Предисловие
Пятый год я разгуливаю вверх ногами. С того дня, как мы перелетели через океан. (Если верить, что земля действительно круглая.)
Мы – это наше безумное семейство, где каждый вечно прав. В конце 79-го года мы дружно эмигрировали. Хотя атмосфера взаимной правоты не очень-то располагает к совместным действиям.
У нас были разнообразные претензии к советской власти. Мать страдала от бедности и хамства. Жена – единственная христианка в басурманской семье – ненавидела антисемитизм. Крамольные взгляды дочери были незначительной частью ее полного отрицания мира. Я жаловался, что меня не печатают.
Последний год в Союзе был довольно оживленным. Я не работал. Жена уволилась еще раньше, нагрубив чиновнику-антисемиту с подозрительной фамилией – Миркин.
Возле нашего подъезда бродили загадочные личности. Дочка бросила школу. Мы боялись выпускать ее из дома.
Потом меня неожиданно забрали и отвезли в Каляевский спецприемник. Я обвинялся в тунеядстве, притонодержательстве и распространении нелегальной литературы. В качестве нелегальной литературы фигурировали мои собственные произведения.
Как говорил Зощенко, тюрьма не место для интеллигентного человека. Худшее, что я испытал там, – необходимость оправляться публично. (Хотя некоторые проделывали это с шумным, торжествующим воодушевлением …)
Мне вспоминается такая сцена. Заболел мой сокамерник, обвинявшийся в краже цистерны бензина. Вызвали фельдшера, который спросил:
– Что у тебя болит?
– Живот и голова.
Фельдшер вынул таблетку, разломил ее на две части и строго произнес:
– Это – от головы. А это – от живота. Да смотри, не перепутай…
Выпустили меня на девятые сутки. Я так и не понял, что случилось. Забрали без повода и выпустили без объяснений.
Может, подействовали сообщения в западных газетах. Да и по радио упоминали мою фамилию. Не знаю…
Говорят, литовские математики неофициально проделали опыт. Собрали около тысячи фактов загадочного поведения властей. Заложили данные в кибернетическую машину. Попросили ее дать оценку случившемуся. Машина вывела заключение: намеренный алогизм… А затем, по слухам, добавила короткое всеобъемлющее ругательство…
Все это кажется мне сейчас таким далеким. Время, умноженное на пространство, творит чудеса.
Пятый год я разгуливаю вверх ногами. И все не могу к этому привыкнуть.
Ведь мы поменяли не общественный строй. Не географию и климат. Не экономику, культуру или язык. И тем более – не собственную природу. Люди меняют одни печали на другие, только и всего.
Я выбрал здешние печали и, кажется, не ошибся. Теперь у меня есть все, что надо. У меня есть даже американское прошлое.
Я так давно живу в Америке, что могу уже рассказывать о своих здешних печалях. Например, о том, как мы делали газету. Недаром говорят, что Америка – страна зубных врачей и журналистов.
Оказалось, быть русским журналистом в Америке – нелегкое дело. Зубным врачам из Гомеля приходится легче.
Однако мы забежали вперед.
Дом
Мы поселились в одной из русских колоний Нью-Йорка. В одном из шести громадных домов, занятых почти исключительно российскими беженцами.
У нас свои магазины, прачечные, химчистки, фотоателье, экскурсионное бюро. Свои таксисты, миллионеры, религиозные деятели, алкоголики, гангстеры и проститутки.
Соло на ундервуде
Напротив моего дома висит объявление:
«Переводы с английского на русский и обратно. Спросить Риту или Яшу. Также продается итальянский столик на колесах…»
Кроме нас в этом районе попадаются американские евреи, индусы, гаитяне, чернокожие. Не говоря, разумеется, о коренных жителях.
Коренных жителей мы называем иностранцами. Нас слегка раздражает, что они говорят по-английски. Мы считаем, что это – бестактность.
К неграм мы относимся с боязливым пренебрежением. Мы убеждены, что все они насильники и бандиты. Даже косоглазая Фира боится изнасилования. (Я думаю, зря.) Она говорит:
– Зимой и летом надеваю байковые рейтузы…
Соло на ундервуде
В Союзе к чернокожим относятся любовно и бережно. Вспоминаю, как по телевидению демонстрировался боксерский матч. Негр, черный, как вакса, дрался с белокурым поляком. Московский комментатор деликатно пояснил:
«Чернокожего боксера вы можете отличить по светло-голубой каемке на трусах…»
Как-то мы с Фирой разговорились возле лифта. Фира пожаловалась на свое одиночество. Давала, говорит, объявление в газету – никакого эффекта. Все приличные мужчины женаты. А годы идут…
Мне захотелось чем-то ее утешить.
– Ты, – говорю, – еще встретишь хорошего человека. Не отчаивайся. У меня с женой тоже были всякие неприятности. Мы даже чуть не развелись. А потом все наладилось.
– Я твою жену хорошо понимаю, – откликнулась Фира, – каждая русская баба в Америке держится за свое говно. В любом случае – чужое еще хуже. Вот попадется какой-нибудь шварц…
Кстати, негры в этом районе – люди интеллигентные. Я думаю, они нас сами побаиваются.
Однажды Хася Лазаревна с четвертого этажа забыла кошелек в аптеке. И черный парень, который там работал, бежал за Хасей метров двести. Будучи настигнутой, Хася так обрадовалась, что поцеловала его в щеку.
Негр вскрикнул от ужаса. Моя жена, наблюдавшая эту сцену, потом рассказывала:
– Он, знаешь, так перепугался! Впервые я увидела совершенно белого негра…
В общем, район у нас спокойный. Не то что Брайтон или даже Фар Раковей. Многие из русских эмигрантов научились зарабатывать приличные деньги. Наиболее удачливые купили собственные дома.
А неудачники поняли главный экономический закон. Хорошо здесь живется миллионерам и нищим. (Правда, миллионером в русской колонии считают любого терапевта, не говоря о дантистах.) Много и тяжело работают представители среднего класса. Выше какого-то уровня подняться нелегко. И ниже определенной черты скатиться трудно.
Самые мудрые из эмигрантов либо по-настоящему разбогатели, либо вконец обнищали. А мы с женой все еще где-то посередине. Сыты, одеты, бывали в Европе. Меню в ресторане читаем слева направо.
А ведь первую кровать я отыскал на мусорной свалке. Тогда, четыре года назад мы оказались в совершенно пустой квартире. Хорошее было время…
Мы строим планы
Перед отъездом все мои друзья твердили:
– Главное, вырваться на свободу. Бежать из коммунистического ада. Остальное не имеет значения.
Я задавал им каверзные вопросы:
– Что же ты будешь делать в этой фантастической Америке? Кому там нужен русский журналист?
Друзья начинали возмущаться:
– Наш долг – рассказать миру правду о коммунизме!
Я говорил:
– Святое дело… И все же, как будет с пропитанием?
В ответ раздавалось:
– Если надо, пойду таскать мешки… Тарелки мыть… Батрачить…
Самые дальновидные неуверенно произносили:
– Я слышал, в Америке можно жить на государственное пособие…
Лишь немногие действовали разумно, то есть – постигали английский, учились водить машину. Остальные в лучшем случае запасались дефицитными товарами.
Соло на ундервуде
Мой друг Шулькевич вывез из Ленинграда семь ратиновых отрезов на пальто. Впоследствии на Западе сшил, говорят, из них чехол для микроавтобуса…
И все же большинство моих друзей, главным образом, рассуждало на философско-политические темы. Был такой популярный мотив в рассуждениях:
– Мы уезжаем ради своих детей. Чтобы они росли на свободе. Забыли про ужасы тоталитаризма…
Я соглашался, что это веский довод. Хотя сам уезжал и не ради детей. Мне хотелось заниматься литературой.
Знакомый журналист Дроздов говорил мне:
– Лично я, старик, устроен неплохо! Но дети! Я хочу, чтобы Димка, Ромка и Наташка выросли свободными людьми. Ты меня понимаешь, старик?
Я вяло бормотал:
– Что мы знаем о своих детях? Как можно предвидеть, где они будут счастливы?!..
