена пятьдесят четвертого года? Мало ли кто у меня был?.. Мы живем втроем – мама, я и Сергей!

– Так, значит, Магда Францевна?..

– Да, она не только здравствует и благоденствует – она моложе своих лет! Очень просто – вычитает из возраста восемь лет заключения… в вашем родном городе… Однако – я расселся, а вы стоите? Пуркуа? Варум?

– Да мест нет… Ничего, мне вполне удобно…

– А сейчас будет ещё удобнее! Верочка, вы видите, я встретил старого друга, и нам надо поговорить. Он порядком старше вас, и я думаю, что около часа ваши ножки потерпят вибрацию металла?

Оказалось, что рядом с Р. Б. сидела дева лет двадцати и с обожанием ловила каждое его слово, даже не ей адресованное. Усы Р. Б. нетерпеливо шевельнулись. Верочка со вздохом встала и покорно уцепилась за поручень. Стало ясно, что она не сядет, если даже место останется свободным. Воля повелителя!

Не знаю, что заставило меня взглянуть на номер кресла. Я нисколько не удивился, увидев, что этот же номер и на моём билете…

Автобус бодро бежал по твердому, нагретому солнцем Крыму. Все окна были открыты, и сухой степной воздух, сохраняя в салоне тепло, не оставлял в нем ни кубика духоты. Р. Б. притянул деву за шею и стал что-то говорить ей на ухо. Я огляделся вокруг – все пассажиры автобуса глазели на нас, точнее, на Р. Б. И я вспомнил, что точно так же смотрел на него в первые дни нашего знакомства.

* * *

Это было летом 1952 года. Медленно тянулись каникулы в преддверии десятого класса. В один прекрасный день я обнаружил себя в дружном коллективе художественной самодеятельности клуба имени Л.П. Берия, или просто клуба Сиблага МВД. Втащили меня туда старые друзья Толя Цыган и Гена Декадент, активисты самодеятельности. Толя открыл в себе актерский талант. Он блестяще сыграл в школьном спектакле Пимена-летописца. В благородном старце с конопляной бородой, закрывающей впалую грудь и достающей до согбенных дрожащих колен, невозможно было узнать стройного юного брюнета кавказского типа.

А как он произносил: «Подай костыль, Григорий!». Как принимал костыль! На репетициях «Григорий» подавал вместо костыля лыжную палку. Узнав об этом, Толин дядя-оперативник возмутился: «Искусство должно быть реалистическим!». В день премьеры он выпросил у знакомого инвалида запасные костыли – настоящие, с опорами для рук и подмышек, – и принес их за кулисы. И когда «Пимен», поднимаясь, попросил костыль. «Григорий» подал ему оба. И старый летописец пошел из кельи, поджав для натуральности одну ногу и опираясь на новенькие, блестящие алюминиевые костыли.

Какие были аплодисменты! И как хохотал, сползая бессильно с кресла, директор школы, грозный Гольденберг! И как в отчаянии хватался за голову руководитель драмкружка, режиссёр-профессионал Клавдиев, однокурсник Бориса Андреева и Петра Алейникова, норильский коллега и приятель Иннокентия Смоктуновского!

Гена Декадент (а как ещё могли звать в 1952-м году высокого тощего парня, носившего на голове не «бокс» или «полубокс», а гладкие густые волосы до плеч?), играл на всём, что попадало под руку. А еще он мастерски бил чечётку. Меня он обучал игре на семиструнной гитаре. Вот с такими талантливыми друзьями явился я, как у нас говорили, в «Берию».

В «Берии» тогда входил в моду джаз, называемый официально эстрадным ансамблем. В этот ансамбль включили и меня. Руководил нами аккордеонист Эвир Ленивцев. На скрипке играл электромонтёр Вася Алтаев, на гитарах – Толя и Гена. Мне дали огромную балалайку-контрабас. Саксофона не было, его искусно имитировал на аккордеоне Эвир. А партию фортепиано вела Магда Францевна, бесконвойная заключенная. Ученица композитора Глазунова, она была ранее директором музыкального училища в большом областном городе.

В тот день мы репетировали вальс «Осенние мечты». «Начали!» – уже, наверное, в десятый раз сказал неутомимый Эвир («Эпоха Войн и Революций»), растягивая аккордеон. Гитаристы ущипнули средние и басовые струны. Вася повёл смычком. Магда, морщась, как от изжоги, дотронулась до клавиш. Я, перехватывая гриф контрабаса, начал ударами расчёски срывать с толстых струн тупые, отрывистые звуки. Магда морщилась всё сильнее. Эвир горестно размахивал длинным носом.

Вдруг за кулисами послышался громкий издевательский смех, и кто-то вызывающим тоном изрёк:

– Это что – румынский оркестр на принудительной свадьбе? Или просто работает комиссия по уничтожению списанных инструментов?

Играть после таких слов было невозможно. Все повернулись в сторону говорящего, и он вышел из-за кулис. В те времена в нашем городе можно было встретить самых разных типов, но такого я видел впервые. Не знаю, почему, но он показался мне изысканно одетым, хотя на нем был какой-то брезентовый китель и явно не шерстяные тёмные брюки. Смуглое лицо с прямым тонким носом, цепкие зеленые глаза, узкие черные усы. Он вошёл и остановился. Магда ахнула, встала с табуретки и тихо пошла к нему, сильно наклоняясь вперёд. Он подхватил её, обнял, сказал еле слышно: «Мама…». Так они стояли минуты три, потом он усалил Магду и заговорил, по мере разворота к нашей компании возвращая прежнюю интонацию:

– Я очень рад, что тебя расконвоировали, я тоже последние годы был бесконвойным… Приехал час назад, нашёл клуб имени нашего благодетеля, иду по коридору – и вдруг слышу твою игру… Откуда в этом городе Бехштейн?.. Да, слышу твою игру, но – на фоне какого-то шума, визга, дребезжания… Мама, неужели ты вынуждена иметь дело с этой компанией?

Магда счастливо улыбалась и согласно кивала, вытирая слезы.

– Но, мама, неужели нельзя тебе одной исполнить этот вальс на прекрасном инструменте? Или хотя бы вот этому юноше, на его аккордеоне – кстати, прелестная австрийская работа… Но зачем все эти шумовые эффекты? – он повел усами на нас. – И самое интересное, – ткнул он пальцем в мой контрабас, – зачем здесь этот… балалай?

– Это не балалай, а контрабас! – не дал мне ответить Эвир и тут же добавил:

– Но в данном случае это неважно… Играли плохо! Репетиция окончена. Завтра в это же время! Магда Францевна, мы вас поздравляем… – и наш маэстро решительно впихнул свой прелестный австрийский аккордеон в не менее прелестный австрийский футляр.

Мы разошлись по домам. Я понял, что одну из множества дорог, открытых перед советской молодежью, перекрыл для меня издевательский шлагбаум. «Балалай!» Надо же…

А человека с усами я встретил в этот же день, к вечеру. Он остановил меня на улице и сказал: «Познакомимся!» Рука была сухая и сильная, в энергичном пожатии не ощущалось ни иронии, ни превосходства. Тогда я и увидел, как дергается его правое плечо, и услышал «гум-гум». Он сразу же объяснил:

– Ранение легкого, сквозное – Севастополь… А это, – он наклонил голову и показал неровно заросший рубец, – это Керчь-Эльтиген!

– Вы моряк?

