Когда я вернулась из школы, Каченка сидела в кухне и читала книгу, на которой было написано «Трудовой кодекс», и выглядела сердитой. Тогда я рассказала ей анекдот, который на физкультуре рассказал Элиаш: «Еврей, что ты делаешь на крыше? – Загораю, буду бронзовый. – Слезай, еврей, свинца добавим».

– Еврей, иди помой руки, – сказала Каченка и вообще не засмеялась.

Когда я вернулась, она сказала, что анекдот был плохой.

– Почему плохой? – спросила я.

– Потому, – сказала она, – что это совсем не смешно.

– Почему не смешно? В школе все смеялись.

– Все! Все! Всегда все! – Каченка кричала. – Пускай все идут в черту!

Тогда я пошла к себе в комнату. Каченку сейчас, конечно, трудно рассмешить. Я достала свои коробки. Чтобы поднять настроение, я высыпала все вещи на пол. Я крутила куранты на открытке туда и сюда, а на шею повесила ту рыбку, которую мне подарила тетя Марта. Я вспомнила, как мы с ней смотрели Пражский Град, а она сейчас с тем дедушкой Блюменталем смотрит коров, и мне захотелось плакать.

На рыбке сзади было написано не только ISRAEL, но еще какие-то каракули, такие же, как на пани Нюйорковой, на той дурацкой кукле, которую мне однажды прислал Фрайштайн. Эта кукла недавно чуть не стала мертвой. Когда на прошлой неделе с нами сидела закопская бабушка, она искала в сумке очки и высыпала из нее все вещи на стол. И там было письмо, я сразу поняла, что оно от Фрайштайна, потому что на нем были красивые цветные марки. Когда бабушка пошла купать Пепичека, я прочитала это письмо, потому что бабушка же не в себе и за ней нужно присматривать.

Потом я жалела об этом и не могла уснуть, пока Пепа с Каченкой не вернулись. Еще я не могла решить, рассказать ли об этом Каченке. Буквы Фрайштайна мне нелегко дались, и я не помню письмо полностью, но было что-то такое:

Дорогая пани Соучкова,
Ваш, к несчастью, несовершенный и в этот момент бессильный Карел.

Вы не представляете, как я благодарен Вам за каждое Ваше слово. Никаких других вестей о Хеленке кроме Ваших я, к сожалению, не получаю. Хотя, должен признаться, Ваше письмо меня сильно взволновало. Как может быть, что такая маленькая, прелестная и умная девочка так страдает? Как может быть, что ТАКИМ ребенком так мало занимаются? Я не могу этого понять. Я бы посвящал ей каждый миг моей несчастной жизни. Усыпал бы ее дорогу фиалками и розами.

Как трагично, что я не могу сделать ничего. Как это больно! И Вы пишете, что ей не только грустно, но и что она постоянно болеет… Прошу Вас, сделайте что-нибудь! Вы можете – я нет.

Возможно, если бы Вы вызвали какого-нибудь социального работника, у вас же это тоже есть, то ребенка могли бы передать под Вашу опеку или что-нибудь подобное. Я знаю, что Вы и Ваш муж замечательные люди, я всегда это знал!

Это печально, но если Катя в свои тридцать пять лет все еще недостаточно взрослая и ответственная, нельзя поступить никак иначе. Я полагаюсь на Вас, на Вашу невероятную любовь, на Ваше здравомыслие, и я безмерно Вам благодарен.

Я оставила бабушке только пустой конверт, письмо забрала и положила в Совершенно Особые Вещи. Я так боялась, что разворошила всю постель и все равно не уснула. Одеяло сбилось толстым комом на одну сторону пододеяльника, а на другой стороне осталась только тонкая ткань.

Когда ночью наконец щелкнула дверь и Каченка пришла посмотреть, как мы спим, я сразу спросила, что такое социальный работник. Но она сказала, что в другой раз объяснит. Главное, что они дома.

Мне приснилось, что за мной пришла чужая женщина с двумя каэнбэшниками. Каченка плакала, а Пепа сказал им: «Она никуда не пойдет, повторяю, никуда». Тогда они ушли. А утром я отправилась в школу. И как раз во время физкультуры они пришли за мной снова. Пани учительнице Колачковой они сказали, что я все время криво застегиваю пальто, что не доедаю до конца в столовой, что у меня слишком много всяких фамилий, что я укусила Здену и еще Ленку Краткую и что кровь у меня можно брать только из головы.

Пани учительница покачала головой: «Я даже не знаю, как быть». Потом передумала и сказала: «Хелена, сделай мах!» У меня как всегда не получилось, и тогда она говорит: «Не расстраивайся, Хелена, вот тебе эскимо!» И меня уводят. Не знаю, чем все закончилось, Пепа меня разбудил, и настало утро.

Только прежде чем идти умываться и завтракать, я схватила пани Нюйоркову за волосы и выбросила ее из окна. Пускай ее заберет какой-нибудь социальный работник. Или пускай она умрет, мне все равно.

По пути в школу я увидела пани Нюйоркову. Она не разбилась на куски, как я думала, у нее была только вывернута рука. Она была вся мокрая и в грязи, потому что упала как раз на грядку. Ее глупые моргающие глаза были открыты, и она лежала там голая, потому что, прежде чем ее выбросить, я сняла с нее всю одежду. Я хотела ее оставить для других кукол. Шел дождь, было холодно, и мне стало ее жалко, хоть я и не люблю ее. Так что я взяла ее с собой, вся испачкалась, и все смеялись надо мной, что я ношу с собой в школу игрушки, как первоклашка.