Дроздов готовился к отъезду. Научил своих бойких детишек трем американским ругательствам. Затем произошло несчастье.
Жена Лариса уличила Дроздова в мимолетной супружеской измене. Лариса избила мужа комнатной телевизионной антенной, а главное – решила не ехать. Детей по закону оставили с матерью. Заметно повеселевший Дроздов уехал без семьи.
Теперь он говорил:
– Каждый из нас вправе распоряжаться лишь собственной жизнью. Решать что-либо за своих детей мы не вправе.
О Дроздове мы еще вспомним, и не раз…
Подготовиться к эмиграции невозможно. Невозможно подготовиться к собственному рождению. Невозможно подготовиться к загробной жизни. Можно только смириться.
Поэтому мы ограничивались разговорами.
Соло на ундервуде
Мой знакомый Щепкин работал синхронным переводчиком в ленинградском Доме кино. И довелось ему переводить американский фильм. События развивались в Нью-Йорке и Париже. Действие переносилось туда и обратно. Причем в картине был использован довольно заурядный трюк. Вернее, две банальные эмблемы. Если показывали Францию, то неизменно возникала Эйфелева башня. А если показывали Соединенные Штаты, то Бруклинский мост. Каждый раз Щепкин педантично выговаривал:
«Париж… Нью-Йорк… Париж… Нью-Йорк…»
Наконец, он понял, что это глупо, и замолчал. И тогда раздался недовольный голос:
«Але! Какая станция?»
Щепкин немного растерялся и говорит:
«Нью-Йорк».
Тот же голос:
«Стоп! Я выхожу…»
Тележка с хлебным квасом
Как я уже говорил, наш район – Форест-Хиллс – считается довольно изысканным. Правда, мы живем в худшей его части, на границе с Короной.
Под нашими окнами – Сто восьмая улица. Выйдешь из дома, слева – железнодорожная линия, мост, правее – торговый центр. Чуть дальше к северо-востоку – Мидоу-озеро. Южнее – шумный Квинс-бульвар.
Русский Форест-Хиллс простирается от железнодорожной ветки до Шестидесятых улиц. Я все жду, когда здесь появится тележка с хлебным квасом. Не думаю, что это разорит хозяев фирмы «Пепси-кола».
По утрам вокруг нашего дома бегают физкультурники. Мне нравятся их разноцветные костюмы. Все они – местные жители. Русские эмигранты такими глупостями не занимаются. Мы по утрам садимся завтракать. Мы единственные в Америке завтракаем как положено. Едим, например, котлеты с макаронами.
Детей мы наказываем за одно-единственное преступление. Если они чего-то не доели…
Соло на ундервуде
Наша шестилетняя соседка Лиля говорит:
«Пока жива мама, я должна научиться готовить»
Начиналась моя жизнь в Америке крайне безмятежно. Месяцев шесть, как подобает российскому литератору, валялся на диване.
Какие-то деньги нам выдавали благотворительные организации. Какую-то мебель и ворох одежды притащили американские соседи. Кроме того, помогали старые друзья, уехавшие раньше нас. Они давали нам ценные практические указания.
Потом моя жена довольно быстро нашла работу. Устроилась машинисткой в русскую газету «Слово и дело». Это была старейшая и в ту пору единственная русская газета на Западе. Редактировал ее бывший страховой агент, выпускник Таганрогского коммерческого училища – Боголюбов. (Настоящую его фамилию – Штемпель – мы узнали позже.)
Моя жена зарабатывала около ста пятидесяти долларов в неделю. Тогда нам казалось, что это большие деньги. Домой она возвращалась поздно. Мои накопившиеся за день философские соображения выслушивала без особого интереса.
Во многих русских семьях происходила такая же история. Интеллигентные мужья лежали на продавленных диванах. Интеллигентные жены кроили дамские сумочки на галантерейных фабриках.
Почему-то жены легче находили работу. Может, у наших жен сильнее чувство ответственности? А нас просто сдерживает бремя интеллекта? Не знаю…
Я валялся на диване и мечтал получить работу. Причем какую угодно. Только непонятно, какую именно. Кому я, русский журналист и литератор, мог предложить свои услуги? Тем более что английского я не знал. (Как, впрочем, не знаю и теперь.)
Соло на ундервуде
Как-то мы с женой случайно оказались в зоомагазине. У двери висела клетка с попугаем. Я почему-то решил, что это какаду. У попугая была семитская физиономия, зеленые крылья, желтый гребень и оранжевый хвост. Неожиданно он что-то выкрикнул противным хриплым голосом.
«Обрати внимание, – сказала моя жена, – даже какаду говорит по-английски лучше нас…»
Шесть месяцев я пролежал на диване. Порой заходили друзья и ложились на соседний диван. У нас было три дивана, и все разноцветные.
Излюбленным нашим занятием было – ругать американцев.
Американцы наивные, черствые, бессердечные. Дружить с американцами невозможно. Водку пьют микроскопическими дозами. Все равно что из крышек от зубной пасты…
Мировые проблемы американцев не волнуют. Главный их девиз – «Смотри на вещи просто!» И никакой вселенской скорби!..
С женой разводятся – идут к юристу. (Нет чтобы душу излить товарищам по работе.) Сны рассказывают психоаналитикам. (Как будто им трудно Другу позвонить среди ночи.) И так далее.
В стране беспорядок. Бензин дорожает. От чернокожих нет спасенья. А главное – демократия под угрозой. Не сегодня, так завтра пошатнется и рухнет. Но мы ее спасем! Расскажем всему миру правду о тоталитаризме. Научим президента Картера руководить страной. Дадим ему ряд полезных указаний.
Транзисторы у чернокожих подростков – конфисковать! Кубу в срочном порядке – оккупировать! По Тегерану водородной бомбой – хлоп! И тому подобное…
Я в таких случаях больше молчал, Америка мне нравилась. После Каляевского спецприемника мне нравилось решительно все. И нравится до сих пор.
Единственное, чего я здесь категорически не принимаю – спички. (Как это ни удивительно, даже спички бывают плохие и хорошие. Так что же говорить о нас самих?!) Остальное нам с женой более или менее подходит.
Мне нравилась Америка. Просто ей было как-то не до меня…
Ищу работу
Как-то раз моя жена сказала:
– Зайди к Боголюбову, Он хитрый, мелкий, но довольно симпатичный. Все-таки закончил царскую гимназию. Может, возьмет тебя на работу литсотрудником или хотя бы корректором. Чем ты рискуешь?
И я решил – пойду. Когда меня накануне отъезда забрали, в газете появилась соответствующая информация. И вообще, я был чуть ли не диссидентом.
Жена меня предупредила:
– Гостей у нас встречают по-разному. В зависимости от политической репутации. Самых знаменитых диссидентов приглашают в итальянский ресторан. С менее известными Боголюбов просто разговаривает в кабинете. Угощает их растворимым кофе. Еще более скромных гостей принимает заместитель редактора – Троицкий. Остальных вообще не принимают.
Я забеспокоился:
– Кого это вообще не принимают?
– Ну тех, кто просит денег. Или выдает себя за кого-то другого.
– Например, за кого?
– За родственника Солженицына или Николая Второго… Но больше всего их раздражают люди с претензиями. Те, кто недоволен газетой. Считается, что они потворствуют мировому коммунизму… И вообще, будь готов к тому, что это – довольно гнусная лавочка.
Моя жена всегда преувеличивает. Шесть месяцев я регулярно читал газету «Слово и дело». В ней попадались очень любопытные материалы. Правда, слог редакционных заметок был довольно убогим. Таким языком объяснялись лакеи в произведениях Гоголя и Достоевского. С примесью нынешней фельетонной риторики. Например, без конца мне встречался такой оборот: «…С энергией, достойной лучшего применения…» А также: «Комментарии излишни!»
При этом Боголюбов тщательно избегал в статьях местоимения «я». Использовал, например, такую формулировку: «Пишущий эти строки».
Но все это были досадные мелочи. А так – газета производила далеко не безнадежное впечатление.