– Морская пехота, батальонная разведка, капитан-лейтенант… Было! Теперь – о главном. Всё, что я говорил в клубе, относится только к вашей игре на этом инструменте – не более того. Лично вы мне интересны, как, несомненно, и я вам. Именно поэтому мы и сошлись в этой точке земного шара, в определенный день и час. Далее. Можете звать меня по имени-отчеству, можете – по фамилии, но между словами «мистер» и «сэр». Можно и по-американски, одними инициалами – Р. Б. Правда, я их, американцев, не очень люблю, хотя и уважал когда-то, до войны… и до встречи с ними на поле оной. Вояки они оказались так себе. Молодцы, когда десять ковбоев с кольтами на одного индейца с кремневым ружьем… Мне англичане более симпатичны. Во всех смыслах. И что важно – умеют посмеяться над собой. Ценное качество – нам его не хватает. Знаю по себе – я над собой смеюсь только в полном одиночестве или вместе с мамой. Если вы это усвоите, мы будем друзьями. Пока, сэр!..

* * *

Р. Б. тронул меня за плечо, вернув к 1969 году:

– Я очень хочу, чтобы вы побывали у меня дома. Увидите уникальную коллекцию. Зрительные трубы и старинные хронометры. Вы не собираете старинные хронометры? Напрасно! Весьма увлекательно и познавательно. В прошлом году мой гость, переводчик из ФРГ, предлагал за хронометр XVIII века новенький «Фольксваген». Но зачем мне этот «ваген» или какой другой? Человек должен быть свободен!

Все это он вещал громко, как с трибуны. Мне было несколько не по себе, но никто в автобусе и не пытался сделать ему замечание, хотя южная публика до этого великая охотница.

– А ещё я люблю рассматривать лица окружающих, выискивая на них печать одухотворённости… или хотя бы мысли! Но это такая редкая жемчужина – мысль! Я уж не говорю об одухотворенности… Ну где она, одухотворенность? – он сокрушенно повёл глазами по салону автобуса. Публика молчала. Я тоже.

– Где одухотворённость, я вас спрашиваю? – повторил Р. Б. Я не знал, где одухотворенность. Дева Верочка, видимо, знала – она потянула повелителя за рукав. Но он, понизив голос и добавив интимных ноток, пресёк ее посягательство:

– Верочка, я встретил друга, и мы с ним беседуем. Бе-се-ду-ем! С вами же мы провели – и чудесно – две недели, и вы ни разу не пытались вызвать меня на беседу! Так обойдемся и сейчас, синьора!

Бедная дева часто-часто моргала. В салоне висела тишина. Все слушали Р. Б. Смотрели не в окна – только на Р. Б. А я, услышав «синьора», снова вернулся в 1952 год.

Он снимал тогда комнатушку в частном доме на Транспортной улице. Обычно я заставал его лежащим на железной кровати, застеленной суконным одеялом. Он читал или, реже, писал что-то карандашом в толстой тетради. Иногда он виноватым голосом просил прийти завтра, потому что сейчас у него «получается». Чаще же откладывал работу, и начиналось наше совместное путешествие по закоулкам его знаний и впечатлений. Нередко я заставал у него «синьор». Только один раз он, не открывая, сказал резко, что занят; во всех других случаях он произносил: «Простите, синьора, с вами было чрезвычайно интересно, а теперь я должен принять гостя!». И синьора уходила, бросая злобные взгляды – нет, не на него, а почему-то на меня!

Писал он стихи, рассказы, пьесы. Где-то они печатались – я видел на столе корешки переводов из газет Саратова, Новгорода, Киева, из каких-то неизвестных мне журналов. Я просил почитать, но он всё откладывал: «Это не шедевры. Потом…» И первым прочитал мне не своё. «Слушайте, – сказал он, – этих стихов вы еще долго нигде не прочитаете и не услышите. Запомните фамилию автора – Гумилев!»

И он читал мне Гумилёва несколько вечеров. Долго ещё образ прекрасного поэта ассоциировался у меня с чертами Р. Б.

Были и его, Р. Б., стихи. Запомнились отдельные строфы «Уральского скита»:

Здесь в прошлом тонет каждый миг. В большой печи трещат поленья. И тянет запахами тленья От заключённых в кожу книг… Восьмиконечный строгий крест Хранит далёкую обитель, И даже волк, таежный житель, Не обижает этих мест…

А на оторванном листке численника я прочитал написанное его карандашом:

Меня казнят. Костра задушен дымом, Я повторю в душе свои грехи. Но никогда трусливым псевдонимом Не подпишу мои стихи!

…Странно я чувствовал себя, выходя от него. Все волновало – и новые знания, и сладость запретного плода (он предупреждал, о каких авторах не стоит говорить в обществе), и ощущение чего-то необычного, нездешнего, такого далёкого от привычного мне провинциального сибирского мира…

Несколько раз я прокручивал в уме его жизнеописание. У нас в городе было немало «залётных птиц», и разных историй мы слышали множество, да и доверчивостью излишней юные туземцы послевоенной лагерной Сибири не страдали… Но жизнь Р.Б., изложенная им в один из дней, так резонировала с тем, что читалось в затрепанных, подклеенных, не раз переплетённых книгах изобильных казенных и домашних библиотек! (Не только каторжной, но и книжной была Сибирь…) И душа начитанного старшеклассника впитывала всё, что увлеченно вещал тридцатилетний хищноусый офицер и поэт, прошедший адские круги войны и зоны…

Отец Р. Б. был генералом, оставил семью, когда сыну было 12 лет. Р. Б., окончив школу в 16 лет, убежал из дома. Ходил юнгой на паруснике. На Чёрном море попал в компанию контрабандистов. Поступил матросом в торговый флот. Был в кругосветном плавании. Турция, Индия, Япония, Америка… Поножовщина в Сан-Франциско. Любовь с юной китаянкой на острове Таити. Ночевка в лепрозории. Любовь с негритянкой в Рио-де-Жанейро…

Когда я шёл от Р. Б. под грузом впечатлений, окружающая действительность виделась мне жалкой и убогой. Сошло наваждение под вечер, когда я, сам не зная зачем и презирая себя, прикинул на бумаге: сколько времени понадобилось бы человеку на все эти плавания, странствия, переходы? Оказалось – лет пять. А у него – два года… И ещё он до войны успел окончить два курса филфака в Новгороде. Да…

Математика растворила романтическую оболочку, и я вдруг разозлился – на него и на себя. Потом стал подробнее вспоминать его рассказы, и мне показалось, что разные эпизоды звучали с разными интонациями. И выражение лица его менялось. Может, он просто испытывал меня? На глупость, на легковерность? Но так хотелось верить, что необыкновенные приключения бывают не только в авантюрных романах…

…А может быть, просто он делал все быстрее, чем другие?..

Цифры – трезвые и убедительные – целую неделю удерживали меня от визитов к Р. Б. И тогда он явился сам! Как он узнал адрес? Не знаю до сих пор… Мы со Светкой сидели на кухне, увлеченно поедая только что собранную черемуху. Бабушка чистила картошку. Он вошёл, снял кепку: «Мир дому сему!». Поклонился бабушке. Поблагодарил за приглашение присесть. Попробовал черемухи. Вежливо полистал альбом с фотографиями. Спросил, когда и где погиб отец. Разговор пошёл о войне. Он рассказывал о своих фронтовых делах, о разведке, о пленных немцах и румынах, о рукопашных схватках. Все было просто, реально и – куда страшнее портовых драк и ночёвок в лепрозории, Я понял: здесь он не сочинял, а вспоминал.