С тех пор пани Нюйоркова не говорит, но это не страшно, она и так умела говорить только какое-то «ал-бахала-хантала», и все равно ее никто не понимал. И моргающие глаза уже не моргают, а просто все время открыты, даже когда она спит.

Каченка уезжала в Прагу на три дня, на очередной суд с театром. Пепичека мы отвезли к закопской бабушке и остались с Пепой одни. Но перед тем как Каченка уехала, я рассказала ей о том письме Фрайштайна. Я не знала, нужно или не нужно это делать, и боялась, что́ она скажет, но еще больше я боялась социального работника, так что в общем я показала ей письмо по пути на станцию, когда мы с Пепой ее провожали. Каченка выхватила у меня письмо так быстро, что оторвала от него кусок. Когда она его прочитала, то закурила и сказала, что разберется с бабушкой, когда вернется. И еще что я не должна ничего бояться. Она даже не кричала, но это было хуже, чем если бы она кричала. Я сразу это поняла.

Когда Каченка уехала, мы с Пепой не пошли домой, а пошли в кино на фильм «Великолепная семерка». Нам очень понравилось.

«Видишь, можно справиться и с тем, кто сильнее, только нельзя быть хлюпиком», – сказал Пепа. Потом он рассказывал мне, что если бы мы жили в Праге, то по пути из кино мы бы купили на Вацлавской площади колбасок. У таких колбасок с каждого конца по четыре маленькие запеченные ножки, все хрустящие, вкусно пахнущие и из них течет сок, но это ничего, даже если ешь руками, потому что вместе с колбаской дают бумажный поднос и салфетку. А еще горчицу, ее Пепа очень любит.

Мы бы ели колбаски и смотрели, как темнеет и как на Вацлавской площади загораются витрины и цветные надписи, которые называются «неоны». Я такие знаю, у нас в Ничине есть одна – «ОТЕЛЬ УРАН». А потом бы мы покатались по ездящим ступеням, просто так, вниз и сразу наверх, а домой бы поехали на трамвае, потому что Прага большая, не везде дойдешь пешком и мало ли где бы мы жили. Пепа всегда жил на Виноградах, туда мы бы, наверное, добрались своим ходом. Если бы не пошел дождь.

Но дождь пошел, и мы были в Ничине, где нет трамваев, и нет ездящих ступеней, и колбасок тоже нет. Так что мы просто отправились домой, сразу промокли, и дома Пепа сделал чай с лимоном и гренки с чесноком. Потом мы смотрели футбол. То есть Пепа смотрел, мне футбол не нравится, так что я просто сидела в той же комнате и рисовала.

Вечером, когда я пошла спать, мне стало грустно без Каченки и Пепичека, а еще из-за того письма, я о нем опять вспомнила. Стыдно было признаваться в этом Пепе, я не хотела, чтобы он считал меня хлюпиком. А Пепа пришел сам и рассказал мне два смешных фильма, в которых играют актеры Восковец и Верих и которые никогда по телевизору не показывают, потому что они про старую жизнь.

Ну, например, Восковец с Верихом были бедные, намного беднее, чем когда Каченка с Пепой говорят, что мы бедные. У них не было денег даже на гренки с чесноком, не то что на легкие в сливках, и им все время хотелось есть, как мне сладкого, а денег ну совсем не было. Тогда они пошли в ресторан, чтобы хотя бы понюхать, как пахнут всякие вкусности. Там они заметили одного пана, у которого на столе был запеченный до хрустящей корочки ароматный гусь, и им очень захотелось съесть этого гуся. Может, это был и не ресторан, потому что там все стояли, а в ресторане ведь сидят, но это не важно. Так что они подошли к тому пану и нарочно стали говорить:

– Вы слышали, уважаемый, что натворила эта гусиная чума?

– Нет, уважаемые, не слышал.

– Так вот, сейчас, уважаемый, свирепствует гусиная чума, гуси дохнут, их продают за бесценок, а некоторые преспокойно их едят.

– Они, бедняги, не знают, что с ними после такого гуся может случиться. Можно и умереть.

И тот пан испугался, ушел, оставил всю еду, а Восковец с Верихом прекрасно ее съели. Мне кажется, это даже лучше, чем «Великолепная семерка». Надо попробовать так сделать в кондитерской.

Жалко, что такие фильмы не показывают ни в каком кино, потому что Восковец живет в Нюйорке, как Фрайштайн. Но Верих вроде бы в Праге, как и всё, что я люблю.

На следующий день, когда я вернулась из школы и с немецкого, Пепа отвел меня на каток. Я умею кататься на коньках, он научил меня еще в позапрошлом году.

Было темно, но лед освещали прожекторы, как сцену в театре, по радио играла музыка, Милушка Воборникова спела два раза, и было много народу. На катке не важно, сколько людей, потому что даже когда их много, все едут в одном направлении, все время по кругу, и никто не несется навстречу, поэтому нельзя столкнуться, разве что у бортика. Так что если едешь со всеми и не глазеешь по сторонам, то ничего не случится и можно покататься как следует. Только некоторые большие мальчики нарочно петляют, но их всегда кто-нибудь сразу одернет. Так что я была довольна, и Пепа тоже.

Потом мы еще зашли в театр, потому что Каченка обещала позвонить и рассказать, как все закончилось. Закончилось все плохо. Каченка злилась, говорила ужасно быстро и непонятно. Я не люблю, когда она так разговаривает. Пепа тоже. Он сказал Каченке, что хотя это и плохо, но ведь предсказуемо и зачем же было так надираться. Не знаю, что такое надираться, он не захотел мне сказать.

Мы пошли домой, и Пепа сделал чай с лимоном и гренки, но без чеснока, чеснок у нас уже закончился.