Будь Жегорт

Доускова Ирена

Хеленка Соучкова живет в провинциальном чешском городке в гнетущей атмосфере середины 1970-х. Пражская весна позади, надежды на свободу рухнули. Но Хеленке всего восемь, и в ее мире много других проблем, больших и маленьких, кажущихся смешными и по-настоящему горьких. Смерть ровесницы, страшные сны, школьные обеды, злая учительница, любовь, предательство, фамилия, из-за которой дразнят. А еще запутанные и непонятные отношения взрослых, любимые занятия лепкой и немецким, мечты о Праге. Дитя своего времени, Хеленка принимает все как должное, и благодаря ее рассказу, наивному и абсолютно честному, мы видим эту эпоху без прикрас. Это очень важно – так смотреть на прошлое, чтобы не повторять ошибок.

 

© Ирена Доускова, текст, 2002

© Мария Юдина, перевод на русский язык, 2018

© Владимир Мачинский, макет и обложка, 2018

© ООО «Издательство» Розовый жираф», 2018

Издательство «4-я улица» R, издание на русском языке

 

Предисловие автора

Я родилась в августе 1964-го, то есть почти в середине десятилетия, с которым у нас по сей день связаны ностальгические воспоминания. После удушающих и кровавых пятидесятых атмосфера в Чехословацкой Социалистической Республике стала значительно более свободной и внушала определенные надежды. Начали издаваться хорошие книги, появляться новые театры и музыкальные клубы, по радио можно было слушать что-то помимо духовых оркестров или назидательных песен. Даже среди социалистических политиков стали встречаться люди с запоминающимися, а не пустыми лицами. Можно сказать, с человеческими лицами. Постепенно все менялось к лучшему, люди свободнее вздохнули, поверили в возможность и неизбежность реформ, в то, что социализм в определенных условиях может не быть таким безысходным режимом, каким он был до недавних пор. С каждым последующим годом второй половины десятилетия это ощущение усиливалось. В том, что это иллюзия, всем пришлось убедиться особенно жестоким образом 21 августа 1968 года. Советский Союз ни в коем случае не собирался терять одно из своих самых верных государств-сателлитов, и оккупация Чехословакии войсками пяти государств поставила последнюю точку во всех экспериментах и надеждах.

Когда в сентябре 1970 года я пошла в первый класс школы в Пршибраме, как раз начался невеселый период так называемой нормализации. Это был период повторного сламливания личностей и уничтожения жизней (в первую очередь профессиональных), утраты собственного достоинства, смены одежд. Это длилось долго, до бархатной революции в 1989 году, причем первая половина этого периода была особенно ужасной. Чешское (собственно, чехословацкое) общество, лишившееся части своей элиты из-за большой волны эмиграции, чаще принудительной, чем добровольной, само себе нанесло раны, от которых с трудом оправляется по сей день.

Приблизительно таков фон событий из жизни моей героини, девочки Хелены Соучковой. Это не политическая сатира, не исторический экскурс во вторую половину двадцатого века, а отражение того времени в наших маленьких жизнях. Дети со своими радостями и горестями невольно были затронуты действиями взрослых, едва ли понятными им в полной мере. В то же время именно дети часто могли осознать и назвать происходящее намного резче и точнее, чем окружавшие их взрослые.

Мне кажется, что противопоставление детского и взрослого видения мира на фоне печальных семидесятых мне, как автору, дает возможность создать трагикомический, не совсем обычный портрет эпохи, повлиявшей на нас намного больше, чем нам бы того хотелось.

 

От редакции

Книга, которую вы держите в руках, вышла на русском языке в год пятидесятилетия ввода советских войск в Чехословакию. Что за события разворачивались тогда и чем 1968-й, оставшийся в памяти людей годом бунта молодежи против существующего мироустройства, против милитаризма, годом, навсегда изменившим мир, – чем он стал для граждан Чехословакии и СССР?

В январе 1968 года в Чехословакии начались демократические перемены. Александр Дубчек, возглавивший страну, хотел, не меняя государственный строй и сохраняя хорошие отношения с Советским Союзом, создать «социализм с человеческим лицом». 5 апреля в центральных газетах страны была опубликована официальная программа реформ: отменялась цензура, гарантировалась свобода собраний, появилась экономическая свобода для государственных предприятий и частная собственность, открывался свободный выезд за границу. Реформаторы получили всенародную поддержку. Но в СССР эти изменения были восприняты с тревогой.

В июне 1968-го в чешских газетах был опубликован манифест «Две тысячи слов». Более 60 подписавших его деятелей науки и культуры приветствовали демократизацию и опасались возможного вмешательства иностранных сил. Этот документ вызвал острое неудовольствие Брежнева. Советский Союз потребовал свернуть реформы и восстановить цензуру. Александр Дубчек не стал выполнять эти требования, и 21 августа 1968 года вооруженные силы пяти стран Варшавского договора вошли в Чехословакию. Дубчек был арестован и вывезен в СССР.

Стихийное сопротивление охватило всю страну. Люди перекрывали площади, расклеивали плакаты, пытались объяснить солдатам, что, отправив их «на помощь братскому народу», советское правительство ввело их в заблуждение: никакой контрреволюции здесь нет. Через два дня Чехословакия оказалась под полным контролем иностранных вооруженных сил. В стране вновь была введена цензура. Дубчек вернулся в Чехословакию, но Пражская весна – короткая эпоха либерализации – закончилась. Советский воинский контингент остался на территории страны на 23 года.

Но протест со стороны населения не утихал. 16 января 1969 года на Вацлавской площади в Праге студент Ян Палах совершил публичное самосожжение в знак протеста против ввода советских войск. Его похороны превратились в массовую демонстрацию, Палах стал символом борьбы с оккупацией. Дубчек ушел в отставку, в стране началась «нормализация», которую возглавил Густав Гусак, пробывший у власти 20 лет. Десятки тысяч людей, в основном творческая и научная интеллигенция, уехали из Чехословакии.

В СССР ввод войск в Чехословакию тоже вызвал протест. 25 августа 1968 года восемь человек – Константин Бабицкий, Татьяна Баева, Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Вадим Делоне, Владимир Дремлюга, Павел Литвинов и Виктор Файнберг – вышли на Красную площадь и развернули лозунги «За вашу и нашу свободу», «Свободу Дубчеку», «Долой оккупантов», «Руки прочь от ЧССР», «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия». Все участники этой акции, кроме Татьяны Баевой, были осуждены и приговорены к различным срокам заключения, ссылки или к принудительному психиатрическому лечению.

События в книге Ирены Доусковой происходят в середине семидесятых, и в тексте немало отсылок к недавнему прошлому и непростым обстоятельствам жизни героев. Связывать их между собой – дело не только писателя, но и читателя.

 

1. Как Олинка была мертвой

Вчера был важный день. Вчера по школьному радио читали замечательное стихотворение об одном человеке. Его звали Будь Жегорт, он был очень храбрый и выстоял несмотря на разные трудности. Мне тоже нелегко. Особенно потому, что я толстая и все надо мной смеются. Но вчера я решила, что не сдамся. Выстою, как Будь Жегорт.

Еще вчера случилась ужасная неприятность. «Неприятность» – так часто говорит директор театра, в котором моя мама играет, она актриса, и папа тоже. Когда директор хочет сказать, что что-то не так, или что-нибудь похожее, то он говорит: «Товарищи, тут такая неприятность…» Вообще-то он мне не очень нравится, потому что он похож на улыбающийся череп. Черепов и скелетов я боюсь больше всего. И еще чертей. И боюсь собак, потому что как-то одна укусила меня за ногу – это было в Закопах, у дедушки с бабушкой. А «неприятность» мне нравится, подходящее слово.

Так вот вчера, когда мы пришли в школу, точнее когда уроки уже закончились, наша учительница пани Колачкова сказала, чтобы мы еще немного посидели тихо, потому что ей нужно нам кое-что сообщить. Она была такая серьезная, что я сразу подумала: точно какая-нибудь неприятность.

Так было и раньше, когда учительница собралась нам что-то сообщить, вызвала к доске Грузу и дала ему эскимо. А Груза так странно смотрел, но он вообще всегда так смотрит, довольно странно. И в тот раз она сказала: «Дети, ваш одноклассник Ладя Груза уходит от нас в коррекционную школу, давайте ему как следует похлопаем». А вчера она сказала: «Дети, случилось что-то очень грустное, ваша одноклассница Олинка Глубинова умерла, потому что из-за сердца она была очень больна». И мы все испугались, а потом пошли домой. И я теперь все время про это думаю.

Олинка из «А» класса, а не из нашего второго «Б», но все же. У нее короткие черные волосы, она так хорошо рисует. Я ее не очень хорошо знаю, но учительница много раз показывала нам ее рисунки, потому что это очень красиво. Теперь она умерла, значит, я, наверное, уже ее не увижу, а ее рисунки учительница может спокойно показывать всегда. Это довольно странно.

Дома я сразу об этом рассказала и спросила, как это она умерла, если она еще маленькая девочка. Я же знаю, что если кто-то умирает, то уже никогда не возвращается ни домой, ни еще куда-нибудь, но, главное, что это бывает со старыми. Еще я спросила, что такое «из-за сердца», и мне сказали, что сердце – это самая плохая болезнь. Если у кого-то сердце, то почти точно он умрет. А потом мама дала мне два печенья, наверное потому, что мне было грустно, как собаке. Я обрадовалась, но грустно было все равно.

Перед летними каникулами так уже было. Я обрадовалась, потому что закончила год на отлично и мы пошли есть пирожные, а обычно мне пирожных нельзя, потому что я толстая. Но было и грустно, потому что в школе сказали, что умерла наша учительница с продленки пани Ольга Ержабкова. Она сама убила себя. Об этом нам не говорили, это мне дома сказали, что она отравилась. Она отравилась газом и взорвалась, и тот дом, в котором она жила, тоже взорвался и поэтому умерли еще какие-то другие люди. Я не понимаю почему, ведь она была добрая и веселая. И она мне нравилась, потому что спрятала меня, когда я укусила Зденку за руку. Я тогда не хотела с ней в паре идти на обед, а Зденка не слушала. А потом я боялась, что со мной сделает ее мама пани Климова, когда придет за ней на продленку и увидит эту укушенную руку. Пани Климова тоже учительница в нашей школе, но она ведет русский у старших. Здена тогда плакала, а я сидела под столом на продленке и тоже плакала, пока пани Ержабкова не спрятала меня у себя.

Каченка, так мою маму зовут, тоже не знает, почему учительница убила себя. Папе на кухне она потом говорила, что ее затравили эти свиньи. Наверное, она имела в виду русских или коммунистов, потому что русские и коммунисты – свиньи, только это нельзя говорить. Но Каченка с Андреей Кроуповой все равно так все время говорят и поют песенку против русских про Ленина в горах. А мне не разрешают ходить в искорки, потому что искорки и пионеры – маленькие коммунисты. Я не понимаю, из нашего класса туда все ходят, и я тоже хочу. Я уже хожу на немецкий, в художественный кружок и на балет, потому что я толстая и надо больше двигаться. Но в искорки мне бы тоже очень хотелось.

На немецкий не ходит никто, только я одна, к пани Фраймановой, которая была у нас учительницей в прошлом году в первом классе, а потом ушла на пенсию или не знаю куда. Она перестала преподавать в школе и теперь занимается только со мной у себя дома.

На балет много кто ходит, особенно девочки, но они все очень красивые и нет ни одной толстой, кроме меня, так что на занятиях надо мной смеются, да и в остальное время тоже. У меня там есть подруга, взрослая – это женщина, которая учит нас танцевать, она знакомая Каченки из театра. В театре она объявляет по радио, кому когда выходить на сцену. Раньше она была настоящей балериной, а теперь уже тоже толстая.

Лучше всего художественный кружок у пана Пецки в доме культуры, там мне хорошо. Там я рисую и, главное, леплю. Потом все это обжигается в печи и получается скульптура. Сначала я ходила с детьми, но пану Пецке понравилось, как я рисую и говорю, и он уговорил Каченку, чтобы она разрешила мне ходить по вечерам, со взрослыми. Так что теперь я занимаюсь с ними и еще с Нечкой Пацаком, это мальчик, которого пан Пецка тоже позвал к нам. У пана Пецки есть проигрыватель, и когда все начинают рисовать, он ставит Моцарта. Он говорит, это самый лучший на свете композитор, вроде Бедржиха Сметаны, только даже лучше. И он действительно очень хороший. Хотя Андреа Кроупова, актриса из Каченкиного театра и ее подруга, говорит, что самый лучший композитор какой-то другой на Б. Кажется, Баховен. Еще на кружке рассказывают разные интересные вещи, и я думаю, что стану скульптором, когда вырасту.

Вчера пан Пецка сказал, что он слышал, что все теперь будут носить брюки как колокол: сверху узкие, а внизу широкие и цветастые. Еще он сказал, что не будет из себя строить шута и такие штаны наденет только через свой труп. Мне это тоже не нравится, тем более что пан Пецка из Праги и скульптор.

Андреа Кроупова уже носит такие брюки, и она очень красивая, но Каченка все равно намного красивее. Андреа сказала мне, что женщина не может быть скульптором, но пан Пецка говорит, что умная женщина может быть кем захочет.

Думаю, что пани Фрайманова, моя учительница в первом классе, которая теперь преподает мне немецкий, очень умная. Особенно потому, что она знает немецкий, а еще потому, что она умеет говорить такие вещи, которые помогают, когда у меня в голове какая-нибудь трудность, как вчера с Олинкой. В первом классе Каченка хотела записать меня в воскресную школу в костел, но пани Фрайманова отговорила ее, сказала, что мне и без этого хватит проблем. Она имела в виду именно трудности у меня в голове, они у меня, похоже, точно есть.

Когда я вчера возвращалась с немецкого, было уже темно. Шел сильный снег, дул ветер, светились витрины, и в них рождественские украшения. Я шла совсем медленно, чтобы как следует всем насладиться, и немного ела снег (его мне можно, он никакой не сладкий) и оставляла следы. А потом я ненадолго остановилась у магазина канцтоваров, потому что он мне нравится больше всего, и смотрела на красивые, вкусно пахнущие карандаши, и на бумагу, и на всякие разные краски и любимые вещи. Снизу витрина была в инее с цветами и звездами, и я сняла перчатки и написала пальцем на стекле: «Ежишек, пожалуйста, подари мне фломастеры, такой набор, где их много и есть и розовый, и оранжевый, и еще пластилин, если получится. Я буду очень хорошо себя вести. Спасибо тебе. Хелена Соучкова, улица Антонина Запотоцкого, дом 429, Ничин 5».

А потом я еще хотела немного посмотреть и понюхать снег, но вдруг увидела, что за витриной стоит Олинка Глубинова и так сердито на меня смотрит. У нее было длинное белое платье и белое лицо, и в руках лист, на котором ничего не нарисовано, он тоже просто белый. Я хотела убежать, но не могла.

Олинка сказала: «Верни мне мою акварель, а то буду тебя пугать, пока ты тоже не станешь мертвецом». И я ответила: «Олинка, пожалуйста, не сердись. Я не брала твою акварель. Я же вообще не из вашего класса. У меня есть только моя старая, которую мне подарила Каченка в том году». – «Кто-то украл у меня акварель, и теперь я не могу рисовать», – сказала Олинка, она была сильно рассержена. «Я дам тебе свою, если хочешь», – сказала я, сняла ранец, вынула акварель и отдала. «Ну хорошо, и поклянись, что никогда не будешь рисовать лучше меня», – приказала Олинка. Я поклялась и быстро побежала домой. И два раза упала.

– Опять ты выглядишь как еврей после погрома, – Каченка сердилась и говорила непонятно. – Пальто застегнуто криво, шарф волочится по земле, шапка в кармане, вся ты какая-то вымокшая. Такая умная девочка, а кажется, что из коррекционной школы.

Но это ладно. Гораздо хуже было потом, когда пришла какая-то женщина и принесла мою сменку в мешке, перчатки и акварель, которую я отдала Олинке. Мне сказали, что я должна задуматься над своим поведением, но ведь я и так ужасно задумчивая.

 

2. Как Пепичек был в аду

Я уже вся в Рождестве. Оно еще совсем нескоро, примерно через четырнадцать дней, но я все время о нем думаю. Только мне обидно, что Каченка опять на меня сердится, а перед Рождеством это совсем некстати. Ежишек может решить, что я как-то очень плохо себя веду, а я ведь хорошо себя веду, просто со мной случаются разные недоразумения. Как с теми забытыми вещами или еще раньше с карандашами и ластиками – но их я не забывала, у меня их украли в школе, а я не рассказала об этом, потому что если я расскажу, то Каченка опять пойдет в школу, а я этого не хочу.

Меня бы тогда не любили еще больше, чем уже не любят сейчас. Я же толстая и еще я из театра, хотя вот Ярда Лагрон и Роберт Лагрон из тира и никому это не мешает, тем более что они у нас в классе только зимой и иногда дают бесплатно пострелять или покататься на карусели.

А еще эти фамилии. Дело в том, что по-настоящему моя фамилия не Соучкова, как у Каченки, а Фрайштайн, как у Карела Фрайштайна, который вроде как мой отец, но при этом он мне не отец, потому что я совсем его не знаю, и он меня тоже, и он здесь совсем не живет, он у меня только как-то в крови.

Раньше у меня была только Каченка, а теперь еще есть Пепа и Пепичек, и Пепа – мой настоящий папа. Только у Каченки по-прежнему фамилия Соучкова, потому что она актриса и так принято. А фамилия Пепы – Брдёх, и Каченка иногда подписывается Соучкова, а иногда Брдёхова или еще Соучкова-Брдёхова. Только я Фрайштайнова, и мне это совсем не нравится, и в школе надо мной смеются.

Когда учительница в сентябре только пришла, она спрашивала, как кого зовут, хотя все знала, но просто хотела услышать от нас. Очередь дошла до меня, и она сказала: «Ну и ну, дети, вы когда-нибудь видели что-нибудь такое? Вот у Хелены фамилия Фрайштайнова, у ее мамы Соучкова, а у папы Брдёх. Я с таким еще не встречалась. Но в театре, видимо, и не такое бывает. Это, наверное, не твой родной папа, Хелена?» Весь класс смеялся, хотя все давно знали про это и раньше не смеялись.

Каченка была в ярости, когда я рассказывала ей об этом. Сказала, что они дураки, и пошла просить пани Колачкову, чтобы она больше не называла моего папу неродным, а меня называла Соучковой, чтобы я не чувствовала себя так одиноко с этой своей фамилией. Учительница пообещала ей это, она никакая не злая, просто не такая интеллигентная, как пани Фрайманова, и, наверное, даже не знает немецкого. Но в классном журнале я все равно должна оставаться Фрайштайнова, с этим, говорят, ничего не поделаешь. Так что я себя называю Соучковой, например, если пишу письмо Ежишеку или кому-нибудь еще или на лепке, и пан Пецка с этим согласен. Но мальчики в школе, да и девочки тоже, все время кривляются и называют меня Мобидик – это вроде какая-то очень толстая рыба. Или атомной бомбой. А теперь, из-за учительницы, меня начали называть Франкенштейнова. Я не знаю, что это значит, нужно спросить у Каченки. Но только осторожно, чтобы она не захотела опять пойти в школу.

В общем, я не стала рассказывать ей про те украденные карандаши и ластики, и теперь кажется, что я себя ужасно веду.

Еще одна неприятность случилась, когда я сказала Пепичеку, что он в аду. Пепичек лежал в кроватке и уже почти спал, а я сидела рядом и повторяла: «Ты в аду. Ты в аду. Я старый черт. Ты в аду». И получилось! Пепичек поверил и начал плакать. И тут пришла Каченка и все услышала, потому что я тоже уже в это поверила и не заметила, как она вошла. Она рассердилась и до сих пор сердится.

Только я не хотела ничего плохого, я очень люблю Пепичека, я просто хотела посмотреть, поверит ли он, что я черт, если видит, что я это я. Потому что каждый скульптор должен уметь убеждать в своей правде, должен обладать силой фантазии или что-то в этом духе. Так говорит пан Пецка, и это как раз должна была быть сила фантазии. Только вот Пепичеку два с половиной года, и, говорят, с ним нельзя ничего такого пробовать.

Я рада, что у нас есть Пепичек, хотя я хотела, чтобы его звали Марцел. Но Пепа с Каченкой сказали, что такое имя ему не понравится, когда он вырастет. Совсем не понимаю почему, это же красивое имя. У меня есть один заяц и его так зовут. Пепичека назвали в честь папы и дедушки – пражского дедушки, который Брдёх. Закопского дедушку, Каченкиного папу, зовут Франтишек, а другого моего дедушку со стороны Фрайштайна даже не знаю как звали. Но он все равно уже мертвый, и та бабушка тоже. Знаю только, что ее звали Хеленой, как меня. Закопская бабушка говорит, что их на войне убили немцы. Что их зажарили в печи или как-то так, но не знаю, правда ли это. Наверное, неправда. Бабушка думает, что я еще маленькая и ничего не понимаю, и нарочно рассказывает мне хорошее о Фрайштайне, чтобы я его любила. А я его не люблю, только Пепу. А его как раз не любит бабушка, потому что она любит Фрайштайна и пишет ему письма, а еще потому, что Пепа хочет, чтобы я сидела на диете, чтобы не быть толстой. И все время ссоры. Но я все понимаю и думаю даже, что Пепа прав, хотя и люблю есть торты и булки, которые закопская бабушка все время нарочно печет, и у меня голова кругом.

Закопская бабушка очень добрая, только упрямая и страшно любит командовать, даже дедушкой. В Закопы мы ездим каждые выходные и всегда там ужасно все ссоримся, особенно Каченка с бабушкой. Лучше бы мы туда не ездили, но так нельзя, мы же любим друг друга.

И все это из-за Фрайштайна. Бабушка постоянно ему тайком пишет, что мне грустно, что у меня воспаление легких, что мне нельзя булки, а мне их хочется, и все это как будто правда, но это неправда. Фрайштайн живет за границей, ужасно далеко, это место называется Нюйорк. И я все время боюсь, вдруг он за мной приедет. Пан Пецка очень хохотал, когда я ему однажды призналась, и сказал, что этого-то точно не нужно бояться. Но мне это не кажется смешным, хотя это и далеко. Бабушка будет писать ему, что я грущу, до тех пор, пока он не рассердится и не приедет.

Однажды Фрайштайн прислал мне куклу, ее зовут Карла, в честь него. Я ее не люблю, поэтому зову по фамилии – пани Нюйоркова. Нюйорк – это город, как наш Ничин, только там живет больше людей и находится он в стране Америке.

В театре однажды шел спектакль, назывался «Позор Америке» или как-то так, и Пепа с Каченкой играли в нем каких-то нехороших американских людей. Им это совсем не нравилось и мне тоже. Гораздо лучше были «Олдржих и Божена», где Пепа играл убийцу и я его очень боялась. Но тогда я была еще маленькая, а Пепа еще был паном Брдёхом, который просто иногда у нас бывал.

«Олдржиха и Божену» написал известный писатель Франтишек Грубин, который «Цыпленок и поле», и Каченка сказала, что он написал это против русских. Как, например, «Яна Гуса», которого тоже поставили против них, но его написал не Франтишек Грубин, а Йозеф Каэтан Тыл, который еще написал чехословацкий социалистический гимн. Франтишек Грубин уже прошлой осенью умер и висел у нас на стенде. А сейчас у нас на одном ВОСР, а на другом – Рождество.

Вчера на День святого Микулаша в театре было представление для детей из театра, но никакого Микулаша там не было, а только пан Дусил и Андреа Кроупова, и они делали вид, что они Дед Мороз и Снегурочка, и подарили нам наборы конфет. Настоящие Микулаш с чертом приходили к нам домой, и я очень волновалась, как все закончится, потому что Микулаш знал, что я говорила Пепичеку, что он в аду, и про Пепичека он тоже все знал. Черт ужасно рычал, и Микулашу пришлось постараться, чтобы он не укусил нас или не забрал действительно в ад. Нам надо было читать стихи и петь, и Пепичек плакал, а мне было страшно. Наконец мы пообещали им все, что они хотели, и они оставили нас в покое и подарили подарки. Тогда мне стало легче. Но все равно это было замечательно, и Микулаш так сильно пах, немного как театр, но главное, от него шел святой запах приключений.

Теперь придет только Ежишек, и нам уже ничего не грозит. Перед тем как отправиться в Закопы, мы с дедушкой Франтишеком пойдем на Святую Гору смотреть рождественский вертеп, и еще мне нужно сильно помолиться, чтобы с пластилином все хорошо закончилось и чтобы все были всегда живы. Может, еще попросить Ежишека, чтобы меня звали не Фрайштайновой, а Соучковой? Брдёховой я быть не хочу, потому что тогда меня будут дразнить «Брдёхова-Пердёхова», а это уж совсем.

 

3. Как князь Пржемысл с Гусаком были в туалете в Чаславе

Ну вот! Ежишека, кажется, не существует! Я получила в подарок пластилин, карандаши и фломастеры, но только опять маленькие, куклу, сказку «Кот Микеш» и другие книги и какую-то одежду, которая мне совсем не интересна. Пластилин этот я видела глубоко в кладовке, когда хотела взять один или в худшем случае два ванильных рогалика. За это и наказана.

В школе я уже давно слышу, что все это не по-настоящему. Краткая говорила, что подарки приносят взрослые, а Элиаш сказал, что его бабушка каждый раз спрашивает: «Иржи, что тебе подарить на Рождество?» – а потом всегда дарит носки. И говорят, об этом знают все. Но вообще дети верят во всякие глупости, например что Яна Гуса в фильме «Ян Гус», который мне очень нравится, играл заключенный, приговоренный к смерти, потому что в конце фильма его сожгли. Я знаю, что это не так: это обычный актер Штепанек и потом он был жив. Но в классе мне никто не поверил, так что и я им не очень верю. Думаю, у них довольно глупые мамы и папы, одни шахтеры, каменщики и коммунисты. Только у Климовой, которую я укусила за руку и с которой теперь дружу, и еще у Валовой, которую когда вызовут к доске, то она краснеет и заикается, отцы – офицеры в армии. А это, говорит Пепа, коммунисты в квадрате.

Осенью нам перед школой поставили одного противного шахтера на постаменте, и все должны были прийти с цветами и флажками, как на первое мая. Родители тоже. Но Каченка с Пепой не пошли и сказали, что никакой товарищ Гавирженек Уранович их не интересует. Так что мне пришлось пойти с Кристинкой Махачковой из соседнего дома, которая ходит в первый класс. Кристину к нам привел пан Махачек, ее папа, у которого белые волосы и усы, и он выглядит как ее дедушка. «Ну, девочки, идите, молчите, слушайте, а потом расскажете нам, как все было», – скомандовал он. Каченка спросила, не пойдет ли и он посмотреть на начальство, но пан Махачек сказал: «Что вы, сударыня, я же па-то-ло-го-а-на-том, увижу их позже. А сейчас лучше выпью с вами кофейку и выкурю сигаретку».

Кристина захотела узнать, что такое этот пато-не помню-точно-кто, но пан Махачек закричал: «Кристина, Хеленка, равнение налево, шагом марш! На выход!» – и вытолкал нас за дверь. Я тоже не знаю, что это такое, забыла спросить, но думаю, это значит «терпеливый».

После шахтера я сразу побежала в театр, как мы и договаривались, потому что собирались на гастроли в Часлав. Была пятница, и бабушка из Закопов приехала посидеть с Пепичеком, а мне можно было поехать с Каченкой и Пепой.

Перед театром уже ждали родители с Андреей Кроуповой и Лудеком Старым, пан Дусил, пан Хак с Лидой Птачковой и Тютей, это ее пудель, и режиссер пан Коларж, это ее любовник, и еще другие люди, которых мы любим и которые играют в «Строптивой». Я уже издалека заметила, как они там стоят и разговаривают, курят, ходят туда-сюда и кричат. И настроение мое становилось все лучше, как всегда, когда я иду с родителями в театр и когда все не портит тройка или четверка или какая-нибудь другая неприятность. А от шахтера ничего такого не было. В театре я бываю почти каждый день, так что, в общем, почти каждый день очень радуюсь. А когда мы едем на гастроли, то это еще лучше, чем съездить в Закопы, и даже почти лучше, чем лепка.

Нет, это лучше всего на свете. Только когда я заметила, что Пепа с Каченкой говорят с Лудеком Старым, у меня, как говорит закопская бабушка, начали сдавать нервы, потому что Лудек Старый мне нравится и Каченка знает об этом и нарочно надо мной смеется. «Хелена, кавалер с одним только средним образованием и с такой маленькой головой наш порог не переступит» – она может так сказать даже при Лудеке. Я начинаю злиться и сразу хочется плакать от стыда. Однажды, когда Каченка сказала, что Лудек должен носить с собой специальную справку о том, что у него на шее настоящая голова, а не теннисный мяч с усами, я ее стукнула и Каченка меня при всех отшлепала. Потом мы обе жалели об этом. Я же не хочу за него выходить замуж, к тому же он уже женат. Лудек говорит мне: «Хеленка, не переживай, Каченка просто боится, что я женюсь на тебе, когда разведусь, и препятствует нашей любви, потому что в это время сама уже будет старой теткой», – но я точно знаю, что это неправда, это все взрослые шутки. А Каченка не должна была меня выдавать, ведь она знает, что я еще маленькая и некрасивая.

Но в театре это никому не мешает, если честно. Все меня любят. Например, когда я встречаю пана Сухана, это уже старый пан, который играет королей и стариков-волшебников, и он предлагает мне леденец, я беру, потому что он бы расстроился, если бы я не взяла, а еще потому, что я хочу леденец. Пан Ворел, который уже тоже довольно старый, но у него молодая любовница Мила, каждый раз кланяется мне и говорит: «Целуювашуруку, мадемуазель Хелена». Пан Ворел играет князей, полководцев, владельцев фабрик и всяких начальников. Зависит от того, что ставят. Его Мила – учительница, и мы один раз ездили с ними в Болгарию. Говорят, она младше Каченки, но она не такая красивая. Думаю, в лучшем случае она могла бы играть чью-нибудь сестру.