Светка спросила:

– А какой у вас был самый-самый страшный момент?

– Самый-самый? Пожалуй, атака немецкого женского батальона. Представляете? Три сотни разъярённых пьяных баб, косматые, растрепанные, несутся с визгом на наши окопы. Мы растерялись – как стрелять в женщин, даже вооружённых автоматами? Не привыкли мы с ними воевать… Немцу проще: был бы приказ – будет исполнено! Мы отступили… Я так драпал!.. Потом наш батальонный комиссар, политрук, участник гражданской, напомнил: «Ребята, это – война. А вы – военные, они – тоже. Вот и воюйте… Подпустите ближе, не высовывайтесь, а потом – как учили: штыком-ножом-прикладом…». Командир одобрил и повторил этот совет как приказ. Мы сделали всё аккуратно. Пленных не брали. Положили всех. Больше таких атак не было… Между прочим, все эти немки были светловолосыми, и я с тех пор не переношу блондинок! – перешел он на легкий тон.

Тема сменилась. Все помолчали. Черемуху подмели. Бабушка насыпала горку кедровых орехов, предложила гостю. Он отказался, – мол, не люблю. «И я не люблю, – сказала бабушка, – с тех пор, как зубов нет». Р. Б. весело захохотал и, показав недостаток зубов, пояснил, что в лагере переболел цингой.

– Ну, вы еще молодой, у вас новые вырастут, железные, – утешила бабушка.

– Если уж вставлять, то золотые или натуральные, человеческие! Вот, помню, штурману нашему в Японии…

* * *

Слово «Япония», произнесенное в 1952 году, срезонировало с этим же словом здесь, в крымском автобусе 1969 года. Оказывается, о Японии он вёл речь в связи с возрождением этой страны, умеющей гениально перерабатывать элементы европейской культуры, не теряя своего национального достоинства. Вещал Р.Б. вдохновенно, и я заметил, что его новые зубы всё-таки пластмассовые. Что делать!.. А он от Японии перешел к Азии вообще, заговорил о женщинах Востока. Неужели, подумал я, опять о любви с китаянкой на острове Таити? Нет, другой мотив…

– Панмонголнзм! – гремел он на весь автобус. Публика молчала, заворожённо слушая. – Панмонголизм! Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно! Вы знаете, мне оно тоже ласкает слух, равно как монгольские имена и топонимы. Бурундай! Магсаржав! Хайлар! Керулен! Сильный, мужественный язык. Мечтаю там побывать. А то чёрт знает что: в Польше был, в Германиях, Японии, а в Монголии, в самой континентальной Азии, – нет… Стыдно – ведь мы же всё-таки азиаты!

Тоже мне, азиат! Я не удержался:

– Я-то – да, сибиряк! Но вы же – новгородец, какая там Азия?

– А тот гений, который сказал: «Да, скифы мы, да, азиаты мы» – он даже по фамилии немец! И все-таки – русский, азиат. Нет, милый мой, только азиатская страна может так перемешать и переварить в своём котле, как Россия-матушка… Или мачеха, если точнее… А кстати, вам известна гипотеза, что предки славян не из Припятских болот выползли, а явились миру из степей Алтая и Казахстана?

…В Казахстане он отбывал часть срока. Был табунщиком – пас лошадей в степи. Сейчас он должен об этом вспомнить – ну вот, уже рассказывает… Интересно, покажет шрам на ладони? Да, вот она, розовая полоса, ровная, без изгибов – след от ножа. Табун хотели угнать двое бандитов – знали, что пасут коней два безоружных зэка. Но не знали, что один из них – разведчик морской пехоты. И когда одного табунщика, оглушив, связали и стали подбираться к другому – перед ними предстал Р. Б.! Непросто представить себе последующую сцену у вахты: бесконвойный зэк, по-ковбойски картинно сидя на мохнатой и злой «монголке», вручает охране трофейный карабин и двух связанных арканом субъектов – одного с искривленной шеей и черным пятном на месте глаза, другого с простреленной рукой и расцвеченной физиономией. А у самого левая ладонь рассечена до кости и перевязана рукавом рубашки…

Население автобуса слушало, замерев. Верочка хлопала глазами.

– Вас, конечно, реабилитировали? – спросил я.

– Ещё в пятьдесят пятом. С восстановлением воинского звания и наград. А годы неволи зачтены как срок службы в офицерском звании. Бумага за подписью маршала Конева. Мама тоже реабилитирована. Иначе как бы меня пустили за кордон?.. В Польше – на родине мамы – и в обеих Германиях я побывал по литературным делам. Оказывается, меня сложно переводить на немецкий! Польские, испанские, французские переводы читаю с удовольствием, а немецкие… Какие-то нюансы теряются… Решил переводить сам – я ведь немецким владею в совершенстве!

Немецким он владеет в совершенстве – это уж точно. И не только языком! Все фильмы об эсэсовцах показались мне детскими страшилками, когда я увидел Р. Б. в немецком обличье…

* * *

Увлеченный общением с Р. Б., я тем же летом 1952 года попытался «угостить» им своих друзей. Толя влюбился в него с первого рукопожатия. Лёва Рыжий слушал Р. Б. понимающе-снисходительно и согласно кивал головой. Мы стали компанией – Р. Б., Лёва, Толик и я. Правда, когда мы бывали все вместе, Р. Б. не разговаривал на серьёзные темы и не читал стихов. Он зубоскалил, травил анекдоты, просвещал нас «по женской части». Как-то он поведал, что развлекается сейчас с молодой вдовушкой. Муж её год назад погиб в шахте. Р. Б. легко и быстро расположил даму к себе и стал регулярно тайком навещать. «Так вот, джентльмены, у нее в горнице висит портрет мужа в черной рамке. Хорошее лицо передового рабочего. Память священна! Но вот появляюсь я, загадочный брюнет без определенных занятий, но с определенными мужскими достоинствами. Душа и тело вдовицы завоеваны за три вечера! Нормальный успех… Но мне интересно – как эта синьора чтит память покойного мужа? И вот после самого интимного момента я нагло и цинично, готовый получить заслуженную пощечину, спрашиваю её, как выглядело тело мужа после поднятия из шахты… И скромница моя подробно и душевно излагает…»

Лева издал хохоток бывалого хахаля. Толик выдавил восхищенно: «Вот стерва!». Р. Б. ожидал моей реакции. И дождался:

«Она просто дура! А с вашей стороны это… некрасиво!». «Что я слышу? Юный туземец говорит со мной на темы морали? Морали свободного мужчины в отношении свободных, безмозглых и похотливых вдовушек? Да полно, сэр, не мужское это дело!»

Но меня его история зацепила. Никаких Америк он нам, семнадцатилетним жителям столицы Сиблага, не открывал. Дело в другом. Хотя Р. Б. не называл имён, я понял, о ком речь. Я не просто знал эту вдовушку. Знал и её родных. Я бывал у них дома. Был и в тот раз, когда принесли телеграмму о гибели Ивана. И помнил, как она с воплем упала на поленницу дров, и как заголосили сёстры, как молитвенно запричитала мать, и как отец их, старый невозмутимый пожарник, участник трех войн, длинно и отчаянно выматерился. И вот – такое…

Несколько дней я носил в себе этот гвоздь. Думал… И – додумался! Рассказал обо всём младшей сестре вдовы, Светкиной однокласснице. Та, естественно, возмутилась и пообещала раскрыть глаза «этой дуре».