И я пошел.
Редакция «Слова и дела» занимала пять комнат. Одну большую и четыре поменьше. В большой сидели творческие работники. Она была разделена фанерными перегородками. В остальных помещались: главный редактор, его заместитель, бухгалтер с администратором и техническая часть. К технической части относились наборщики, метранпажи и рекламные агенты…
Соло на ундервуде
Рекламное объявление в газете «Слово и дело»:
«Дипломированный гинеколог Лейбович. За умеренную плату клиент может иметь все самое лучшее! Аборт, гарантированное установление внематочной беременности, эффективные противозачаточные таблетки!..»
Встретили меня по низкому разряду. То есть разве что не выпроводили. Пригласили в кабинет заместителя редактора. А потом уже туда заглянул и сам Боголюбов. Видимо, редакция избрала для меня какой-то промежуточный уровень гостеприимства. Кофе не предложили.
Мало того, заместитель редактора спросил:
– Надеюсь, вы завтракали?
Вопрос показался мне бестактным. Точнее, обескуражила сама формулировка, интонация надежды. Но я кивнул.
Могу поклясться, что заместитель редактора оживился, Это был высокий, плотный и румяный человек лет сорока. Его манеры отличались той степенью заурядной безупречности, которая рождает протест. Он напоминал прогрессивного горкомовского чиновника эпохи Хрущева. В голосе его звенели чеканные требовательные нотки:
– Устроились?.. Прекрасно!.. Квартиру сняли?.. Замечательно!.. Мамаша на пенсии?.. Великолепно!.. Ваша жена работает у нас?.. Припоминаю… А вам советую поступить на курсы медсестер…
Очевидно, я вздрогнул, потому что заместитель добавил:
– Вернее, медбратьев… Короче – медицинских работников среднего звена. Что поможет вам создать материальную базу. В Америке это главное! Хотя должен предупредить, что работа в госпитале – не из легких. Кому-то она вообще противопоказана. Некоторые теряют сознание при виде крови. Многим неприятен кал. А вам?
Он взглянул на меня требовательно и строго. Я начал что-то вяло бормотать:
– Да так, – говорю, – знаете ли, не особенно…
– А литературу не бросайте, – распорядился Троицкий, – пишите. Кое-что мы, я думаю, сможем опубликовать в нашей газете.
И потом, уже без всякой логики, заместитель редактора добавил:
– Предупреждаю, гонорары у нас более чем скромные. Но требования – исключительно высокие…
В этот момент заглянул Боголюбов и ласково произнес:
– А, здравствуйте, голубчик, здравствуйте… Таким я вас себе и представлял!..
Затем он вопросительно посмотрел на Троицкого.
– Это господин Довлатов, – подсказал тот, – из Ленинграда. Мы писали о его аресте.
– Помню, помню, – скорбно выговорил редактор, – помню. Отлично помню… Еще один безымянный узник ГУЛАГа… (Он так и сказал про меня – безымянный!) Еще одно жертвоприношение коммунистическому Молоху… Еще один свидетель кровавой агонии большевизма…
Потом с еще большим трагизмом редактор добавил:
– И все же не падайте духом! Религиозное возрождение ширится! Волна протестов нарастает! Советская идеология мертва! Тоталитаризм обречен!..
Казалось бы, редактор говорил нормальные вещи. Однако слушать его почему-то не хотелось…
Редактору было за восемьдесят. Маленький, толстый, подвижный, он напоминал безмерно истаскавшегося гимназиста.
Пережив знаменитых сверстников, Боголюбов автоматически возвысился. Около четырехсот некрологов было подписано его фамилией. Он стал чуть ли не единственным живым бытописателем довоенной эпохи.
В его мемуарах снисходительно упоминались – Набоков, Бунин, Рахманинов, Шагал. Они представали заурядными, симпатичными, чуточку назойливыми людьми. Например, Боголюбов писал:
«…Глубокой ночью мне позвонил Иван Бунин…»
Или:
«…На перроне меня остановил изрядно запыхавшийся Шагал…»
Или:
«…В эту бильярдную меня затащил Набоков…»
Или:
«…Боясь обидеть Рахманинова, я все-таки зашел на его концерт…»
Выходило, что знаменитости настойчиво преследовали Боголюбова. Хотя почему-то в своих мемуарах его не упомянули.
Лет тридцать назад Боголюбов выпустил сборник рассказов. Я их прочел. Мне запомнилось такое выражение:
«Ричарду улыбалась дочь хозяина фермы, на которой он провел трое суток…»
В разговоре Боголюбов часто использовал такой оборот:
«Я хочу сказать только одно…» За этим следовало: «Во-первых… Кроме того… И наконец…»
Боголюбов оборвал свою речь неожиданно. Как будто выключил заезженную пластинку. И тотчас же заговорил опять, но уже без всякой патетики:.
– Знаю, знаю ваши стесненные обстоятельства… От всей души желал бы помочь… К сожалению, в очень незначительных пределах… Художественный фонд на грани истощения… В отчетном году пожертвования резко сократились… Тем не менее я готов выписать чек… А вы уж соблаговолите дать расписку… Искренне скорблю о мизерных размерах вспомоществования… Как говорится, чем богаты, тем и рады…
Я набрался мужества и остановил его:
– Деньги не проблема. У нас все хорошо.
Впервые редактор посмотрел на меня с интересом. Затем, едва не прослезившись, обронил:
– Ценю!
И вышел.
Троицкий в свою очередь разглядывал меня не без уважения. Как будто я совершил на его глазах воистину диссидентский подвиг.
О работе мы так и не заговорили. Я попрощался и с облегчением вышел на Бродвей.
Остров
Три города прошли через мою жизнь. Первым был Ленинград.
Без труда и усилий далась Ленинграду осанка столицы. Вода и камень определили его горизонтальную помпезную стилистику. Благородство здесь так же обычно, как нездоровый цвет лица, долги и вечная самоирония.
Ленинград обладает мучительным комплексом духовного центра, несколько ущемленного в своих административных правах. Сочетание неполноценности и превосходства делает его весьма язвительным господином.
Такие города есть в любой приличной стране. (В Италии – Милан. Во Франции – Лион. В Соединенных Штатах – Бостон.)
Ленинград называют столицей русской провинции. Я думаю, это наименее советский город России…
Следующим был Таллинн. Некоторые считают его излишне миниатюрным, кондитерским, приторным. Я-то знаю, что пирожные эти – с начинкой.
Таллинн – город вертикальный, интровертный. Разглядываешь готические башни, а думаешь – о себе.
Это наименее советский город Прибалтики. Штрафная пересылка между Востоком и Западом.
Жизнь моя долгие годы катилась с Востока на Запад. Третьим городом этой жизни стал Нью-Йорк.
Нью-Йорк – хамелеон. Широкая улыбка на его физиономии легко сменяется презрительной гримасой. Нью-Йорк расслабляюще безмятежен и смертельно опасен. Размашисто щедр и болезненно скуп. Готов облагодетельствовать тебя, но способен и разорить без минуты колебания.
Его архитектура напоминает кучу детских игрушек. Она кошмарна настолько, что достигает известной гармонии.
Его эстетика созвучна железнодорожной катастрофе. Она попирает законы школьной геометрии. Издевается над земным притяжением. Освежает в памяти холсты третьестепенных кубистов.
Нью-Йорк реален. Он совершенно не вызывает музейного трепета. Он создан для жизни, труда, развлечений и гибели.
Памятники истории здесь отсутствуют. Настоящее, прошлое и будущее тянутся в одной упряжке.
Случись революция – нечего будет штурмовать.
Здесь нет ощущения места. Есть чувство корабля, набитого миллионами пассажиров. Этот город столь разнообразен, что понимаешь – здесь есть угол и для тебя.
Думаю, что Нью-Йорк – мой последний, решающий, окончательный город. Отсюда можно бежать только на Луну…
Мы принимаем решение
В нашем доме поселилось четверо бывших советских журналистов. Первым занял студию Лева Дроздов. Затем с его помощью нашел квартиру Эрик Баскин, Мы с женой поступили некрасиво. А именно – пообещали взятку суперу Мигуэлю. Через месяц наши проблемы были решены. За нами перебрался из Бронкса Виля Мокер. И тоже не без содействия Мигуэля.