Еще есть замечательный пан Дусил, друг Каченки и Пепы, хотя он намного старше их и они друг с другом на «вы». Пан Дусил пришел, когда все уже сидели в автобусе и беспокоились, где он. Сказал: «Маёпочтение», – сел один и даже не шутил.

У водителя пана Клубко всю дорогу было включено радио. Играла моя любимая песня «Расписной кувшинчик, из Крумловского замка», а потом сообщили, что в Праге сгорел Выставочный дворец. Очень жаль, потому что в Праге красивые старинные дворцы, и вообще Прага красивая и столица. Там есть Градчаны, куранты, зоопарк, и я бы хотела там жить, потому что туда переехала моя лучшая подруга Тереза Кулишкова, потому что ее маму Клару Фрагнерову приняли в Национальный театр. Национальный театр такой же важный, как зоопарк и Градчаны, поэтому они переехали. Я ужасно завидую ей и очень скучаю. Интересно, будут ли собирать деньги на Выставочный дворец, как когда сгорел Национальный театр? Я хотела спросить у Каченки, но мы уже приехали в Часлав.

В Чаславе похоронен известный гусит Ян Жижка, которому кричали: «Береги голого!» – и выбили ему стрелой глаз, а потом и другой у замка Раби. Я знаю это от закопского дедушки, который учит меня нашей славной истории. Часлав – старинный город.

В туалете в гостинице, где мы жили, было написано:

Из костела слышен звон, Я сру, ты срешь, срет и он, В голове все время мысль, Как же срал тут князь Пржемысл.

И под этим:

Хуже русских Только Гусак [13] .

И под этим еще:

Дай мне сзади!

Этого я не поняла и за ужином спросила у Каченки. Она поперхнулась, покраснела и сказала, что не знает, что бы это могло значить.

– Не скажи, – рассмеялся Пепа, и Лудек Старый с паном Дусилом, которые сидели с нами за столом, тоже рассмеялись.

Пан Дусил предложил спросить у Андреи Кроуповой, которая могла бы знать, но Каченка запретила, а им сказала:

– Постеснялись бы ребенка.

Я заметила, как она нахмурилась, так что больше ни о чем не спрашивала. И пора было идти в дом культуры выступать.

Показывали «Укрощение строптивой», которую играет Каченка, но Пепа играет не Петруччо, который на ней женился, а всего лишь его слугу. Я уже смотрела это раз пять, но мне все равно интересно.

Когда представление закончилось, к Пепе подошел какой-то человек, с которым они когда-то ходили в школу. Пепа совсем не узнал его, но тот все равно хотел поговорить. Так что мы с Каченкой вышли на улицу, чтобы подождать на площади. Было тепло, Каченка закурила, и мы не спеша ходили кругами и смотрели на звезды. Из дома культуры все еще выходили люди, а больше нигде никого не было. Я собралась рассказать Каченке стишок, но когда призналась, что он из туалета, она не захотела его слушать. «Лучше не надо», – сказала она. Потом мы заметили пана Дусила. Он сидел на скамейке, но как-то странно, скорее лежал. Мы к нему подбежали. Пан Дусил был немного в крови и сипел, но как только нас увидел, то сел нормально и начал улыбаться.

Каченка испугалась и уже издалека кричала:

– Карел, что с вами? Вам плохо?

Но пан Дусил помотал головой и подвинулся, чтобы мы сели.

– Ничего страшного, дамы, ничего страшного. Простите минутную слабость. Мне стало плохо, нужно было на воздух.

– Мы найдем врача. Я кого-нибудь позову, – сказала Каченка.

Пан Дусил отказался:

– Даже не думайте, правда. Я бы рассердился на вас. Но спасибо вам, Катерина, я знаю, что вы добрая девочка.

– Вы плохо выглядите, – сказала Каченка, – я беспокоюсь за вас. – И, кажется, погладила пана Дусила по руке.

– Мне ужасно неудобно, особенно перед вами. Поверьте, – сказал он.

И я подумала, не против ли Пепы все это, и мне все это не понравилось. Но похоже, Дусилу было действительно плохо, хотя он и пытался быть веселым. И даже встал и опустился перед Каченкой на одно колено…

– Я дожидался Вас прошлой весной. Пела вдали горизонта прореха. Стал я натянутой звучной струной, чтобы Ваш голос похитило эхо. Где же Вы были? В широтах каких явлены подписью санного полоза? Чью проживали весну на двоих? Кто растрепал Ваши темные волосы? [14]

Потом пан Дусил снова сел, и стало тихо.

– Каченка блондинка, – сказала я.

Но все молчали. Тогда я продолжила:

– Пан Дусил, я тоже расскажу стишок. Хуже русских только Гусак.

Каченка подскочила как ошпаренная, но уже почти подошли Пепа с Лудеком и Камилой, которая играла Бьянку, режиссер пан Новотный, а еще Андреа Кроупова и драматург Эвжен Безноска. Кажется, они меня слышали, потому что смеялись, а Андреа Кроупова повторяла мой стишок как речевку и кричала:

– Это прекрасно, народ, это просто прекрасно!

Потом она повисла на Безноске и сказала, что все приглашены к какому-то пану Кубалеку на вечеринку, так что если кто хочет пойти, то пускай пошевеливается. И все пошли, кроме нас, конечно же, и еще пана Дусила. По пути в гостиницу Пепа сказал:

– Кубалек, Кубалек… Это случайно не тот товарищ Кубалек, который говорил речь перед спектаклем?

– Угадайте, дорогой, – сказал пан Дусил и сплюнул на тротуар, – можете с трех раз.

 

4. Как меня чуть не съели волки

Вчера на кружке меня расстроили. Точнее, это сделала только Моника, но все равно вечер был испорчен. Один художник, пан инженер Рарох, женился и принес разные булочки и всем их раздавал, и каждый должен был взять. И все кроме нас с Нечеком выпили с ним за то, чтобы женитьба удалась, да не так, как в прошлом году, и чтобы не приходилось снова и снова жениться. И тут Моника говорит:

– Вот когда у Хелены будет свадьба, она нам ничего не принесет, потому что сама все съест.

Интересно, что сказал бы на это Будь Жегорт. Я вот сразу почувствовала себя тем попугаем, которого недавно видела в одном фильме про природу. Это попугай, который чуть не сдох, и он уже не такой цветной и овальный, как другие, а коричневый и круглый, и еще он не умеет как следует летать, а только бегает по земле, так что ему плохо приходится. Он живет на одном острове в Австралии, и таких, как он, осталось очень мало. Говорили, сейчас его немного спасли, но неизвестно, не сдохнет ли он из-за людей, как это уже случалось с разными другими животными. Очень грустный был фильм.

В школе мне постоянно говорят что-нибудь обидное, но на кружке такого еще не случалось. К счастью, никто не засмеялся. Взрослые не такие коварные, как дети, и вообще они добрее.

Почему Моника так сказала? Не понимаю. Я ведь никакая не жадная и никогда ничего плохого ей не сделала. Она такая красивая, почти как Милушка Воборникова, и умеет делать скульптуры. Я всегда думала, что могла бы быть как Моника, которая скульптор и художник, но днем она зубной врач. Правда, я бы хотела быть скульптором и днем.

Когда я возвращалась домой, было уже темно и снова пошел снег. На минуту я остановилась перед домом культуры и посмотрела вниз на Ничин – на огоньки. Окна были желтые и оранжевые, а на самых высоких домах горели красные коммунистические звезды. Святая Гора вдали была совсем черная и выглядела зловеще. А у дома культуры было очень светло и люди ходили туда-сюда.

Они шли в кино и в театр, на кружки и в рестораны, и еще в гостиницу, куда мы с девочками ходим за пачками от американских сигарет, которые теперь коллекционируем. Дом культуры длинный, большой, и все это в нем помещается. Но он не очень красивый. И немного похож на крематорий в Праге, где мы однажды были на похоронах дяди, когда он попал под трамвай.

Из тех, кто проходил мимо, мне больше всего понравились девушки с танцев. У них у каждой были сумочка и перчатки, на ступенях они отряхивали снег с волос и, как только входили, снимали пальто и переобувались в туфли. Двери стеклянные, поэтому с улицы хорошо видно, как они причесываются и улыбаются себе в зеркале, совсем как принцессы. Как в «Спящей красавице», которую мы разучили на балете и один раз показывали в театре (я там тоже участвую, танцую третьего оруженосца).

Пока я смотрела на этих девушек, вышел пан Рарох, сразу заметил меня и удивился, что я все еще здесь, а я удивилась, что он уже идет домой. Но он объяснил, что теперь не может где-нибудь долго болтаться, раз он женат, то должен идти домой, но сначала проводит меня, потому что все равно хочет передать Каченке с Пепой угощение.

Так что мы шли и говорили о рисовании и еще о театре, и пан Рарох постоянно отпивал из бутылки, которую нес в руке, а за спиной у него был рюкзак с теми булками и еще, наверное, с бутылками, потому что там что-то звякало. Из рюкзака торчал бумажный фонарь на палке.

– Не знаю, пан Рарох, буду ли теперь ходить на кружок, раз я так опозорилась, – сказала я честно.

– Как опозорилась? – удивился пан Рарох. – У тебя же хорошо получается.

– Да, но как я теперь выгляжу из-за Моники.

– Забудь об этом. Я тебе кое-что скажу. Моника злится, потому что я женился не на ней. Поэтому она теперь вредная. И еще она напилась. С горя, понимаешь?

– Понимаю. А почему вы на ней не женились?

– Она ни добрая, ни умная.

– Но очень красивая.

– Это да, ты права, – вздохнул пан Рарох и сделал большой глоток. – Не могу же я на ней, черт возьми, жениться только из-за этого, все равно она мне даст, как только мне захочется.

– А что? – спросила я, но пан Рарох уже думал о чем-то своем. – Что она вам даст?

– Что? А… Ну, что даст, что даст… да все… все, что захочу.

– Тогда, получается, она все-таки добрая?

– Ну да, вообще-то даже слишком. На мой вкус она, собственно, слишком добрая. Понимаешь?

Я не слишком поняла пана Рароха, но мы все равно уже пришли к нам. Пепа с Каченкой очень удивились, ведь пан Рарох им не друг, просто немного знакомый. Но они его не выгнали, зато меня отправили спать и говорили и говорили с ним в своей комнате, а я все слышала, пока не уснула.

Например, пан Рарох хотел быть художником, и не таким, как сейчас, а настоящим, только это как-то не получилось и теперь ему грустно, что приходится быть инженером на шахте. Каченка говорила, что он еще молод, ему только тридцать два года и еще можно стать кем угодно, даже художником. Но пан Рарох сказал, что теперь уже поздно, что скоро он станет отцом и что вообще он ужасно несчастный человек.

А потом я еще слышала, что он сказал Каченке быть осторожной с Андреей Кроуповой, потому что та подозрительно вертится вокруг какого-то товарища Пелца, который теперь главный коммунист в Ничине.

Утром я спросила, будем ли мы осторожны с Андреей, но Каченка ответила, что Андреа наша подруга и никакая не коммунистка и что она замужем за Робертом Чушеком. А главное, что нельзя слушать все, что говорят разные люди. И чтобы я не забивала себе голову.

Ну хорошо, только Каченка слишком добрая, почти как закопский дедушка Франтишек, и думает, что все люди такие же. Ее опять может кто-нибудь надуть, как, например, Фрайштайн. По крайней мере я думаю, что Фрайштайн ее именно надул.

В этот четверг у Пепы с Каченкой была премье-ра, и дедушка Франтишек приехал посидеть с нами и даже приготовил нам обед. Дедушка умеет готовить два блюда: шкубанки соленые и шкубанки с маком. Потом мы вместе погуляли, но недолго. После обеда по телевизору показывали хоккей: наши против русских, и все хотели его смотреть. Я тоже, поскольку Каченка обещала мне шоколадку, если мы выиграем. Мы проиграли 2:3, так что из-за этих дурацких хоккеистов я получила апельсин. Когда я сказала, что лучше ничего не надо, Каченка была недовольна: «Что бы за него отдали дети в Биафре», – и пришлось его съесть, потому что я очень обиделась.

Ночью я вдруг проснулась и услышала, как Каченка кричит:

– Эти суки! Эти мерзкие грязные суки!

А Пепа ее успокаивает:

– Не стоит, Кача, ведь полночь!

А потом еще много других голосов разных людей из театра, которые пришли к нам после премьеры.

С суками у меня уже была история. Когда летом в Закопах мы играли перед домом с тамошними детьми, то мальчишки все время говорили: «Сука-блин». Я это слово никогда раньше не слышала, и оно мне понравилось, так что когда бабушка позвала меня ужинать, я ответила: «Чуть-чуть попозже, пожалуйста, я еще не проголодалась, сука-блин». Бабушка очень быстро захлопнула окно, а все женщины, которые сидели на улице на лавочках, и еще те, что выглядывали из окон, отворачивались и смеялись.

Дома потом были большие неприятности, и мне сказали, что сука – это неприличное, ну очень неприличное слово. Хуже, чем «блин» или «дурак». Оно обозначает какую-то очень плохую женщину. Но я не поняла, а что именно в ней плохого, мне не объяснили.

Ладно, это неважно, все равно я была рада, что Каченка меня разбудила своим криком, потому что мне как раз приснился страшный сон. Мне часто снятся страшные сны, но не всегда такие жуткие.

Будто бы я играю в песочнице посреди двора, между восемью домами. Здесь, где мы живем, все действительно так и есть. Одной стороной дома смотрят на разные улицы, а другой – все в один двор. В нем мы и играем. Но во сне я была совсем одна. Я что-то делала в песке, и вдруг во всех домах открылись все двери, из них выскочили волки и побежали на меня. Их было так много и они так неслись, что я даже не побежала никуда, а только ждала, когда они меня съедят. И они бы меня съели, если бы Каченка не закричала.

Мне такое уже снилось несколько раз, но, к счастью, еще ни разу меня не съели. И все равно это очень страшно, потому что я никак не могу привыкнуть. Это гораздо хуже, чем когда мне снится, что за мной приехал Фрайштайн или что черти забрали меня в ад, потому что с Фрайштайном и с чертями хотя бы можно договориться.

Бывает, что такой сон заканчивается хорошо, потому что удается улететь. Я помашу руками и улетаю, куда захочу. Это очень просто, но получается не всегда. Жаль, что заранее не знаешь, получится ли, а то бы я уже ничего не боялась и никому бы не приходилось меня будить. А так я даже точно не понимаю, сон ли это, хотя всем, наверное, такие вещи понятны, тем более взрослым.

Я тоже хочу быть взрослой или уже старой. Ведь старые люди не смеются друг над другом из-за того, что они толстые, и не делают других отвратительных вещей, которые все время делают дети.

Когда я пошла в детский сад, то в первый же день за обедом один мальчик сказал мне, что у его папы есть грузовик и он меня этим грузовиком задавит. Я совсем не понимаю почему, ведь я только сказала ему: «Привет» – и как меня зовут. И другие были похожие вещи. Правда, я быстро уговорила Каченку, так что в сад ходила только неделю. Потом я стала ходить в театр, а там все прекрасно.

Зато в школе все почти так же, как было в детском саду, и ходить туда нужно все время. Хотя, к счастью, не совсем все время, ведь я же стану в конце концов старой и мне не придется никуда ходить и не будет ничего сниться.

 

5. Как я была рядом со сгнившим воробьем

На прошлой неделе родители отвезли нас в Закопы, потому что им нужно было уехать на три дня на гастроли в Южную Чехию. Конечно, лучше бы в Закопы поехал только Пепичек, раз он еще маленький, а я бы поехала вместе с ними. Но они не захотели меня взять.

Хорошего в этом было только то, что в пятницу можно было пропустить школу – по семейным обстоятельствам. То есть я думала, что это будет хорошо, а было плохо, потому что все испортили эти ужасные похороны.

В Закопах умерла одна старая женщина, и именно в пятницу ее хоронили. Это были старые, настоящие похороны, когда погребальное шествие идет прямо до кладбища. Если бы кремация, то это не страшно, это делают в Праге или в Бероуне и в Закопах тоже прямо на кладбище, так что ничего не видно, если не идти туда специально. А во время шествия идут музыканты и играют страшную грустную музыку, за ними едет машина с гробом, следом идет много народу, и все это очень медленно, долго и невозможно выдержать.

Я этого ужасно боюсь, особенно музыки, которую слышно совершенно везде и от нее никуда не спрятаться. Я всегда забираюсь под стол, чтобы ничего не видеть, и затыкаю уши ватой, но это совсем не помогает, потому что они проходят как раз под окнами и идут так долго, что я все равно не выдерживаю и сбегáю в туалет или еще куда-нибудь.

Дедушка с бабушкой живут в последнем доме на краю деревни, за ним уже только дорога к костелу с кладбищем. В Закопах помимо обычных домов есть еще пять многоквартирных, городской совет и дом культуры, как в городе, только поменьше. У дедушки с бабушкой никогда не было своего дома с курами и прочим, потому что дедушка был директором и всегда жил в школе, а когда он ушел на пенсию, как раз достроили те многоквартирные дома, и он туда переехал. У дедушки есть своя маленькая комнатка, а у бабушки спальня, где дедушке нельзя спать, потому что он храпит, и еще у них есть одна большая комната, которую бабушка называет столовой.

В столовой стоит красивая старая мебель, огромная и с резьбой. Там негде развернуться, зато хорошо прятаться, например под тем круглым столом с одной ногой и с длинной скатертью, куда я забралась во время похорон или когда в Закопы приехали русские. Но тогда я была еще маленькая.

Меня бы, наверное, все равно там нашли, если бы захотели, да и от похорон это не очень помогает, но пока что у меня нет ничего лучше. Может, я могла бы убежать на Модру Гору или на Бржизов, это два закопских холма с лесами, или на Скалы – это настоящие скалы с пещерами, и там-то, наверное, не слышно музыки, но бабушка меня одну туда не пустила бы.

Вот дедушка не боится похорон, никуда не прячется и даже ходит туда произносить речи, потому что никто другой в Закопах не умеет это делать так хорошо. Дедушка вообще храбрый. Ему не страшно ни в лесу, ни на кладбище, он не боится ни хулиганов, ни скелетов с чертями. В Закопах все его знают, и ему все время приходится куда-то ходить и что-то делать, потому что от него все время кому-нибудь что-нибудь нужно. Бабушка сердится, что он мало бывает дома, что он добр к чужим людям и что ничего за это не получает.

Бабушка все время дома, но она не читает и даже не рисует плакаты, как дедушка, а в основном готовит или печет. Она почти совсем не выходит на улицу, даже в магазин. Всегда пишет на листочке, что нужно купить, и дедушка должен идти. Наверное, раза три в день. И потом обязательно ругает его за то, что он что-нибудь испортил или где-нибудь болтал, потому что она не верит, что в магазине было много народу и получилось долго, ведь сама она никогда там не бывает и не представляет себе, что это.

Но я-то знаю, потому что я бываю с дедушкой везде, куда он меня с собой берет. Дедушка – мой лучший друг. Закопский дедушка Франтишек, конечно. Пражский дедушка тоже замечательный, но он приезжает к нам только раз или два в год, в основном перед Рождеством, и еще иногда на именины Пепы и Пепичека (и свои, ведь он тоже Пепа). Он всегда привозит апельсины и бананы, и он загорелый, потому что еще молодой.

Апельсины – это очень важно: ими дедушка Пепа жонглирует как в цирке. Он умеет и другие фокусы, например свистеть животом, уж не знаю, как он это делает, или подбрасывать апельсин локтем. Он всегда нам все это показывает, так что мы с Пепичеком ему рады. Иногда с ним приезжает и его жена Вики, но она только все время улыбается, а ничего интересного делать не умеет.

Дедушка много лет назад сидел в тюрьме, но сейчас у него все хорошо, потому что у пани Вики есть сын, который живет в Западной Германии и работает там манекенщицей. Нам тоже немного повезло, потому что иногда нам достаются старая немецкая одежда или другие вещи, которые им уже не нужны.

Когда дедушка Франтишек вернулся с похорон, мы поехали в Кралов Двор навестить тетю Лилку. Поехали только мы с дедушкой, хотя тетя Лилка бабушкина сестра, а не его. Она угостила нас цикорием и картофельными лепешками, и мы помогали ей складывать бумажные коробочки для лекарств, чтобы заработать каких-нибудь денег. У тети ужасно мало денег. Когда она была молодая, у них с дедушкой Лойзой были две кондитерские, а теперь ничего не осталось, ни кондитерской, ни даже конфет. Не осталось и дедушки Лойзы, который, как говорит наша бабушка, так много таскался за девушками, что в прошлом году от этого умер. Вот мы с дедушкой иногда и ездим к тете Лилке, чтобы ей было не так грустно.

Тетя Лилка совсем не такая бабушка, как наша. Она носит старинное черное платье, у нее длинные белые волосы и на них сетка. У нее никогда не бывает химии, как у бабушки Милы, и она вся такая обыкновенная. Но это мне как раз и нравится.

У нашей бабушки в Праге есть сестры Аня и Ирма, в Рачицах сестра Карла, а в Словакии сестра Стаза. Еще у нее была сестра Маня и четыре брата, но они уже умерли.

Домой мы шли пешком, потому что до Закопов всего пять километров и нам нравится идти и разговаривать. В лесу я захотела в туалет и уже боялась, что придется вытираться лопухом, но дедушка все-таки нашел в карманах какую-то бумагу.

Круглый год дедушка носит старый серый пиджак, в котором полно карманов, и в них есть все самое важное, что может пригодиться в пути. Например, записная книжка и ручка, карандаши-огрызки, складной ножик, чтобы их заточить, ластик, паспорт, очки, что-нибудь вкусное и всякая всячина. Когда ты с дедушкой, ничего не страшно.

Мы вышли из леса, и около нас остановился автобус, ехавший по дороге. Просто так, сам по себе. Водитель узнал дедушку и не захотел с него даже взять денег за проезд. И вообще, все в этом автобусе знали дедушку, говорили ему: «Здравствуйте, пан директор», – хотели обсудить с ним все на свете и вели себя так, будто это их дедушка.

Бабушка, конечно, сердилась, что мы где-то болтались и вернулись поздно, и зачем вообще поехали складывать эти коробки, когда дома полно более важных дел. Еще она хотела знать, кормила ли нас эта тетя Лилка, а когда мы сказали про лепешки, рассердилась еще больше: зачем вообще ели, когда дома ужин, который она готовила все утро. Вот так всегда, бабушке не угодишь.

Родители приехали в субботу ночью и в воскресенье сразу отправили меня на улицу – сказали, на свежий воздух поиграть с детьми. Я знала, что ничего не получится, и поэтому хотела играть с пластилином, но что тут сделаешь.

На улице были Павлина с Милуной и ни во что не играли, а просто сидели и глазели по сторонам. Я предложила сыграть в штандер, потому что у них был мяч. Мы немного поиграли, только вот потом пришли Лугар с Йожаном и сказали, что это глупая игра и лучше пойти за дом. Они даже не сказали, что там делать, а девочки сразу согласились. Ну, они не слишком интеллектуально развиты. Павлина даже не носит с собой носовой платок, из носа у нее все время течет, и когда сопля уже слишком длинная, она вытирает ее рукавом или слизывает. Милуна тоже довольно неряшливая. Мне вообще-то все равно, главное, что они со мной разговаривают, но бабушка не любит, чтобы они бывали у нас. Когда одна из них приходит в гости, бабушка всегда дожидается, чтобы она за чем-нибудь наклонилась, и обнюхивает ее колготки сзади: не накакано ли там, говорит. Так бы, кажется, и стукнула бабушку, если б можно было.

За домом ни во что не играли, мальчишки просто так бросали камни, всем было скучно. И тут Лугар заметил Фифика – нашу машину, которую нужно заводить рукояткой, чтобы она поехала. Она маленькая, круглая, и Пепа говорит, что ее настоящее имя «рено-четверка». Все стали смеяться над тем, что Фифик заводной, и говорить, что в нем помещается только один человек. Я защищала Фифика, объясняла, что он на бензине и мы все вчетвером на нем ездим. Но они скрутили мне руки за спиной и мучили меня, чтобы взяла свои слова обратно и поклялась, что там помещается только один человек. Я возвращалась домой очень рассерженная, а еще мне было стыдно. Что бы на это сказал Пепа, который никогда не лжет и учит меня, что нельзя просто так сдаваться? Я задумалась, перестала идти и остановилась за углом. Как раз перед сгнившим воробьем.

Дело в том, что там в стене за маленьким зарешеченным окошком лежит дохлый воробей. Он лежит там ужасно давно, от него остался почти один только скелет. Я его немного боюсь, но все-таки мне и интересно тоже, так что обычно я просто так издалека одним глазом быстро взгляну, что там с ним, и сразу ухожу. Никогда не подхожу близко. А тут задумалась, забыла его обойти – и вдруг стою прямо рядом. Я поскорее зажмурилась, но все равно уже его увидела. И тогда я подумала, что раз я смогла посмотреть на сгнившего воробья, то смогу сказать Лугару, сколько человек помещается в Фифика. Будь Жегорт сделал бы это запросто.

Лугар и все остальные все еще сидели за домом.

– Лугар, – строго сказала я.

– Чего тебе, сарделька? – спросил он.

– В нашу машину помещаются четыре человека, – сказала я и ждала, что будет. Но ничего не было.

– Ну да, хоть восемь, – ухмыльнулся Лугар.

Фифик уже никого не интересовал. Все собрались идти под лестницу играть в пошлого доктора. И даже предложили мне пойти с ними. Но я пошла делать уроки.

Каченке с Пепой как-то не хотелось домой, так что возвращались мы аж в понедельник утром. Мы иногда так делаем, хотя и приходится очень рано вставать, чтобы я вовремя пришла в школу. Ехать до Ничина долго, почти час по петляющей, таинственной дороге через леса и разные маленькие деревни.

Посреди одного такого леса мы увидели маленькую девочку в красной шапочке и с красным ранцем за спиной. Пепа притормозил и спросил ее, не к бабушке ли она идет, не несет ли пирожки. Она ответила, что нет, идет из дома лесника во Влковицах в школу. Сказала, что ходит так каждый день, потому что никакие автобусы так рано не ездят, а машины у них нет. И мы подвезли ее прямо к школе, и она была очень рада. Я тоже была рада, только жалела, что Лугар и остальные не видят, что в Фифике едет пять человек. Конечно, трое из них еще маленькие, но так тоже считается.

 

6. Как слоны обезумели

Мы были в Праге! Целых два дня! Это было так замечательно, что в голове я все еще там. Как только мы въехали в город, я заметила вдалеке дома, такие красивые, что я подумала, что это Градчаны. Но Каченка сказала, что нет, это всего лишь Коширже. Только все равно, в Ничине нет ничего хоть чуть-чуть такого же красивого, как Коширже. Разве только Святая Гора, но может, и нет.

Винограды, где живут бабушка Даша с дядей Криштофом, тетей Яной и с Вашичеком, еще лучше, чем Коширже. На их доме разные красивые украшения, много всяких выступов и он даже розовый.

Родители сдали нас с Пепичеком бабушке Даше и пошли на похороны, из-за которых мы приехали в Прагу. Умерла тетя Аня – это самая младшая сестра закопской бабушки, которую бабушка любит больше всех, потому что она самая аристократичная. Так что закопские бабушка с дедушкой тоже поехали и не могли за нами присматривать. Но главное, нам с Пепичеком не нужно было идти на эти похороны. После похорон все родственники организовали праздник, потому что они любили тетю Аню, и Пепа с Каченкой решили, что мы останемся в Праге ночевать. Мы с Пепичеком – на Виноградах, а они – не знаю где, и домой поедем на следующий день после обеда. Я была очень рада.

Но вечером я не могла заснуть. Я все время думала о Каченке и бабушке Миле, как они ужасно плакали. Еще я думала о тете Ане и переживала, что раньше не переживала, что она умерла. Я закрыла глаза, надавила на них руками так, что стало больно. Но увидеть темноту никак не получалось. Зато я видела, как в огромной комнате с дворцовой мебелью за столом сидит тетя Аня в таком кресле, которое похоже на трон, а рядом с ней на стуле – моя бабушка Мила. У тети Ани распущенные длинные бело-желтые волосы, белое платье, и вся она светлая и тоненькая. За ней на стене висит большое черное распятие. Тетя говорит тихо, будто издалека, почти не открывая рта, но все, что она говорит, очень хорошо слышно. Бабушка тоже такая тихая, какой никогда не бывает. Я и мой двоюродный брат играем возле этого стола на полу, на толстом цветном ковре, со старинными фигурками из вертепа. Тетя Аня наклоняется к бабушке и гром-ко шепчет: «Ты знаешь, Мила, он был еврей».

«Но мне это никогда не мешало», – отвечает бабушка.

«Ну конечно, говорят даже, что метисы очень умные, а иногда и красивые люди». Тетя улыбается мне и протягивает яблоко.

Я открываю глаза и вижу темноту, настоящую. И только через какое-то время – голову бабушки Даши рядом на тахте.

– Бабушка, что такое метис?

– Ну, это когда смешиваются две разные расы. Например, если скрещивают осла с лошадью, то получается мул, он и есть метис, или, по-другому, гибрид, но это одно и то же.

– Бабушка, а этот мул очень умный?

– Умный? Не знаю. Наверное, не особенно. Зачем тебе?

– Просто так, знаешь, я не могу заснуть.

– Тогда я тебе что-нибудь расскажу, хочешь?