Прошло несколько дней. Я ходил, довольный своим дурацким делом. Рос в своих глазах! И до того дорос, что поделился дома со своими. Сглаживая, конечно, неудобные места – в семье, где на четверых я был единственным существом мужского пола, не обо всём говорилось прямо. Но – рассказал. Жду одобрения. Мой женсовет долго молчал. Потом Светка, глядя куда-то в пространство, спросила: «Интересно, отличники все такие дураки – или встречаются более-менее?» А мама поставила меня в тупик: «Почему ты решил, что он говорил именно об этой женщине? Мало ли у нас шахтерских вдов? Мы живем в Кузбассе!» И я – усомнился… А вдруг Р. Б. действительно говорил не о ней?

Темным пасмурным вечером я услышал знакомый свист. За воротами стояли Толик и Лёва. Предложили прогуляться, – расскажем, мол, кое-что интересное. Что-то в их интонациях было не так… Дошли до центральной улицы, пересекли сквер… Мои спутники, идя с боков, направились к городскому саду, где так поздно гулять было не принято… Я остановился:

– Что делать в саду?

– Да ты иди, иди, там увидишь – очень интересно, просто смех!

Ладно, пошли смеяться… Прошли сосновую аллею. Темнотища – освещения никакого. Двинулись к березовой роще, где раньше было кладбище.

– Вы что, хотите меня испытывать? Тогда ещё рано! Полагается в полночь. И через настоящее кладбище, а не бывшее!

– Ты иди, иди… – взял меня под локоть Лёва, и мне показалось, что он как-то нервно глотнул воздух.

– Иди, не бойся, – очень бодро поддержал Толя.

– Чего – не бояться? Что вы темните?

– Стоп! – скомандовал вдруг Лева. – Пришли…

В лицо мне ударил слепящий свет фонарика.

– Кто ещё здесь?

– Я ещё здесь! – медленно произнес Р. Б., выходя из темноты и передавая фонарик Лёве. Выглядел он жутко. На нем был чёрный, мокро блестящий плащ, на голове – эсэсовская фуражка с высокой тульей и черепом на кокарде.

– Зинд зи фертиг? Вы готовы? – спросил он лающим голосом.

– Яволь… Йес, сэр… герр… – бормотнули в унисон мои конвоиры.

– Нун, гут. Что же, майн юнге фройнд, я объясню вам, в чем дело. Четыре дня назад вы передали моей… даме через третье лицо мои нелестные о ней отзывы. Так?

– Так! – подтвердил я.

– Он признался! Отлично! Прошу занести в протокол. А знаете ли вы, что в кругу настоящих мужчин такой поступок строго наказывается?

– Может быть, но я не вижу здесь настоящих мужчин!

– Отвечать на мои вопросы! Вы человек взрослый, старше шестнадцати, значит – подсудны. Мы, трое ваших товарищей, рассмотрев дело судом чести, заочно вынесли вам приговор, который немедленно и приведем в исполнение. Лео, ты готов? Анатоль, ты готов?

– Да, йес… сэр… герр…

– Приступайте!

Я не мог двинуться с места. Мысли, одна другой несуразнее, метались хаотически в голове. Так он немец… Мать – Магда… Ах ты… Фашист! Так вот за что он сидел… а ребята? Задурил… запугал…

Лёва тем временем достал откуда-то веревку, сделал петлю, перекинул через сук толстой березы. Толя взял меня за локоть: «Пошли…» Я понимал, что убежать от троих, в темноте, среди деревьев и могильных холмов – вряд ли… Что делать? Лёвка в очках, как и я… Собью очки, а Тольке ногой в пах…

– Пошли! – Толик подтолкнул меня к дереву. Я прыгнул к Лёвке, стараясь сбить очки, но он резко отшатнулся и треснулся затылком о дерево. К Тольке я повернуться не успел – он снова держал меня за локти. Я дал ему каблуком по голени, он взвыл, и я почти вырвался, но Лёва схватил меня за грудки, лицо его исказилось от боли в затылке…

– Все! Спектакль окончен. Лёва, Толя, идите домой! Задание выполнено зер гут… о-кей! Мы преподали нашему моралисту хороший урок кодекса мужской чести.

Я медленно приходил в себя:

– Сволочи вы все! Суки позорные! Я вам этого не забуду!

– Ничего-ничего, пусть выговорится… – почти ласково сказал Р. Б.

– А я не хочу с вами разговаривать!

– Всё! – голос Р. Б. стал жёстким. – Ребята, оставьте нас вдвоём. У нас будет серьёзный разговор. Не для посторонних… Идите!

Обиженно косясь на Р. Б. «посторонние» протянули мне руки: «Пока…». Я никогда не был матерщинником, но тут от души их послал. И добавил: «Холуи немецкие! Фрицевское г…!» – для убедительности. «Идите»! – уже зло крикнул Р. Б. Ребята ушли. Оставшись наедине с Р. Б., я почему-то не испытывал никакого беспокойства. Осталась только злость – на него, но ещё больше на друзей и на себя. Я поднял глаза на «немца»:

– Ну, что мне сообщит мистер-сэр-герр? Что я ещё не дорос до понимания сути его любовных похождений?

– Друг мой, – сказал Р. Б. как-то просто и устало, кладя на плечо мне тяжелую руку, – друг мой, простите мне весь этот идиотский маскарад… эту дешевую сцену. Дело ведь совсем не в той дуре… Велика потеря! Из-за этого я не стал бы огород городить. Дело не в ней, а в вас. Вот вы передали ей мои слова и решили – по вашей логике, – что она укажет мне на дверь. Но ведь было все совершенно не так! Надо же знать людей и учитывать их характеры, интеллект… Вы рассказали сестре дуры. Но сестра – тоже ведь дура! Она не вдовице всё изложила, а вывалила на стол – всему большому, дружному, честному трудовому семейству!.. И что же? Родные, воздевая руки к небу, изрыгают проклятия на мою голову? Три ха-ха! Они все накинулись на нее, на бедную вдовицу! И вдохновенно накинулись – вы же знаете их таланты в искусствах! Обо мне – ни звука! Я пришел – и ушел. А она осталась – молодая, здоровая, красивая и одинокая баба… Думаете, она будет вам за это благодарна?

– Да уж понял…

– И это ещё не все. Этот дурацкий спектакль… Простите за пошлую театральность, но – так вы лучше запомните… Вы слишком доверчивы… слишком открыты для ваших друзей… Просто прозрачны для них!

– Но они же – друзья…

– А вы уверены, что они для вас так же открыты? Поймите – очень немногие могут быть настоящими друзьями! Это – такой же редкий дар, как талант художника, музыканта, поэта. И дружба – не в общих развлечениях, целях и идеалах… Впрочем, я перешел на банальности – фи, сэр! Короче говоря, я хотел показать ваших друзей. Для вас был урок, для них – экзамен. Идёмте домой…

По дороге он отцепил от фуражки изображение черепа, как оказалось, грубо сделанное из костяной бельевой пуговицы, и приладил на чьём-то заборе, под номером. Задерживая мою руку при прошении, Р. Б. растянул усы в улыбке:

– А вы ещё скажете мне спасибо за этот спектакль!

– Большое спасибо! – я даже приложил руку к груди. – Век буду благодарен!

Но он проигнорировал мою иронию.

…Оказывается, Лёва и Толя всю дорогу, крадучись, шли за нами. Едва Р. Б. свернул к себе, они догнали меня.