Взятки у нас явление распространенное. Раньше, говорят, этого не было. Затем появились мы, советские беженцы. И навели свои порядки.
Постепенно в голосе нашего супера зазвучали интонации московского домоуправа:
– Крыша протекает?.. Окно не закрывается?.. Стена, говорите, треснула?.. Зайду, когда будет время… Вас много, а я – один…
В этот момент надо сунуть ему чудодейственную зеленую бумажку. Лицо Мигуэля сразу добреет. Через пять минут он является с инструментами.
Соседи говорят – это все появилось недавно. Выходит, это наша заслуга. Как выражается Мокер – «нежные ростки социализма…»
Мы собирались почти каждый вечер. Дроздов был настроен оптимистически. Он кричал:
– Мы на свободе! Мы дышим полной грудью! Говорим все, что думаем! Уверенно смотрим в будущее!..
Соло на ундервуде
Мокер называл Дроздова:
«Толпа из одного человека».
Лично мне будущее представлялось туманным. Баскину – тоже. Мокер явно что-то задумал, но, хитро улыбаясь, помалкивал.
Я говорил:
– Существуют различные курсы – программистов, ювелиров, бухгалтеров…
Тон у меня был неуверенный. Мне было далеко за тридцать. Дроздову и Мокеру – под сорок. Баскину – за пятьдесят. Нелегко в эти годы менять профессию.
Мы слышали, что западные люди к таким вещам относятся проще. Был человек коммерсантом, разорился, пошел водить такси. Или наоборот.
Но мы-то устроены по-другому. Ведь журналистика, литература – это наша судьба! Наше святое призвание! Какая уж тут бухгалтерия?! И тем более ювелирное дело. Не говоря о программировании…
К нашим сборищам часто присоединялась местная интеллигенция. В том числе, конферансье Беленький, музыковед Ирина Гольц, фарцовщик Акула, экономист Скафарь, загадочный религиозный деятель Лемкус. Всех нас объединяли поиски работы. Вернее – хотя бы какого-то заработка. Все мы по очереди делились новой информацией.
(Впоследствии откровенничали реже. Каждый был занят собственным трудоустройством. Но тогда в нас еще сохранялся идеализм.)
Конферансье Беленький с порога восклицал:
– Я слышал, есть место на питомнике лекарственных змей. Работа несложная. Главное – кормить их четыре раза в сутки. Кое-что убрать, там, вымыть. подмести… Платят – сто шестьдесят в неделю. И голодным, между прочим, не останешься.
– То есть? – гадливо настораживался Баскин. – Что это значит? Что ты хочешь этим сказать?
Беленький в свою очередь повышал голос:
– Думаешь, чем их тут кормят? Мышами? Ни хрена подобного! Это тебе не совдепия! Тут змеи питаются лучше, чем наши космонавты. Все предусмотрено: белки, жиры, углеводы…
На лице у Баскина выражалось крайнее отвращение:
– Неужели будешь есть из одного корыта со змеями? Стоило ради этого уезжать из Москвы?!
– Почему из одного корыта? Я могу захватить из дома посуду…
Сам Эрик Баскин тяготел к абстрактно-политической деятельности. Он все твердил:
– Мы должны рассказать людям правду о тоталитаризме!
– Расскажи, – иронизировал Беленький, – а мы послушаем.
Баскин в ответ только мрачно ругался. Действительно, языка он не знал. Как собирался проповедовать – было неясно…
Бывший фарцовщик Акула мечтал о собственном торговом предприятии. Он говорил:
– В Москве я жил как фрайер. Покупал у финского туриста зажигалку и делал на этом свой червонец. С элементарного гондона мог наварить три рубля. И я был в порядке. А тут – все заграничное! И никакого дефицита. Разве что кроме наркотиков. А наркотики – это «вилы». Остается «телега», честный производственный бизнес. Меня бы, например, вполне устроила скромная рыбная лавка. Что требует начального капитала…
При слове «капитал» все замолкали.
Музыковед Ирина Гольц выдвигала романтические проекты:
– В Америке двадцать три процента миллионеров. Хоть одному из них требуется добродетельная жена с утонченными манерами и безупречным эстетическим вкусом?..
– Будешь выходить замуж, – говорил Скафарь, – усынови меня. А что особенного? Да, мне сорок лет, ну и что? Так и скажи будущему мужу: «Это – Шурик. Лично я молода, но имею взрослого сына!..»Тут вмешивался Лемкус:
– Вы просто не знаете американской жизни. Тут есть проверенные и вполне законные способы обогащения. Что может быть проще? Вы идете по фешенебельной Мэдисон-авеню. Навстречу вам собака, элементарный доберман. Вы говорите: «Ах, какая миленькая собачка!» И быстрым движением щелкаете ее по носу. Доберман хватает вас за ногу. Вы теряете сознание. Констатируете нервный шок. Звоните хорошему адвокату. Подаете в суд на хозяина добермана. Требуете компенсации морального и физического ущерба. Хозяин-миллионер выписывает чек на двадцать тысяч…
Мы возражали:
– А если окажется, что собака принадлежит какому-нибудь бродяге? Мало ли на Бродвее черных инвалидов с доберманами?
– Я же говорю не о Бродвее. Я говорю о фешенебельной Мэдисон. Там живут одни миллионеры.
– Там живет художник Попазян, – говорил Скафарь, – он нищий.
– Разве у Попазяна есть собака?
– У Попазяна нет даже тараканов…
Экономист Скафарь хотел жениться на богатой вдове. Он был высок, худощав и любвеобилен. Кроме того, носил очки, что в российском захолустье считается признаком интеллигентности.
Мы интересовались:
– Что же ты скажешь невесте? Хай? А потом?
Скафарь реагировал тихо и задушевно:
– Подлинное чувство не требует слов. Я буду молча дарить ей цветы…
Вновь подавал голос загадочный религиозный деятель Лемкус. Когда-то он был евреем, выехал по израильским документам. Но в Риме его охмурили баптисты, посулив какие-то материальные льготы. Кажется, весьма незначительные. Чем он занимается в Америке, было неясно.
Иногда в газете «Слово и дело» появлялись корреспонденции Лемкуса. Например: «Как узреть Бога», «Свет истины», «Задумайтесь, маловеры!»
Соло на ундервуде
В очередной заметке Лемкуса говорилось:
«Как замечательно выразился Иисус Христос…» Далее следовала цитата из Нагорной проповеди…
Так Лемкус похвалил способного автора.
Лемкус творчески развивал свои же идеи:
– Собака, я думаю, это мелко. Есть более эффективные методы. Например, вы покупаете старую машину. Едете в Голливуд. Или в Хьюстон, где полно миллионеров. Целыми днями разъезжаете по улицам, причем игнорируя светофоры. И, естественно, попадая в аварии. Наконец, вас таранит роскошный лимузин. В лимузине сидит нефтяной король. Вы угрожаете ему судебной процедурой. Нефтяной король приходит в ужас. Его время стоит огромных денег. Десять тысяч – минута. Ему гораздо проще откупиться на месте. Выписать чек и ехать по своим делам…
– А Бог тебя за это не покарает? – ехидно спрашивал Мокер.
– Не думаю, – отвечал Лемкус, – маловероятно… Бог любит страждущих и неимущих.
– А жуликов? – не унимался Мокер.
– Взять у богатого – не грех, – реагировал Лемкус.
– Вот и Ленин так думал…
Шло время. Чьи-то жены работали, Дроздов питался у знакомых, студию ему оплачивала «НАЙАНА», Лемкуса подкармливали баптисты. Ирина Гольц обнаружила в Кливленде богатого родственника.
А мы все строили планы. Пока однажды Мокер не сказал:
– А я, представьте себе, знаю, что мы будем делать.
Дроздов заранее кивнул. Эрик Баскин недоверчиво прищурился. Я вдруг почувствовал странное беспокойство.