Я попросила бабушку рассказать о Праге, но ничего не помню из ее рассказа, потому что тут же уснула. И мне приснилось, что мы с дедушкой Франтишеком пошли в зоопарк посмотреть на чешского льва и разговаривали о Брунцлике и вдруг навстречу нам выбежало много людей. Они неслись, толкались и спотыкались. Мы не могли идти ни вперед ни назад, я схватила дедушку за руку. «Скажите, пожалуйста, что случилось?» – спрашивал дедушка у этих людей, а они все бежали и никто не отвечал. И только один человек нам крикнул: «Спасайтесь! Слоны обезумели! Двадцать слонов бегут сюда и все топчут!» Но дедушка ответил: «Что вы, с чего бы им бежать?» Только вот слоны правда бежали и все растаптывали. Они уже были так близко, что я видела зеленые глаза и зеленый хобот у главного слона. Наверное, поэтому он и был главным. «С ума сойти», – сказал дедушка, надел очки и снял шляпу. Вдруг этот первый слон жутко затрубил, и все остальные остановились. Главный с зеленым хоботом подошел к нам совсем близко и сказал: «Это вы, пан директор?» Дедушка опять снял очки и надел шляпу. «Разве вы не узнаете меня? – спросил слон. – Рудла, в тридцать шестом, вы же у меня преподавали». – «Ну конечно, теперь припоминаю, вы сидели за последней партой», – сказал дедушка и надел очки. «Вот видите, – протрубил слон, и с его хобота капнуло так, что я вся стала мокрой. – Я очень рад, действительно очень рад. Я никогда не забывал вас». – «Я вас тоже, – сказал дедушка, – но знаете, тогда у вас не было зеленого хобота. Это меня немного смутило».

«Ну конечно, понятно, я не сержусь, – продолжал слон. – Совсем другое было время. Но зато вы, пан директор, ни капельки не изменились». Потом он аккуратно посадил нас на спину, возил кругами по зоопарку и показывал других интересных зверей.

Утром меня разбудили горлицы и солнышко, оно светило мне на голову. Бабушки на тахте уже не было. Наверное, она пекла штрудель, потому что пахло даже в комнате. Я пошла открыть окно, чтобы посмотреть на улицу. Там гуляли голуби и разные старые женщины с собаками, и запах Праги мне нравился больше, чем запах штруделя. После завтрака за мной пришла тетя Краусова. Это старшая сестра бабушки, ее зовут Марта. В молодости она была знакома со знаменитым композитором Ежеком, который потом уехал в Америку. Договорились, что Пепичек останется у бабушки, а тетя возьмет меня с собой в город, на Градчаны. Я хотела увидеть все достопримечательности, которые знаю по фотографиям и от дедушки Франтишека, но больше всего – башню Далиборку, где томился в заключении рыцарь Далибор из Козоед, который мне ужасно нравится. Это моя тайна, об этом никто не знает. Я вырезала картинку с ним из книги «Старинные чешские сказания» Алоиса Ирасека – об этом, к счастью, тоже никто не знает. А то были бы большие неприятности. Я сложила картинку пять раз, так что получился совсем маленький квадратик, который у меня спрятан в пенале, в кармашке для ластика, и иногда, когда никто не видит, например в туалете, я достаю его и разворачиваю. Смотрю, какой Далибор красивый, представляю, как он голоден, как совсем грустный играет на скрипке, как ему отрубают голову, и люблю его.

Тетя Марта немного удивилась, что мы так долго ходим вокруг одной и той же башни, но разрешила мне рассматривать что я хочу и как хочу, а когда мы посмотрели собор Святого Вита, Золотую улочку, разные картины и Лоретту, то она пригласила меня на мороженое, а себя – на кофе и три сигареты. В кафе она рассказывала мне историю с приключениями, как всю войну прятала в шкафу своего мужа Хуго Крауса, которого не любили немцы. Еще у нее был тайник в диване, в котором она просверлила дырки для воздуха, чтобы Краус там прятался, если придет гестапо. Ко всему прочему у них еще в это время родилась дочь Ханичка, и это могло вызвать подозрения. Если бы немцы нашли пана Крауса, то застрелили бы и тетю Марту, и бабушку Дашу, и дедушку Пепу, и даже, может быть, нашего папу и дядю Криштофа, которые тогда еще были маленькие. Но, к счастью, немцы его не нашли, и после войны пан Краус уехал в Америку и остался там. Когда потом пришли русские, то в Америку уехала и их дочь, и тетя Марта осталась совсем одна во Вршовицах, в той квартире, где все это было. Но она совсем не грустит, просто ей надоело, что все постоянно без нее уезжают в Америку, поэтому она решила, что тоже туда поедет, тем более она уже на пенсии и все равно ей нечего делать. Теперь она только ждет, когда американцы и коммунисты ей разрешат.

Когда мы спускались из Града в город, тетя показала мне американское посольство – то самое учреждение, в которое ходят узнавать, скоро ли все будет готово. А потом мы поехали в Национальный музей смотреть на кита. Он меня немного разочаровал, потому что от него остались одни кости. Но я ничего не сказала. Тетя была от него в полном восторге и без мяса, и я не хотела ее расстраивать.

Бабушка Даша была очень рада, когда мы вернулись, потому что Пепичек и Вашичек подрались из-за высушенного ящера, который был на стене, высыпали из него какую-то гадость, положили на ее место штрудель и опять дрались. Бабушка не могла их отшлепать, потому что они еще маленькие, и не знала, что с ними делать. Но тут уже пришли дядя с тетей и Пепа с Каченкой и сами их отшлепали. А потом нужно было ехать домой. В дороге все кроме Пепы плакали. Каченка из-за тети Ани, Пепичек из-за того, что его отшлепали, а я потому, что нам нельзя остаться в Праге навсегда.

Дома я достала из игрушек свои коробки с сокровищами. Одна называется АВ – это значит Американские Вещи, а вторая НОП – это значит Напоминания О Праге. В Напоминания я положила открытку с курантами, на которых апостолы ходят туда-сюда, другие открытки и Спейбла от бабушки Даши. В Американские Вещи я положила куклу, которую мне подарили родственники тети Ани, которые приехали на похороны. Это довольно плохо вылепленная кукла. Худая, с очень длинными ногами и маленьким хмурым лицом, но все равно, это большая редкость. Пепичеку они подарили пана с галстуком, который к ней подходит, и я попробовала обменять его на Спейбла. Но он не поменял, потому что ему нужен водитель для грузовика.

Под конец от всех подарков у меня осталось старинное зеркальце и рыба на шею, на которой сзади написано ISRAEL и еще всякие закорючки. Обе вещи мне подарила тетя Марта и сказала, что это вовсе не игрушки, а что-то совершенно особенное и что я должна хранить это, пока не вырасту. Ну что ж, я храню все что можно, только я не знала, в какую коробку мне это положить. Ни для Американских Вещей, ни для Напоминаний О Праге они не годились, и для шкатулки, где у меня лежат колечки и браслеты, тоже. В результате я завела для них новую коробочку и назвала ее СОВ – Совершенно Особые Вещи, и мне это очень понравилось.

Вечером я спросила у Каченки, не хочет ли она жить в Праге больше, чем в Ничине. Она сказала нет. Тогда я еще спросила у Пепы, не хочет ли он, тем более что он там всегда жил. Пепа сказал да, но когда я предложила уговорить Каченку, потому что я тоже хочу, а Пепичеку все равно, то он сказал, что все равно ничего не выйдет, поскольку у нас там нет квартиры и ангажемента. Ангажемент – это то, что у Пепы с Каченкой в Ничине: роли в театре, гастроли и остальное.

Тогда я написала письма бабушке Даше, тете Марте и своей лучшей подруге Терезе, чтобы они помогли найти ангажемент. Лучше всего в Национальном театре, но если не получится, то можно и в другом месте. Тогда бы я смогла уговорить Пепу с Каченкой.

 

7. Как я раздавила муравьев

Как только стало тепло и хорошо, неприятности с физкультурой начались снова. С ней всегда так, но весной, когда мы выбираемся из спортзала на школьный двор или на стадион, все еще хуже, чем обычно, потому что это мы снова будем бегать, а куча народу будет на это смотреть.

Чего стоит одно только переодевание в шорты. Живот виден сразу со всех сторон, и с этим ничего не поделаешь. В купальнике так же, но мне это не мешает, потому что плавать я умею хорошо и быстро. Только это не считается, мы же никогда не ходим плавать со школой.

Ничего другого я не умею, хотя постоянно хожу в разные секции и мне это даже нравится. Но только не в школе. Перед каждым уроком мне страшно, потому что школьная физкультура придумана не ради упражнений, а ради издевательств над толстыми и неловкими детьми. А я и то и другое вместе.

Вчера все было совсем плохо, потому что проходил спортивный день. Уроки были только до десяти, а потом все ученики нашей школы и остальных ничинских школ шли на городской стадион бегать и прыгать, потому что у Владимира Ильича Ленина был день рождения.

Но сначала говорили речи и читали стихи. Из нашего класса стихи читала Валова, которая хоть и начинает заикаться, когда надо выступать, но у нее папа офицер, а соревнования организовали ничинские офицеры. Я очень завидовала Валовой, потому что ей не нужно было бегать, а только прочитать стихотворение, а потом помогать разносить цветы и медали. Зато она совсем не была этому рада. Она боялась что-нибудь забыть и боялась своего заикания, но больше всего она боялась своего папы пана Валы и учительницы Верецкой, которые поручили ей это стихотворение. Она все ходила вокруг сцены, где произносили речи и где она должна была читать, и каждый раз, когда она подходила к одному небольшому кусту, залезала в него. Потом вылезала и снова ходила кругами. Я сидела одна на траве, смотрела на Валову, и мне стало ее жалко. Еще мне было жалко себя, потому что я знала, что меня ждет, и было обидно, что мы не можем поменяться местами, хотя нам обеим этого хотелось бы. Никакое чтение стихов не смогло бы меня вывести из себя.

Я злилась, и грустила, и давила муравьев, которые ползали у меня под ногами, а иногда и по ним. Вдруг кто-то сказал:

– Скажи, пожалуйста, зачем ты это делаешь?

Я обернулась – за мной стоял какой-то военный, он сильно хмурился, у него в руках был пестрый флажок, каким машут на старте. Я ничего не ответила.

– Я тебя спросил, девочка, взгляни на меня. Что тебе сделали эти муравьи?

– Ничего, – сказала я и тоже нахмурилась, чтобы он видел, что я его не боюсь.

– Тогда зачем ты это делаешь, зачем их обижаешь?

– Не знаю. – Я сильно пинала землю, так что у меня заболел палец на ноге.

– Муравьи тоже хотят жить, как, например, и ты, и когда ты их обижаешь, им тоже больно. Хотя они и не умеют говорить.

– Вы все расскажете? – спросила я.

Военный махнул рукой: нет, мол, и сел рядом со мной на землю.

– У тебя что-нибудь случилось?

– Нет. Я злюсь, потому что нужно на соревнования, а я не хочу. Надо мной будут смеяться.

– Это нужно выдержать, – сказал военный. – Это не страшно.

– Вам легко говорить, вы взрослый и можете делать, что хочется, а ничего, что вам не хочется, делать не должны.

– Вовсе нет, вовсе нет, так только кажется.

– И что, например, вы должны делать, чего вам нисколько не хочется?

– Послушай, меня зовут Гонза, можешь говорить мне «ты». Например, я должен служить в армии. Этого я совсем не хочу. Но к счастью, осталось только четырнадцать дней.

Я хотела его спросить о муравьях, но заметила, что на сцену забирается Валова.

– Смотри, – сказала я Гонзе, – у нее тоже все плохо.

Все действительно было плохо. Сначала Валова побелела, потом покраснела, потом начала читать. Она заикалась как никогда, ее было вообще не понять. Она прочитала только две строфы из шести, но это длилось так долго, будто их было двенадцать.

Потом все как-то закончилось, не знаю как. Я к тому моменту закрыла глаза и, чтобы поднять настроение, вместо Валовой на сцене представляла себе казнь рыцаря Далибора из Козоед. Получалось хорошо. Военные барабанили, барабанили, и один грязный оруженосец заставил Далибора встать на колени и положить голову на плаху.

– Бедняга! – вздохнул Гонза.

Я открыла глаза.

– Мне тоже его ужасно жалко, – сказала я и заметила, что Гонза меня не понял. – Ну пока, мне пора на соревнования, – я решила не объяснять, что я представляю в голове, раз ему не понравилось тогда с муравьями.

Начался забег на пятьдесят метров. Всегда по пять человек. Сначала девочки. Мальчики стояли вдоль дорожки и покрикивали. Когда подошла моя очередь, они заорали: «Давай, Мобидик!» И я подумала, что если прибегу хотя бы предпоследней, то Далибора еще могут помиловать. Но, наверное, не надо было ни о чем думать. Я упала, как только разогналась. Разбила коленку, ободрала ноги, руки и голову. Наверное, очень сильно, потому что прибежали учительницы и усадили меня на траву. Как раз рядом с тем кустом, у которого ходила Валова. Я сидела на земле и смотрела, как у меня отовсюду течет кровь и что в ноге у меня дыра, а в ней щебенка. В общем, я была довольна, потому что знала, что уже не придется ни бегать, ни прыгать. Вокруг летали мухи и жужжали как умалишенные. Я думала, они одурели от моей крови, а потом обернулась и заметила, что тот куст за мной весь в рвоте. У меня сильно закружилась голова, и я, кажется, потеряла сознание, потому что потом пани учительница Верецкая смотрела на меня странно сверху и откуда-то издалека звала: «Соучкова, что с тобой? Вставай! Ну же! Очнись!» А потом она сказала другим учительницам: «Девочки, она шлепнулась. Что будем с ней делать?»

Но это я уже слышала довольно хорошо и села.

– Ну наконец-то! – сказала она. – Слушай, Соучкова, отправляйся домой, но по пути зайди к врачу, хорошо? А пойдет с тобой… вот Валова, на случай, если тебе снова станет плохо.

Я подумала, что будет намного хуже, если Валовой снова станет плохо, но главное, мы могли уйти.

Мы потихоньку пошли через площадь к поликлинике. Это немного портило радость.

– У меня уже даже ничего не болит, может, нам туда не ходить?

– Так нельзя, раз товарищ учительница велела, мы должны идти.

Валова даже не взглянула на меня. Только все смотрела на свои ботинки, и казалось, что она вот-вот заплачет. Я поняла, что ничего не получится.

В поликлинике врач помазал мне колено мазью, забинтовал его и еще сделал укол от столбняка. Ничего страшного. Я боялась, что он захочет меня побрызгать перекисью, как делает Каченка, а после этого болит намного сильнее.

Когда я вышла из кабинета, Валова сидела в коридоре и рассматривала свои подошвы. Потом сразу встала и опять пошла со мной. Здена говорит, что отец сильно лупит Валову, они соседи.

– Я сейчас в театр иду, хочешь со мной?

Она помотала головой.

– Пойдешь домой? Или куда?

– К маме, – сказала Валова.

Ее мама преподает у дурачков в коррекционной школе, поэтому она очень строгая.

– Слушай, давай зайдем в костел, – сказала я, потому что мы как раз шли мимо.

– А что там? – спросила Валова.

– Как что? Скульптуры, картины, Бог, цветные окна, разное… А что, ты никогда там не была?

Она опять смотрела на ботинки.

– Тогда пойдем посмотрим, там правда очень красиво.

– Я не могу. Папе туда нельзя, потому что он военный, а мне нельзя, потому что он мне запретил.

– Не будь трусихой! – сказала я.

Валова начала краснеть, и я вспомнила про тот куст в рвоте.

– Тогда пойду одна. Если хочешь, подожди меня здесь.

Я только чуть-чуть понюхала воздух в костеле и еще помолилась: «Боже, я раздавила твоих муравьев, а ты мне за это разбил колено, пожалуйста, больше не сердись».

На ступенях костела прыгали три мальчика-цыгана и одна девочка и играли в индейцев. Самый большой держал ножницы и надрезал всем снизу майки, чтобы была такая же бахрома, как у индейцев. Валова ушла.

– Я Рибанна! – кричала девочка и придерживала за ушами две длинные косы. Но не свои, а такие белокурые, с красными божьими коровками на кончиках. Я ушла довольно быстро, хотя нога болела сильно.

Я все время думала о том, что́ Валова сделала Богу такого ужасного. У театра я немного замешкалась, потому что вдруг поняла, что когда Каченка увидит меня, то либо испугается, либо отругает, либо и то и другое. Доктор обмотал мне колено, конечно, но вообще-то я вся в крови. Я решила посидеть на скамейке перед входом и немного, как говорит закопская бабушка, оправиться.

На скамейке уже кто-то сидел. Это была Беренчичева, я не знала ее имени, потому что она новенькая в театре. Я села рядом и поздоровалась, но она что-то записывала в маленькую книжечку и не обратила на меня внимания. Я тоже хотела ее не замечать, но нужно было вытереть пятна платком, которого у меня не было, и тогда я сказала:

– Пани Беренчичева, не могли бы вы одолжить мне платок? Я не буду в него сморкаться, он мне нужен для крови.

Беренчичева перестала писать и взглянула на меня.

– А то меня отругают, – сказала я.

– Ты меня знаешь? – спросила она.

– Нет, но знаю, что вы пани Беренчичева, наша новая актриса. Я ведь тоже из театра и меня зовут Хелена Соучкова, как Каченку, но фамилия папы Брдёх.

– Понятно, – сказала Беренчичева, – они, кажется, ничего.

– Ну да, я тоже так думаю, – сказала я.

– Слушай, я не замужем, так что никакая я не «пани». Можешь называть меня Йоланой и говорить мне «ты».

Она говорила со мной, но опять уже что-то писала.

– Йолана, а что ты пишешь?

– Завещание, – сказала Беренчичева, спрятала записную книжку и закурила.

– Что это?

– Это такая бумага, где написано, кто что получит, когда ты умрешь. Например, кому достанутся твои игрушки и остальное.

– Ну, наверное, Пепичеку или Соне Кучеровой – это моя двоюродная сестра, но я ее не очень люблю, потому что она глупая.

– Вот видишь, именно поэтому я и пишу. Чтобы после меня что-то не досталось тому, кого я не люблю.

– А ты умрешь?

– Ты тоже, все умрут. Только никто не знает ни день, ни час.

Я хотела сказать, что я же еще маленькая, но подумала, что иногда-то мне кажется, что я довольно большая. Так что я промолчала. Но она все равно поняла:

– Не обязательно быть старым. Тебя, например, может сбить машина или может кто-нибудь убить. Так бывает.

– Ну да, или, например, из-за сердца, – я вспомнила про Олинку Глубинову.

– Плюнь на сердце, – сказала Беренчичева, – послушай моего совета.

Беренчичева была маленькая, вся в веснушках, даже руки, и с красными волосами.

– У вас неприятности? – спросила я и сразу испугалась, что она рассердится.

– Неприятности? – рассмеялась Беренчичева. – Если бы неприятности! Обломы, одни ужасные обломы, один за другим. С самого детства. – Беренчичева встала. – Ну пока, меня ждет один старый прощелыга.

– Про что? – спросила я.

– Про все, – сказала Беренчичева и ушла.

Перед Каченкиной гримеркой стояла, прислонившись к стене, Ивета Паныркова, это тоже одна почти новая актриса, которая теперь дружит с Андреей Кроуповой. Я поздоровалась, а она испугалась. Я хотела открыть дверь, но не смогла. Я как следует подергала ручку. Мне открыла Андреа Кроупова – похоже, она стояла прямо за дверью.

– Привет, – сказала я.

– Хорошо, как хочешь, – сказала Андреа Каченке, – как хочешь. Я тебя предупредила.

– Мне тридцать шесть, – кричала Каченка. – И ни в какие союзы молодежи я вступать не собираюсь! И если тебе позарез надо услышать, что я об этом думаю, то я думаю, что все это настоящая мерзость! Достаточно?

– Достаточно. Привет, Хеленка.

Андреа ушла.

Все закончилось хорошо, потому что Каченка совсем не заметила, как я выгляжу.

 

8. Как мы откопали партизана

Пепа с Каченкой разрешили мне ходить в искорки! Сперва они закрылись на кухне и кричали друг другу что-то о том, что имеет смысл, а что нет, потом впустили меня, сами ушли и хлопали дверями по квартире. Наконец они вернулись и сказали, что если я хочу, то могу туда ходить. Каченка, мне показалось, была заплаканная и разговаривала немного грубо.

В последнее время она часто плачет и ругается. Но я думаю, что искорки никакие не сраные и что будет здорово. Наш отряд называется «Веселые лемминги», а вожатую зовут Андела и она уже учится в гимназии.

Я была с ними в первом походе и очень этим горжусь, потому что мне разрешили написать о нем заметку в стенгазете, а главное, нарисовать рисунок. Заметка называется «По следам партизан», но она так называется просто так, потому что на самом деле партизаны были очень осторожные и не оставляли никаких следов. И так называлось наше мероприятие. Мероприятие – это поход или что угодно еще, что мы делаем с искорками. Поход был мероприятием в честь 9 мая, когда Советский Союз с партизанами и коммунистами освободил нашу родину от немцев, потому что тогда русские еще были хорошие. Думаю, им помогал и Будь Жегорт, наверное, поэтому мы так часто читаем о нем стихи.

Недалеко от Ничина есть деревня Тоужим, а возле нее холм Палице, где прогремели последние выстрелы Второй мировой войны. Поэтому там стоит большой монумент и проходят почти все ничинские мероприятия. И как раз туда мы отправились в поход.

Мы шли по полям и лесам, в которых раньше было полно партизан и фашистов. Партизаны жили в землянках – это такие норы в земле, которые придумали в Советском Союзе. Если немцы застреливали какого-нибудь партизана, то другие партизаны тут же закапывали его в лесу. Но они не делали ему никакого надгробия, а, наоборот, долго прыгали и топтали, а сверху все засыпали мхом и шишками, чтобы немцы ничего не нашли. Хотя я не понимаю почему, раз он уже и так умер. Но так это было, нам по дороге об этом рассказывал Владимир.

Владимир не наш вожатый, а пан, которого Андела взяла с собой в поход и сказала нам, что он специалист по партизанам. Он выглядел совсем как Ежишек, который состарился, и точно так же хмурился. Было не похоже, что он собирается нам что-то рассказывать о партизанах. Когда Ленка Краткая, дочь учительницы Краткой, спросила его: «Товарищ Владимир, ведь вас назвали в честь товарища Ленина?» – он ответил: «Вполне возможно, родители не очень-то меня хотели, товарищ девочка». И нахмурился еще больше.

Тогда Андела быстро оттащила его куда-то за дерево, что-то ему там говорила и при этом сильно размахивала руками. Когда они вернулись, то он уже вел себя совсем по-другому, и когда мы жарили сардельки на костре, он достал из сумки пиво и наконец-то начал рассказывать нам о жизни партизан.

Это было очень интересно и захватывающе, только я не понимала, как они могли всю войну прятаться и сражаться с немцами, когда этот лес такой редкий и его можно быстро пройти насквозь. Но Владимир объяснил мне, что, во-первых, у них было полно этих самых землянок, а во-вторых, ничинские партизаны – это особый вид партизан. Все они были маленькие и ужасно горбатые, поэтому могли невероятно быстро петлять и лазать по деревьям. А вообще условия были действительно плохие, и многие погибали. Потому их столько закопано вокруг Ничина.

Мы смотрели, как догорает костер, и никто ничего не говорил. Я думаю, что всем стало страшновато. Мне-то точно. Владимир допил пиво, встал и показал в глубь деревьев.

– Так, слушайте, – сказал он, – видите вон ту большую гору шишек? Вам она не кажется подозрительной? Мне – да. А вон та мягкая мшистая ямка в форме прямоугольника тоже довольно необычная, правда? Слушайте меня внимательно, наверное, до вас уже тоже дошло, что́ там может скрываться. Поэтому предложение такое. Вас здесь два, четыре, шестеро – разделитесь на две команды по три человека, возьмите перочинные ножи и палки и исследуйте эти два места. Если меня не подводит мой инстинкт специалиста, то… Но не хочу вас пугать. Видите этот нож? – Владимир достал откуда-то невероятно длинный тесак. – Это я взял себе на память у одного, которого в прошлом году откопал недалеко отсюда. Тогда об этом писали все газеты. Так что начинайте, если, конечно, не боитесь.

– Не боимся, – прошептал Сецкий, которому грозит четверка по поведению.

Все остальные молчали.

– Отлично! – сказал Владимир и обнял Анделу за плечи. – Мы с Анделой пока что пойдем в лес, поискать других. Вернемся примерно через полчаса и доложим вам обо всем. Если что, кричите.

Андела совсем не выглядела воодушевленной и пыталась отговорить Владимира, но Владимир тянул ее за собой и кричал нам:

– Видите, дети? И ваша товарищ вожатая боится. Этого не нужно стыдиться, главное – уметь это перебороть.

Андела еще пару раз оглянулась, и они оба исчезли в лесу. Лес был не таким уж и редким.

Нас было как раз три девочки и три мальчика. Мальчики, конечно же, сказали, что они будут одной командой, а мы чтобы были другой. И забрали себе ту груду шишек.

Мы начали копать. Я думала о том, что у Пепы сегодня день рождения и что вечером будем отмечать. Еще я беспокоилась, успею ли купить ему подарок, не будут ли закрыты все магазины, когда мы вернемся в Ничин. Особенно хозяйственный. А еще у меня все время что-то странно подергивалось в запястье и в голове. Потом я вспомнила, что вечером обязательно будет торт и мне в виде исключения тоже можно будет его поесть, а может быть, еще и на завтрак. Это мне немного помогло.

– Боже мой – нога!

Это заорал Сецкий. Ножик выпал у меня из руки, Здена закричала, а Краткая прямо рухнула, будто ее кто-то пнул под коленкой. Сецкий хохотал и от радости подпрыгивал.

– Вот дурак! – кричали мальчики, но тоже радовались.

Краткая обиделась. Села подальше на мох, достала вафлю и сказала, что ей на все наплевать.

– Я все расскажу, – сказала она. – Расскажу маме. Этот парень какой-то странный, а если здесь и есть какие-нибудь партизаны, то пускай их ищет полиция.

Так что из нашей команды остались копать только мы со Зденой. У нас уже была довольно большая яма, и мы сильно испачкались.

– Краткая, ла-ла-ла, ты в штаны наделала! – пел Сецкий.

Я не смогла сдержать смех, хотя и знаю, каково это, когда над тобой все смеются. Хотя эта Краткая, конечно… ну не знаю, в общем.

И тут я наткнулась на что-то твердое. Я подумала, что это камень, но даже когда я старалась рыть в сторону, достать это не получалось. Оно было везде.

– Зденка! – позвала я, и мой голос звучал так, будто у меня ангина. – Подойди помоги.

Я вся дрожала. Наконец мы сдвинули это с места.

– Мальчики! Андела! Помогите!

Все сбежались и стали глазеть. Это была кость. Большущая и длинная. Это был партизан!

– Очуметь, – сказал Сецкий.

Здена все кричала и кричала. Из-за деревьев показался Владимир, а потом Андела. Но она шла медленно и странно шаталась. Когда она подошла ближе, мы увидели, что в руках она держит свои разбитые ужасно толстые очки.

Еще она была растрепанная и вообще странно выглядела. Мы объяснили, что случилось, и показали Владимиру партизана. Но Владимир нас разочаровал. Сказал, что это очень серьезно, а уже поздно, так что теперь эту кость нужно опять как следует закопать, а он, Владимир, в Ничине сообщит об этой находке в полицию. Он говорил почти так же, как Краткая, и мне показалось, что ему это все уже совсем не интересно.

– Так, господа, – сказал он, – а теперь идем на автобус, потому что Андела легла, то есть наступила на свои очки и не может идти пешком. Вы проявили высокую степень храбрости и заслужили мое бесконечное восхищение. – При этом он все время подмигивал Анделе, но она этого не видела. Думаю, что она вообще ничего не видела.

– Владимир, можно хотя бы взять эту кость, раз она нам стоила такого труда? – попросила я.

Владимир снова нахмурился.

– А то полицейские не поверят, – поддержал меня Сецкий, – а так-то мы могли на все это наплевать.

– Ну хорошо, – наконец-то согласился Владимир. – Дайте это сюда.

Он забрал кость, бутылки из-под пива, и мы поехали домой.

В Ничине я сразу пошла на площадь в магазин косметики и купила Пепе одеколон после бритья фирмы «Питралон» за девять крон, и еще хватило на бритвы «Астра» за пять. Когда я стояла в очереди в кассу, то увидела у магазина Анделу с Владимиром, как они над чем-то смеются и целуются. Вдруг Владимир раскрыл мешок, достал из него ту самую кость партизана и выбросил в урну. А потом они ушли. Я вышла на улицу, осторожно посмотрела по сторонам, не наблюдает ли кто за мной, и быстро достала кость. Я спрятала ее в сумку, но она была такая длинная, что край все равно торчал наружу. По пути домой мне пришлось незаметно прикрывать его одной рукой и делать вид, что ничего не происходит.

У театра я встретила Беренчичеву.

– Привет, Хелча! – крикнула она мне. – Куда ты несешь эту свиную кость? Пепа получит ее на день рождения?

– Это не свиная, а партизанская кость, – сказала я и очень обиделась на Беренчичеву.

– Меня не проведешь, я деревенская. Слушай, я вечером тоже к вам приду. Но только после экзамена, ты уже будешь дрыхнуть. Ну покеда.

Какая наглая, ее никто не просил к нам заходить. Ладно, но вдруг она права? Свиная кость не выходила у меня из головы. Мне совсем не хотелось, чтобы надо мной смеялись. На всякий случай я спрятала партизана в кусты у дома и пошла есть торт.

Торт был, но сначала были еще шницели с картофельным салатом. Я спросила у Каченки, из коровы или из свиньи эти шницели. Она ответила, что из свиньи, и тогда я спросила, не остались ли от нее какие-нибудь кости. Каченка сказала, что в шницелях нет никаких костей, но что если я еще не наелась, то могу в виде исключения взять себе добавки. Я сказала, что лучше возьму еще торта, и больше об этом не заговаривала. После ужина Пепичеку нужно было идти спать, но пришли пан Дусил, Лудек Старый и Лида Птачкова с Тютей, и мне разрешили остаться до половины десятого.