– Ну, что вам нужно? Ведь ваш босс отменил… экзекуцию. Можете быть свободны… суки позорные! Иуды поганые…

Но – сквозь ругань, клятвы, взаимные посылы, толкания в грудь и хватания за рукава до меня все-таки достучалась она – истина. И оказалось, что…

Когда Р. Б. предложил им «психологический опыт», они поняли, что это испытание – для них. И сделали вывод: он – немец, эсэсовец, шпион и диверсант. Он и в лагерь пошёл для конспирации. Ребята согласились на опыт, но между собой решили: как только дойдет до дела, изобразить неумение и растерянность, чтобы он, Р. Б., сам взялся за палачество, а уж тут… Толя его сзади – р-раз! – по башке двухкилограммовой гирей (вот, на ремешке!), а Лёва – из-под низу! – бросает ему в глаза горсть нюхательного табаку (вот, в кисете!), и тут же его – левой в печень (ты понял, да?), а дальше я помогаю им его связать и – «куда следует»! Но я, оказывается, им помешал – хоть и растерялся, но не так, как они рассчитывали… А Р. Б., видимо, все же эсэсман – откуда у него плащ и фуражка с черепом? «Откуда?» – страстно вопрошали заговорщики. Как разочаровало их мое объяснение! Фуражка – просто мичманка, деформированная проволочным обручем! А череп… Эта подделка их просто оскорбила. Еще бы – так пошло купиться на пуговицу от кальсон!

И мои друзья единодушно решили – для них Р. Б. больше не существует! Они выдерживали характер около двух лет. Мне удалось помирить их только под конец его пребывания в нашем городе, когда мы были уже студентами…

* * *

«Сейчас будет Щебетовка. Здесь приличный пищеблок!» – объявляет Р.Б. и ведет алчущих перекусить. Перекус оказался плотным – назад публика еле тащится, но Р. Б. лёгок и бодр. В салоне многие задрёмывают. Но – не Р. Б. Едем дальше. Крым звенит под колесами могучей Львовской машины. Водитель – энтузиаст, как, похоже, все крымские шоферы…

Я – к Р. Б.: «А вы сейчас в каком жанре? Поэзия, проза?» – «Я – драматург! – отрекомендовался он во всеуслышание. «Помните мою пьесу «Серые глаза?» Я написал её ещё в зоне. Так вот, начиная с 1961 года, она прошла в театрах Новокузнецка, Вольска, Саратова, Берлина и даже Варшавы! Идут спектакли и по другим пьесам, на темы войны, разведки; жду разрешения органов на пьесу об одном неизвестном разведчике, но вряд ли получу – там есть нюансы… Так вы помните «Серые глаза»?»

Ещё бы мне не помнить! Я помню даже ту тетрадь, сшитую из листов разного цвета и качества, и помню страницы, исписанные то простым, то химическим карандашом, со следами дождя, прибитых комаров и мошки. Отпечатки пальцев, мелькавшие на страницах рукописи, состояли из древесной смолы, железной ржавчины и машинного масла. Не меньшее впечатление, чем тетрадь, произвела и сама пьеса. Суть вкратце такова.

Действие происходит в США конца сороковых годов. Старуха миллионерша слепнет. За восстановление зрения она готова отдать миллион долларов. Ей сообщают, что в Лос-Анджелесе работает хирург-окулист, который по методу Филатова пересаживает радужную оболочку от донора или свежего трупа. Он готов помочь миссис Денежный Мешок и даже предлагает на выбор цвет глаз. Карга хочет сохранить свой природный цвет, очень редкого оттенка серый, но ставит условие: никаких трупов! Только донор-доброволец. В это время любимый внук миллионерши, прогрессивный журналист, собирает материал о жизни «дна»: инкогнито бродяжничает, живет в трущобах, общается с изгоями общества. Новые друзья обещают ему сенсационную информацию, сводят в кабаке с «нужными людьми», те его спаивают и дают подписать какую-то бумагу. Потом бросают в машину и куда-то увозят.

Старуха после операции не нарадуется на вновь открывшийся ей мир света и цветов спектра. Она выписывает чек на тысячу долларов – премию донору. Глаза оказались точно её цвета… Чек доставляют в клинику и вручают её внуку, который проснулся слепым. Врач объясняет, что это – сверх платы за глаза, которые он продал по контракту – вот подпись… Но журналист утверждает, что никаких контрактов не подписывал, и требует прислать адвоката своей бабки. Услышав знаменитую фамилию, хирург приходит в ужас. Он не находит другого выхода, как отравить несчастного слепца…

Пьесу я помнил до подробностей. Спросил автора:

– Вы её потом не дорабатывали? Ведь за эти годы наши представления об Америке расширились…

– О да, и ещё как расширились… наши представления об Америке! Но только Америка с тех пор не изменилась… У меня есть друзья – и дипломаты, и журналисты-международники, и некоторые известные американские драматурги. И вообще… компетентные лица. Так вот: как бы это ни казалось обидным, однако подлинную Америку показали нам не Евтушенко и Вознесенский, а – увы – Горький и Маяковский. Это – из наших. Ну и сами американцы – Драйзер, Синклер, Воннегут… Но я – грешен – всё же хотел, в духе «мир-дружба», как-то подретушировать, что ли… Однако решил прежде послать пьесу, ничего не меняя, американскому писателю, которого очень уважаю. И мистер Чивер, сэр Джон Чивер, ответил мне. Оказывается, «эта история с глазами», как он выразился, ему лично хорошо известна. Она произошла в Чикаго в 1956 году. Он сделал незначительные уточнения, за которые я ему очень признателен – люблю детали! Только он выразил удивление, как в России об этом узнали? Ведь миллионерша тогда не поскупилась, чтобы история не попала на страницы прессы. Бумаги уничтожили, хирург куда-то уехал – все шито-крыто… А Чиверу об этом поведал близкий друг, некий чин полиции – с условием, что писатель в течение какого-то срока не использует сюжета. Мистер Чивер полушутя предположил, что я – сотрудник КГБ. Ничего себе гипотеза? И выразил восхищение осведомлённостью наших спецслужб. Представляете, как я его огорошил, когда поведал, что пьеса написана в конце сороковых годов, задолго до события в Чикаго. Что это – ясновидение?

* * *

В пятьдесят втором году он слово «ясновидение» не употреблял, однако о своих необычных способностях скромно позволял догадываться: «Представляете – иду по улице, вижу этого типа – на другой стороне. Достаю папиросу, этак мечтательно разминаю её пальцами… – а он уж тут как тут: «Вам спичечку?»

Помню, Светка, услышав рассказ о «спичечке», сделала квадратные глаза и восхишённо-эачарованно покрутила головой. А когда, спустя минут десять, во время совсем другого повествования Р. Б. достал «беломорину» и стал машинально её разминать, она сорвалась с места, схватила с печурки коробок и – «Вам спичечку?»

Невиданное дело – Р. Б. был ошарашен! Потом не выдержал, расхохотался. «Ого, – сказал я, – вы смеетесь над собой не в одиночестве?» У него дернулось плечо: «гум-гум». Пауза… Потом: «А вы злой мальчик! И вы, Светлана, злая девочка… И это, наверное, одна из причин, почему я вас обоих очень люблю». «Злых не любят…» – неуверенно заявила Светка. «Еще как любят! – с чувством возразил Р. Б. – Но именно злых, а не злобных. Это – разные вещи. Вот таких злых, как вы – я люблю. И – как я. Вы же заметили – я сам злой!»…

– Вы злой!.. – шепчет дева Верочка.