Помедлив несколько секунд, Мокер торжествующе выговорил:
– Мы будем издавать вторую русскую газету!
Сентиментальный марш
Подсознательно каждый из нас мечтал о русской газете. Ведь журналистика была нашей единственной профессией. Единственным любимым занятием. Просто мы не знали, как это делается в США.
Дома все было очень просто. Там был обком, который все знал. У любой газеты было помещение, штат и соответствующее оборудование. Все необходимое предоставлялось государством. Начиная с типографии и кончая шариковыми авторучками.
Дома был цензор. Было окошко, где вы регулярно получали зарплату. Было начальство, которое давало руководящие указания. Вам оставалось только писать. При этом заранее было известно – что именно.
А здесь?!
Английского мы не знали. (За исключением Вили Мокера, который объяснялся не без помощи жестов.) О здешней газетной технологии не имели представления. Кроме того, подозревали, что вся затея эта стоит немалых денег.
– И вообще, – поинтересовался Баскин, – кто нам даст разрешение? Мы ведь даже гражданства не имеем. Выходит, каждый поц может издавать газету? А что, если мы начнем подрывать устои капитализма?
Но Мокер, как выяснилось, располагал подробной информацией. И на вопросы отвечал без запинки:
– Специального разрешения не требуется. Мы просто регистрируем нашу корпорацию, и все. Затем снимаем недорогое помещение в Манхеттене. Заказываем русскую наборную машину. Дешевых типографий в Нью-Йорке сколько угодно. Технология в Штатах более современная, а значит – простая. Вместо цинковых клише используются фотостаты. Вместо свинцового набора – компьютерные машины…
Далее Мокер засыпал нас терминами: «айбиэм», «процессор», «селектрик-композер»…
Наше уважание к Мокеру росло. Он продолжал:
– Что же касается устоев, то их веками подрывают десятки экстремистских газет. Кого это волнует? Если газета легальная, то все остальное не имеет значения. Тем более что мы намерены придерживаться консервативной линии.
– Мы должны рассказать американцам правду о тоталитаризме, – ввернул Эрик Баскин.
– Мне все равно, какой линии придерживаться, – объявил Дроздов.
– А деньги? – спросил я.
Мокер не смутился:
– Деньги это тоже не фокус. Америка буквально набита деньгами. Миллионы американцев не знают, как их потратить. Мы – находка для этих людей…
Мокер рассуждал уверенно и компетентно. Значит, он не терял времени. Мы все питали к нему чувство зависти и доверия. Недаром он первый стал курить сигары. А главное, раньше других перестал носить одежду из кожзаменителя…
Понизив голос, он сказал:
– Я хочу продолжить разговор без свидетелей. Останутся (томительная пауза): Баскин, Дроздов и Серега.
Когда обиженные соседи вышли, Мокер тоном заговорщика произнес:
– Есть у меня на примете крупный гангстер. Человек из мафии. Нуждается, как я понимаю, в инвестициях. Иначе говоря, в легализации тайных капиталов.
– Где ты его откопал? – спросили мы.
– Все очень просто. У меня есть незамужняя соседка. (Мокеры жили в левом крыле здания.) Высокая, симпатичная баба…
Дроздов попытался развить эту тему:
– Полная такая, с круглым задом?
– Дальше, – нервно перебил его Баскин.
– У этой Синтии, – продолжал Мокер, – бывает итальянец. Мы часто сталкиваемся в лифте. Причем заходит он к ней исключительно днем. После чего Синтия немедленно опускает шторы. Какой мы из этого делаем вывод?
– Черт его знает, – сказал Эрик Баскин.
Дроздов игриво засмеялся, потирая руки:
– Обычное дело, старик, поддали – и в койку!
Мокер уничтожающе посмотрел на Дроздова и сказал:
– Из этого мы делаем вывод, что Риццо – хозяин ночного заведения. Поэтому он и занимается любовью только днем. А все ночные заведения контролируются мафией. Не говоря о том, что все итальянцы – прирожденные мафиози.
Баскин выразил сомнение:
– Все женатые мужики развлекаются днем. Для этого не обязательно быть гангстером.
Но Мокер перебил его:
– А если я с ним говорил, тогда что?.. Я долго не решался. Подыскивал наиболее емкую формулировку. И наконец вчера многозначительно спросил: «Уж не принадлежишь ли ты к известной организации?»
– А он?
– Он понял мой намек и кивнул. Тогда я попросил его о встрече. Мы договорились увидеться завтра после шести. В баре на углу Семнадцатой и Пятой.
Баскин тяжело вздохнул:
– Смущает меня, ребятки, вся эта уголовщина…
Встреча
Гангстер был одет довольно скромно. Его вельветовые брюки лоснились. Джемпер с надписью «Помни Валенсию!» обтягивал круглый живот. Лицом он напоминал грузинского рыночного торговца.
Он вежливо представился:
– Меня зовут Риццо. Риццо Фьезоли. Очень приятно.
В баре тихо наигрывал музыкальный автомат. Мы сели у окна. Бармен вышел из-за стойки, подал нам шесть коктейлей. Это был джин с лимоном и тоником, Я бы предпочел водку.
Нас было шестеро, включая Риццо. Я пришел не один. У жены выходной, и ей захотелось посмотреть на мафиози.
Все, кроме Риццо, были недовольны, что пришла моя жена. Я сказал Мокеру, что уплачу за два коктейля.
– Кам-ан, – широко отмахнулся Мокер и тут же перевел:
– Еще бы!..
Мы чокнулись и выпили. Риццо, Баскин и моя жена пили через соломинку. Мокер, я и Дроздов предпочли обойтись без этих тонкостей.
После этого Мокер заговорил. Кое-что мы понимали. Кое-что он переводил нам. Вообще, чем хуже люди говорят по-английски, тем доступнее мне их язык. Короче, состоялся примерно такой разговор:
– Могу я называть тебя просто Риццо?
– Еще бы, ведь мы друзья.
– Эти ребята – бывшие советские журналисты.
– О!.. Могу я заказать еще один коктейль?
– Сначала поговорим, Я буду откровенен. Надеюсь, здесь все свои?
Мокер обвел нас строгим испытующим взглядом. Мы постарались выразить абсолютную лояльность.
Мокер продолжал:
– В ближайшие дни мы начинаем издавать русскую газету. Дело, как ты сейчас убедишься, верное. В Америке четыре миллиона граждан русского происхождения, Аудитория и рынок – неисчерпаемы. Есть возможность получить солидную американскую рекламу. Через год вся эта затея принесет хорошие деньги. Что ты об этом думаешь?
– Я не читаю по-русски, – ответил гангстер, – я вообще читаю мало.
– Как и все мы, – сумрачно откликнулся Баскин.
Мокер попытался выровнять направление беседы:
– Я думаю, твоя организация располагает значительными средствами?
– Несомненно, – реагировал итальянец. Затем добавил:
– Наш капитал – это мужество, стойкость, дисциплина, верность идеалам!
Мокер взволнованно приподнялся:
– Возможно, я не полностью разделяю твои убеждения. Но я готов отдать жизнь за твое право свободно их выражать!..
Эти слова прозвучали как цитата.
Мокер сел и продолжал:
– Не будем касаться твоей идейной программы. Мы любим честных борцов независимо от их убеждений. Я много слышал про твою организацию. Лично мне ее цели, и в особенности – средства, не очень-то близки. Но я привык отдавать должное стойкости и мужеству в любой конкретной форме… Мне известно, что законы организации суровы.
Риццо гордо кивнул:
– Да, организация мгновенно ликвидирует тех, кто ее предает. Вряд ли можно позавидовать тому, кто нарушит слово, данное организации…
– Прекрасно, – вставила моя жена. – Сережа обязательно что-то нарушит, и его ликвидируют. И останусь я молодой привлекательной вдовушкой.
Видно, на мою жену подействовал алкоголь. Но Мокер перевел ее слова. Наверное, хотел разрядить обстановку.
Риццо нахмурился и отчеканил:
– Должен вас разочаровать, мадам. Ликвидируем всю семью!