Я подарила Пепе подарки и пожелала ему всего наилучшего к его тридцатилетию.

– Хелча, а знаешь, что это значит, если после тридцати просыпаешься, а у тебя ничего не болит? – спросил Пепа.

Я не знала.

– Это значит, что ты в гробу.

Фу, ну и шутки, но главное, что ему понравился одеколон. А потом произошло что-то замечательное. Каченка отправила всех на кухню, а когда позвала обратно, то посреди комнаты стоял какой-то ящик или скорее груда ящиков, прикрытых простыней. Раз, два, три – многая лета – Каченка сдернула простыню, и там был проигрыватель! Каченка подарила Пепе проигрыватель и три пластинки: «Мою родину» Бедржиха Сметаны, народные песни Вальдемара Матушки и походные песни. Все аплодировали и обнимались, сразу включили Вальдемара Матушку и пели с ним вместе все его народные песни, особенно «Девушка, девушка, увядший цветок» и опять, и опять. Было так хорошо, что про меня совсем забыли. А когда вспомнили, то уже давно было десять и меня хотели скорее отправить спать. Только вдруг позвонили в дверь. Пепа открыл – на пороге стояла Йолана Беренчичева. По ее лицу и волосам текла кровь и капала прямо на майку. Все стали кричать, и только Пепа отвел Йолану в ванную, потом усадил ее в кресло и тихо спросил, что случилось.

– Меня избили, – сказала Беренчичева, – немного дали по морде.

– Кто?

– Кроупова с Панырковой. Они пришли ко мне после экзамена домой насчет ССМ, и я их послала ко всем чертям. Я сказала им, что я, конечно, такая же сука, как они, но не такая свинья. Они меня заперли, избили и убежали.

– Боже мой, что же нам делать? – голос Каченки звучал странно.

– Главное, налейте мне как следует, – попросила Йолана и, когда выпила, сказала, что она в порядке. Никто не знал, что делать дальше, и меня отправили спать. Только Беренчичева кричала:

– Оставьте ее! Оставьте этого ребенка, пусть знает, как выглядит жизнь. Настоящая, сучья жизнь.

– Жизнь, Йолана, не сахар, – сказал Пепа. – Но, между нами говоря, когда тебе двадцать – это все ерунда.

Утром я не вспомнила о партизане, а когда после обеда возвращалась из школы, то кости в кустах уже не было.

 

9. Как у нас на обед были внутренности

Вчера на обед у нас было что-то ужасное. Это называется легкие в сливках, это как бы мясо, но не такой плоский, ровный кусок, как, например, шницель, а маленькие, ужасно мягкие и скользкие кусочки, которые выглядят так, будто их кто-то выплюнул в этот соус. Я сказала, что не буду обедать, потому что не голодна и потому что уже с утра у меня ужасно болит живот. И это была абсолютная правда. Как только после завтрака я узнала, что будет на обед, у меня адски разболелся живот. Но мне все равно никто не поверил, и Пепа так угрожающе хмурился, что я сразу поняла, что меня ничто не спасет. Тогда я сначала съела рожки, это был гарнир, и, когда они закончились, я попыталась положить в рот остальное и быстро проглотить. Чтобы было легче, я закрыла глаза, но все равно не получалось. Пепа с Каченкой и Пепичеком уже доели, Пепичек пошел играть, а они сидели, хмурились и ждали, пока я доем. Я набила в рот столько легких, сколько поместилось, сказала, что мне нужно пойти пописать, и в туалете выплюнула все это. Но на тарелке их оставалось еще очень много. Наконец Пепа встал, сказал, что не может на это смотреть, хлопнул дверью и ушел. А Каченка сказала: «Дай, пожалуйста, сюда», – и выбросила оставшееся.

Это была большая удача, а то бы меня стошнило, как тех рыбок.

В субботу мы с Кристиной и паном Махачеком были у Махачеков на даче. Пани Махачкова там тоже была, но она с нами особенно не разговаривает, она в основном готовит или вяжет. Дача Махачеков у водохранилища, недалеко от Ничина, дом деревянный и все сразу в нем не помещаются. В саду они сделали много маленьких грядок, и пани Махачкова выращивает на них все, что может пригодиться для супа. Как только мы приехали, она сразу начала там копаться, а пан Махачек повел нас на водохранилище.

Оно такое большое, что не видно другого берега, выглядит почти как море. Но на нем не бывает больших волн и нет ни ракушек, ни медуз. Пан Махачек сидел на пеньке и курил, а мы с Кристиной просто так слонялись у воды, потому что купаться было еще холодно.

Я рассказывала Кристине, как выглядит настоящее море. Как оно пахнет и что оно приятное на вкус. Что на берегу моря есть пляжи, это такие луга из песка, на которых можно играть и находить что-нибудь интересное. Что море простирается так далеко, что совсем непонятно, где заканчивается вода, а где начинаются тучи. Увидеть это можно, но только когда плывет лодочка.

Еще я рассказывала ей, как по-болгарски «мороженое» и «спокойной ночи», и что когда болгары имеют в виду «да», то качают головой, как будто «нет», и наоборот, и что у них в магазинах есть белый вытянутый хлеб и никакого мяса, и что в кондитерских продают только квадратные прозрачные леденцы или еще сладкую кашу в круглых жестянках, и как мертвецов носят в открытых золотых гробах, и как я по этому всему соскучилась. Кристина не поверила, но больше ничего не сказала. Я подумала, что она тоже могла бы мне что-нибудь рассказать, но она вообще очень мало говорит. Почти так же мало, как пани Махачкова.

Не знаю, наверное, я не смогла бы искупаться в этом водохранилище, потому что вдоль всего берега в воде плавала какая-то противная густая желто-белая пена. На обратном пути я спросила, что это за пена, и пан Махачек ответил, что это оттого, что рыб тошнит.

Мне это показалось очень интересным, и дома я сразу побежала к Каченке, но она как раз стояла на коленях в комнате и делала упражнения с колесиком. С нее уже текло, она все время ездила туда-сюда и совсем не слушала, что я говорю. Она опять на диете, которая называется яичная, потому что нужно есть одни только яйца вкрутую и больше ничего другого.

Хорошо ей готовить в воскресенье на обед эти легкие, раз ей не нужно их есть. Я бы тоже с удовольствием ела на обед яйца вкрутую, но мне нельзя, хотя мне и нужно похудеть, а Каченка и так худая и, по-моему, спокойно могла бы есть одни торты.

Пепа бы точно послушал про рыб, но он как раз был в театре, и тогда я пошла рассказать об этом хотя бы Пепичеку. Он вылупил глаза, а потом сказал только: «Лыб я не люблю, я люблю больфе фницель».

Ну а на следующий день было то воскресенье с легкими. Шницель был, только когда к нам в гости приехала пражская бабушка Даша с тетей Мартой Краусовой.

Это было большое событие, но не потому, что в Ничин редко кто ездит, а потому, что коммунисты отпустили тетю Марту в Америку. В Америку ведь всегда не пускают. Тетя Марта двадцать лет каждый год отправляла это свое заявление и уже даже не думала, что ей правда это когда-нибудь разрешат.

Она уже старая, гораздо старше бабушки Даши, у нее белые волосы и она вся морщинистая. Но она поедет. Сказала, что прямо через неделю, пока они не передумали. Она поедет и уже никогда не вернется. Мне очень жаль, потому что тетя Марта моя очень хорошая пражская подруга, может даже лучшая, потому что с Терезой мы уже как-то особенно не переписываемся. Тереза уже, наверное, обо мне забыла, поскольку в Праге есть вещи поинтереснее меня.

Тетя Марта мне так хорошо рассказывала про дядю Крауса, про войну и про до войны, про один дом, который называется Манес, как тот знаменитый чешский художник, и еще про многое, о чем мне никто никогда не рассказывал. Она все время носила рыжий парик, который называется тициан, и пахла сигаретами. Я вообще не знала, что она такая старая, и совсем не думала, что она от меня уедет. Но от нее самой уже давно все уехали.

Каченка приготовила шницели с картофельным пюре, Пепа купил пиво и вино и все время говорил тете: «Да, Марта, выпей хорошенько, последний чешский ужин и финита!» И обязательно ударял рукой по столу. Говорил это снова и снова, и Каченка сердилась на него, зачем он мучает тетю. А тетя не сердилась. Она улыбалась и каждый раз говорила: «Что ж, дети мои, ведь так и есть».

Под конец Пепа уже говорил только «финита», а мне нужно было идти спать. Засыпая, я слышала, как все поют такую песню: «В том краю за морем пива, запретили там работать…» Пепа ее очень любит.

Утром, когда все еще спали и только я читала, а Пепичек играл в кроватке в мамонта, раздался сначала длинный звонок, а потом ужасный стук в дверь. Я уже хотела идти открывать, но наконец вышел Пепа, совсем помятый, и пошел посмотреть, кто там.

В коридоре стоял муж Андреи Кроуповой, Роберт Чушек, еще более помятый, чем Пепа, и кричал:

– Сколько, блин, можно, меня тут чуть не вырвало.

И как только Пепа открыл, он прямиком побежал к нам в туалет, а потом в ванную. Когда он вышел, Пепа все еще стоял у открытой двери, хмурился, как тогда из-за легких, и показывал Роберту на лестницу, чтобы он ушел. Но Роберт Чушек сел в нашей прихожей на пол и закурил.

– Послушай, Роберт, я серьезно, мы были друзьями, но после того, что твоя жена сказала Каче, я… Я, черт возьми, удивляюсь, что ты вообще сюда явился.

– Моя жена! Ни черта она мне не жена! Моя бывшая жена! Я вчера приехал, и она мне это сказала. Она уже у него живет.

– У кого?

– У этого Пелца, чтоб его, у этого коммуняки. Она мне сказала, что она не дура и ее не остановишь, что ей плевать на какую-то шестерку с телевидения. Что она будет делать карьеру! Представляешь? Она мне правда так сказала.

– Что ж, с нами она так же поступила.

Каченка стояла в дверях комнаты и выглядела странно. Как тетя Марта, когда снимет ти-циана.

– Завтра я встречаюсь с Вытлачилом, вот и началось… – сказала она.

– Мама, а что, если вам с Хеленкой и Пепичеком выйти прогуляться? Вот, возьми, и позавтракайте где-нибудь. – Пепа дал бабушке пятьдесят крон, а Каченка пошла на кухню варить кофе.

– Целую руки, милые дамы! – приветствовал Чушек бабушку и тетю, когда мы выходили, но с пола не встал.

Пепа открыл нам дверь, выглянул в коридор и сказал:

– Какое там «чуть», его тут действительно вырвало. – Убрал все и проводил нас на улицу.

Он извинялся перед тетей и о чем-то с ней шептался. Я поняла только: «…я же говорила». А потом мы пошли на Святую Гору, потому что там красиво.

 

10. Как начался заговор

В прошлый четверг наша вожатая Андела уже второй раз не пришла на искорки, и не пришел никто, чтобы сказать нам, что случилось и придет ли она еще когда-нибудь.

Мы ждали ее довольно долго, некоторые ушли, но мы со Зденой, Ленкой Краткой, Мишей Шпанихелем, Пепой, Элиашем и Тондой Сецким все сидели на ступенях школы и домой нам не хотелось. Мы думали, чего бы такого нам хотелось больше всего, и поняли – купаться, потому что жарко. Только Ленка со Зденой не умеют плавать, всем запрещено ходить купаться одним, и ни у кого с собой нет плавок. Так что пришлось думать опять.

Мы придумали Кровавое колено и немножко поиграли, но у нас не получалось бояться, потому что мы были в неподходящем месте, светило солнце и вообще было очень хорошо. В Кровавое колено лучше играть осенью, или нужно хотя бы залезть в кладовку или сделать что-нибудь другое мрачное. Но как раз это у нас и не получалось. Наконец пришлось признать, что от этой жары мы совсем глупые и лучше пойти по домам, все равно ничего не получится.

Все пошли в разные стороны, только мы с Сецким и Элиашем пошли вместе, потому что я шла к Каченке на генеральную, а Сецкий с Элиашем живут у дома культуры. Они дошли со мной прямо до театра и потом стояли там, топтались и всячески меня задерживали, когда я хотела войти. Сецкий ходил на руках, а Элиаш на руках ходить не умеет, и он показывал, как ходит на задних лапах их собака Пуцик. В конце концов Сецкий спросил меня, не возьму ли я их с собой в театр, потому что хотя они там уже и были, но никогда не заходили через служебный вход. Мне не очень хотелось, я уже представляла себе, как буду рисовать у Каченки в гримерке, но Сецкий с Элиашем в целом неплохие, к тому же Сецкий кое-что обо мне знает. Это по-настоящему страшная тайна, и если он ее разболтает, мне конец.

Это случилось примерно год назад, и Сецкий пообещал тогда, что никому не расскажет до самой смерти, и до сих пор держал свое слово, хотя у него и четверка по поведению и все учительницы его боятся. Но если бы он на меня обиделся, то мог бы, например, и передумать.

Так что я уж взяла их с собой в театр. Я показала им гримерку Пепы и Каченки и всякую косметику, парики и вообще разные интересные вещи, которые там есть, а потом мы пошли к костюмерше пани Гошковцовой. Она разрешила нам полазить между костюмами, Элиаш с Сецким примеряли разные шляпы, шапки и шлемы и были в полном восторге. Элиаш сказал Сецкому: «Вот блин, вообще мне не нравится одежда, но эта классная». Еще им очень понравилась большая стеклянная доска, на которой загорелась красная надпись «Тихо! Идет репетиция!».

Мы побывали в бутафорской, постижерной, костюмерной, в столярной мастерской, в помещении для пожарных, а мальчики все не хотели уходить, и я предложила посмотреть на репетицию. Они очень хотели. Тогда мы тихонько залезли на балкон и немного посмотрели.

Элиаш заметил, что над сценой висят две головы, одна из которых смеется, а другая хмурится, и спросил, что это. Я объяснила ему, что это имеются в виду маски, которые называются Комедия и Трагедия в честь театральных представлений, которые тоже называются комедией и трагедией, зависит от того, веселые они или скорее грустные, и что они сделаны из гипса. Элиаш был сильно разочарован, потому что он думал, что это отрубленные головы заключенных или фашистов. Сецкий сказал ему, что он дурак и что и так понятно, что это не могут быть настоящие отрубленные головы, потому что настоящие сразу начинали бы вонять и их бы приходилось постоянно менять. Но Элиаш сказал, что Владимир Ильич Ленин, который лежит в Москве на площади, настоящий труп, а не воняет, хотя его не меняют, так что можно было бы это как-нибудь устроить. «Это называется попробуй докажи», – сказал Сецкий. Но потом мы признали, что Элиаш тоже, может быть, прав.

Репетировали «Зарю на шахте “Карел”». Это о том, как было раньше, когда все было плохо. Я имею в виду до Великой Октябрьской социалистической революции или когда-то тогда. Как какие-то шахтеры работали на рудниках, но у них все было плохо и им было очень грустно, а потом они не работали на рудниках, потому что их выгнали, и у них опять все было плохо и им опять было грустно. Но наконец настала революция, шахтеры танцевали и пели, и у них уже было все хорошо до самой смерти. Грустными потом стали только те люди, которым было весело раньше.

Нам было неинтересно, и мы быстро вышли. Мальчики огорчались, что не ставят ничего о рыцарях или чертях, когда в театре есть столько красивых париков и шляп.

Сецкий спросил меня, как я думаю, комедия это была или трагедия, а то он как-то не понял. Я сказала, что не знаю, но что это можно выяснить, потому что как раз перерыв. Мы пошли вниз в курилку. Там уже был режиссер пан Новотный и почти все актеры. Мы вежливо поздоровались, и я подошла к режиссеру, хотя это и тот тип, что дружит с Кроуповой, и сказала:

– Пан режиссер, это мои одноклассники Элиаш и Сецкий, мы смотрели представление и хотели узнать, «Заря на шахте “Карел”» комедия или скорее трагедия. Я думаю, что трагедия, но не уверена.

Пан Новотный выбросил сигарету и ушел прочь. Он вообще нам не ответил. Но когда он проходил мимо Каченки, то сказал ей:

– А вы все никак не успокоитесь! Вы меня удивляете!

А я ее сразу не заметила и теперь боялась, что́ она мне скажет. Но она ничего не сказала. Поздоровалась с мальчиками и пошла переодеваться.

Потом мы еще зашли в отдел кадров, это такой кабинет, в котором сидят три добрые женщины, курят и пьют кофе. Каченка попросила, чтобы Сецкому и Элиашу дали разные театральные программки и плакаты.

– Пани Соучкова, вы знаете какого-нибудь актера, у которого была четверка по поведению? – спросил Сецкий.

– Так сразу не могу сказать, но подумаю, – пообещала Каченка.

– Тогда, пожалуйста, передайте мне потом через Хелену, мне нужно это знать. Или хотя бы у рабочего сцены, я все равно еще должен подумать, кем бы мне хотелось быть больше.

Пепа с Пепичеком нас уже ждали. Каченку еще ждала пани Гланцева, и они ее всячески развлекали. Особенно Пепичек, который ужасно кричал и топал, потому что опять показывал раненого мамонта. Пани Гланцева улыбалась ему и каждый раз, когда он топал, у нее подергивался левый глаз. Я поздоровалась с ней как полагается, и пани Гланцева улыбнулась мне так же, как Пепичеку.

– Очень рада видеть тебя, Хеленка, – сказала она. – Я принесла тебе маленький подарок.

Потом потянулась к сумке и подала мне маленькую тетрадь в черной обложке. Она пахла как те старые ноты, которые дедушка раскрывает за пианино. Я открыла ее, и внутри на картинке был гроб, а под ним написано старинным шрифтом: «Осиротевшее дитя – III, иллюстрированное издание».

– Спасибо, пани Гланцева. Но лучше не дарите мне это, – сказала я.

Пани Гланцева снова улыбнулась и сказала:

– Не плюй в колодец, Хелена. Возьми.

Потом она вынула из сумки и дала Каченке потрепанную книжку, на которой было написано: «С йогой к душевной гармонии». Пани Гланцева и ее муж глазной врач пан Гланц уже три года каждый день занимаются йогой. Йога – это такие упражнения, во время которых почти не нужно двигаться, зато нужно, например, взять одну свою руку и одну ногу, завязать их в узел и полчаса так выдержать.

Пани Гланцева постоянно уговаривает Каченку ходить с ними на этот кружок, но Каченка говорит, что не может никуда регулярно ходить. Тогда пани Гланцева принесла ей эту книжку, чтобы заниматься дома. Она пыталась завлечь и Пепу, только Пепу трудно завлечь чем-нибудь, если он сам не увлекся. Пани Гланцевой он сказал, что лучше сделает что-нибудь для своего здоровья в бассейне, и взял нас с Пепичеком с собой. Мы были очень довольны, особенно потому, что пани Гланцева все время нас поучает и ведет эти свои разговоры.

Однажды я показала ей свои драгоценные камни, которые мне подарили в костюмерной, и сказала, что больше всего мне нравятся розовые и у меня их пять, а она мне на это ответила, что черт больше всего любит то, что я люблю больше всего и что у меня хорошо посчитано. Или какую-то такую гадость.

По пути в бассейн я спросила у Пепы, не случится ли чего с Каченкой от йоги, потому что с тех пор, как пани Гланцева и доктор Гланц начали регулярно заниматься, оба стали ужасно заикаться и у них подергивается лицо, а за такое могут выгнать из театра.

Пепа сказал, чтобы я не беспокоилась, что йога не может навредить Каченке, но если ему покажется, что она начинает заикаться, то он сразу запретит ей заниматься. Только вот из театра Каченку, даже если она будет красивой и будет прекрасно говорить, все равно могут выгнать. И Пепу тоже. Пепа не хотел мне об этом рассказывать, чтобы я не забивала себе голову, пока я еще маленькая, но я это отлично знаю, хотя Пепа и делает вид, что он веселый. Каченка уже даже не делает вид, потому что ей понятно, что против нее сговорились.

Неудивительно, что она становится от этого угрюмой, я же знаю, что это такое. В Закопах против меня однажды сговорились все мальчики из соседних домов и каждый, кто меня встречал, говорил мне: «Ты умрешь».

Я не то чтобы боялась, что и правда умру, но все же больше мне понравилось бы, если бы они говорили, например, «привет» или «как дела». И уже совсем не хотелось выходить на улицу, хотя светило солнце и были каникулы. К счастью, мы потом поехали в Болгарию, а когда вернулись, то со мной опять все здоровались как обычно: «Салют, сарделька».

Каченке пока что никто не говорил никаких гадостей, но в театре это делается по-другому. Заговор распознается так: тому, к кому перестают хорошо относиться, начинают давать только роли статистов, а потом вообще ничего. Быть статистом – значит, например, в «Укрощении строптивой» вместо строптивой играть ее горничную. Каченка в предпоследней постановке как раз играла какую-то горничную, а в последней – женщину, которая один раз проходит через сцену с барабаном и вообще ничего не говорит. Так что думаю, она по-настоящему в опасности.

У Андреи Кроуповой, наоборот, всегда были роли статистов, а теперь она вдруг играет главные. Еще из театра уходит Беренчичева, наверное потому, что Кроупова с Панырковой ее побили. После каникул она будет работать в другом театре, аж где-то в Моравии.

Родители из-за этого поссорились. То есть не из-за этого, а из-за того, что Беренчичева хотела одолжить в банке десять тысяч крон, но для того, чтобы ей их дали, нужно, чтобы кто-нибудь подписал бумагу, что он их заплатит, если она не заплатит. Она пришла просить Каченку, и Каченка ей это пообещала. Но Пепа ужасно разозлился, кричал, что Беренчичева чокнутая и что будет, если что-нибудь случится, когда у нас самих совсем нет денег.

Но Каченка решила, что подпишет, потому что порядочные люди должны помогать. Как можно быть уверенным в порядочности, орал Пепа, если знаком с человеком всего пару месяцев. Я удивилась, ведь однажды я видела, как Пепа в углу за занавесом держал Беренчичеву за руку и о чем-то шептался с ней или что-то в этом роде. Так что я думала, она ему нравится. Но вообще-то я рада, что ошиблась.

 

11. Как я нашла друзей

Бабушка меня разозлила так сильно, что хочется собрать вещи и сбежать. Вот пошла бы я пешком и ночевала бы в поле на стоге сена, ела бы малину и клубнику и другое, что нашла бы. Главное, ушла бы из Закопов.

А если бы стало жарко, то искупалась бы в пруду, в каком захочу, а не в ванной и не в дурацком резиновом надувном бассейне для мелюзги, которая плавать не умеет.

По дороге я бы подружилась с разными хорошими незнакомыми людьми, как это делает дедушка Франтишек. И я бы все шла и шла и дошла до Моравии, до города Опавы, который, говорят, очень красивый и в котором Каченка с Пепой уже три дня в отпуске и пробудут еще неделю.

А поскольку я бы все ходила, плавала и мало ела, то пришла бы такой худой, что одежда на мне висела бы и Пепа с Каченкой очень бы обрадовались тому, какая я молодец и какая красивая и как я их здорово нашла. И, может быть, купили бы мне новую майку и штаны, лучше розовые, и еще маленький шлем, потому что обратно я бы поехала с ними на мотоцикле. Я бы там прекрасно поместилась, потому что уже была бы не круглой, а плоской, как все красивые девушки.

А бабушка бы все это время бегала по деревне, причитала и сожалела бы о том, что не позволила мне поехать с Касекрами купаться даже в самую жару, и что никогда не разрешала мне купить мороженое, и что заставила меня писать письмо Фрайштайну, и что рассказывала мне о нем несмотря на то, что я затыкала уши. Но было бы уже поздно, никто бы обо мне ничего не знал.

Только я не могу уйти. Этот город Опава так далеко, что за неделю до него не дойти, и у меня со-всем нет денег на поезд или автобус. Еще я не могу уйти из-за дедушки Франтишека, потому что он бы очень расстроился, боялся бы за меня, а бабушка бы на нем вымещала злость. Этого я совсем не хочу, потому что дедушка ни в чем не виноват.

С дедушкой мы хотя бы ходим в лес и в разные деревни вокруг Закопов и ездили в Бероун. Правда, купаться мы не ходим никогда, потому что даже дедушка не посмеет, если бабушка что-то запретила. Он постоянно говорит мне: «Деточка, не сердись, бабушка ведь желает добра. Она так любит тебя, что все время о тебе беспокоится, чтобы ты не простыла и как бы с тобой чего-нибудь не случилось». Но я все равно сержусь, и мне грустно.

Бабушка действительно добра ко мне на словах и в еде. А все самое важное она все равно портит. Когда последний раз Касекры ехали с детьми купаться, то они заехали к нам и попросили бабушку отпустить меня с ними. Бабушка сказала «нет», но я так плакала, что она в конце концов согласилась. Я уже обрадовалась, а она вдруг сказала, что поехать я могу, но лезть в воду – ни в коем случае. Касекры советовали мне спокойно идти купаться, потому что они ничего не расскажут бабушке.

Только ведь лгать нельзя, а то Пепа с Каченкой ужасно во мне разочаруются.

Так что я все время сидела на берегу, только ноги намочила в воде и смотрела, как остальные купаются. Лучше уж больше не ездить.

Потом вечером я ела булочки, которые утром испекла бабушка, и рисовала сказку про принцессу Эвженку, запертую в башне. Я рисую на отдельных листах и, когда все готово, сшиваю их иголкой с ниткой и получается настоящая книжка. Это всегда поднимает мне настроение.

На следующий день я не рисовала, потому что мы с дедушкой поехали во Вркоши на футбол. Домой мы шли пешком и вернулись уже поздно. Когда утром я стала искать свои картинки, то оказалось, что на некоторых накалякал Пепичек, а остальные вообще исчезли. Я пошла задать Пепичеку трепку.

Когда я спросила, зачем он испортил мои рисунки, то он сказал, что не портил, а только пририсовал львов и слонов, потому что они ему нравятся. Он искалякал только те, что были с дикими зверями в лесу вокруг замка. Остальные, с грустной принцессой, куда-то унесла бабушка. Я пошла посмотреть в спальне, на ночном столике у бабушкиной постели, и там это и было! Начатое письмо к Фрайштайну, моя фотография и принцесса Эвженка.

Дорогой Карел!

Хеленка, слава Богу, на некоторое время у нас, и мы заботимся о ней так, как Вы бы, несомненно, этого желали. Она правда очень добрая, весьма одаренная девочка и невероятно похожа на Вас.

К сожалению, я часто вижу ее молчаливой и грустной, ибо никто не может заменить ребенку отца, несмотря на то что мы с Франтишеком по-настоящему стараемся. Она нарисовала для Вас картинки, прилагаю их. Она уже прекрасно умеет писать, но не осмеливается писать Вам из-за Катерины и отчима.

Я взяла все это, разорвала на мелкие кусочки и выбросила даже вместе с принцессой Эвженкой в туалет.

И бабушке об этом сказала. Каченке она нажаловаться на меня не сможет. Но сердилась она ужасно и снова рассказывала мне, как у Фрайштайна, когда он был маленьким мальчиком, фашисты застрелили маму прямо на глазах. Но ведь я в этом не виновата! Я не была нужна Фрайштайну, а теперь он мне тоже не нужен. Мне больше всего нужны Каченка и Пепа, но они уехали, еще мне нужны какие-нибудь друзья, но их у меня почти нет. В Закопах уж точно.

Я хожу кругами вокруг домов и смотрю, нет ли кого, кто со мной хотя бы немного поиграл. Я обязательно кого-нибудь встречаю, но играть со мной никто не хочет. Так что мне приходится самой себя занимать. Обычно рисованием.

Я скучаю по кружку, по пану Пецке и больше всего по глине. У меня прямо чешутся пальцы, и иногда ночью мне снится этот запах, который бывает только там, и он такой же прекрасный, как тот, что в театре. Еще мне нравится, как пахнут старые фотографии. У бабушки в спальне в комоде их полный ящик. Я хожу туда их смотреть, но тайком, потому что бабушка не хочет их мне давать. Я сажусь на пол, открываю нижний ящик и раскладываю их вокруг себя. Больше всего мне нравятся фотографии, на которых красивые дамы в красивых платьях, например, на лошади или на балу. Это бабушкины сестры Аня и Ирма, и сама бабушка, когда она еще не выглядела как бабушка.

Я нашла там одну фотографию, на которой на обороте написано «Dem Karel seine Mutti», это по-немецки, и это значит «Карелу от мамы». На фотографии пани Фрайштайнова, то есть Хелена, мама Фрайштайна. Она тоже красивая и молодая и в красивом платье, но так по-принцессному, как бабушка и ее сестры, она не выглядит. Она не светловолосая, и у нее серьезное выражение лица, как будто она знает, что натворит Фрайштайн, когда вырастет. У нее точно такие же кудрявые волосы, как у меня.

Я долго рассматривала ее и пыталась представить, каково это – быть убитым фашистами, когда ты еще нестарый. Но я не знаю. В конце концов я украла эту фотографию и спрятала. Это же моя бабушка, а не бабушкина, что такого. Я еще не знаю, что сделаю с ней, но рвать и выбрасывать в туалет, как Фрайштайна, не хочу. Конечно, это его мама, но она же ни в чем не виновата. Наверное, положу ее в СОВ, к тому зеркальцу и рыбе, которые мне подарила тетя Марта.

Я успела все как следует убрать, и бабушка даже ничего не заметила. Видимо потому, что сегодня у нее гости. Это случается редко, примерно раз в неделю, в субботу или в воскресенье, зависит от того, когда пани Веверкова идет на кладбище. Она всегда заходит по пути.