– Верочка, я же вам сказал – я встретил старого друга. Понимаете? В жизни мужчины встреча со старым другом – чрезвычайно важное событие! Я не хотел бы вас учить, да и чему? Мы отлично провели две недели…

– Я молчу, молчу… Нам скоро сходить…

– Не нам, а мне! Вы поедете дальше, до Феодосии, вечером ваш поезд на Москву. Там вас ждут – мама, отчим, сестра, ваш приятель из соседнего подъезда… Мы иногда вспомним друг друга. Вы улыбнетесь, а я смахну с ресниц недоброго глаза скупую мужскую слезу!

…А слезу я у него видел. И не одну, и – не скупую…

Среди радостей детства и юности – воскресные утра. И было такое солнечное воскресное утро. И первые воскресные радости при пробуждении: мама весь день дома, бабушка что-нибудь испечет… А выйдя на крыльцо и окатившись солнечным душем, слышишь главный сигнал базарного дня – многоголосый, пронзительный поросячий визг! Кажется, все горожане тащат драгоценные покупки в мешках, а покупки эти ворочаются, бьются, вырываются – и визжат благим матом, перекрывая другие воскресные звуки – патефоны, гармошку, скрип колес и радостные взаимные приветствия.

Как можно не побывать на воскресном базаре? Совсем неважно, что у тебя денег только на пару кедровых шишек или стакан орехов. Но всё это – оживленные голоса и лица, запах дёгтя и конского пота, солома под ногами, столы, уставленные вёдрами с ягодами, грибами, корзинами с яйцами, бидонами с молоком и сметаной, бочонками с мёдом и соленьями, тазами с живой рыбой, глиняные и деревянные свистульки, матрёшки, «акробаты», туески, шайки-лоханки-балейки… – все это вместе с весёлым звоном гранёных стаканов и добродушными матерками у «Голубого Дуная», ржанием лошадей и мычанием коров, громкой рекламой товара и глухим бормотанием пересыпаемой из мешка в ведро картошки, – всё это заряжает душу на весь день особой бодростью и ожиданием чего-то хорошего.

Р. Б. я встретил у молочного ряда. Он покупал сливочное масло – толстую белую аккуратную лепёшку – у такой же толстой, аккуратной, беловолосой и белозубой эстонки. Пока она заворачивала покупку в тетрадный лист, он, дьявольски шевеля усами, галантно заговаривал с ней по-немецки, но эстонка, густо краснея от белых волос до белого фартука, непонимающе мигала светлыми глазами и повторяла: «Спасипо… На сторофье…» Увидев меня, Р. Б. хитро подмигнул и предложил вместе пройтись по рынку. «А потом я опять загляну в Прибалтику… Однако что это за шум?»

Шум доносился из толпы в центре базара. Конечно, опять продавали медведя – уже в который раз. И цена все снижалась, и жалко было хозяина, и еще жальче медведя, но покупателя все не находилось. Зато зрителей – хоть отбавляй. Умному зверю совали кто конфету, кто леденец, кто морковку. Подвыпивший шоферюга сунул ему в зубы дымящуюся папиросу, а другой «естествоиспытатель» пристроился в очередь с бутылкой водки. Нечаянно втянув табачный дым, медведь заперхал и замотал головой. Р. Б. шагнул к мишке и поднял папиросу. Оглядевшись вокруг, он нашел шофера и воткнул окурок ему в рот. Потом решительно повернулся к держателю поллитровки, но тот уже ретировался в толпу. Удивительно – народ у нас видавший виды и не любящий вмешательства «расейских», но к действиям Р. Б. отнеслись спокойно, даже не обматерили. А он подсел к медведю, обнял за шею и стал гладить, приговаривая: «Зверюга мой милый, не повезло тебе, друг лохматый… Издеваются, черти нетрезвые… не обижайся, они просто по глупости…»

Медведь сопел и чёрным языком слизывал слезы со щёк Р. Б. Зрители, потоптавшись, разошлись. Бабы, только что подбивавшие мужиков на подвиги, теперь громко ругали своих кавалеров. Хозяин, потянув за ремень, увел медведя с базара. У Р. Б. дергалось плечо, он озирался, как зверь и, кажется, даже угрожающе рычал.

Я потянул его за рукав, он покрутил головой, встряхнулся, провел рукой по лицу, и мы ушли с базара. Пошли к нему пить чай и есть свежий ржаной хлеб с маслом. Только намазав на чёрный ломоть толстенный слой белого, со слезой, эстонского масла, Р. Б., кажется, вспомнил о намечавшейся было прибалтийской экспансии. Мы посмотрели друг на друга и захохотали. А потом был долгий разговор о «зверьках»…

Вообще жители нашего города часто видели на улицах таежных зверей. Ещё в двадцатые годы (я знал об этом из воспоминаний бабушки) здесь останавливался проездом охотник из Иркутска, направлявшийся в Челябинск. Он ехал в санях, запряженных четырьмя волками. На остановках хозяин устраивал концерты – играл на дудке, а волки подвывали на четыре голоса «Посеяла лебеду на берегу». А в сороковых-пятидесятых я сам не раз видел другой экипаж – тележку, которую тащили три медведя. Правил повозкой старик с перекошенным лицом и сухими ногами. Он был удачливым охотником до встречи с матерью этих троих – пестуна и двух меньших…

Р. Б. внимательно прослушал мои рассказы. Звериные экипажи ему не понравились: «Нельзя мучить животных!» Я спросил его: «Охотник – убийца? Или что-то другое?» Р. Б. даже встал со стула, заходил по своей каморке: «Смотря какой охотник… Но…» Что-то его сильно волновало, он замолчал. Я собрался идти, он вызвался проводить. У нас дома разговор продолжился.

– Вы зацепили ноющий нерв… Охотник – убийца или нет? Смотря для кого! Для буддиста, индуиста даже человек, прихлопнувший комара на лбу – убийца! Но мы – в России, в Сибири… Я мог бы сказать, что если человек охотится ради жизни, своей и близких, он – такой же элемент природы, что и зверь, и он – не убийца. А вот охота как спорт, как развлечение – это убийство. Но я скажу больше. Я считаю, что для защиты животных не грех и убить такого охотника…

– Человека – для спасения зверя? Вы это серьезно?

Р. Б. помолчал, переводя глаза с меня на Светку и обратно, потом закурил и – решился:

– Не будем о том, что само собой разумеется – какого зверя и какого человека… Для меня всё слишком конкретно. Дело в том, что… на мне уже висит… такой грех. Да, я сам несколько месяцев жил охотой… на зайца, косачей, куропаток… На севере Томской области. Сейчас неважно, почему и зачем… Так вот там я подружился с семейством бобров. Чудесная публика эти бобры! И мне пришлось их защищать. Только не спрашивайте, как у студента-филолога, пусть даже недавнего фронтовика, оказался в руках карабин. Я же не спрашивал, откуда взялись немецкие «шмайсеры» у двух человекообразных в кондовой тайге? И почему они из своих «шмайсеров» строчили на голос, не спрашивая – кто? Так вот, ради спасения семейства бобров – а у них уже были маленькие – я продырявил лоб одному из этих бандитов, а второго пришиб, обезоружил и – отпустил. Автоматы я бросил в речку… Об этом случае знает только мама… а теперь и вы… Но больше всего я боялся, что придется защищать бобров от волков! Пришлось бы в них стрелять, а это – уже самоубийство. Волки, волчики, зверюшки мои… Благородные воины северных лесов!.. Я сам – волк. Верите? – и он вдруг, задрав голову и вытянув кверху подбородок, завыл по-волчьи, зло и тоскливо.