Затем извиняющимся тоном добавил:
– Жизнестойкой может быть лишь организация, спаянная дисциплиной…
Я заметил, что все избегают слова «мафия».
– Ближе к делу, – продолжал Мокер, – у организации есть средства. Она заинтересована в легальных капиталовложениях. Мы готовы предоставить ей такую возможность. Разумеется, вы получите соответствующие гарантии…
Музыкальный автомат затих.
– Извините меня, – сказал Риццо.
Он поднялся, достал из кармана мелочь. Опустил ее в щель.
Некоторое время раздавалось шипение. Потом зазвучали аккорды гитары и слащавый тенор вывел:
«О, Валенсия, моя родина! Солнце шепчет мне – улыбнись!.. О, Валенсия…»
Риццо вернулся, достал сигарету. Что-то в нем отвечало музыкальному ритму. Банально выражаясь, он приплясывал.
Мокер протянул ему зажигалку с изображением голой девицы.
Гангстер прикурил. Мы ждали.
– Ну, так что? – спросил Мокер.
Риццо приподнял брови:
– Вам нужны деньги?
Мокер уверенно кивнул.
– Я не уполномочен решать такие вопросы. Конечно, я поговорю с Рафаэлем. Он заведует партийной кассой. Откровенно говоря, не думаю, чтобы он согласился. Рафаэль немножко консервативен. Я убежден, что Рафаэль гораздо правее своего кумира Троцкого. Наша фракция левых маоистов значительно дальше от центра.
Мы переглянулись.
– Фракция маоистов? – переспросил Баскин.
Затем повернулся к Мокеру:
– Ты говорил, что он из мафии. На самом деле все гораздо хуже. На самом деле этот поц еще и большевик!
Итальянец живо пояснил:
– В юности я был марксистом либерального толка. Я даже голосовал против индивидуального террора. Но затем присоединился к радикалам. А недавно увлекся маоистской программой. Мне хочется примирить ленинизм с конфуцианством. Правая фракция считает меня ренегатом. Но я-то знаю, что истина придет с Востока.
– Пошли отсюда вон! – сказал Эрик Баскин.
Дроздов колебался:
– Вообще-то деньги не пахнут, – сказал он.
Баскин повысил голос:
– Какие могут быть деньги у этой шпаны?!
Мокер выглядел крайне подавленным. Моя жена откровенно веселилась.
Риццо выпил еще один стакан коктейля и невозмутимо продолжал:
– Истина придет с Востока. Лично я восхищаюсь русскими. Они революционеры и добились справедливости. Затем революция перешла в бюрократическую фазу. Зародилась новая советская буржуазия… Лично я – революционер и враг буржуазии. Я читал Солженицына и Толстого. Толстой – буржуазный писатель. Его волнуют переживания изнеженных богачей. А вот Солженицын написал хорошую книгу. Солженицын показывает, как опасно вырождение революционного духа…
Баскин еле сдерживался:
– Что за дикая путаница в голове у этого старого хулигана!
Риццо не унимался. Он жестикулировал и восклицал:
– Революция должна победить на всей земле! Богачи начнут трудиться, а простые люди отдыхать и курить марихуану! И это будет справедливо… Русские – молодцы! Им нужна еще одна революция. И вождем ее будет Солженицын, а не Лев Толстой… Вот именно, Солженицын!
– Хватит! – крикнул Баскин.
– Хватит! – радостно повторил итальянец.
Видно, решил, что это значит – «браво!».
Мы расплатились и встали. Маоист долго жал нам руки. повторяя:
– Америка – плохая страна! Я живу здесь только ради денег! Мое сердце принадлежит Валенсии!.. Да здравствуют ортодоксы и радикалы!.. Долой Льва Толстого и буржуазию!
– Виват! – сказал Дроздов.
Мы вышли на Семнадцатую улицу. Риццо остался в баре. Видимо, хотел еще больше укрепить свой революционный дух.
Мокер смущенно посмеивался.
– Кретин, – сказал ему Баскин.
– Я ищу, – оправдывался Мокер, – я нащупываю ходы… Деньги будут… Америка – страна неограниченных возможностей…
Потом он вспомнил:
– С каждого по четыре доллара. С Довлатова – восемь. А за этого говенного Риццо, так уж и быть, плачу я…
– В сущности, неплохо посидели, – успокаивал Баскина Дроздов.
– Увидите, деньги будут, – заверял нас Мокер, – я клянусь!
Кто мы и откуда?
Наша эмиграция условно делится на три потока. Даже на четыре: политический, экономический, художественный и авантюрный.
Политические эмигранты чувствуют себя здесь неплохо. Особенно те, у кого хорошая специальность. Например: врачи, инженеры, знаменитые ученые, квалифицированные ремесленники. Ведь диссидентство – не профессия.
Эти люди добивались свободы и получили ее.
Хотя свобода – тоже не профессия. Поэтому желательно быть еще и квалифицированным специалистом.
Люди из экономического потока тоже не жалуются. Ведь они добивались материальных благ. Попросту говоря, хотели жить лучше. Забыть о бедности, веревочных макаронах, фанерных пиджаках и ядовитом алкоголе.
Соло на ундервуде
Говорят, если выпить советской мадеры и помочиться на шакала, то шакал околевает…
Людям хотелось жить нормально, путешествовать, есть фрукты и смотреть цветной телевизор. Отдельная квартира с ванной – уже достижение.
Короче, они свое получили. Многие довольно быстро устроились на тяжелую, хорошо оплачиваемую работу. Сели, например, за баранку такси. Наиболее целеустремленные открыли собственные предприятия.
Соло на ундервуде
Разговаривают двое эмигрантов.
«Ну, как, ты хорошо устроился?»
«Да нет, все еще работаю…»
«Авантюристы» – люди вечно недовольные. В Америку попали случайно. Кто-то с женой поругался и уехал. Кому-то захотелось послушать Гиллеспи. Или, допустим, плюнуть в Гудзон с небоскреба.
Это все доступно. Но приходится еще и работать. Что для многих явилось полной неожиданностью. Хорошо еще, что в Америке можно быть государственным паразитом. Так что большинство «авантюристов» на велфере.
Мы с друзьями относимся к художественному потоку. Мы – люди творческих наклонностей: писатели, художники, редакторы, искусствоведы, журналисты. Мы уехали в поисках творческой свободы. И многие из нас действовали сознательно. Хоть и не все. Если дать творческую свободу петуху, он все равно будет кукарекать.
Нам приходится трудно. Английского языка мы чаще всего не знаем, Профессию менять, естественно, не хотим. Велфер получать благородно стыдимся.
Соло на ундервуде
Старуха-эмигрантка в рыбном магазине:
«Я догадывалась, что здесь говорят по-английски. Но кто же мог знать, что до такой степени?!..»
Мы – неудачники. Хотя многие из нас когда-то были знаменитостями. Например, Эрик Баскин.
Он был известным спортивным журналистом. Редактором журнала «Хоккей-футбол». А футбол и хоккей заменяют советским людям религию и культуру. По части эмоционального воздействия у хоккея единственный соперник – алкоголь.
Когда Баскин приезжал с лекциями в Харьков и Челябинск, останавливались тракторные заводы. Вечерняя смена уходила с предприятий.
Эмигрировал Баскин, поругавшись с влиятельным инструктором ЦК. Случилось это на идейной почве. Поскольку спорт у нас – явление идеологическое. А Эрик в одном из репортажей чересчур хвалил канадских хоккеистов. И его уволили после неприятного разговора в Центральном Комитете.
Прощаясь, инструктор сказал:
– У меня к вам просьба. Объясните коллегам, что вы уходите из редакции по состоянию здоровья. Надеюсь, вам понятно?
Баскин ответил:
– Товарищ инструктор! Вообразите такую ситуацию. Допустим, вам изменила жена. И после этого заразила вас гонореей. Вы подаете на развод. А жена обращается к вам с просьбой:
«Вася, объясни коллегам, что мы разводимся, поскольку ты – импотент».