Пани Веверкова ужасно толстая, не такая старая, как бабушка, но тоже достаточно старая.

Она живет в доме с большим садом, она в нем одна и почти ни с кем не разговаривает. Бабушке она всегда рассказывает, кто ей что сделал и с кем она судится. Мне пани Веверкова не очень нравится, потому что она плохо пахнет, будто описалась, и потому что она ужасная сплетница.

Я тоже однажды описалась, но я была не виновата. Это случилось из-за того, что Каченка случайно послала меня в школу на час раньше. Школа была еще заперта, и я ждала, пока откроют. Мне очень захотелось писать, и я не знала, что делать. Я не могла пописать на улице, потому что там все видно со всех сторон, но главное, потому, что вместе со мной ждал Сецкий, которого тоже по ошибке отправили в школу, и я его стеснялась. Я переминалась с ноги на ногу, и мне было очень плохо. Я боялась идти обратно домой, потому что потом опоздала бы в школу и еще потому, что если бы я начала двигаться, то могла бы описаться. Но я все равно описалась, и Сецкий это видел. Я плакала, но Сецкий сам пообещал, что никогда никому не расскажет. Это та самая тайна, которую он обо мне знает. Это было в первом классе, когда я была еще маленькая и глупая.

Только пани Веверкова не маленькая и может спокойно сходить в туалет и дома, и у нас, так что я не знаю, почему она писается. Но это меня не сильно волнует. Мне больше не нравится то, как они с бабушкой говорят разные гадости о разных людях. И о Каченке с Пепой. Пани Веверкова при этом все время что-нибудь ест, фыркает и трясет губами, как какой-нибудь боксер.

Я не знаю, почему бабушка дружит именно с ней, если каждый раз, увидев ее в окно, она кричит: «Дед! Опять к нам тащится. Спрячь булки!» Но когда дедушка потом открывает пани Веверковой, бабушка говорит: «Приветствую тебя, Божена, ты так добра, что зашла проведать нас».

А потом они вместе ругают Каченку. Вот так. Ну, зато можно немножко позаниматься тем, чем хочется, и дедушке тоже. Он обычно сбегает.

Мне кажется, я никогда не слышала, чтобы дедушка Франтишек о ком-нибудь плохо говорил. Даже о бабушке, и это удивительно. Даже пани Веверкова уговаривала бабушку быть добрее к дедушке, потому что второго такого мужчину трудно найти. Пани Веверковой дедушка помог написать жалобу, когда колхоз завонял ей сад. В ее большой сад, где растут орешник и слива, колхоз спустил навозную жижу, так что вода в колодце испортилась и теперь вокруг ужасно пахнет и бегают большие толстые мыши. Вообще, вполне возможно, что пани Веверкова так неприятно пахнет не потому, что писается, а потому, что ее завонял колхоз.

Если у колхоза в Закопах есть какой-нибудь дом, то оттуда всегда воняет, там грязь и кругом всякая мерзость. Особенно в закопском замке, это их главное здание.

Там раньше жила настоящая княгиня, и дедушка был с ней знаком, потому что его папа Алоис был у ее папы Рудольфа управляющим, и одна из его сестер, Тоничка, была компаньонкой у Гермины, одной из ее сестер. Это значит, что она должна была с ней разговаривать и ездить по всему свету. Соучковы жили в маленьком домике в замковом парке, но домик уже развалился, от него остались только большие камни и куски дерева, а княгиня со всеми своими сестрами давно куда-то исчезла.

Очень жаль, а то бы мы с дедушкой наверняка ходили в замок, и я, когда вырасту, тоже могла бы стать компаньонкой. Мне кажется, это отличная работа.

Однажды княгиня подарила дедушке золотой перстень. Дедушка его совсем не носит, он у него спрятан в коробочке, но я видела. Думаю, что княгине дедушка тоже как-нибудь помог. Нужно будет спросить.

Недавно я ходила в замок посмотреть, не спрятан ли там какой-нибудь клад. Но ничего не нашла. Внизу коровы и поросята, а наверху все комнаты пустые, только в углах обычно накакано. Я смотрела из окна на Закопы и играла в то, что я княгиня. Ко мне подошли маленькие цыгане, они живут в одной комнате внизу, и они видели, как я играю, а я не заметила их вовремя. Они ужасно хохотали, я даже думала убежать, но они не хотели меня обидеть, им просто было интересно. Тогда я стала рассказывать им, как все было раньше, и потом мы устроили большой бал, потому что их было много и они отлично умеют танцевать.

Я спросила, правда ли, что они едят и собак с кошками, но они только смеялись и толкали друг друга. Я пообещала, что снова приду, и стала ходить туда каждый день и каждый раз из дома приносила им какую-нибудь еду, чтобы им не есть кошек, и еще я была рада, что мне есть с кем поиграть. Но однажды нас заметил пан Новак, это наш сосед из дома, он нажаловался бабушке, что я залезаю в замок, а туда никому нельзя, и что я играю с цыганами. Так что у меня опять осталось одно только рисование.

Бабушка устроила скандал: что, мол, подумают люди и как я могу дружить с цыганами, грязными и вонючими. Бабушка ничего не понимает, все портит и лучше бы понюхала свою пани Веверкову.

 

12. Как Беренчичева выпрыгнула из окна

Я пошла в третий класс. Уже осень, но мне это не мешает. Я люблю осень. Осень хорошо пахнет, все цветное и непримелькавшееся, как будто новое. И все не взаправду, потому что скоро снова станет таким же, как в прошлом и в позапрошлом году. Но до тех пор это красивая пора. Тем более мне уже надоело в Закопах, а нигде больше этим летом мы не были.

Из России приехали Лагроны и снова стали ходить в наш класс, потому что их папы и дяди, их карусели и качели каждый год зимуют в Ничине. Лагроны даже почти не умеют читать и писать, один не умеет вообще ничего, а другой, правда, довольно хорошо считает, потому что собирает деньги у качелей. Их даже бесполезно отдавать в коррекционную школу, в марте они снова уезжают, так что они бы туда все равно не ходили. Пани учительница Колачкова старается не обращать на них внимания. Она знает, что не может их победить.

На прошлой неделе пани Колачкова сообщила нам, что Тонда Сецкий переехал и больше не будет ходить в нашу школу. Она сказала это так, будто это ничего особенного, но было заметно, что она рада, потому что с Сецким она очень насердилась. Однажды она так разозлилась, когда он кукарекал, что ударила его кулаком по спине, а он все равно не обращал внимания и кукарекал дальше, пока ему не надоело.

Каченка говорит, что Сецкие хоть и действительно переехали, но не просто так, как, скажем, Тереза в Прагу, а что они сбежали в Западную Германию, как Фрайштайн в Америку.

Я бы, наверное, так не смогла, я бегаю ужасно медленно, но у Сецкого хорошо получалось, он очень смелый, и еще у него была четверка по поведению. Теперь можно не бояться, он меня уже не выдаст. Только все равно я не очень рада, мне он, в общем, нравился.

Каченка уже умеет стоять на голове. Лицо у нее становится темно-красное, и она может так выдержать минут пятнадцать, а про колесико и не вспоминает. Теперь больше, чем похудеть, Каченка хочет обрести душевную гармонию. Ну, тут, наверное, действительно лучше встать на голову, чем ездить туда-сюда с колесиком. Она и другие интересные упражнения научилась делать по книге пани Гланцевой, но в остальном все плохо.

В театре ей не дали роль в «Пани Марьянке – матери полка» Йозефа Каэтана Тыла и даже в «Начинаем жить» по книге русского воспитателя Макаренко. Пепа репетирует этого Макаренко, и ему совсем не нравится, он хотел бы быть дома. А Каченка дома и была бы рада репетировать что угодно. Так что все недовольны и постоянно что-то обсуждают.

Хорошо, что теперь у Каченки много времени и мы можем вместе гулять и разговаривать. Мы ходим на Святую Гору, за грибами, а еще ходили запускать воздушного змея – все самое приятное, что раньше особо не получалось. Но я не могу развеселить Каченку. Она боится, что ей придется уйти из театра и у нас не будет денег. С этим я никак не могу помочь.

А если убить Кроупову или Вытлачила? Я пока не знаю как, но уже начинаю об этом думать. Каченке я ничего не рассказываю, потому что она, наверное, не согласится. Она говорит, что достаточно, если я буду хорошо учиться, что это ей самая большая помощь. Но мне кажется, что это ужасная глупость. Я все время хорошо учусь, и это еще ни разу никому ни в чем не помогло, даже мне.

Убийство гораздо лучше, но как его устроить? Мы с классом все время ходим на разные фильмы о войне, и там все время стреляют из пулемета и бросают гранаты, так что в конце все умирают. Но это мне как раз не очень нравится, и пулемета у меня тоже нет. Можно, конечно, ударить человека ножом в шею, но это нужно делать вблизи, и у него будет течь кровь, а от этого я могу упасть в обморок, как в тот раз, когда я порезала палец, и тогда меня сразу найдут и посадят в тюрьму. А это Каченку с Пепой не порадует, да и меня тоже.

Зато в тюрьме я могла бы хорошо похудеть. Но все же лучше, если никогда не выяснится, кто убил Кроупову. Я же могу там оставить маленькую записку, на которой заранее напишу «Черный мститель» или что-нибудь похожее и обожгу бумагу над свечкой. Это чтобы директор и все другие испугались и сразу бы прекратили заговор. А в остальном – никаких следов.

Но лучше всего, наверное, если бы Кроупова ни с того ни с сего заболела какой-нибудь ужасной болезнью и умерла сама по себе. Но она же молодая и здоровая, и я могу заразить ее только ангиной, когда опять заболею. А от этого она, наверное, не умрет. Жалко, что Сецкий в Германии, он бы мне посоветовал. Теперь за мной постоянно ходит Миша Шпанихель, тоже из нашего класса, но он такой очкарик в белых брюках и об убийствах в жизни не слышал, это точно.

Миша меня просто замучил, потому что он меня любит. Я рада, что меня кто-то любит, но мне все это не очень нравится. Каждый день он ждет меня в проходе к нашему двору и не пускает домой. Он нарочно забирает у меня сумку или мешок со сменкой или что-нибудь еще, чтобы я не могла уйти. Мне приходится его прогонять и уговаривать, а потом всегда ждать, пока ему это не надоест. И когда я не иду домой и остаюсь там с ним, то он не разговаривает, а только смотрит. Я всегда спрашиваю его: «Чего ты хочешь, Миша?» А он только говорит: «Хе-хе-хе». Совсем как псих из сумасшедшего дома.

Когда в прошлом году меня любил Гонза Безвад из Закопов, то мы тогда ходили туда-сюда по полю, а потом он вдруг ни с того ни с сего повалил меня на землю и обслюнявил мне все лицо. Поэтому я убежала и с тех пор с ним не разговариваю.

Я тоже уже кое-кого любила. Например, рыцаря Далибора из Козоед, который у меня в пенале, или еще мне нравится Лудек Старый из театра. И если бы они меня тоже любили, то я бы точно не делала им таких глупостей, а мы бы просто хорошо поговорили.

Миша Шпанихель так любит меня, что однажды его папа с мамой пришли на меня посмотреть, потому что он им дома все время обо мне рассказывает. Я как раз сидела во дворе между домами, на той дороге, где после дождя такая же хорошая грязь, как глина на кружке, и делала скульптуру. Туда они и пришли. Миша, его мама и папа. У всех были золотые очки и белые брюки клеш. Я сказала им: «Здравствуйте».

Миша сказал: «Привет», а его мама покрутила головой и печально сказала: «Так это и есть та Хеленка…» А потом они быстро ушли. Они даже не пригласили меня к себе в гости. Хотя я бы все равно не пошла, поскольку, как говорит бабушка, кто знает, что это за люди, раз с ними говорить не о чем.

Вчера мы со Зденой Климовой пошли в магазин канцтоваров и встретили нашу вожатую Анделу из искорок. Она была совсем на себя не похожа, поэтому мы ее не сразу узнали. Но когда узнали, то очень обрадовались. Последние искорки были весной, а потом она больше не приходила, и мы уже боялись, что с ней что-нибудь случилось.

– Приве-ет! – закричали мы.

И Здена сразу сказала:

– Ой! Андела, ты какая-то толстая!

Я бы не стала так говорить, потому что знаю, каково это, когда кто-нибудь говорит такое. Но вообще все правда, живот у Анделы был как полбочки.

– Я не толстая, – сказала она, – я жду малыша.

– Так ты вышла замуж? – обрадовались мы.

– Нет, я не замужем, – ответила Андела и ушла. Она совсем не хотела говорить с нами об этом.

Мы купили угольники и сели на бордюр у фонтана.

– Как это – у нее будет ребенок, но она не замужем? – спросила Здена.

Я объяснила ей, что для этого не нужно быть замужем, потому что Каченка тоже не была замужем за Фрайштайном, а я у них все равно родилась. Это точно. Но как это все на самом деле, мы не очень знали. Здена думает, что дети получаются от поцелуев, но это точно не так, потому что тогда бы дети могли быть и у детей, и у старых людей, но у детей и старых людей детей нет. Однажды одна девочка, которая попала к нам на второй год, но которая уже не у нас, потому что опять попала куда-то на второй год, говорила, что люди это делают так же, как звери. Тогда я спросила у Каченки, правда ли это, а Каченка рассердилась: «Фу! Так нельзя сказать». А как можно – не сказала. Только все выспрашивала, где я это услышала, но я ей ничего не ответила, потому что понимала, что она опять побежит в школу.

В общем, с этими животными все осталось невыясненным. Но я все равно не знаю, что они делают, поэтому не могу понять, делают ли это люди.

Каченка каждый раз, когда я хочу поговорить об этом, начинает рассказывать, что малыш у мамы в животе, как семечко в яблоке. Но как оно туда попадает? Это какая-то большая тайна, и, может быть, Каченка сама не очень понимает, хоть у нее уже и было два малыша.

Еще на каникулах в Закопах я слышала, как две пани разговаривали перед домом о третьей пани, которая тоже там живет. У нее много детей, нет мужа и она такая небрежная. Одна сказала: «Вошмикова опять ждет ребенка». А другая: «Не говори! Опять эту суку кто-то отодрал?» И та первая: «Главное, чтобы это не был ваш Владя».

Вот это настоящий кошмар. Тогда лучше совсем не иметь детей, чем разрешать кому-нибудь себя бить. Я не люблю, даже когда на меня кричат, а тем более такое.

Я надеялась, что после угольника у меня останутся какие-нибудь деньги и я куплю себе восковые мелки. Но у меня осталось только две кроны, а это мало. Этого хватит только на ластик или на обычные карандаши. Жаль, что карандаши не продаются, как сигареты, по одному. Тогда я купила бы розовый на платья для принцесс или редкий сине-зеленый для моря и русалочьих хвостов, который бывает только в по-настоящему больших коробках – самое меньшее за шестьдесят крон.

Еще в этом месяце случилось одно ужасное событие и два хороших. Ужасное событие такое, что из Моравии пришло письмо с синей полосой, в котором говорилось, что Каченка должна заплатить банку десять тысяч крон, потому что Йолана Беренчичева выпрыгнула из окна, погибла и, соответственно, заплатить не может.

Я никогда раньше не видела, чтобы Каченка так долго стояла на голове, как после этого письма. У нее уже действительно получается йога. Она не упала, даже когда Пепа раз двадцать хлопнул дверью. Потом родители пошли в театр и с проходной звонили в тот город, где жила Беренчичева, потому что они знают там разных актеров, и выяснили, что все правда.

Беренчичева там влюбилась в какого-то пана и хотела выйти за него замуж, только у него уже была одна жена, а вторую он не хотел. Беренчичеву он хотел только так, иногда, как бы вдобавок. Беренчичева была разочарована, напилась, выпрыгнула из окна, и теперь мы должны за это заплатить. Это кошмар. Бедная Беренчичева и бедная Каченка.

Я рассказала пани учительнице Фраймановой о том, что случилось: о Беренчичевой, о деньгах и еще о заговоре в театре, потому что я все время об этом думаю, и на немецком, и на кружке. Пани учительница Фрайманова приготовила чай и принесла замечательное шоколадное печенье. Она только сказала, что все это тяжело, а потом научила меня хулиганской считалке с немецкими артиклями: «Раз, два, три – посмотри, дер, ди, дас – в унитаз, дас, ди, дер – пионер, три, два, раз – срет на нас». Рассказывать ее нигде не надо, это только для моего развеселения.

Когда я собиралась домой, то отдала пани учительнице сорок крон, это за весь месяц, а она мне дала запечатанный конверт для Каченки. Каченка раскрыла его, а внутри на маленькой карточке было написано: «Примите это, пожалуйста, в знак моей симпатии, и постарайтесь быть чуть менее доброй». За карточкой лежали деньги – те сорок крон, которые пани учительнице дала я, и еще тысяча. Каченка была этим совершенно потрясена, отругала меня, потом оделась и побежала к пани Фраймановой. Но вернулась опять с этими деньгами, и мы решили, что нужно что-нибудь придумать для пани учительницы.

Еще пришло письмо от тети Марты, это первое хорошее событие, которое произошло. Тетя Марта написала, что по пути в Америку заехала к своему старому другу в Швейцарию и ей там так понравилось, что в Америку она уже не поедет и останется там. И даже, а это самое главное, она выходит замуж за этого друга, потому что он вдовец и нравится ей даже больше, чем Швейцария.

Этого друга зовут Эгон Блюменталь, и он по-настоящему очень старый. В том письме еще были две фотографии: красивые и цветные, как какие-нибудь открытки. На одной тетя Марта на лугу кормит ромашками какую-то корову. На голове у нее новый тициан, и она как настоящая модница. На второй фотографии тетя Марта тоже на лугу и обнимается с Блюменталем. Блюменталь маленький, в очках, веселый кудрявый дедушка, и оба выглядят очень довольными.

Так что я очень рада, что у моей тети Марты все хорошо, но главное, я желаю ей, чтобы дедушка Блюменталь подольше выдержал и не умирал.

Ну а лучшее, что было в этом месяце, это то, что я узнала, что через четырнадцать дней в Ничине будет концерт Милушки Воборниковой!

 

13. Как меня предала Каченка

Мне очень плохо, потому что случилась не просто неприятность, а кое-что ужасное и кошмарное. И хуже всего то, что в этом виновата Каченка. Теперь я с ней почти не разговариваю. В наказание ей я говорю только то, что должна, а не то, что хотела бы. Не знаю, заметила ли она это.

Я так ждала концерта Милушки Воборниковой, почти как Рождества! Нет, даже больше, потому что Рождество бывает каждый год, а Милушка Воборникова еще никогда не выступала в Ничине. Это моя самая любимая певица, и я хотела ее увидеть, и еще я думала, что могла бы познакомиться с ней, раз мне можно проходить в театр со служебного входа. Она наверняка сидела в Каченкиной гримерке. Я нарисовала картинку, как Милушка Воборникова идет по лугу в платье как у принцессы, а я несу ее шлейф, и после концерта хотела ей подарить. Думаю, портрет у меня получился, потому что я рисовала его по плакату, который был расклеен по всему Ничину.

Я хотела принести такой плакат домой, но ни в одном магазине, где он был в витрине, мне не хотели его ни дать, ни продать, так что пришлось встать на тротуаре перед витриной и срисовывать. Одна глупая пани отругала меня за то, что я мешаюсь. Она не знает, что художники обычно так рисуют, на улице, и мне пришлось ей это объяснять, но, кажется, она все равно не поняла, потому что скоро она снова прошла мимо и сказала: «Ты все еще здесь? Девочка, ты так рассердила меня, что я забыла купить сало». А один пан, который это услышал, сказал: «Да, дети теперь ужасно наглые, потому что их дома мало бьют». А потом они вместе встали, начали разговаривать и постоянно указывали на меня. Так что я скорее ушла.

У нас в доме несколько таких вредных толстых пани. Когда на улице хорошо, они все утро сидят на лавочке перед домом и смотрят, кто выходит, кто заходит. Постоянно о чем-то шепчутся и называют нас шутами. Я это очень хорошо слышала и не люблю проходить мимо них.

Та пани у магазина была как раз такая, но меня это не расстроило. Главное, что у меня был подарок для Милушки, за который она бы могла подарить мне, например, свою настоящую фотографию с автографом. Тогда я еще не знала, что произойдет.

Милушка должна была приехать в субботу, и родители обещали мне, что если я до этого дня не получу никаких плохих оценок, то мы останемся в Ничине и кто-нибудь сходит со мной на этот концерт. А в пятницу пришла открытка, на которой я прочитала, что в субботу в Закопы приезжают тетя Ирма с Арноштом, Маржкой и их глупой девочкой Соней и что они будут рады видеть и нас.

Мне даже в голову не пришло испугаться, потому что я считала, что Каченка добрая и честная, как дедушка Франтишек, и что если она что-то обещает, то всегда выполняет. Но Каченка предала меня. Когда я вернулась из школы, она уже собирала вещи в Закопы и делала вид, что так и надо. Я спросила, зачем собирать вещи, раз мы никуда не едем, но Каченка сказала, что едем, потому что будут дорогие гости, и это особый случай, и я ведь разумная девочка. Я пыталась уговорить ее, умоляла, объясняла, что я ДОЛЖНА увидеть Милушку Воборникову. Потом я раплакалась, а когда и это не сработало, крикнула ей, что она лгунья.

Каченка меня шлепнула и сказала, что придется пережить и обойтись без этой дурацкой Милушки Воборниковой. Дурацкой! Она так сказала! Хотя прекрасно знает, что́ для меня значит Милушка Воборникова. Я ушла в свою комнату, закрыла дверь, открыла окно и стала кричать: «Дурацкая тетя Ирма! Дурацкий Арношт! Дурацкая Маржка! Дурацкая, глупая Соня!»

Ворвалась Каченка, оттащила меня от окна и начала шлепать. Пепичек ее ударил, так что потом и ему досталось. Когда из театра пришел Пепа, мы с Пепичеком сидели на полу и плакали. Родители заперлись в кухне, и Каченка ябедничала.

Пепа нам ничего не сделал, но в Закопы мы поехали. Я специально научила Пепичека говорить «сука» и «жопа». Он еще плохо выговаривает «ж», но это не страшно, со временем научится. Ему это очень понравилось.

Всю субботу в Закопах ничего не происходило, мы только ждали гостей. Я рисовала, и никто не заставлял меня идти играть с детьми. Пепа лежал на диване, бабушка с Каченкой готовили и убирали, а Пепичек играл. Когда мне это надоело, я пошла с дедушкой к дому культуры и на площадь расклеивать плакаты о футболе, собраниях и танцах. Дедушка делает в Закопах все плакаты обо всем.

По пути я набрала каштанов на зверей и на фигурки, и когда мы все расклеили, дедушка открыл дом культуры, а в нем – библиотеку, и мы туда забрались.

Дедушка Франтишек – закопский библиотекарь, раз в неделю он выдает книжки, но спрятаться в библиотеку ходит и в другое время. Он делает там плакаты или тетради выдачи книг, или пишет закопскую летопись, или читает, или просто думает. И я тоже. Мы остались там до самого вечера, и ничего: никакие гости не приехали.

Зато Каченка, пока сидела весь день дома взаперти, придумала кое-что ужасное. Утром у магазина она прочитала на плакате, но не дедушкином, что колхоз выкупает улиток. Килограмм за пять крон. Поскольку из-за Беренчичевой у нас мало денег и в воскресенье утром был дождь, а он-то как раз и нужен для улиток, нам всем пришлось пойти их собирать. Только Пепичеку с бабушкой можно было остаться дома.

У нас были сапоги, авоськи и всякие полиэтиленовые пакеты. И до самого обеда мы ходили по лугам, по полям и по канавам вдоль дорог. Из Закопов мы дошли до самых Скал. Там мы с дедушкой нашли одну окаменевшую, доисторическую улитку. Дедушка рассказывал мне, как тут все выглядело, когда Закопы еще были морским дном и везде, где мы ходим, была вода и плавали рыбы. Потом пошел дождь, и домой мы вернулись мокрые насквозь. Но все эти сумки и пакеты были набиты улитками. Когда мы их продадим, их, говорят, отправят во Францию и там съедят. Это мне не нравится. Мне не нравится ни собирать улиток, ни продавать, ни давать им сдохнуть, ни есть их, и дедушке это все тоже не нравится, хотя он ничего и не говорит. Но мы с дедушкой ничего не можем сделать. Я – потому что еще слишком маленькая, а дедушка не знаю почему. По-моему, он слишком терпеливый.

Когда мы вернулись, у дома стояла машина с пражскими номерами. Тетя Ирма приехала вместо субботы в воскресенье. Каченка велела Пепе и дедушке побыстрее отнести улиток тому пану, который скупает их для колхоза. Наверное, ей было стыдно перед тетей и братом Арноштом, ведь они из Праги, богатые и любят командовать. А я так злилась на Каченку, что мне хотелось нарочно сказать Арношту и тете, чем мы занимались, но я не сказала, потому что стеснялась этого так же, как Каченка, и еще потому, что я все-таки люблю Каченку. Эх.

Тетя Ирма держала Пепичека на коленях, тискала его и расспрашивала, как у него дела. Пепичек лопотал: «Шука, сопа, Милуска Воболникова». Тетя не очень понимала, что он говорит, но поняла, что о какой-то Милушке, и сказала: «Так тебя уже интересуют девочки, Пепичек. Тогда знаешь что, иди поиграй с Соней. И ты тоже, Хеленка, идите играть, дети». Я подумала, что Милушка Воборникова уже давно вернулась в Прагу, и, чтобы не разреветься, я поскорее стала думать, как бы себя сейчас повел Будь Жегорт.

Каченка хотела как следует побыть с гостями, так что мы поехали в Ничин только в понедельник утром. По пути мы снова встретили ту девочку с хутора и подвезли ее в школу. Мы обменялись с ней адресами и договорились переписываться. У нее, как и у меня, мало друзей, потому что она живет далеко от людей и родители ее одноклассников не отпускают их туда. К тому же домик их называется Чертова Мельница.

У Каченки было хорошее настроение, наверное потому, что выходные она провела так, как хотела, и она опять начала подлизываться и стала приветливой. Даже дала мне пятачок из тех семидесяти крон за улиток и всю дорогу о чем-то рассказывала. Но я была непреклонна. Пятачок взяла, а в остальном не обращала на нее внимания. Я еще только спросила ее, какая певица или певец ей нравится больше всего, раз Милушку Воборникову она считает дурацкой и того красивого с усами Петра Спаленого тоже. Она сказала, что равнодушна ко всем певцам, но когда заметила, что я недовольна, немного подумала и стала уверять, что, наверное, больше всех ей нравится Марта Кубишова и какой-то Сухий.

Никаких таких певцов я вообще-то в жизни не видела и не слышала. Не знаю, может, она опять надо мной шутит. Она часто так делает. Но я уже не хочу об этом спрашивать, чтобы зря не расстраиваться.

Каченка шла со мной до самой школы, подождала пани учительницу Колачкову и о чем-то с ней договаривалась, но не сказала мне, о чем. Это видели девочки из класса, и в раздевалке Краткая сказала:

– Эй, глядите, мама Мобидика. Она ей наверняка опять наябедничала.

Я сказала, что никогда не ябедничаю. Но Краткая продолжала:

– Ябеда-корябеда, турецкий барабан! Ябедничаешь, ябедничаешь, и твоя мама тоже, и твой папа тоже.

– Возьми свои слова обратно! – потребовала я.

Но Краткая отказалась и добавила, что мы все шуты. Пришлось ее ударить, она ударила меня, и мы начали драться.

Все остальные вышли из раздевалки, но остались стоять за решеткой и смотрели, чем все закончится. Мы катались по скамейкам и на полу, и довольно долго была ничья, а потом мне удалось ударить Краткую кулаком в нос и все решилось. Она заплакала и ныла, что все расскажет. Но уже рассказал кто-то другой, потому что пришла пани учительница Колачкова, отправила нас в класс и написала нам обеим замечание в дневник.

Она не хотела ничего слышать о том, как все произошло, а мне и не хотелось объяснять. Когда я шла за парту, Краткая сделала мне подножку, но я заметила и изо всех сил наступила ей на ногу. Скоро я получила записку «ТЫ СЛОМАЛА МНЕ НОГУ. ПОДОЖДИ, ТОЛСТОЖОПКА, СКОРО МОЯ МАМА БУДЕТ ПРЕПОДАВАТЬ У ТЕБЯ МАТЕМАТИКУ». И вовсе не скоро это будет, мама Краткой преподает аж в средней школе. И никакую ногу я Краткой не ломала. Думаю, что я выиграла.

Дома я этому уже так сильно не радовалась. «29.9. Подралась вместо переобувания. По… что? Подралась? – переспросил Пепа, когда они с Каченкой смотрели дневник. – Ну, это еще ничего».

Каченка цыкнула на него и хотела начать меня воспитывать, но Пепа спросил, как все получилось, и когда я объяснила, он согласился, что нельзя было поступить по-другому. Нельзя быть зачинщиком, но ведь нужно же защищаться. Я этому научилась именно у Пепы. Каченка тоже наконец согласилась с этим и подписала дневник.

За ужином Каченка достала газету и прочитала вслух объявление о том, что в Праге проходят пробы в кино и для фильма ищут брата и сестру – старшую девочку и младшего мальчика как раз нашего с Пепичеком возраста. Потом она сказала, что подумала, что можно бы и попытаться. А поскольку эти пробы через две недели в пятницу, она ходила к пани учительнице Колачковой спросить, не отпустит ли она меня. Пани учительница пообещала, что да. В этот день уроки все равно отменяются и все идут в кино на русский фильм. Каченка спросила, чего мне больше хочется, сказала, что я могу выбрать. Она отлично знала, что я отвечу. Каченка умная и не такая уж и плохая.