Мы со Светкой переглянулись. Уж нам-то этот звук был знаком хорошо. В первую зиму войны у соседки жили квартиранты-дрессировщики. Клетки с лисами и мелким зверьем размещались в сараях, а волк – крупный и не очень серый, а светло-грязно-желтого цвета – был привязан к одной из берез, разделяющих наши огороды. Днем мы наблюдали за ним через изгородь, он же не обращал на нас внимания, бегал на привязи по протоптанной в снегу тропинке. А ночами волк выл. Это бы жуткий, тоскливый вой. Он проникал сквозь ставни и стены. Мы под него засыпали. Просыпаясь ночью, слышали тот же вой… Р. Б. невольно устроил себе экзамен по волковедению – и выдержал его с блеском. Откуда было ему знать, что нам эта гамма с полгода проникала в уши и души? Чтобы так выть…

…А может, он и правда был волком?

Мы его не прерывали и дослушали до заключительной низкой ноты.

* * *

Новая остановка. Филлоксерный пост. Тщательно вытирая ноги о тряпку, политую ядохимикатом, население автобуса пересекло границу двух районов. Р.Б. поддерживал свою деву под руку. Странно! Раньше он был нежно предупредителен с пожилыми женщинами, а молодых девиц беспощадно «уедал». Я долго подбирался к разговору об этом…

– Р. Б., а кому, не считая родных, вы более всего обязаны? Мужчине или женщине?

– Женшине… Вернее, девушке… Девочке!

– Расскажите?..

– Вы любите задевать больные места! Какого дьявола?.. Ха! А вообще кто вы такой? – он посмотрел на меня с искренним удивлением. – И почему? Варум? Пуркуа? – я вдруг рассказываю вам то, что никому никогда?..

– Не хотите – не рассказывайте… – обиделся я.

– Нет уж, сэр, как же, сэр, вы же меня раскочегарили, и теперь уж, сэр, извольте слушать! Было это в Киеве в сорок третьем году, в августе. Я – в городе по заданию, все шло как надо, но в самом конце работы меня засекли – да по-глупому… Не за того приняли, но это неважно. Итак, я бегу, за мной – два немца и полицай. Не стреляют. Хотят взять живым. Бежим! В одном дворе я заскочил с черного хода в дом, бегу по лестнице, считаю этажи, соображаю насчет чердака и крыши… Четвертый – последний. Я люк чердачный поднял – и вдруг вижу, в квартиру дверь приоткрыта… Я – туда, дверь тихо прикрыл. Там – девчонка, лет пятнадцати, воду принесла, ещё коромысло в руке. Я ей: «Гонятся… немцы». А слышу уже – сапоги на лестнице… Она – вдруг, мигом – комод сдвигает с места да – в угол его, чтобы он угол загораживал. Трельяж сняла, я – прыг за комод и – присел. Она – трельяж на место, слышу – хлесь воду на пол из ведра, из другого – на середину комнаты и – тряпкой – шлёп, шлёп – по всему полу развезла… И всё это – секунд за десять! А эти хамы уже с чердака спустились и в квартиру стучат: «Полиция!» Она открыла: «Вам кого?» Они: «Кто сюда забегал?» «Никого, заходьте, бачьте…» Они побачили и ушли. Меня ловить! Я, когда из-за комода вылез, понял всё – она весь пол залила, но оставила сухой участок у комода. Сразу видно – если бы кто проходил, следы мокрые оставил… Но – за секунды так сообразить и сделать?

Я там до ночи отсиживался. Она со мной не разговаривала. «Сидишь? Сиди!» И вся розмова… Комод я потом ставил на место – тяжеленный, даже для меня… А она – худущая, голодная… Так и в чудеса поверишь! А что, разве не чудо?.. И даже имя её не узнал! Ничего не знаю! Ничего! Адрес? Но тогда были немецкие названия… Пытался найти – никаких данных… А лицо её всегда перед глазами. Всегда вижу. А здесь – особенно. Дело в том… Ваша Светлана похожа не неё. Чистый славянский тип. Глаза, волосы – светлое золото. Черты лица, жесты… характер, наверное… Фигура… Светлана, пожалуй, крупнее… спортивнее. Ей сейчас пятнадцать? И той было тогда… Ну а дальше? – вдруг резко повернулся он ко мне.

– Что дальше? – не понял я.

– Вы задали мне один вопрос, а на языке у вас вертится ещё один: кто – мужчина или женщина – причинил мне наибольшее зло? Так?

– Ну, так… – я растерянно уставился на Р. Б.

– Так вот – тоже женщина!

– Разве не на войне?

– Причём здесь война? Там были враги и свои – кто кого! Я даже благодарен войне и немцам (не румынам же или итальянцам!) как противникам. Там я по-настоящему узнал, чего я стою.

– Значит, следователь или судья?

– Ну что вы! Это были мужчины, фронтовики… Это их работа, и они сделали её наилучшим для меня образом. Увели из-под «вышки» и «червонца». Какие к ним претензии? Нет, витязь, то была – фемина! Дама. Любящая меня и уважаемая мной женщина. Она написала на меня донос.

– А сколько ей лет? И где она сейчас?

– Она моих лет. Скорее всего, она в Томске. Вы ведь поедете туда учиться? Можете увидеть её в университете. Перед вашим отъездом я сообщу её фамилию, и вы передадите от меня горячий краснофлотский привет!

– Вы шутите? Представляю, как вы ее ненавидите!..

– Да за что же?

– Она донесла! Оклеветала! Она виновата перед вами…

– Да бросьте вы! Виноват я – не надо было при ней язык распускать. Знал ведь, с кем имею дело!

– Знали, что она доносчица?

– Знал, что она – женщина, эгоистичная, ревнивая, собственница и до тошноты эмансипэ! И что любит меня… Ей показалось, что я ей изменяю, и она решила, что я могу изменить и Родине. Тем более что позволяю себе рассказывать анекдоты о неких личностях… с усами или в пенсне. Вот и донесла. Типичное поведение ревнивой, эгоистичной, эмансипированной женщины – из тех, что курят, пьют водку, ездят на мотоцикле… и даже иногда пишут стихи. Она – человек долга!

– Нет такого долга – ложные доносы писать!

– Есть долг – разоблачать врагов народа.

– Но вы же не враг!

– Объективно – да. А с её точки зрения – враг, по крайней мере с тех пор, как она поняла, что я не её собственность. И – вообще ничья!