Инструктор позеленел и указал Баскину на дверь…
Виля Мокер работал на ленинградском телевидении. Вряд ли он был звездой, но прохожие его узнавали. Уехал Виля потому, что был евреем и страдал от антисемитизма. При слове «еврей» он лез драться. Он был уверен, что «еврей» – ругательство…
Дроздов трудился в отделе пропаганды «Смены». А пропагандировать, как известно, можно все. От светлого коммунистического будущего и фиолетовых гусиных желудков до произведений художника Налбандяна и зловонных резиновых бот.
Это породило в Дроздове легкую моральную неразборчивость.
Помню, редактор «Смены» говорил о нем:
– У этого даже задница почтительная…
Я не знаю, почему Дроздов уехал.
О политических мотивах здесь нечего и говорить. Ходили слухи, что Дроздов бежал от алиментов. Не знаю.
Но человек он был довольно умелый и работящий. А это – главное.
О себе я уже рассказывал в первой книге.
Спрашивается, кому мы были нужны в Америке?..
Деньги
Мокер продолжал энергично действовать. Звонил в различные организации. Начиная с Толстовского фонда и кончая Лигой защиты евреев. Мокеру назначали ежедневно по шесть деловых свиданий.
Все это обнадеживало нашего лидера. Видно, он был слегка дезориентирован американской любезностью. Куда ни позвонишь, везде отвечают:
– Заходите, например, шестого мая в одиннадцать тридцать…
В Союзе было по-другому. Там все знакомо, ясно и понятно. Если тебе открыто не хамят, значит дело будет решено в положительном смысле. И даже когда хамят, еще не все потеряно. Поскольку некоторые чиновники хамят автоматически, рефлекторно. Такое хамство одинаково близко соловьиному пению и рычанию льва.
Здесь все иначе. Беседуют вежливо, улыбаются, наливают кофе. Любезно тебя выслушивают. Затем печально говорят:
– Сожалеем, но мы лишены удовольствия воспользоваться данными предложениями. Наша фирма чересчур скромна для осуществления вашего талантливого, блестящего проекта. Если что-то изменится, мы вам позвоним.
Иногда после этого даже записывают номер телефона…
Однако лидер не сдавался. Стояло влажное и душное нью-йоркское лето. В мягком асфальте поблескивали колечки от содовых банок. Они напоминали драгоценные перстни.
Небоскребы в Манхеттене были окутаны клубами горячего пара. Бесчисленные кондиционеры орошали прохожих теплым дождем. Режущие звуки тормозов и грохот джаза сливались в одну чудовищную какофонию.
Мокер ходил по улице в костюме-тройке, дарованном ему синагогой. В руках он держал бесформенный советский портфель эпохи Коминтерна. Там хранилась удобная складная вешалка. В метро наш лидер, достав ее из портфеля, быстро раздевался. Пиджак и жилет терпеливо держал он на вытянутой руке. Галстук с изображением американского флага делал Мокера похожим на удавленника. Ослабить узел было невозможно. Завязать его Виля мог только перед зеркалом.
Покидая сабвей, Мокер вновь одевался. На переговоры шел в костюме. И, получив отказ, снова раздевался в метро…
Дроздов между тем нашел себе временную работу. Устроился на базу перетаскивать свиные туши и рыбу. Закончилось все это довольно грустным инцидентом.
Дроздов украл килограмма четыре мороженого трескового филе. Сунул ледяной брикет под рубашку. Час ехал таким образом в сабвее. Филе начало таять. У Дроздова подозрительно закапало из брюк. Кроме того, от него запахло рыбой. Настолько, что два индуса, ворча, пересели. И к тому же наутро Дроздов заболел воспалением легких…
Баскин держался уверенно и спокойно. К нему, человеку знаменитому, проявляли интерес американские журналисты. Интервью с ним появились в нескольких крупных газетах. Его жена Диана поступила на курсы медсестер…
А я тем временем нашел себе литературного переводчика. Вернее, переводчицу. Звали ее Линн Фарбер. Родители Линн еще до войны бежали через Польшу из Шклова. Дочка родилась уже в Америке. По-русски говорила довольно хорошо, но с заметным акцентом.
Познакомил нас Иосиф Бродский. Вернее, рекомендовал ей заняться моими сочинениями. Линн позвонила, и я выслал ей тяжелую бандероль. Затем она надолго исчезла. Месяца через два позвонила снова и говорит:
– Скоро будет готов черновой вариант. Я пришлю вам копию.
– Зачем? – спрашиваю. – Я же не читаю по-английски.
– Вас не интересует перевод? Вы сможете показать его знакомым.
(Как будто мои знакомые – Хемингуэй и Фолкнер.)
– Пошлите, – говорю, – лучше в какой-нибудь журнал…
Откровенно говоря, я не питал иллюзий. Вряд ли перевод окажется хорошим. Ведь герои моих рассказов – зэки, фарцовщики, спившаяся богема. Все они разговаривают на диком жаргоне. Большую часть всего этого даже моя жена не понимает. Так что же говорить о юной американке? Как, например, можно перевести такие выражения: «Игруля с Пердиловки…» Или «Бздиловатой конь породы…» Или, допустим: «Все люди как люди, а ты – как хрен на блюде…» И так далее.
Я сказал переводчице:
– Мы должны обсудить некоторые финансовые проблемы. Платить я сейчас не могу.
– Я знаю – Бродский говорил мне.
– Если хотите, будем соавторами. В случае успеха гонорар делим пополам.
Предложение было нахальное. Какие уж там гонорары! Если даже Бродский вынужден заниматься преподавательской работой.
Линн согласилась. Кстати, это был единственный трезвый финансовый шаг, который я предпринял в Америке.
Мокер звонил нам каждый вечер. Голос его звучал все менее уверенно. Мы уже теряли надежду. Да и стоило ли надеяться? Работать по специальности в Америке! Писать и говорить, что думаешь, – на русском языке! Да еще и получать небольшую зарплату! Уж слишком фантастической казалась нам такая перспектива.
Выздоровевший Дроздов поступил на шоферские курсы. Чтобы в дальнейшем арендовать такси. Жена Вили Мокера работала сиделкой. Моя жена продолжала служить в конторе у Боголюбова. Диане Баскиной удалось получить небольшую стипендию.
Однажды мы пили чай у Баскина на кухне. Вдруг зазвонил телефон. Эрик снял трубку.
Из уличного шума выплыл торжествующий голос Мокера:
– Я раздобыл деньги! Звоню из автомата…
– Сенсация, – язвительно произнес Баскин, – Виля Мокер раздобыл десять центов.
– Болван! – закричал Мокер. – Я достал шестнадцать тысяч! Представь себе, шестнадцать тысяч! Мы победили!..
Было такое ощущение, что Мокер слегка помешался. Он так кричал, что мы все хорошо его слышали. Баскин, морщась, отодвинул трубку. Диана из кухни спросила:
– Чего он хочет?
А Мокер все не унимался:
– Мы просидели два часа в шикарном ресторане «Блимпи». Я почти не заглядывал в словарь. Я был в ударе. Даже официанты прислушивались к нашему разговору. Наконец он сдался, протянул мне руку и воскликнул: «Файн! Я подумаю. Ты хороший малый, Вилли! Америка нуждается в тебе!..»
Мокер запнулся и деликатно прибавил:
– «И в твоих друзьях…»
– Так где же деньги? – спросил Эрик Баскин.
– Теоретически – у нас в кармане. Он даст. Я чувствую, он даст!
– Кто – он?
– Ларри Швейцер!
– Кто такой Ларри Швейцер?
– Это большой человек! Фигура! Настоящий капиталист!.. Я все объясню. Не расходитесь. Пошлите Дроздова за водкой. Я беру машину. Но у меня всего шесть долларов и токен. Скиньтесь понемногу и ждите меня внизу…
Через полчаса я уже разливал водку. Диана приготовила фирменный салат. В салате были грибы, огурцы, черносливы, редиска, но преобладали макароны.
Мокер говорил торопливо, сбивчиво и невнятно. Вот что я усвоил из его рассказа.