 

14. Как меня не взяли в кино и что случилось с улитками

Этот месяц мне уже надоел, хорошо, что он наконец закончился вчера. Он был такой дождливый, и ничего не получилось сделать так, как я хотела. Все началось с Милушки Воборниковой и улиток, их мы ходили собирать еще два раза, а закончилось закопской бабушкой, у которой случился приступ желчного пузыря. Теперь она лежит в больнице, ей сделали операцию.

Главное, что она жива. Каченка договорилась, чтобы бабушку положили в ничинскую больницу, чтобы можно было присматривать, хорошо ли о ней заботятся. Каченка в Ничине дружит с разными врачами, например с доктором Мысливецем. Мысливец разрезал бабушке живот, достал из него кучу камней, а потом снова его зашил. Бабушка эти камни не съела, говорят, они там сами появились, потому что она мало смеется.

Теперь я боюсь, как бы такое не случилось с Каченкой. Она тоже очень мало смеется, все время злится и почти каждый день плачет. Ее пригласил на беседу директор Вытлачил и сказал, что она должна уйти. Он хотел, чтобы она ушла сама, но Каченка отказалась, поэтому теперь ее уволят. С января у нее уже не будет никакого ангажемента. Вместе с Каченкой еще должны уйти Лида Птачкова с собакой Тютей, режиссер Михалек и пан Дусил. В общем, все, кого там не хотят Андреа Кроупова и ее сообщник Пелц.

Каченка с Лидой Птачковой, Дусилом и Михалеком договорились, что просто так не сдадутся и будут судиться с театром. Они постоянно где-то встречаются и совещаются. А еще пьют довольно много вина. Каченка уже не занимается ни йогой, ни с колесиком, а только сидит и слушает на проигрывателе «Мою родину» Сметаны или непрерывно бегает в костел. Она молится там за бабушку и, наверное, против Андреи Кроуповой. Еще она часто слушает того певца по фамилии Сухий, про которого я думала, что он выдуманный. Он не выдуманный. Родителям кто-то подарил три маленькие пластинки в серых обложках без картинок, и он там есть. Он мне в общем понравился, хотя и мешает то, что я не знаю, как он выглядит.

Каченка больше всего слушает «Да, тогда я жил» и еще одну песню, которая называется как-то так: «Спросите, почему я не печалюсь». Там Сухий поет, что на улице ужасно противно, но он не грустит благодаря разным людям, которых он там перечисляет, я знаю из них только Чарли Чаплина. Каченка знает их всех, а грустит все больше и больше.

«У Птачковой и Дусила детей нет, дети Михалеков уже взрослые, но что делать нам…» – говорит она.

«Вы бы, например, могли нас отвести в лес, как Гензеля и Гретель», – сказала я однажды, потому что хотела развеселить Каченку. Но Каченка уставилась на меня, а потом расплакалась. «Не-ет! Не надо в ле-е-ес!» – закричал Пепичек и спрятался под диван, потому что испугался, что я это всерьез.

Каченку не развеселило даже то, что мы были два дня в Праге на тех пробах. То есть у нее было вполне хорошее настроение, но только до тех пор, пока мы не вернулись в Ничин.

Пробы проходили в одном большом доме на площади, где есть магазины и парк, в районе, который называется Смихов. Тот дом – это их дом культуры, и он совсем не похож на наш и вообще намного красивее. Было почти столько же детей, сколько ходит во всю нашу школу, и когда те люди из кино нас просмотрели, то сказали, что нам с Пепичеком нужно прийти снова после обеда. После обеда нас уже было только десять братьев и сестер. Но сначала Каченка сводила нас на обед в красивый смиховский ресторан, он называется «У Голубу», и мы могли заказать что хотим. Мы выбрали шницель, а потом еще торт и были совершенно счастливы.

Потом паны и пани из кино посмотрели нас еще раз, расспрашивали о разных обычных вещах и просили спеть песенку. Они вели себя так, как будто в нас было что-то смешное, а потом сказали Каченке, чтобы мы пришли еще и на следующий день и тогда будет видно. И было похоже на то, что мы уже почти выиграли, потому что кроме нас должны были еще прийти только одни мальчик с девочкой. Но мы не выиграли, потому что я все испортила, как я всегда все порчу.

На следующий день там сидел такой маленький пан в очках, это был режиссер, он щурился и говорил: «Хорошо, эти подходят». Потом указал на меня пальцем и велел рассказать какой-нибудь стишок. Тогда я поклонилась и сказала: «Александр Безыменский. Письмо». Потому что мы как раз учили это в школе. Но я не рассказала его целиком, а только начала:

Я бойцам хорошим нашим Шлю большой, большой привет.

И режиссер подскочил, как будто его укусили, и закричал:

– Довольно! Хватит! Этого достаточно! Этого совершенно достаточно!

Когда мы выходили в коридор, я слышала, как он говорил кому-то: «Мальчик отличный, но девочка – как внучка Гусака». И я уже поняла, что в фильм нас не возьмут, хотя Каченке и сказали, что еще позвонят. Я не стала ничего рассказывать, потому что мне было стыдно и очень жаль.

Так что теперь я знаю, что я глупее, чем я думала. То есть наоборот, я думала, что я умнее, чем есть на самом деле, но я не умнее, и так мне и надо. Я должна навеки остаться в Ничине и просто ходить в школу.

Некоторые улицы в Праге были сильно перекопаны, потому что там строят метро. Это такой подземный поезд, в который для того чтобы войти, нужно спуститься вниз на ездящей лестнице, а когда вышел, то опять ехать наверх на этой лестнице. Не понимаю, почему такие потрясающие вещи всегда бывают только в Праге. В Ничине могут построить самое большее – бронзового шахтера, а что в нем интересного.

Из Праги мы поехали не прямо в Ничин, а сначала на поезде в Кралов Двор, а оттуда на автобусе в Закопы. Только ждать автобуса надо было бог знает сколько. Уже стало довольно холодно и начало темнеть, а из-за Пепичека мы не могли идти так далеко пешком, так что мы пошли ждать автобус в такой старый гадкий буфет у вокзала. Мы с Пепичеком выпили чаю с сосиской, а Каченка грог с сосиской и стали смотреть, как по окну ползает муха и как дальше темнеет на улице.

Все в том буфете было желтым. Желтые стены и картины желтые, пиво и чай желтые, и свет тоже желтый. А что не желтое, то черное. Печки в углу черные, и уголь, рассыпанный вокруг них, и пепел, которым запачканы скатерти, и стены черные. В общем, все было одновременно черное и желтое. Весь Кралов Двор так выглядит. Все дома желтоватые и грязные от пыли и пепла с завода.

В буфете было много грязных стариков и парней, и все говорили ужасно громко, а из угла их перекрикивал телевизор, тоже ужасно громко. Но иногда, когда все переставали говорить, например когда входил кто-нибудь новый, то становилось слышно, как на улице течет вода и дует ветер.

Два старика подсели к нашему столу и разговаривали. Один все повторял: «Я дурак». А второй тогда поправлял: «Ты не дурак, ты чокнутый». И это было снова и снова, как испорченная пластинка. Было поздно, поэтому мы заплатили и пошли на автобус.

Я села у окна и смотрела в темноту и сырость. Только когда мы уже приближались к Кржижоваткам – это такая развилка перед Закопами, я нарочно закрыла глаза и попросила Каченку сказать, когда мы ЭТО проедем. Там у дороги стоит что-то очень страшное. Каченка мне каждый раз объясняет, что раньше там был крест на постаменте, крест кто-то отломал, и то, что там теперь стоит, это просто пустой постамент. Просто камень, нечего бояться. Но мне совсем не помогает, что я знаю, чем это было. Теперь это что-то другое или, может, вообще ничего, но оно ужасно страшное. И неважно, что я не знаю почему.

Я знаю, что оно там, даже когда закрываю глаза, но если я не смотрю, то, может, оно мне не сделает ничего. И вот Каченка говорит мне «все» – и мы уже в Закопах.

Лугар с Йожаном, Драгуна и другие закопские дети сидели в воскресенье перед домом и маялись от безделья, пока Йожан не вспомнил, что прочел у магазина то объявление о улитках, и не предложил пойти их собирать. Лугару показалось, что это дурацкая идея, но Йожан сказал, что ничего дурацкого, раз его папа насобирал на десять пив. И что можно попробовать. Так что они попробовали, но принесли мало улиток, штук двадцать, потому что уже не так тепло и мало какой улитке захочется гулять. Они пошли с ними к скупщику, а он им сказал, что уже поздно, все закончилось и колхозу больше не надо никаких улиток. Тогда они вернулись с этими улитками и были ужасно злы, потому что зря старались. Они злились так, что решили отомстить улиткам.

Меня как раз отправили гулять, так что я все видела. Они начали разбивать улиток о землю, об асфальт. Вначале всегда раздавался хруст, когда раскалывался домик, а потом они топтали улиток, пока те не превращались в кашу. Когда я пришла, мне сразу дали две штуки, и я тоже так сделала. Я тоже отомстила улиткам. И теперь не знаю, что мне делать. Я не боюсь, что меня накажут. Никто не видел. И никто не наябедничал, потому что все, кто там был, делали это. Но каша, эта каша все время у меня перед глазами, и я сама как будто в ней или даже она и есть. А еще у меня ссадина. Вечером я пошла и нарочно покорябала лоб о забор так, что пошла кровь. Но мне это совсем не помогло.

В понедельник на кружке я слепила медведицу с медвежонком, и пану Пецке очень понравилось. Я хотела поговорить с ним о разных важных вещах, но не получилось, потому что пан Пецка отмечал день рождения и был очень занят. Он должен был намазывать бутерброды, менять пластинки на проигрывателе, разливать вино и еще рисовать.

Пан Пецка отмечал не только свой день рождения, но еще и свою выставку. Я бы очень хотела посмотреть на его скульптуры, но выставка проходила не в Ничине. Она была в Праге. Ведь пан Пецка из Праги и кружок в Ничине ведет, чтобы подзаработать. Пан Пецка дал мне такую тетрадочку, в которой есть фотографии некоторых его скульптур и написано о нем самом: как его зовут, сколько ему лет и почему он делает скульптуры. Например, там написано, что в некоторых своих скульптурных композициях – это когда несколько скульптур на одном постаменте – он хочет выразить радость, которую у него вызывают красивые, новые, чистые и просторные дома, в которых сегодня могут жить молодые люди и перед которыми ему больше всего нравится размещать свои работы.

Я это прочитала сразу на кружке и спросила у пана Пецки, правда ли он думает, что дома, в которых мы живем, красивые. Мне вот намного больше нравится любой старый дом, например в Праге, а как на самом деле? Пан Пецка взглянул на меня сквозь очки и сказал, что я опасная личность, но он все равно меня любит. И опять рассмеялся так, что у него из глаз брызнули слезы и потекли изнутри по очкам. Так умеет только пан Пецка. Когда он уже насмеялся, то сел на стул, вытер очки носовым платком и сказал: «Хелча, не только старые дома, но и старые статуи в сто раз красивее новых, но деньги есть деньги. Тебе ведь я не стану лгать».

Я думала об этом всю дорогу домой и еще дома с Каченкой. Мне это не очень нравится. Можно сказать, что это обман. Но я все равно не могу сердиться на пана Пецку. То есть я на него сержусь, но все равно его люблю.

Мы были в больнице у бабушки. Она обрадовалась, и ей стало лучше. Когда Каченка ушла спросить о чем-то доктора Мысливеца, то я подумала, что могла бы рассказать бабушке о тех улитках, но зачем? Как только Каченка закрыла двери, бабушка прошептала одной пани на соседней постели, что Каченка далеко не такая хорошая дочь, какой кажется. Я люблю бабушку, правда, но иногда это нелегко.

Мне ужасно нужно рассказать кому-нибудь про этих улиток, наверное, Каченке или дедушке. Они мне ничего не сделают, но я боюсь, что им потом тоже будет нелегко любить меня.

 

15. Как меня съели волки

Я еще никому не рассказала и, наверное, уже не расскажу про тех улиток, потому что со мной случилась новая беда. Мне вообще-то не кажется таким ужасным то, что я сделала, но бабушка вне себя.

У нее в туалете есть занавеска, которую ей купила Каченка, и на ней разные розы, синие и зеленые, и они все время повторяются. Некоторые очень красивые, но одна совсем красивая, самая-самая. Всегда, когда я в Закопах сижу в туалете, то смотрю на розы, особенно на ту свою любимую.

Один раз я уже спрашивала у Каченки с бабушкой, можно ли вырезать и взять эту розу себе, потому что она мне очень нравится. Они сказали, что нет, что я могу смотреть на нее, когда там сижу. Тогда я объяснила им, что я бы хотела держать ее в руках или убрать куда-нибудь в коробку, а не просто так смотреть на нее. Если мне нельзя ее взять и при этом приходится все время смотреть на нее, это очень плохо. Но они ничего не поняли, и Каченка даже смеялась, потому что не поверила, что это серьезно. Было ясно, что ничего не получится, и я старалась послушаться.

Каждый раз, сидя в туалете, я думала об этом. Особенно когда какала, у меня это обычно долго, поэтому я там много думаю. И вот недавно я не выдержала. Я была в Закопах одна с дедушкой, это когда бабушка была в больнице, а родители остались в Ничине, они только посадили меня на поезд. Когда я вышла из туалета, то нашла в бабушкиной корзинке с шитьем ножницы, вернулась и вырезала свою розу. Только одну и очень осторожно, чтобы не получилась слишком большая дыра. Но я знала, что поступаю плохо, потому что моя роза как раз была довольно-таки посередине. Я даже не пыталась это как-то замаскировать. Я положила розу в пенал вместе с Далибором и ждала, когда об этом узнают.

Дедушка ничего не заметил, а бабушка увидела сразу, как только вернулась из больницы. Все сбежались, ужасно кричали на меня и причитали, как я могла и разве я не знала, что бабушка расстроится. Я сказала, что знала, но все равно должна была так поступить.

Никто этого не понял, только пани учительница Фрайманова. Мы пригласили ее к себе в Закопы, чтобы отблагодарить за те деньги, которые она послала Каченке. Каченка жаловалась ей на меня, когда мы шли на аттракционы, а пани Фрайманова рассмеялась и сказала: «Пани Брдёхова, наверное, вы будете на меня сердиться, но если Хеленка говорит, что ДОЛЖНА БЫЛА вырезать ту розу, то, значит, она действительно должна была». Каченка не рассердилась, но и меня не простила. На карусель я не получила ни кроны. К счастью, мне дал дедушка.

У дедушки очень мало денег, потому что он должен все отдавать бабушке, но на важные вещи у него всегда есть. А главное, иногда дедушке деньги и не нужны.

В Закопы два раза в год приезжают аттракционы: тир, подвесная карусель и качели. Одни приезжают только весной, когда ярмарка, а вторые только осенью. Хозяин весеннего носит черный берет, а его жена красный платок в цветах; осенний – зеленую шапочку с помпоном, а пани из тира не носит на голове ничего, только большие золотые серьги. Все знают дедушку и рады, когда он подходит поговорить с ними. А я рада, когда дедушка берет меня с собой.

В это время все дети с мамами уже дома, уже даже не играет музыка или только тихонько. Везде темно, только у тира еще горит свет. Пани из тира опирается о стойку и улыбается красным ртом, и пан карусельщик тоже опирается о стойку, но со стороны улицы, чтобы быть в курсе всего. А мы с дедушкой приближаемся. Дедушка уже издалека улыбается, потом поднимается по ступеням наверх, здоровается, и они начинают разговаривать.

Карусельщики рассказывают, куда они ездили в этом году и что где видели, дедушка рассказывает им, что нового в Закопах, как было раньше, когда он еще был директором школы, и что он думает о разных вещах, например о футболе. Я катаюсь бесплатно в темноте на пустой карусели и мечтаю. Я нюхаю деревенский дым, иногда посматриваю, как светится наше окно, и думаю, поджидает ли уже нас бабушка. Еще мне можно стрелять по розам. Но иногда я ни на чем не катаюсь и просто так слушаю, о чем они говорят.

В тот раз с нами в тир пошла и пани учительница Фрайманова, потому что она очень подружилась с дедушкой. Они говорили о войне, о Второй мировой, с которой нам так надоели в школе. Поэтому я каталась на карусели. Я смотрела на них сверху и вдруг поняла, что мне бы в общем понравилось, если бы пани учительница Фрайманова была моей бабушкой. Но не вместо бабушки Милы, нет, хоть она и такая. Скажем, вместо той бабушки, которую я не знаю, потому что ее убили немцы. Пани учительница Фрайманова сама однажды сказала, что все спокойно могло быть наоборот, что немцы могли убить ее, а моя бабушка бы осталась жива. Она говорит, что у них было много общего. Нужно будет еще об этом как-нибудь расспросить.

Но у пани учительницы Фраймановой есть собственная дочь Аничка, настолько большая, что она уже пани, и это значит, что у пани учительницы Фраймановой наверняка скоро будут собственные внуки и я ей не нужна. Мне она тоже не нужна, я просто люблю ее.

Когда мы вернулись домой, дедушка взял плед и пошел ночевать в библиотеку, чтобы пани учительница Фрайманова могла спать в его комнате. Пепа с Каченкой смотрели телевизор, а бабушка сердилась, что мы поздно пришли. Но тихонько, потому что не хотела позориться. Никто другой бы даже не заметил, но не я. Она ничего не говорит, только вся трясется. Мне показалось, что она ревнует к пани учительнице Фраймановой, и мне стало жаль ее. Пока мы не заснули, я рассказывала ей, какие у пани учительницы Фраймановой на руках толстые пальцы и на них черные волосы. И под носом тоже. Бабушка удивлялась, что совсем не заметила этого, и немного повеселела. Потом она рассказывала мне на ночь сказку о добром портном и о злом помещике Буреше, который в конце стал бедным, и в этой сказке было много нехороших слов и повсюду летали черти. Мне очень понравилось. Этой сказки нет ни в одной книжке, ее знает только бабушка и каждый раз рассказывает ее немного по-новому, зависит от того, какое у нее настроение.

В понедельник утром мы опять подвозили мою подругу с Чертовой Мельницы. Был такой туман, что мы чуть не пропустили ее. К счастью, она носит красную шапочку и красный ранец. Мы встретили ее примерно на полпути, а с ней еще одну девочку, которая тоже живет на хуторе, но обычно не ходит пешком, потому что папа возит ее на мотоцикле, когда едет на работу, а сейчас он заболел. Пани учительница Фрайманова вернулась в Ничин в воскресенье на поезде, так что они обе прекрасно поместились в машину. Хорошо, что мы не оставили их в таком тумане.

Когда мы утром уезжали из Закопов, дедушка как обычно пошел проводить нас до дверей и заплакал. Я не понимаю, почему он каждый раз плачет, раз знает, что через неделю мы опять приедем. Дедушка может расплакаться от чего угодно, и меня это сердит, потому что когда я вижу, как у него текут слезы, у меня они тоже сразу начинают течь. Я еще никогда не видела, чтобы плакал какой-нибудь другой взрослый мужчина, кроме дедушки. Вообще я не знаю, может быть, это стыдно. Я бы стеснялась и боялась, что надо мной будут смеяться. Когда со мной что-нибудь случается, то я стараюсь не обращать внимания на это и быть сильной, как Будь Жегорт и как мне советовал Пепа.

Пепа вот не плачет никогда. Вообще он однажды плакал, но тогда я была еще совсем маленькая, а Пепа у нас был совсем новый. Тогда пришла телеграмма, и в ней было написано, что у Пепы умерла бабушка. Это моя прабабушка, но я ее не знала. Пепа прочитал это, закрылся в туалете и там плакал. Когда он вышел, у него были совсем красные глаза, но потом он уже никогда не плакал.

На пути из Закопов я заметила, что в саду у пани Веверковой с орешника опали все листья. За день до этого они еще были, я знаю точно, потому что мы с Каченкой ходили к пани Веверковой за орехами, чтобы положить их в подарок для пани учительницы Фраймановой. А теперь все листья на траве, и на ветвях ничего не осталось. Я смотрела на эти голые деревья и пыталась вспомнить, как они выглядели вчера, когда на них еще были листья. У меня совсем не получалось. Весной тоже так. За зиму я привыкаю к черным, прозрачным деревьям, потому что они всегда, всегда, всегда такие, а потом вдруг опять круглые, зеленые и непрозрачные. Каждый раз я забываю, как они выглядели раньше.

В Ничине уже тоже на тротуарах лежат листья, и они скользкие, потому что все время идет дождь. В дождь Ничин такой некрасивый, что это просто невозможно. А когда наступает ноябрь, не остается совсем никаких цветов. Только в витрине кондитерской на площади розовые и желтые торты. Недавно Каченка послала меня туда за вином, потому что было воскресенье, везде было закрыто, а неожиданно пришли гости. В награду я могла купить себе одно пирожное.

Это было здорово, но вообще ничего хорошего. Пан Дусил с пани Птачковой опять пришли советоваться об увольнении, и это не такие гости, которым я радуюсь. Я только злюсь, а больше всех Каченка. Злится и курит. Я сказала ей, что нам в школе говорят, что нельзя курить, потому что это вредит здоровью и что от этого можно умереть. Но Каченка сказала, что я какая-то слишком разумная и могла бы уже знать, что в школе говорят всякую чепуху. Это вообще-то правда, но все равно я боюсь за Каченку.

По пути из кондитерской я считала гнезда ласточек. На всех домах под балконами у ласточек приклеены гнезда. Под каждым балконом одно или два. Мы с дедушкой Франтишеком всегда смотрим, как ласточки кормят своих детей мухами, как учат их летать и как те потом начинают высаживаться на провода. Это значит, что каникулы кончились. Сейчас все ласточки в Африке, и гнезда пустые. В Ничине остались только воробьи, но они живут просто в кустах.

Когда я смотрела наверх, то заметила, что почти на каждом балконе или просто за окном висят фазаны и зайцы. Это здорово, потому что дедушке с бабушкой тоже наверняка что-нибудь такое подарят, а это очень вкусно. Особенно фазан. Но самое главное, что если за окнами висят фазаны, то, значит, скоро Рождество.

Каченка сердилась, что меня долго не было, а она беспокоилась. Но тут как раз вернулся из сауны Пепа, отправил меня в комнату и сказал Каченке, что нельзя посылать меня за напитками. Он имел в виду вино, я отлично это слышала. Еще я слышала, что Каченка, Лида Птачкова и пан Дусил нашли адвоката. Это какой-то пан, который все решит за них в театре.

Ночью мне понадобилось в туалет. Все гости еще сидели. Открылась дверь в комнату, и вошла Каченка. Но она шла ненормально, шаталась из стороны в сторону, хваталась за стулья, вешалку, а потом упала. Она что-то сказала мне, но я ничего не поняла. Я ужасно испугалась и подумала, что теперь она умрет из-за сигарет, и расплакалась. Пепа сказал, что Каченке плохо, но что все будет в порядке, и отправил меня спать. И я пошла, но все плакала и плакала, пока не уснула.

И мне приснились волки во дворе. Я опять была одна в песочнице, и они снова бежали на меня со всех сторон. И поскольку никто не разбудил меня, они меня съели.

Утром Каченка, к счастью, была жива и здорова, только ей не хотелось вставать. Я ненадолго залезла к ней под одеяло, но она как-то странно пахла. А потом нужно было идти в школу. Но я даже радовалась, потому что мне дали десять крон, чтобы после уроков я могла купить бумажный фонарик. Ведь вечером будет шествие с фонариками, а это очень красиво.

 

16. Как у меня не было аппендицита

Шествие с фонариками удалось на славу. Я купила красивый розовый с синими цветами, но он сгорел у меня сразу днем, когда я хотела попробовать, как он светит. Пришлось покупать новый, уже не такой красивый, потому что остались только желтые и зеленые. Но главное, что Пепа с Каченкой разрешили пойти на шествие. Они чуть не оставили меня дома, потому что не хотели, чтобы я шла одна, а идти со мной вместе тоже не хотели. Шествие с фонариками делается в честь Великой Октябрьской социалистической революции, а они ее не празднуют. В конце концов Каченка уговорила Пепу пойти в хвосте, там, где темно, и забрать меня, когда все закончится.

Мы шли от памятника Владимиру Ильичу Ленину к памятнику Клементу Готвальду через весь Ничин. Я все время оглядывалась, чтобы увидеть Пепу. Но не увидела ни разу, а как только все закончилось, он вдруг вынырнул откуда-то, совсем как в игре «Зарница».

На следующий день уроков не было. Вместо этого мы пошли в кино на советский фильм, который не знаю, как назывался, потому что как раз в самом начале у меня куда-то упал носовой платок и пришлось наклониться, чтобы найти его в темноте. Знаю только, что первое слово было «вспышка». Когда я подняла голову, было уже поздно, потому что фильм у пана киномеханика начал плавиться, а потом гореть. Тогда ему пришлось все остановить и включился свет.

В результате нам пустили другой фильм, чешский, который называется «Анна-пролетарка» и я его уже видела по телевизору. Мы дома часто смотрим такие фильмы, про старую жизнь, как говорит закопская бабушка. Но обычно они намного лучше, чем этот.

Я даже не знаю, что такое пролетарка. Но ничего хорошего это, наверное, не значит, потому что Каченка нас как-то так называет, когда сердится. Например, если мы пьем прямо из бутылки или садимся одетыми на незаправленную постель.

Потом в школе было только рисование. Мы должны были нарисовать что-то, что было в фильме. Тогда я нарисовала Градчаны.

Школьная столовая была празднично украшена флажками и головой Владимира Ильича Ленина, обед тоже был праздничный. Курица с картошкой. Курица была не такая вкусная, как у закопской бабушки, потому что без коричневой хрустящей кожи, а скорее белая и мокрая. Но все равно вкуснее, чем обычно. В нашей столовой обычно готовят довольно странную еду. Особенно шункофлеки, ризотто и еще такие жилы, или как это называется, такие белые прозрачные жесткие куски, которые между мясом и мясом, и с этим рожки, холодная картошка, холодные кнедлики и коричневый вонючий соус. Это дают чаще всего. Иногда еще с этими жилами бывает морковь, тоже очень грустный обед. Но даже когда готовят что-то праздничное, как эта курица, или на день освобождения нашей родины Советской армией булочки с заварным кремом, то все равно в столовой плохо пахнет. Вообще-то так пахнет во всей школе, а летом даже на улице. Нет, не как в туалете или на помойке, а всей этой едой, которую никто не любит. Даже учительницы. Вместо того чтобы есть, они все время смотрят, едим ли мы. Больше всех следят одна или две, которые на дежурстве, но вообще караулят нас все.

Когда гаше, то на дежурстве стоят трое. Поэтому очень трудно пробраться с остатками к окошку. Если получилось, то это уже хорошо. В окошке тогда только живот или грудь поварихи, зависит от того, кто там сегодня, и руки с лопаткой. Но если остатков много, то иногда появляется и голова и кричит. Но это не страшно, главное – туда попасть. Обычно мы перекидываем все остатки на одну тарелку, кто-нибудь нарочно идет спросить о чем-нибудь у дежурных, а самый быстрый берет тарелку и бежит. Только вот когда девочки со мной не разговаривают, а это бывает довольно часто, мне приходится делать все самой.

На прошлой неделе я убегала с жилами в укропном соусе, была уже почти у окошка, как вдруг на меня выскочила учительница с продленки, которая подкарауливала за столбом. Я испугалась, упала, разбила тарелку, разлила соус, облила учительницу и получила замечание в дневник.

К этой праздничной курице давали еще десерт – разрезанный апельсин со взбитыми сливками. Выглядело очень красиво, но мы не знали, как это есть. Его нельзя было очистить, тогда бы упали сливки, а когда Краткая стала ковырять его сверху, чтобы во рту были сразу и сливки и апельсин, то сок выстрелил ей в глаз. Краткая плакала, и мы со Зденой решили есть только сливки. Половинки апельсинов мы засунули между двумя нашими подносами и незаметно вернули, все равно они кислые. Мальчики сразу поняли, что ничего не получится, и начали бросать апельсины друг в друга. Никто не обращал внимания, потому что курица учительницам понравилась, так что они ели и за нами не следили.

Когда я выходила из столовой, в коридоре стояла пани учительница Колачкова и с ней еще две учительницы. Они перестали разговаривать и подозвали меня. Я ужасно испугалась, что они на самом деле видели тот апельсин. Но пани учительница Колачкова улыбалась.

– Хеленка, что же твоя мама, уже не играет в театре? – спросила она.

– Играет, – ответила я.

– Понятно, – сказала пани учительница Колачкова, – а я думала, что уже не играет.

Я размышляла, солгала я или нет, но решила, что все-таки нет. Каченка еще раз или два в месяц играет ту пани, которая проходит справа налево с барабаном. И вообще, какое дело пани учительнице Колачковой до того, чем занимается Каченка. Может, пани учительница Колачкова коммунистка или пролетарка? Наверное да, раз она такая глупая.

Часто я думаю о том, был ли коммунистом Будь Жегорт. Может и да, раз про него все время читают. А жаль, если так, потому что он мне очень нравится. Перед шествием с фонариками тоже читали стихи, в основном о революции, только у Штефанчиковой из пятого класса было то самое стихотворение, где «Будь Жегорт, ты выстоял и ни уста, ни грудь не осквернил фальшивыми словами». Она его читает на все праздники. Я все еще не знаю, кто такой Будь Жегорт, в школе о нем ничего не рассказывали. Но я думаю, что, может, это был какой-нибудь храбрый индеец, как Виннету. «Ни уста, ни грудь не осквернил» – это же совсем по-индейски.

Он скорее был вроде Юлиуса Фучика или Марушки Кудержиковой, но это неважно. Это точно был герой. Когда трудно, я всегда о нем вспоминаю и думаю, что должна выстоять, как Будь Жегорт.