…Теперь, в автобусе, за филлоксерным постом, когда я сел рядом с Р.Б., а Верочка пристроилась сзади на освободившееся место, я вспомнил наши разговоры и чуть не спросил о девушке из Киева – не нашел ли её и искал ли вообще… Но – не спросил. В присутствии Верочки это было бы кощунством… И ещё точило сомнение – а не сочинил ли он? Как пьесу? Хотя… В пьесе всё логично, «ружья стреляют», а в этой истории всё как-то не так и никакой экзотики… Не спросил! Но, когда он перечислял города, где побывал за эти годы, я без всяких интонаций уточнил: «А в Киеве?» Он замолчал, дернул плечом, «гум-гум» – и посмотрел на меня. Это был взгляд немолодого, усталого, битого и мятого жизнью человека, страдающего редкой болезнью – неспособностью что-либо забывать… Помнящего абсолютно всё, что с ним было! Помнящего всегда. Он молча, медленно покачал головой, потом, после долгого молчания, добавил словами: «Бессмысленно… Да и… боюсь чего-то… И – ни к чему. Это всё – там. В том времени. Это – есть, но – там…»

Дева Верочка, дотянувшись, тронула его за плечо, но он не откликнулся. Правда, минутой позже глаза его снова зелено заискрились, усы лихо разъехались, и он заговорил о чём-то смешном. В автобусе облегченно вздохнули.

А может быть, он просто всех девушек сравнивал тогда с юной киевлянкой военных лет? И не прощал им несходства с ней?

Да, он стал мягче… В Планерском, где ему надо было выходить, он ласково помахал Верочке рукой, и пока мы стояли, обмениваясь адресами и прощальными быстрыми фразами, она смотрела в окно автобуса, готовая по первому знаку выскочить и бежать за ним.

Мы стояли на автостанции. Мои жена и сын, попрощавшись с новым знакомцем, ждали меня у автобуса. Р. Б. громогласно объявил, что идет сейчас на дачу Волошина, где Мария Степановна, вдова Максимилиана Александровича, позволяет ему свободно рыться в книгах (о, какие там книги!), а потом у него встреча с академиком М. на предмет покупки им, Р. Б., у академика дачи – тысяч так за пятнадцать, и добавил, что мог бы и за двадцать, но не хочет из принципа. Население автобуса по-прежнему внимало ему через открытые окна. Вдруг Р. Б. резко остановил речь и тихо, одному мне слышно, спросил: «А Светлана, конечно, замужем?» – «Да, и давно! Ей ведь…» – «Не надо, не хочу знать – ей пятнадцать. Было – и есть… там. А кто муж? Прекрасно, что моряк! Капитан-лейтенант запаса? Авиаконструктор? Тоже люди… Сын? Великолепно! Перелайте ей, что я есть – и долго ещё буду. Адрес? Ни в коем случае, а то вдруг ещё явлюсь в гости… А моряки, даже бывшие, народ ревнивый!»

Потом, подозвав наше чадо, напомнил о своём обещании: «Я же должен предсказать твою профессию… Видится мне, Ян, что будешь ты в чём-то копаться – то ли в земле, как археолог, то ли в человеческом нутре или душе, как врач. Вот так. Или – или… Ну, будь!»

И снова ко мне:

«Не будем навязывать сыновьям наши идеалы и профессии! Лично я своего бросил в жизнь, как эскимосы щенка в сугроб: выберется – будет жить! Пусть выбирается… Хотя в главном… О, ваш экипаж трогается! Ну – до встречи, не знаю – где и когда!

И – уже глядя вслед убегающему автобусу, прокричал моему семейству, стоящему в дверях:

– Ян, не бросай археологию! Раечка, я очень удобный гость – не пью вина, особенна водки!.. Это на случай, если вдруг заявлюсь!

* * *

Наверное, не будь этой встречи, галерея Айвазовского все равно поразила бы наше воображение. Когда я стоял перед огромной, единственной на всю стену картиной «Среди волн», где нет на холсте берегов и неба, а только вода, сине-зелёная и еще жёлтая, и голубая, и тою светлого синего цвета, какой украинцы называют блакитным, – и видно, как только что бывшая пеной вода, стекая с гребня, тонкой плёнкой льётся по фронту волны и легкой лужицей переливается по тугому днищу волновой впадины, а под ней – толща, непрозрачная, тёмная толща моря, километры и мегатонны горько-соленой воды, – гидросферы! – и что такое человек в сравнении с этой дикой бушующей мощью? – но уже рядом, в соседних залах, неотрывно от линий и цветов морских баталий и кораблекрушений возник образ Р.Б. вместе со стихами, впервые от него услышанными, о парусах кораблей, шелестящих меж базальтовых скал и жемчужных, и его ранними стихами о пиратах и индейцах на пирогах, и его рассказами – уже неважно, правдивыми или нет, – о Таити, Кейптауне и Сан-Франциско…

Всё-таки правильно, что я не задавал ему вопросов на засыпку – почти не задавал: и так ясно, где правда, а где… нет, я теперь не назову это ложью, даже неправдой не хочу называть эти легкие узоры орнамента вокруг и поверх настоящей правды в его повествованиях. Пусть остаётся все, как было! Мне не нужен другой какой-то Р. Б., известный девам Верочкам, секции драматургии Новокузнецкого отделения Союза советских писателей, однополчанам и солагерникам. Был и есть мой Р. Б., и пусть он таким и остаётся!

В тот день, в Феодосии, я довспоминал всю историю знакомства с Р. Б. В пятьдесят третьем он уехал на Урал, осенью вернулся, пару недель, пока искал съёмную квартиру, жил (точнее, ночевал) у нас.

Если, возвращаясь откуда-то вечером, он заставал у ворот Светку с каким-нибудь обожателем, то потом обязательно передавал ей свои впечатления – кратко и выразительно, типа: «Сразу видно, что футболист – хороший рост, могучий корпус и… маленькая голова». А потом спрашивал сочувственно: «Что-то футболиста вашего не видно?»

Но я в это время был уже участником короткого пятилетнего праздника томской студенческой жизни. Видел и ту даму, что донесла на Р. Б. Солидная, строгая, говорила басом и курила «Казбек». Я передал ей «краснофлотский привет», она, оглянувшись быстро, сказала: «Не помню». Спросила мою фамилию и факультет – не знаю, зачем…

Потом были встречи с ним на зимних и летних каникулах, долгие беседы и дискуссии – о технике, зарождающейся кибернетике, генетике, философских системах и категориях… На этих «научных семинарах» аргументы Р. Б. оставили впечатление, что он не вполне разделяет мои ортодоксальные, как у почти всех первокурсников, марксистские взгляды. Он очень сомневался в том, что материя первична, а сознание вторично, и в том, что бытие определяет сознание… Не верил в дружбу народов и светлое будущее человечества… Утверждал, что войны просто необходимы для развития цивилизации…

И никаких Таити и Кейптаунов!

А в августе пятьдесят четвертого вместе с освободившейся матерью он уехал в тогдашний Сталинск. Сделал прощальные подарки: мне – томик писем Флобера, Светке – микроскоп. Этот микроскоп и сейчас стоит в квартире известного в своем городе врача-травматолога Светланы Яковлевны…

* * *

…В тот вечер у синего вокзального буфета он разлил по четырем гранёным стаканам бутылку горькой кориандровой и выпил первым, а потом, уже стоя на подножке вагона, разгладил усы и свистнул – пронзительно, как паровоз, даже проводница заругалась…

Давно уже нет тех студентов, державших стаканы с горьким зельем, а есть в разных точках страны элегантный полковник ГАИ, задумчивый милицейский следователь по особо важным делам и – не слишком удачливый технарь, не чуждый также литературе и журналистике.

А Р. Б. остался Р. Б. Я не знаю, где он сейчас. Скорее всего, он купил-таки дачу у академика М. и устроил там свои владения. Наверняка в его окружении местная и приезжая богема, морские романтики и восторженные девы, разнообразные странные люди и подозрительные личности с нестерильными и непрозрачными биографиями.

Как у самого Р. Б.

1973 г.

Содержание