С нами на балет начал ходить новый мальчик, у которого тоже странное имя, только не такое красивое. Его зовут Нородом, Нородом Сианук и еще пять слов. У него раскосые глаза, поэтому все его называют китайцем, но он не китаец. Не понимаю, как это может быть, но говорят, что он всамделишный принц. Он носит красивые синие балетки и синие вышитые золотом чулки, я еще никогда не видела таких. В «Золушке», которую мы сейчас репетируем, у него партия принца.

Мы с Лидушкой, это одна девочка, у которой был полиомиелит, танцуем в «Золушке» трубачей. Конечно, я бы тоже хотела когда-нибудь играть какую-нибудь красивую девушку, лучше всего принцессу, но я понимаю, что это не получится. Я даже просила пана Пецку посоветовать мне, как сделать так, чтобы наконец похудеть. Пан Пецка опять только хохотал. А вот пан инженер Рарох сказал, что для похудения очень помогает аппендицит. Он об этом узнал от своей красивой молодой жены, которая раньше совсем не была красивой, потому что тоже была толстая. Но однажды у нее разболелся живот, и ей пришлось сделать операцию. В больнице можно было есть только гаше, так что она не ела ничего и очень хорошо похудела. Только вот как сделать так, чтобы вырезали аппендицит, пан инженер Рарох не знал.

На кружке из-за Рароха опять был праздник. Дело в том, что утром ему позвонили из больницы и сказали, что у его жены родился мальчик. Его назвали Карел, как пана инженера Рароха, но сразу пойти посмотреть на него было нельзя, так что пока просто праздник. Пан Рарох все время что-то празднует, когда я его вижу. Но домой он пошел рано, а поскольку он все время спотыкался, Монике пришлось провожать его. «Карел! – кричал пан Рарох. – Вот это будет парень, не то что я! Ты ему будешь на фиг не нужна! Плевать он будет на тебя! А я еще и прибьюсь к большевикам, чтобы Карелу было хорошо!»

На следующий вечер пан Рарох повесился у себя дома. Утром его пустили в роддом к жене, и, когда ему принесли мальчика, пан Рарох увидел, что Карел чернокожий.

На кружке потом говорили, что пани Рарохова привезла его из Берлина с Международного фестиваля молодежи, но это какая-то глупость. Фестиваль был девять месяцев назад, а Карел, это все знают, родился на прошлой неделе в Ничине.

Мне, конечно, жаль пана Рароха и его Карела тоже, потому что у него не будет папы и еще все будут над ним смеяться. Если подумать, так мне еще повезло, что я только толстая, потому что я спокойно могла бы быть и чернокожей, а с этим уже вообще ничего не поделаешь.

Еще умер пан Дусил. У них с Каченкой и Лидой Птачковой был суд с театром. Могут ли они дальше там играть или должны уйти. Они проиграли. Когда все закончилось, к ним в коридоре подошел судья и извинился, что не мог ничего сделать, что было распоряжение, как все должно решиться. Пану Дусилу стало плохо, его отвезли в больницу, а ночью он умер. Из-за сердца, как Олинка Глубинова в прошлом году. Но пан Дусил был старый, ему было не меньше пятидесяти.

Каченка говорит, что я должна пойти с ней и с Пепой на похороны к пану Дусилу. Я сказала, что не хочу. Я ужасно боюсь похорон. А она говорит, что раз я могла принимать от него конфеты, то могу и на похороны к нему сходить. Что все хотят только брать и не давать ничего взамен. С ней невозможно было договориться. Пепа попытался за меня заступиться, но когда увидел выражение лица Каченки, то пошел в сауну.

Каждый вечер перед похоронами я молилась, чтобы со мной что-нибудь случилось, чтобы мне туда не идти. Но со мной ничего не случилось, только снились сны о скелетах, об Олинке и о языке, который растет и растет во рту, пока все не заполнит. Потом мне надели черное платье, дали новые туфли, Каченка сделала мне пучок, и мы поехали в крематорий.

Там все было как в черном кинотеатре со злыми скульптурами. Кроме Каченки, Пепы, Лиды Птачковой и пана режиссера Михалека из театра пришли только одна суфлерша и два рабочих сцены. И больше почти никого, потому что пан Дусил не был женат и у него не было детей. Еще там были две старые пани и один молодой пан, но он ни с кем не разговаривал и все время стоял у дверей.

Мы должны были сесть, и заиграла страшная музыка, и я сразу закрыла глаза, чтобы ничего не видеть, но все равно увидела гроб с венками и слышала, как все плачут, особенно Каченка. Потом она перестала плакать и пошла читать стихи, которые начинались так: «Мой брат вспахал, распряг коня…» Я надавливала двумя пальцами на глаза и другими двумя на уши, и наконец все закончилось.

Мы вышли на улицу. К крематорию как раз подходил дедушка Франтишек, который тоже хотел на похороны к пану Дусилу, но не успел на поезд. Я побежала к нему, и вдруг у меня во рту опять начал расти язык, а потом уже не помню. Говорят, я потеряла сознание.

На следующий день Каченка отвела меня к врачу, а потом пришлось ехать в больницу. Там меня положили в комнату, в которой никого больше не было, пришла медсестра, три раза колола мне в руки, потому что хотела у меня взять кровь, но у нее не получилось. Тогда она привела какого-то врача, и они попробовали опять, не знаю сколько раз. Я хотела все выдержать, как Будь Жегорт, и не плакала, но потом уже больше не могла терпеть и сказала, что мне больно.

Врач хмуро взглянула на меня и сказала: «Вот и хорошо, в следующий раз подумаешь, прежде чем объедаться булками и кнедликами, когда ты толстая как бочка. Ты, девочка, такая толстая, что у тебя даже не видно ни одной вены».

Только когда они ушли, я немного поплакала. Скоро они вернулись, отвели меня в большое помещение, положили там на стол и привязали к нему.

Я спросила, что со мной будут делать, и врач ответила, что с такой толстухой, как я, нельзя сделать ничего, кроме как взять кровь из головы. Наверное, мне не было больно, потому что я ничего не помню. Хотя я уже думала, что они разобьют мне голову.

Но помню, что потом я целую ночь лежала на постели в той комнате, где никого не было, и ужасно боялась, потому что не знала, это уже было или только будет. И еще потому, что мне хотелось писать, а я боялась кого-нибудь позвать, чтобы на меня не сердились снова.

Наконец я вспомнила, что Пепичек у бабушки в Закопах однажды пописал в испаритель, который висел на батарее. Я тоже так сделала, потому что горшка в комнате не было, а туалет я тоже не могла пойти искать, раз мне запретили выходить. У меня получилось не так хорошо, как у Пепичека, и я боялась, что будет, когда об этом узнают. Но ничего не было. Утром пришла Каченка и мне разрешили идти домой. Сказали, что со мной все в порядке.

Это я знала с самого начала, что со мной все в порядке, но меня же никто ни о чем не спрашивал и никто не хотел, чтобы я что-то говорила. Даже Каченка. Да и я тоже, потому что все произошло очень быстро и еще потому, что я подумала, а вдруг у меня аппендицит, ведь этого я очень хотела.

 

17. Как пани Нюйоркова вывихнула руку

Когда я вернулась из школы, Каченка сидела в кухне и читала книгу, на которой было написано «Трудовой кодекс», и выглядела сердитой. Тогда я рассказала ей анекдот, который на физкультуре рассказал Элиаш: «Еврей, что ты делаешь на крыше? – Загораю, буду бронзовый. – Слезай, еврей, свинца добавим».

– Еврей, иди помой руки, – сказала Каченка и вообще не засмеялась.

Когда я вернулась, она сказала, что анекдот был плохой.

– Почему плохой? – спросила я.

– Потому, – сказала она, – что это совсем не смешно.

– Почему не смешно? В школе все смеялись.

– Все! Все! Всегда все! – Каченка кричала. – Пускай все идут в черту!

Тогда я пошла к себе в комнату. Каченку сейчас, конечно, трудно рассмешить. Я достала свои коробки. Чтобы поднять настроение, я высыпала все вещи на пол. Я крутила куранты на открытке туда и сюда, а на шею повесила ту рыбку, которую мне подарила тетя Марта. Я вспомнила, как мы с ней смотрели Пражский Град, а она сейчас с тем дедушкой Блюменталем смотрит коров, и мне захотелось плакать.

На рыбке сзади было написано не только ISRAEL, но еще какие-то каракули, такие же, как на пани Нюйорковой, на той дурацкой кукле, которую мне однажды прислал Фрайштайн. Эта кукла недавно чуть не стала мертвой. Когда на прошлой неделе с нами сидела закопская бабушка, она искала в сумке очки и высыпала из нее все вещи на стол. И там было письмо, я сразу поняла, что оно от Фрайштайна, потому что на нем были красивые цветные марки. Когда бабушка пошла купать Пепичека, я прочитала это письмо, потому что бабушка же не в себе и за ней нужно присматривать.

Потом я жалела об этом и не могла уснуть, пока Пепа с Каченкой не вернулись. Еще я не могла решить, рассказать ли об этом Каченке. Буквы Фрайштайна мне нелегко дались, и я не помню письмо полностью, но было что-то такое:

Дорогая пани Соучкова,
Ваш, к несчастью, несовершенный и в этот момент бессильный Карел.

Вы не представляете, как я благодарен Вам за каждое Ваше слово. Никаких других вестей о Хеленке кроме Ваших я, к сожалению, не получаю. Хотя, должен признаться, Ваше письмо меня сильно взволновало. Как может быть, что такая маленькая, прелестная и умная девочка так страдает? Как может быть, что ТАКИМ ребенком так мало занимаются? Я не могу этого понять. Я бы посвящал ей каждый миг моей несчастной жизни. Усыпал бы ее дорогу фиалками и розами.

Как трагично, что я не могу сделать ничего. Как это больно! И Вы пишете, что ей не только грустно, но и что она постоянно болеет… Прошу Вас, сделайте что-нибудь! Вы можете – я нет.

Возможно, если бы Вы вызвали какого-нибудь социального работника, у вас же это тоже есть, то ребенка могли бы передать под Вашу опеку или что-нибудь подобное. Я знаю, что Вы и Ваш муж замечательные люди, я всегда это знал!

Это печально, но если Катя в свои тридцать пять лет все еще недостаточно взрослая и ответственная, нельзя поступить никак иначе. Я полагаюсь на Вас, на Вашу невероятную любовь, на Ваше здравомыслие, и я безмерно Вам благодарен.

Я оставила бабушке только пустой конверт, письмо забрала и положила в Совершенно Особые Вещи. Я так боялась, что разворошила всю постель и все равно не уснула. Одеяло сбилось толстым комом на одну сторону пододеяльника, а на другой стороне осталась только тонкая ткань.

Когда ночью наконец щелкнула дверь и Каченка пришла посмотреть, как мы спим, я сразу спросила, что такое социальный работник. Но она сказала, что в другой раз объяснит. Главное, что они дома.

Мне приснилось, что за мной пришла чужая женщина с двумя каэнбэшниками. Каченка плакала, а Пепа сказал им: «Она никуда не пойдет, повторяю, никуда». Тогда они ушли. А утром я отправилась в школу. И как раз во время физкультуры они пришли за мной снова. Пани учительнице Колачковой они сказали, что я все время криво застегиваю пальто, что не доедаю до конца в столовой, что у меня слишком много всяких фамилий, что я укусила Здену и еще Ленку Краткую и что кровь у меня можно брать только из головы.

Пани учительница покачала головой: «Я даже не знаю, как быть». Потом передумала и сказала: «Хелена, сделай мах!» У меня как всегда не получилось, и тогда она говорит: «Не расстраивайся, Хелена, вот тебе эскимо!» И меня уводят. Не знаю, чем все закончилось, Пепа меня разбудил, и настало утро.

Только прежде чем идти умываться и завтракать, я схватила пани Нюйоркову за волосы и выбросила ее из окна. Пускай ее заберет какой-нибудь социальный работник. Или пускай она умрет, мне все равно.

По пути в школу я увидела пани Нюйоркову. Она не разбилась на куски, как я думала, у нее была только вывернута рука. Она была вся мокрая и в грязи, потому что упала как раз на грядку. Ее глупые моргающие глаза были открыты, и она лежала там голая, потому что, прежде чем ее выбросить, я сняла с нее всю одежду. Я хотела ее оставить для других кукол. Шел дождь, было холодно, и мне стало ее жалко, хоть я и не люблю ее. Так что я взяла ее с собой, вся испачкалась, и все смеялись надо мной, что я ношу с собой в школу игрушки, как первоклашка.

С тех пор пани Нюйоркова не говорит, но это не страшно, она и так умела говорить только какое-то «ал-бахала-хантала», и все равно ее никто не понимал. И моргающие глаза уже не моргают, а просто все время открыты, даже когда она спит.

Каченка уезжала в Прагу на три дня, на очередной суд с театром. Пепичека мы отвезли к закопской бабушке и остались с Пепой одни. Но перед тем как Каченка уехала, я рассказала ей о том письме Фрайштайна. Я не знала, нужно или не нужно это делать, и боялась, что́ она скажет, но еще больше я боялась социального работника, так что в общем я показала ей письмо по пути на станцию, когда мы с Пепой ее провожали. Каченка выхватила у меня письмо так быстро, что оторвала от него кусок. Когда она его прочитала, то закурила и сказала, что разберется с бабушкой, когда вернется. И еще что я не должна ничего бояться. Она даже не кричала, но это было хуже, чем если бы она кричала. Я сразу это поняла.

Когда Каченка уехала, мы с Пепой не пошли домой, а пошли в кино на фильм «Великолепная семерка». Нам очень понравилось.

«Видишь, можно справиться и с тем, кто сильнее, только нельзя быть хлюпиком», – сказал Пепа. Потом он рассказывал мне, что если бы мы жили в Праге, то по пути из кино мы бы купили на Вацлавской площади колбасок. У таких колбасок с каждого конца по четыре маленькие запеченные ножки, все хрустящие, вкусно пахнущие и из них течет сок, но это ничего, даже если ешь руками, потому что вместе с колбаской дают бумажный поднос и салфетку. А еще горчицу, ее Пепа очень любит.

Мы бы ели колбаски и смотрели, как темнеет и как на Вацлавской площади загораются витрины и цветные надписи, которые называются «неоны». Я такие знаю, у нас в Ничине есть одна – «ОТЕЛЬ УРАН». А потом бы мы покатались по ездящим ступеням, просто так, вниз и сразу наверх, а домой бы поехали на трамвае, потому что Прага большая, не везде дойдешь пешком и мало ли где бы мы жили. Пепа всегда жил на Виноградах, туда мы бы, наверное, добрались своим ходом. Если бы не пошел дождь.

Но дождь пошел, и мы были в Ничине, где нет трамваев, и нет ездящих ступеней, и колбасок тоже нет. Так что мы просто отправились домой, сразу промокли, и дома Пепа сделал чай с лимоном и гренки с чесноком. Потом мы смотрели футбол. То есть Пепа смотрел, мне футбол не нравится, так что я просто сидела в той же комнате и рисовала.

Вечером, когда я пошла спать, мне стало грустно без Каченки и Пепичека, а еще из-за того письма, я о нем опять вспомнила. Стыдно было признаваться в этом Пепе, я не хотела, чтобы он считал меня хлюпиком. А Пепа пришел сам и рассказал мне два смешных фильма, в которых играют актеры Восковец и Верих и которые никогда по телевизору не показывают, потому что они про старую жизнь.

Ну, например, Восковец с Верихом были бедные, намного беднее, чем когда Каченка с Пепой говорят, что мы бедные. У них не было денег даже на гренки с чесноком, не то что на легкие в сливках, и им все время хотелось есть, как мне сладкого, а денег ну совсем не было. Тогда они пошли в ресторан, чтобы хотя бы понюхать, как пахнут всякие вкусности. Там они заметили одного пана, у которого на столе был запеченный до хрустящей корочки ароматный гусь, и им очень захотелось съесть этого гуся. Может, это был и не ресторан, потому что там все стояли, а в ресторане ведь сидят, но это не важно. Так что они подошли к тому пану и нарочно стали говорить:

– Вы слышали, уважаемый, что натворила эта гусиная чума?

– Нет, уважаемые, не слышал.

– Так вот, сейчас, уважаемый, свирепствует гусиная чума, гуси дохнут, их продают за бесценок, а некоторые преспокойно их едят.

– Они, бедняги, не знают, что с ними после такого гуся может случиться. Можно и умереть.

И тот пан испугался, ушел, оставил всю еду, а Восковец с Верихом прекрасно ее съели. Мне кажется, это даже лучше, чем «Великолепная семерка». Надо попробовать так сделать в кондитерской.

Жалко, что такие фильмы не показывают ни в каком кино, потому что Восковец живет в Нюйорке, как Фрайштайн. Но Верих вроде бы в Праге, как и всё, что я люблю.

На следующий день, когда я вернулась из школы и с немецкого, Пепа отвел меня на каток. Я умею кататься на коньках, он научил меня еще в позапрошлом году.

Было темно, но лед освещали прожекторы, как сцену в театре, по радио играла музыка, Милушка Воборникова спела два раза, и было много народу. На катке не важно, сколько людей, потому что даже когда их много, все едут в одном направлении, все время по кругу, и никто не несется навстречу, поэтому нельзя столкнуться, разве что у бортика. Так что если едешь со всеми и не глазеешь по сторонам, то ничего не случится и можно покататься как следует. Только некоторые большие мальчики нарочно петляют, но их всегда кто-нибудь сразу одернет. Так что я была довольна, и Пепа тоже.

Потом мы еще зашли в театр, потому что Каченка обещала позвонить и рассказать, как все закончилось. Закончилось все плохо. Каченка злилась, говорила ужасно быстро и непонятно. Я не люблю, когда она так разговаривает. Пепа тоже. Он сказал Каченке, что хотя это и плохо, но ведь предсказуемо и зачем же было так надираться. Не знаю, что такое надираться, он не захотел мне сказать.

Мы пошли домой, и Пепа сделал чай с лимоном и гренки, но без чеснока, чеснок у нас уже закончился.

 

18. Как Боженку Веверкову съели немецкие мыши

В пятницу мы с Пепой поехали в Закопы к Пепичеку и Каченке – она по телефону сказала нам, что поедет из Праги прямо туда. По дороге Пепа пел мне смешные песни, с которыми выступали артисты Восковец и Верих, а еще разные походные – «Дорогу на Окорж» или «Если б не было кадил, чем бы в церкви поп дымил». Но было уже не так весело, как раньше. Мы боялись, что в Закопах что-нибудь произойдет.

Пепа затормозил, Фифик перестал тарахтеть, и мы поняли, что Каченка уже приехала. Окна у бабушки были закрыты, но все равно был слышен дикий крик: «Это невероятная пошлость! Мерзость! Я не заслужила этого! Лучше бы я совсем не родилась!» И еще много похожего. Пепичек играл возле дома, подошел поцеловать нас и сказал только: «Мама узасно селдится». А потом опять убежал в песочницу.

Я подумала сначала, что Каченка рассказывает про суд, но нет, это было о том письме Фрайштайна. Открыть нам вышел дедушка и сразу в дверях прошептал: «Ох-ох, дети мои, вот вы и приехали… Все это плохо, очень плохо». И печально покачал головой.

Мы поцеловались с Каченкой, и Пепа попросил ее кричать чуть-чуть потише, потому что все слышно аж на улице. Ну и ему сразу же влетело: чтоб он не вмешивался, что если б он на что-нибудь годился, то сам бы разобрался с бабушкой. Каченка была вся какая-то помятая и растрепанная, и, когда она плакала, у нее по лицу текли разные цвета. А бабушка была вся красная, сжала кулаки и тряслась, как всегда, когда она по-настоящему злится.

Мы с Пепой и дедушкой закрыли их в маленькой комнате, но это не помогло, потому что они бегали по всей квартире и все время врывались к нам и хотели, чтобы и мы ссорились вместе с ними.

Бабушка кричала, что Каченка плохая дочь, ни разу ни в чем ее не послушалась, пусть пеняет на себя, и что она не знает ни одного ребенка, который был бы настолько неблагодарным, и что Господь Бог за это покарает. Что она никогда не писала Фрайштайну никаких писем, что Фрайштайн был и будет родным отцом Хеленки, что бабушка в этом, естественно, не виновата, что она уже достаточно из-за этого натерпелась и что никогда никакого письма от Фрайштайна она не получала. А когда Каченка стала размахивать этим письмом у нее перед носом, то она повторила все это еще раз и сказала: «Бог свидетель!»

А Каченка кричала, что бабушка хуже, чем Кроу-пова с Вытлачилом вместе взятые, потому что они как-никак чужие люди, а бабушка-то ее мать, и что она всегда знала, что бабушка плохо о ней говорит и везде, где только бывает, про нее лжет, но что она все же не знала, что все настолько ужасно, и что она удивляется, что бабушка не стесняется хотя бы перед Пепой, который всегда был с ней вежлив, и что как же быть с ребенком, который может получить травму на всю жизнь, и что ее, Каченку, никогда не любили, и что раз уж они были так долго бездетны, то могли бы и еще потерпеть. Они обе кричали и плакали и бегали по кругу.

Дедушка с Пепой сидели каждый в своем кресле, а я сидела под столом. Кто-то сверху, наверное это был пан Вейскал, постучал нам в потолок шваброй.

– Каченке все же не стоит так кричать, – сказал дедушка.

– Я говорил ей это, вы слышали, что она мне ответила, – сказал Пепа.

– Да, да… – дедушка вздохнул.

– Не стоило позволять Миле писать такие письма. Каченку это огорчает, а Хеленка потом из-за этого мучается. Ведь это все выдумки.

– Да, конечно, – согласился дедушка. – Но разве она меня послушает? Ты же ее знаешь.

– Ну да, знаю, – и Пепа замолчал.

Потом раздался звонок – за дверью стоял пан Вейскал, который предложил, чтобы мы все – простите, пан директор – шли к черту, раз не умеем себя вести.

Тогда Пепа наконец сказал Каченке, что пора ехать, и привел Пепичека из песочницы. Каченка сказала бабушке с дедушкой, что больше мы никогда не приедем. Когда мы обувались, дедушка Франтишек принес в прихожую какую-то бумагу и сказал, что он пишет пану президенту, чтобы Каченку приняли обратно в театр, потому что это увольнение несправедливо. Каченка рассмеялась: «Разумеется, папа, твои наивные ренессансные мысли будут очень интересны Гусаку. Ради Бога, папа, ты же смешон!»

Мы уже сидели в машине, и я видела, как дедушка стоит за стеклянными дверями и все еще держит в руках эту бумагу. Он не осмелился выйти. Я не хотела, но расплакалась, и все это слышали. Но с тех пор я плакала столько, что это уже не важно. Я не Будь Жегорт, я хлюпик.

Больше всего я плакала, когда это случилось с Каченкой, а это было сразу на следующий день, в субботу. С утра Каченка делала вид, что ничего не произошло, подарила нам подарки из Праги, мы играли в пексесо, на обед были шницели. Только погода была плохая: дождь и сильный ветер. Мы даже не пошли гулять.

После обеда Каченка сказала, что хочет зайти в театр за вещами. У нее все еще было место в гримерке, в столе грим, а за зеркалом разные картинки, которые нарисовала я или кто-нибудь подарил ей к премьере. Она сказала, что не хочет ни с кем встречаться, а в субботу как раз никого не будет. Но оделась почти как на премьеру: в платье и замшевый пиджак из Болгарии, накрасилась и надела новые ботинки, которые привезла из Праги и которые мне совсем не нравятся, потому что они похожи на чертовы копыта. У них очень высокие квадратные каблуки, а впереди они, наоборот, ужасно круглые; ботинки целиком немного желтые, немного оранжевые и очень блестящие. Пан Пецка бы их сразу выбросил на помойку, но Каченка ими гордится.

И она пошла в театр, пообещала, что вернется через час и потом все пойдем на кукольное представление. Мы еще немного поиграли в пексесо и уже ждали с Пепой, как Каченка обрадуется, когда вернется, потому что заметили, что Пепичек научился говорить «р». Когда я у него выиграла, он бросился на пол и закричал: «Так не честно, корова!» Раньше была только «колова».

Мы с Пепичеком надели праздничную одежду, которую нам приготовила Каченка, убрали игру, Пепа помыл посуду, но Каченка все не приходила. Пепа сказал, что, наверное, она там с кем-нибудь заболталась, включил футбол и послал нас читать. Но когда футбол закончился, кукольный театр уже прошел, а Каченки все еще не было, он сказал, что нужно пойти ее встречать.

От нас до театра совсем близко, туда можно дойти быстрее, чем закончится вечерний мультфильм по телевизору. Мы даже не оделись как следует. Было уже темно, и все время дул ветер. Каченку мы не встретили, и вахтер в театре сказал нам, что ее вообще там не было. Пепа посадил нас у себя в гримерке и на всякий случай обошел весь театр. Вахтер – старый дедушка, читает газеты, а иногда еще и спит. Но Пепа не нашел Каченку. Никто ее не встречал и не видел. Мы опять пошли домой и уже начали волноваться. Пепа отправил нас спать и сказал мне, так, чтобы Пепичек не слышал, что мы ненадолго останемся дома одни, потому что ему еще нужно пойти поискать Каченку, хотя наверняка ничего не случилось, но он не может сразу придумать, кого попросить присмотреть за нами. Я пообещала, что за всем прослежу. Я придумала, что расскажу Пепичеку сказку, чтобы он хорошо заснул, а потом буду ждать Пепу с Каченкой. Но мы оба уснули, и мне даже ничего не приснилось.

Утром я пришла на кухню, а Пепа уже там сидел и курил. Пепа никогда не курит дома, только изредка вечером, если у нас гости или вечеринка. Вдруг появилась бабушка Даша. Она не была у нас с тех пор, как тетя Марта уезжала за границу. Каченки нигде не было. Я вспомнила, что было вчера, и испугалась. Пепа с бабушкой сказали мне, что Каченка заболела, точнее она ранена, что ей было плохо, но все обязательно будет хорошо и что я умница. Потом не знаю что, потом я снова лежала в постели и опять обо всем забыла. Но мне опять все объяснили.

Каченка пошла в театр самой короткой дорогой, но на доме на углу строительные леса, и, когда подул ветер, на Каченку свалилась балка. Маленькая и несильно. Но Каченка упала с разбитой головой в грязь и осталась там лежать. Какая-то пани, которая как раз смотрела в окно, заметила это, немного подождала, не встанет ли Каченка, а когда она не встала, позвонила в скорую. Каченку отвезли в больницу, она жива, но как-то не совсем. Никому к ней нельзя. Может быть, только после обеда.

Пепа с бабушкой сказали, что все в порядке, что все будет хорошо, и делали всякие вещи, которые им казались смешными. Но я же не Пепичек. Я их люблю, и Пепичека я люблю, и бабушку Милу, и дедушку Франтишека тоже, но если бы у меня умерла Каченка, то я не знаю…

Она не умрет. После обеда Пепу пустили в больницу, и потом он позвонил в Закопы в городской совет, потому что у дедушки с бабушкой нет телефона.

Бабушка Даша испекла штрудель. Она взяла на работе отгулы, чтобы побыть у нас. Она рассказывала нам, что ей разрешили переехать в ту пустую вршовицкую квартиру тети Марты. Она может оставить дядю Криштофа с тетей Яной на Виноградах и наконец-то жить одна. Только теперь она не знает, хочется ли ей этого. Я понимаю, мне бы тоже не захотелось никуда переезжать из того красивого розового дома.

Ночью мне приснилось, что я хожу по театру и ищу Каченку. Я хожу из гримерки в гримерку, смотрю в бутафорской, в костюмерной и в раздевалке, заглядываю во все туалеты и не пропускаю ни одного коридора. Нигде никого, всюду темно. Потом я замечаю, что светится надпись «Тихо! Идет репетиция!». Действительно, на сцене горит свет. Я прохожу через кулисы и вижу пана Дусила в превосходном костюме. Зал пуст, но пан Дусил декламирует: «Кто растрепал Ваши темные волосы?» Я подхожу к нему и спрашиваю, не видел ли он Каченку.

– Приветствую, мадемуазель! – говорит он. – Я тоже ее жду. Я по ней уже соскучился.

– Нет, пан Дусил, – говорю я, – нет. Каченка не умрет, вы не можете так со мной поступить.

– Эх, Хеленка, как тяжело… Не с кем поговорить. Не хочешь леденец?

– Я не хочу леденец, я хочу Каченку!

Но пан Дусил не отвечает, обеими руками достает из карманов конфеты, подбрасывает их в воздух и постепенно исчезает в люке.

В понедельник приехал дедушка Франтишек, а бабушка Даша поехала домой. Бабушка Мила не приехала, потому что ей не сказали, что случилось. Мы с дедушкой пошли помолиться на Святую Гору и по пути назад съели по супу в одном кабаке. Дедушка прочитал мне письмо, которое он написал президенту, и рассказал, что умерла Божена Веверкова. Та, которой колхоз завонял сад. У нее случился удар, и она осталась лежать в кухне на полу. Она лежала там ужасно долго, а когда ее наконец-то нашли, то от нее осталась только половина. Вторую половину сожрали крысы. Но дедушка не сказал «крысы», дедушка называет крыс немецкими мышами.

Потом дедушка пошел проведать Каченку. Я ждала на улице, перед больницей, потому что мне все еще туда нельзя. Шел дождь, и было холодно, но дедушка скоро вернулся и сказал, что Каченка уже совсем поправилась. Потому что когда он пришел, то она, очень бледная, лежала с закрытыми глазами и ничего не говорила, но как только дедушка сказал, что ей нужно помириться с бабушкой, она села и стала кричать: «И не подумаю! Ты знаешь, что она мне сделала».

И дедушка был прав, поскольку во вторник Каченку отпустили домой.

 

19. Как у нас на лестнице была кровь

У нас были Микулаш с чертом, и Пепичек опять плакал. А я их уже не боялась. Святого запаха приключений вокруг них не было, пахло скорее пивом и сигаретами, а у Микулаша сползала борода, и еще с прошлого года они сильно уменьшились. Когда они ушли, я сказала Пепе, что, кажется, они были ненастоящие.

– Ну да, – сказал Пепа, – Дусил умер, а Лудек Старый переехал. Так что мы Станду с Ярдой попросили.

Станда и Ярда – это рабочие сцены.

– Ну зачем ты так говоришь? – рассердилась Каченка.

– А что, они уже большие, – сказал Пепа.

Тогда я сразу спросила про Ежишека, потому что уже видела, что у Каченки в шкафу спрятаны разные свертки в рождественской упаковке.

Тоже не существует. Нисколечко. Но Пепичеку мы об этом не стали говорить, потому что он еще маленький, а все это и придумано ради маленьких детей. Я немного расстроилась, но не так сильно, как Каченка. А ведь она уже давно должна была это знать.

У Каченки все еще забинтована голова, и, когда мы выходим на улицу, она надевает берет, чтобы бинты не намокли. Дождь все идет и идет.

Я спрашивала, поедем ли мы в Закопы хотя бы на Рождество. Каченка сказала, что нет. Мы еще ни разу не были на Рождество не в Закопах, так что не знаю. Но подарки для бабушки с дедушкой она покупает. Когда я возвращаюсь домой из школы, с немецкого или с балета, то мы иногда идем за подарками и украшениями на елку. Обычно уже темно, и светятся витрины.

Каченка дала мне сто крон, чтобы я могла всем выбрать подарки. В следующем году я уже буду на это откладывать сама. Пепе я купила красивый широкий галстук. Он был довольно дорогой, стоил восемнадцать крон и пятьдесят геллеров, так что теперь я беспокоюсь, хватит ли оставшихся восьмидесяти одной кроны и пятидесяти геллеров на все остальное. Но галстук правда замечательный, сине-зеленый, как хвосты у русалок, и на нем большие оранжевые цветы и розовые бабочки. Такого я еще ни разу не видела ни на одном мужчине, думаю, что Пепе понравится. Я выбрала его сама, без Каченки, по дороге из школы. Каченка была потрясена, когда его увидела.

Дедушке я купила две бритвы «Астра», каждая за две пятьдесят, и большой лосьон «Альпа» за пять пятьдесят, так что на десять крон получилось много всего. Еще мы с Каченкой купили пластинку, которая называется «Чешская рождественская месса», и каждый вечер, когда мы печем рождественские сладости, ставим ее. Я уже запомнила все слова.

Дедушка Франтишек приехал нас навестить, и мы пошли вместе смотреть вертеп на Святую Гору. Он сказал мне, что теперь они с бабушкой все время вызывают духов. Дедушке пришлось на большом листе нарисовать круг и написать по нему все буквы алфавита. В центр ставится стакан, на него дедушка с бабушкой кладут два пальца, потом бабушка говорит: «Дух, приди на зов мой!» И ждет, пока стакан не начнет шевелиться. Когда пошевелился, бабушка задает разные вопросы, а стакан ездит по бумаге и как бы пишет ответы.

Я спросила у дедушки, зачем это. Дедушка говорит, что бабушка хочет узнать, приедем ли мы на Рождество, но боится спросить у Каченки. А я бы побоялась спрашивать у духов. Дедушка признался, что это он двигает стакан, чтобы приободрить бабушку, но все равно это как-то странно.

Дедушка Франтишек пошел на еще одну работу, но не в школу. Ночью он ходит охранять тягачи. Это такие большие грузовые машины, у которых гаражи примерно в километре от Закопов. Возле гаражей еще мастерская и маленький домик с одним кабинетом и туалетом, и больше ничего. Всю ночь дедушка сидит в этом домике и внимательно следит за тем, чтобы не пришли грабители и не украли тягачи. Это бабушка ему велела, чтобы они могли давать нам какие-нибудь деньги, раз Каченка теперь без ангажемента.

Я спросила у дедушки, не боится ли он ходить на работу – это же мимо кладбища. Тогда дедушка рассказал мне, как один его приятель однажды летом шел ночью из кабака, а жил он в соседней деревне, поэтому надо было возвращаться той самой дорогой мимо кладбища. Было совсем темно, только светил месяц. И как раз подходя к кладбищу, он подумал вслух: «Который, интересно, сейчас час?» И тут из-за ограды показалась голая белая голова и сказала: «Полночь. Ровно полночь». Это был могильщик, копавший могилу ночью, потому что днем было слишком жарко. Но дедушкин приятель об этом не знал и бежал в ужасе до самого дома.

«Со мной ничего не случится. Что может со мной случиться?» – говорит дедушка Франтишек. Я вот знаю много чего, что может случиться с кем угодно, но дедушка храбрый или просто не может себе это представить.

Недавно в самом деле случилось ужасное. Каченка прочитала в газете, что в лесу в районе Качина и Влковиц нашли мертвую девочку – восьмилетнюю Ханичку Ш., жившую на хуторе неподалеку. Это ужасно не только потому, что это ужасно, это ужасно особенно потому, что, наверное, это была та девочка, которую мы иногда подвозим до школы. Как раз там мы ее всегда сажали в машину, между Качином и Влковицами.

Она мне как-то дала свой адрес, но я не могу его найти и забыла ее имя. Но кто бы еще это мог быть? Каченка сказала, что лучше бы мы ее не подвозили, наверное, потому что после этого она думала, что все водители добрые, а вот как все закончилось.

На прошлой неделе мой рисунок выбрали для большой стенгазеты, которая висит в школьном коридоре сразу у входа. Так что я обрадовалась. Еще я вспомнила про Олинку Глубинову – если бы она была жива, то наверняка ее рисунок был бы среди лучших рождественских работ. А мой рисунок не очень долго продержался. В пятницу повесили стенгазету, а в понедельник пани учительница Колачкова принесла мне его обратно и сказала, что он не поместился. Но это неправда, я видела, что он там уже был.

Я не стала об этом рассказывать Каченке, потому что это опять, наверное, случилось из-за нее. Вот недавно я должна была читать стихотворение на одном школьном празднике, и в результате тоже ничего не вышло. Я слышала, как одна учительница сказала учительнице Колачковой: «Марженка, эта Фрайштайнова – дочь ТОГО Фрайштайна и ТОЙ Соучковой? Тогда, пожалуйста, лучше не надо, нет. Не будем никого напрасно раздражать». Они, наверное, снова не захотели кого-то напрасно раздражать.

Ничего страшного, Будь Жегорт и бровью бы не повел. Только Каченка никакой не Будь Жегорт, и, когда мы встретили Кроупову, Коштала, Новотного и других из театра и они сразу перешли на другую сторону, она расплакалась прямо на улице.

Каченка переживает, а я стараюсь хорошо себя вести и не сердить ее по пустякам. Но иногда это не получается, потому что у нее бывают разные странные идеи и она такая же упрямая, как закопская бабушка. Я поссорилась с ней из-за стиха. Я не хотела ссориться, я хотела ей все объяснить, но ничего не вышло. На рождественских каникулах надо было выучить наизусть стихотворение, но не одно для всех из учебника, а кто какое захочет. Чтобы потом целый урок читать стихи.

Я собиралась посмотреть в разных книгах и выбрать, что мне больше всего понравится. Но Каченка сказала:

– Не надо, я знаю, что тебе прочитать. Не будем ничего искать, послушай. Йозеф Вацлав Сладек:

Я еще девушка юная слишком, словно березка вон та у плетня. Все впереди – и любовь, и детишки, только вот вырастит мама меня. Снова на Троицу юноши наши в лес за зеленой добычей идут. Девичье сердце от радости пляшет, ленты на деревце майском цветут. Рано пока мне водиться с парнями, не доросла еще. Но через год суженый мой с голубыми глазами майское деревце мне принесет. [36]

– Ну что, правда красивое?

– Каченка, я не буду это читать, – сказала я.

– Как это не будешь? Почему бы тебе это не прочесть? Тебе больше хочется что-нибудь о Готвальде, да?

– Нет, но это мне не очень нравится.

– Как не нравится?

– Ну, не знаю, оно какое-то странное.

– Почему странное? Оно красивое.

– Ну, суженый этот, не знаю… Оно такое, очень о старинном.

– Да, суженый, и что, это же красиво. Так раньше говорили.

– Но так уже не говорят, и все будут надо мной смеяться.

– Почему они будут над тобой смеяться?

– Я не знаю, потому.

Я стеснялась сказать Каченке, что хуже всего это «не доросла еще». Что подумают мальчики? Конечно, про грудь. Не хочу ничего читать ни о каком парне. Эх.

– Кто смеется над таким красивым стихотворением, тот глупец, и ты можешь на это спокойно наплевать!

Как Каченка не понимает? Наплевать, наплевать… Разве она не знает, каково мне будет опять?

Я вспомнила, что неделю назад Каченке на голову упала балка, и решила ничего не говорить. Хорошо еще, что январь не скоро, может, к тому времени она об этом забудет.

Еще в январе должна быть премьера «Золушки» на балете, но непонятно, будет ли она, потому что этот заморский принц Сианук, который танцевал принца, вдруг перестал к нам ходить и никто его нигде не видел. Теперь придется все начинать заново, с новым принцем, и мы, наверное, не успеем.

Я купила Пепичеку инерционную машинку, а Каченке красивую коробку, там внутри принцессная ткань и в ней в таких углублениях лежат два розовых мыла и один маленький одеколон. Сверху на коробке красивыми буквами написано «ЭЛИДА». Пани продавщица сказала, что это называется набор. Он стоил тридцать две кроны, и у меня уже почти ничего не осталось. Но дедушка Франтишек добавил мне десять, так что я еще смогла купить закопской бабушке на двенадцать крон замечательные духи – они называются «Живые цветы», и в них действительно плавают серые комочки.

Еще приезжал пражский дедушка Брдёх. Он достал из сумки большой полиэтиленовый пакет, на котором нарисован Микулаш, сказал: «Ну, что тут у нас?» – и стал вынимать из него бананы, апельсины и ананас. Как обычно. Потом он показал нам жонглирование апельсинами, посвистел животом и снова уехал. Еще он дал Каченке две упаковки миндаля для рождественских сладостей и Пепе – пару поношенных ботинок. Веселый дедушка, жаль, что он не приезжает к нам почаще.

Во вторник я пошла к пани Фраймановой с рождественскими сладостями, которые для нее приготовила Каченка, потому что в следующий раз уже будут каникулы, и по пути предвкушала, как пани Фрайманова наверняка тоже меня угостит.

По пути я ненадолго остановилась у канцелярских товаров, потому что там в витрине опять были те большие наборы фломастеров и карандашей, где в каждом не меньше двадцати цветов. Я хотела их хотя бы сосчитать. Вдруг кто-то закрыл мне глаза руками и сказал: «Хе-Хе-Хеленка, привет. Как дела у мамы?»

Я испугалась, выпустила из рук поднос, и все рассыпалось. Что-то провалилось сквозь решетку, на которой я стояла, что-то только испачкалось. А напугала меня пани Гланцева. Она хотела знать, отпустили ли Каченку из больницы, и когда я ответила, что да, она сказала, что все равно это еще не победа, потому что от такой нехорошей травмы можно, не приведи Господи, умереть и через год – ни с того ни с сего. И сказала, чтобы я передавала Каченке большой привет.

Когда она ушла, я собрала все сладости, которые остались на тротуаре, и попыталась просунуть руки через решетку и достать хоть бы что-нибудь. Но ничего не вышло, и туда упали мои варежки. Мне никогда не нравилась пани Гланцева.

Пани Фрайманова взяла у меня эти грязные кусочки, украшавший их бант и помятую салфетку и сказала, чтобы я не плакала, что ведь, в сущности, ничего ужасного не случилось. Потом она приготовила чай и принесла свои чистые, вкусно пахнущие сладости. И еще зажгла свечи, чтобы нам было хорошо.

Пани учительница сказала, что рождественскую елку придумали немцы. Рождественская елка и собака такса – вот два единственных хороших немецких изобретения, считает она.

В конце урока за мной пришли Каченка с Пепичеком. Каченка пожелала пани Фраймановой счастливого Рождества, а пани Фрайманова поблагодарила Каченку за восхитительные сладости.

Уже стемнело и накрапывал дождь, но на площади еще было много народу. Становилось холодно. Наверное, скоро снег. Это было бы хорошо. Я спрятала руки в карманы, быстро-быстро, чтобы Каченка не заметила, что у меня нет варежек.

Во всех окнах уже горел свет. Кроме наших. Пепа ушел в сауну. Лестница в нашем доме была закапана красным. Кровью! Это была всамделишная кровь. Сначала несколько капель, а потом лужица побольше и опять несколько капель. Я подумала, что Пепа, например, не пошел в сауну, а вместо этого убил Кроупову или Вытлачила, потому что его тоже хотят выгнать из театра. Но нет.

На нашей двери на ручке висел заяц. Он висел вниз головой, за ухом у него была черная дырка, и из нее все еще капала кровь. На коврике стояла коробка с яйцами, некоторые были красные, как на Пасху.

Я выбежала обратно на улицу. Посмотрела по сторонам и увидела закопскую бабушку, похаживающую взад-вперед по тротуару. Она была вся вымокшая и разговаривала сама с собой, как всегда, когда она по-настоящему сердится.

 

20. Как все хорошо закончилось

Ура! Виват! Салют! Да здравствует бабушка Даша! Мы переезжаем в Прагу! Как подумаю, что через неделю я буду гулять там, голова идет кругом. Не говоря уже о том, что теперь я запросто могу встретить живую Милушку Воборникову! Я так волнуюсь, что все время хожу, не могу оставаться на одном месте.

Еще я рада, что убитая девочка Ханичка Ш. не была той девочкой, которую мы всегда подвозим до школы. Мне так полегчало. Несчастная Ханичка Ш. – это та другая, которую мы подвозили всего один раз. Нашу девочку с Чертовой Мельницы зовут Яничка. К Рождеству она мне прислала открытку, и там это все написано.

На Рождество мы поехали в Закопы. Когда мы выезжали из Ничина, я обернулась и мне показалось, что Святая Гора горит, но, к счастью, это просто покраснели башни костела, когда садилось солнце. Мне было бы очень жаль, если бы со Святой Горой случилось то же, что с Выставочным дворцом, потому что это главная ничинская достопримечательность. Хоть мы и уезжаем через неделю и я уже точно никогда сюда не приеду, но все равно было бы жаль.

В Закопы приехала и бабушка Даша. Под елкой от нее был конверт, в котором была записка, что если мы хотим, то можем переехать во вршовицкую квартиру тети Марты.

И мы хотим! Родители об этом, кажется, знали заранее, но мне нужно было срочно выбежать на улицу и немного поваляться в снегу. Пепичек тоже прибежал, и мы ужасно кричали.

После этого на ночной мессе я почти не могла петь, но все равно пела, и Каченка пела, и закопская бабушка пела, а дедушка играл на органе, только Пепа с бабушкой Дашей остались дома и смотрели телевизор.

В закопском костеле был совсем новый священник, молодой и красивый. Он хорошо пел и все время говорил о жуках, муравьях и пчелах. Как на уроке окружающего мира, только очень сердито. Он говорил, что перед Иисусом мы просто крошечные муравьи, которые глупо копошатся, но что это ничего, потому что Иисус все равно нас любит.

Я вспомнила того военного с соревнований, который тоже говорил со мной о муравьях. Когда священник повышал голос, мне казалось, что он чаще всего смотрит на меня, и я подумала, не мог ли он как-нибудь узнать о том, что я сделала. С муравьями и еще с улитками. Мне стало страшно.

Бабушка пригласила священника на рождественский обед. Были самые вкусные вещи, и все так пахло, что разбудило одного муравья! Он вылез из-под батареи и пошел взглянуть на стол, что тут происходит.

«О, смотрите, муравьишка. Откуда ты здесь взялся?» – сказал священник и размазал муравья по скатерти. Тогда стало понятно, что мне не стоит его бояться.

Я уже сходила со всеми попрощаться: на балете, на кружке и на немецком. Пани учительница Фрайманова подарила мне на память фломастеры, снова маленькие. Пан Пецка подарил мне темперу, это такая краска в тюбиках как маленькие зубные пасты, ее можно наносить одну на другую и из этого не получится серый.

Я нарисовала им рисунки. Пану Пецке пана Пецку, а пани Фраймановой тоже пана Пецку, потому что сама пани Фрайманова у меня не очень получилась.

Здене я подарила всю коробочку НОП, потому что Напоминания О Праге мне уже не понадобятся. Когда я собирала вещи, то сделала новую коробочку – ВОН. Пока не знаю, что в нее положить.

Каченке уже сняли бинты с головы, и она покрасила волосы. Теперь она рыжая, как парик тети Марты. И совсем не такая веселая, как, мне кажется, она должна быть. Но ничего, когда она немного покатается на ездящих ступенях и когда сможет покупать колбаски на площади, то обязательно повеселеет. Она сможет ходить в кино, в Национальный музей или в зоопарк или еще ездить на метро, когда его достроят, а не сидеть все время дома. Еще, Пепа сказал, начнется знаменитая Матейская ярмарка. И когда нам надоест во Вршовицах, то мы можем переехать, скажем, на Смихов или, например, в Коширже, и все еще будем в Праге.

В школу я уже хожу просто так, без всего. Мне уже не ставят оценки, и я уже сдала учебники. И как раз в школьной библиотеке со мной опять случилась неприятность. Вообще-то я больше не буду так говорить, потому что это слово того директора Вытлачила, который похож на улыбающийся череп. И случилось на самом деле что-то ужасное. Я ждала, пока учительница, которая отвечает за учебники, все запишет и вычеркнет, и взяла из стопки книг одну маленькую хрестоматию для детей постарше и немного ее полистала.

И там это было. Там было то стихотворение, где Будь Жегорт выстоял и ни уста, ни грудь не осквернил. Будь Жегорт не индеец и не партизан. Будь Жегорта никогда не было. Будь Жегорт – это просто «будь же горд». Это хуже, чем если бы он был коммунистом. Сначала Микулаш с чертом, потом Ежишек, а теперь Будь Жегорт. Хорошо еще, что я уже переезжаю.

В четверг утром приятно светило солнце. На снег и на все вокруг. И после обеда я пошла на улицу. Сначала я хотела сходить посмотреть Святую Гору, но подумала, что если буду стоять на Святой Горе, то ее как следует и не увижу, и пошла на Падак. Это тоже гора, но на ней ничего нет, там уже начинается лес. Я не стала говорить, куда собираюсь. Они бы меня не пустили или пошли бы со мной, а я хотела одна.

Я поднялась наверх, и там на пеньке сидел доктор Махачек. Я хотела спросить, что он там делает, но он спросил первым. Тогда я сказала, что пришла посмотреть на Ничин сверху, потому что в субботу я переезжаю. Пан Махачек захотел узнать куда, тогда я сказала, что в Прагу. Пан Махачек хотел еще узнать почему, тогда я сказала, что не знаю. То есть я знаю, но не уверена, и не хотелось ничего рассказывать. Доктор Махачек спросил, не буду ли я скучать. Я сказала, что нет. Тогда он спросил, почему я в таком случае иду смотреть на Ничин. Я сказала, что не знаю, но потом вспомнила, что хотела посмотреть на Святую Гору, и так и сказала.

– Почему? – опять спросил пан Махачек.

Я вспомнила пани Махачкову. Как она совсем не говорит и постоянно что-то делает. Я слепила снежок и начала его катать по земле, чтобы он как следует вырос. Сделаю снеговика.

– А что вы здесь делаете? – спросила я.

– Я здесь мерзну, – сказал пан Махачек. – Надеюсь, у меня получится.

Он достал из пальто ром и сделал глоток. Я вспомнила инженера Рароха, он пил вино и уже умер.

– То есть замерзнете? – спросила я.

– Да.

– То есть умрете?

– Да.

– А почему?

Пан Махачек снова сделал глоток и пошел помогать мне со снеговиком.

– В Ничине все время кто-то умирает, – сказала я, – и все дома ужасно квадратные, и у Каченки одни неприятности. Но Святая Гора красивая.

– В Праге-то все будет по-другому, – сказал пан Махачек. – Там этого всего будет гораздо больше.

Пан Махачек дал снеговику свою шапку, сделал глоток и отдал еще и пальто.

– Пан доктор, кто такой патологоанатом?

– Это тот, кто копается в трупах, – ответил пан Махачек и снова сел на пенек.

– Ну, всего вам хорошего и передавайте привет Кристине, – сказала я и поскорее ушла. Пану Махачеку просто необходимо все время так странно шутить. А я совсем забыла посмотреть на Святую Гору сверху.

Но на следующий день я не пошла на Падак, боялась опять обнаружить там пана Махачека или его труп. А что, если он говорил всерьез? Но пан Махачек не замерз, а только заснул и скатился по откосу. Внизу его нашли какие-то люди и спасли. Ему по-настоящему повезло. В пятницу об этом говорил весь Ничин.

В пятницу я последний раз была в школе. Я надеялась, что пани Колачкова даст мне мороженое, как тогда Грузе, который уходил в коррекционную школу. И еще мне было страшно, потому что должен был пройти тот урок чтения стихов, а Каченка про своего Сладека так и не забыла. Никакого другого стихотворения я не выучила, потому что не хотела обманывать Каченку, но когда подошла моя очередь, рассказать про суженого я не могла. Я просто стояла у доски и молчала, и все смотрели на меня. Не знаю, сколько прошло времени, и вот в тишине я вдруг говорю:

– Хелена Соучкова. Концерт. А за нашим за забором блеют овцы дружным хором.

Все смеялись, даже пани учительница, и было очень здорово. Если бы я рассказала «Я еще девушка юная слишком», все бы тоже смеялись, но совсем по-другому. Я же вижу разницу. Я даже не расстроилась, что никакого мороженого мне не дали. Но Каченке я лучше не буду об этом рассказывать. Я не уверена, что это все же не был обман.

Потом я в последний раз зашла в театр, подождать Пепу и попрощаться. Как раз когда я разговаривала на вахте, зазвонил телефон. Вахтер снял трубку, минуту слушал и потом сказал: «Пани Соучкова уже здесь не работает, я бы позвал ее мужа, пана Брдёха, но он еще на сцене. Позвоните примерно через полчаса».

– Кто это? – спросила я.

Вахтер закрыл рукой трубку и сказал мне, что это звонит театр Шумперк.

– Тогда дайте мне, я разберусь, – сказала я. В Праге у нас будет телефон, нужно учиться.

– Алло? Подождите секунду, с вами поговорит дочь пани Соучковой.

Вахтер передал мне трубку и сразу сунул бумагу и карандаш.

– Как следует все запиши, – прошептал он.

Звонил какой-то пан Выгодил, директор театра в Шумперке в Моравии, он говорил, что у него для Каченки есть ангажемент и что ей нужно как можно скорее перезвонить по номеру, который он продиктовал.

Я хотела сказать, что все передам, но потом обернулась – а за мной стоит Андреа Кроупова. Она тоже как раз пришла позвонить. И тогда я сказала: «Пан директор, я все передам, но это, наверное, не имеет смысла, потому что у мамы уже есть ангажемент в Праге, в Национальном театре, так что в этот ваш Шумперк она, наверное, не захочет поехать».

Если это откроется, то Каченка, наверное, пошлет меня Фрайштайну в подарок на Рождество. Она вообще не должна об этом узнать; насколько я ее знаю, она бы сразу захотела переехать в этот Шумперк. Так что я эту бумажку с номером телефона выбросила в урну. Но уже на улице, чтобы никто не увидел.

Дома Каченка дала мне маленький плоский сверток. Он так приятно пах. Его принес почтальон, и он был действительно для меня. Снаружи было написано «Хелене Фрайштайновой», а внутри лежали самые большие фломастеры, какие я в жизни видела. И еще там была открытка, от Фрайштайна.

Милая Хелена, раз ты так хорошо рисуешь, надеюсь, что эти цвета порадуют тебя. Желаю тебе счастливого Рождества, Карел.

Я взяла фломастеры, надела пальто и шапку и вышла на улицу. Перед домом я села на корточки и эти фломастеры спустила в водосток один за другим, и розовый, и даже сине-зеленый. Потом легла на живот и стала смотреть на них вниз через решетку. Но уже не увидела: было очень глубоко и начинало смеркаться.

– Господи, что случилось? – Каченка испугалась, когда увидела меня. – Почему ты плачешь?

Еще я выбросила ту новую коробочку ВОН со всеми вещами. Не буду же я в Праге ВСПОМИНАТЬ О НИЧИНЕ.

P.S. Пан президент Гусак пока не ответил дедушке. Думаю, что уже, наверное, и не ответит.

Ссылки

[1] После советского вооруженного вторжения в Чехословакию в 1968 году (см. примечание 18) многие общие с Россией и СССР ценности чехи стали воспринимать негативно. Любое высказывание могло превратиться в жест протеста против оккупации страны и насажденного политического режима.

[2] Искорки – в социалистической Чехословакии детская организация для младших школьников, в которой готовили к вступлению в пионеры.

[3] Основная организация для детей и подростков в 1970–1980-е годы в Чехословакии.

[4] Ежишек – младенец Иисус, приносящий детям подарки на Рождество.

[5] Франтишек Грубин (1910–1971) – чешский писатель, поэт, драматург и сценарист. За критику политического вмешательства в литературу был лишен возможности печататься, занимался переводами и детской литературой.

[6] ВОСР – Великая Октябрьская социалистическая революция.

[7] Микулаш – святой Николай Чудотворец. 5 декабря в Чехии к детям приходят Микулаш с чертом и ангелом и тем, кто хорошо себя ведет, дарят подарки, а непослушным – уголь.

[8] Ян Гус (около 1370–1415) – римско-католический священник, чешский богослов, проповедник и реформатор церкви, опередивший почти на столетие Лютера и Кальвина. Критиковал моральный упадок, в который, по его мнению, пришла католическая церковь. На Констанцском соборе осужден как еретик. Гус отказался отречься от собственного учения и был сожжен. После его казни возникло реформаторское религиозное движение, охватившее все земли Чешской короны и принявшее революционные формы. Последователей Яна Гуса стали позднее называть гуситами.

[9] В чешской системе оценок 1 – высший балл, а 5 – низший.

[10] Градчаны – исторический район Праги, большую часть которого занимает Пражский Град – один из самых знаменитых замков Европы.

[11] Ян Жижка (около 1360–1424) – чешский гуситский (см. примечание 8) полководец, которого считают отцом гуситской военной доктрины. В сражениях потерял оба глаза.

[12] На древнечешском языке это означало «прикрой лицо».

[13] Густав Гусак (1913–1991) – последний президент социалистической Чехословакии, возглавил Коммунистическую партию Чехословакии после событий 1968 года (см. примечание 18). Ассоциируется с укреплением советской власти в стране.

[14] Отрывок из стихотворения Антонина Совы (1864–1928). Перевод Игоря Белова.

[15] Милуше Воборникова (род. 1949) – популярная в 1970-е годы чешская певица.

[16] Картофельные клецки.

[17] Республика Биафра – самопровозглашенное государство в юго-восточной части Нигерии, просуществовавшее с 1967 по 1970 год. В ходе гражданской войны в Биафре был массовый голод.

[18] 21 августа 1968 года произошло вторжение пяти армий Варшавского договора в Чехословакию, оно было реакцией на либеральные реформы в стране, известные как Пражская весна. Наиболее крупный контингент войск был выделен от СССР. За весь период оккупации 1968 года погибло 137 мирных жителей и около 500 были тяжело ранены. Войска СССР оставались в Чехословакии до 1991 года.

[19] Брунцлик (также Брунцвик) – легендарный чешский рыцарь. Его статуя на Карловом мосту в Праге описана в стихотворении М. Цветаевой «Пражский рыцарь».

[20] Спейбл – чешский кукольный персонаж, созданный кукловодом, актером и режиссером Йосефом Скупой в 1920 году.

[21] См. примечание 9.

[22] Вальдемар Матушка (1932–2009) – музыкант, певец и актер, один из самых популярных в Чехословакии 1960-х и 1970-х годов. В 1986 году после заграничных гастролей остался в Америке и несколько лет был запрещен у себя на родине.

[23] Социалистический союз молодежи. Основные цели этой организации – идеологический контроль над учебными заведениями, воспитание молодежи в духе марксизма-ленинизма.

[24] Здание «Общества художников Манес» архитектора Отакара Новотного, построено в 1928–1930-е годы.

[25] Йозеф Манес (1820–1871) – чешский художник, иллюстратор, график, один из самых значительных представителей чешского романтизма.

[26] Der, die, das (нем.).

[27] Марта Кубишова (род. 1942) – чешская певица, чья песня «Молитва за Марту» стала после оккупации Чехословакии войсками Варшавского договора в 1968 году символом национального сопротивления. Одна из подписавшихся под Хартией 77 – программным документом политических диссидентов в Чехословакии.

[28] В социалистической Чехословакии шествие с фонариками, традиционно проходящее в западноевропейских странах в День святого Мартина 11 ноября, было перенесено на 7 ноября, когда праздновалась годовщина Октябрьской революции.

[29] Клемент Готвальд (1896–1953) – чехословацкий политик, коммунист. В 1948 году был избран президентом Чехословакии.

[30] Популярное чешское блюдо – макароны, запеченные с ветчиной, сыром и яйцом.

[31] Запеченные измельченные мясо, овощи.

[32] Юлиус Фучик (1903–1943) – журналист, литературный и театральный критик и переводчик, деятель чехословацкого коммунистического движения, казненный гестапо за участие в Сопротивлении.

[33] Марушка Кудержикова (1921–1943) – студентка, коммунистка, участвовавшая во время Второй мировой войны в чешском Сопротивлении и казненная гестапо.

[34] Стихотворение Карела Томана (1877–1946) «Сентябрь».

[35] Йозеф Вацлав Сладек (1845–1912) – писатель и поэт, один из основателей чешской детской поэзии.

[36] Перевод Игоря Белова.

[37] «Будь же горд» – стихотворение Станислава Костки Неймана (1875–1947).

Содержание