Есть такой Ларри Швейцер. Мокер познакомился с ним в еврейском центре. Швейцер – адвокат и бизнесмен. Скупает разоренные кварталы в Бруклине. Делает косметический ремонт. И затем поселяет там русских эмигрантов. То есть возрождает город.
При этом мечтает сыграть какую-то общественную роль. А потом чуть ли не баллотироваться в Конгресс.
Для этого ему нужна общественная репутация. Чтобы заслужить ее, Швейцер учредил «Комитет». Задача «Комитета» – оказание помощи российским беженцам. Параллельно Швейцер организовал курсы английского языка и музей неофициальной советской живописи. Мокер, кажется, сумел убедить Ларри Швейцера в необходимости еще одной русской газеты. Причем Швейцеру вовсе не обязательно тратить собственные деньги. Он может содействовать нам в получении долгосрочного займа. Речь идет о пятнадцати – двадцати тысячах.
Итак, газета нужна этому типу как выразительный штрих общественной репутации.
Швейцер и его родители – американцы. Но дед, естественно, из Кишинева. Так что эмигрантские проблемы Швейцеру более или менее доступны…
Мокер перевел дыхание. Мы боялись верить. Эрик Баскин сказал:
– По-моему, рано бить в литавры. Дождемся окончательного решения вопроса.
– Но выпьем-то мы уже сейчас? – забеспокоился Дроздов.
– Возражений. – говорю, – не имеется…
Накануне
Как это ни удивительно, деньги мы все же получили – шестнадцать тысяч. Я спросил у Мокера:
– А почему не двадцать? Или не пятнадцать?
Мокер ответил, что круглая сумма – это всегда подозрительно. А в шестнадцати тысячах ощущается строгий расчет.
Соло на ундервуде
Мой приятель Валерий Грубин деньги на водку занимал своеобразно. Он говорил:
«Я уже должен вам тридцать рублей. Одолжите еще пятерку для ровного счета…»
Таинственный Ларри Швейцер захотел с нами познакомиться. Мы приехали в его служебный офис. Это были две небольшие комнаты, заваленные всяким хламом.
Баскин разочарованно поморщился. Но Мокер объяснил ему:
– Миллионеры здесь не любят выделяться. В «Мерседесах» разъезжают только гангстеры и сутенеры. А настоящие богачи стараются выглядеть поскромнее.
Я говорю:
– Наверное, меня все принимают за богача. Поскольку мои единственные брюки лопнули на заднице…
Но тут появился Ларри Швейцер. Мокер стал представлять нас. Баскина и Дроздова он назвал знаменитыми журналистами, а меня – знаменитым писателем. Каждый раз Ларри дружелюбно восклицал: «О!..»
Это был подвижный рыжеватый человек лет сорока. На его кремовых брюках выделялась ровная складка. Коричневые туфли блестели. Зеленая бобочка облегала не слишком тощую поясницу. В Ленинграде так одеваются продавцы комиссионных магазинов.
Ларри куда-то позвонил. Через минуту нам принесли бутерброды и кофе.
Виля Мокер торжествующе взглянул на Баскина. Мол, что я говорил?! Солидная фирма…
Дроздов предложил:
– Может, сбегать за водкой?
– Этого еще не хватало! – прикрикнул Мокер.
Ларри достал блокнот, калькулятор и авторучку.
Потом сказал:
– Я очень рад, что познакомился с вами. Америке нужны талантливые люди. Я говорил с друзьями… Я думаю, вы можете получить ссуду на издание еврейской газеты. Но это должна быть именно еврейская газета. Еврейская газета на русском языке для беженцев из Союза. Цель такой газеты – приблизить читателей к еврейскому Богу и сионистским традициям.
Я попытался возразить:
– Нельзя ли использовать более общую формулировку? Например, «газета третьей эмиграции»? Без ударения на еврействе. А еще лучше – вообще не указывать, кто мы такие. Издавать еженедельник для всех, кто читает по-русски. Уделяя, разумеется, при этом место и еврейскому вопросу. Так мы соберем наибольшее число подписчиков.
– Но ведь бегут из России, главным образом, евреи? – удивился Ларри.
– Не только. Уехало довольно много русских, грузин, прибалтийцев. Не говоря о смешанных браках. Кроме того, советские евреи не очень религиозны. Большая часть еврейской интеллигенции воспитана на русской литературе.
Пока я говорил все это, Мокер страшно нервничал. Он делал мне знаки. Затем с нежнейшей улыбкой выговорил по-русски:
– Заткнись, мудак, ты все испортишь, чучело гороховое, антисемит проклятый!..
Но меня поддержал Баскин:
– Я согласен. Еврейскую газету покупать не будут. В этом есть что-то местечковое. И вообще, я не люблю, когда мне ставят условия.
– Интересно, – возмутился Мокер, – с каких это пор? А в московских газетах тебе не ставили условий?
– Потому-то я и уехал, – возразил Баскин.
Дроздов безмолвствовал. Он пил кофе и ел бутерброды.
Мокер сказал:
– Одну минутку, Ларри.
И затем, обращаясь к нам, с едва заметным бешенством:
– Вы просто идиоты! Человек готов нам помочь. Он хочет, чтобы газета была еврейской. Вам жалко? Укажем сбоку микроскопическими буквами: «Еврейская газета на русском языке», и все. Будем раз в год давать материалы по еврейской истории. Отмечать большие праздники… Что же тут плохого? В конце концов, большинство из нас действительно евреи… А главное, иначе денег не получим…
– Лично мне все равно, – отозвался Дроздов.
Баскин махнул рукой.
Мокер сказал:
– Извини, Ларри! Мои друзья уже рвутся в бой. Обсуждают конкретные творческие проблемы. Нам кажется, еврейская газета должна быть яркой, талантливой, увлекательной…
– Повело, – говорю, – кота на блядки!
– Что? – заинтересовался Ларри.
– Непереводимая игра слов, – быстро пояснил Мокер…
– Значит, – сказал Ларри Швейцер, – в общих чертах мы договорились…
В джунглях капитала
На следующее утро мы получили деньги. Для начала – шесть с половиной тысяч. Тогда нам казалось, что это гигантская сумма. А впрочем, так оно и было.
Мы открыли счет в банке. Зарегистрировали нашу корпорацию. Отправились в Манхеттен снимать помещение.
В тот же день мы заняли две комнаты на углу Бродвея и Четырнадцатой. Строго напротив публичного дома «Веселые устрицы».
Неподалеку в сквере шла бойкая торговля марихуаной. И все-таки мы были счастливы. Ведь это была наша редакция.
По такому случаю мы организовали вечеринку. Выпивали, сидя на полу, порожние бутылки ставили в угол. Они появились в нашей редакции задолго до электрической лампы, телефона, календаря и наборной машины.
Допивали в полной темноте. Мокер разливал вино на слух…
Теперь я понимаю – это были лучшие дни моей жизни. Мы покупали оборудование на распродажах. Заказывали монтажные верстаки и компьютеры с русской программой. Вели переговоры с будущими авторами.
С кадрами проблем не ожидалось. Неустроенных интеллектуалов было вполне достаточно. Из одних докторов наук можно было сколотить приличную футбольную команду. Десятки журналистов предлагали нам свои услуги.
О нас заговорили. Причем не только с любовью. В русской колонии циркулировали тревожные слухи. Например, о том, что деньги мы получили в КГБ.
Я рассказал об этом Мокеру. Виля страшно обрадовался:
– Это прекрасно, что нас считают агентами КГБ. Пусть думают, что за нами стоит могущественная организация. Это повысит наш кредит.
Однако мы все же предприняли небольшое расследование. Выяснилось, что легенды о нас распространяет «Слово и дело». Боголюбов в разговоре с посетителями делал таинственные намеки. Появилась, мол, в Нью-Йорке группа авантюристов. Намерена вроде бы издавать коммунистический еженедельник. Довлатова недавно видели около советского посольства. И так далее. А слухи распространяются быстро.
Все это меня удивило. О конкуренции я просто не думал. Разумеется, мы знали, что в Америке существует конкуренция. Но это касалось производства автомобилей, ботинок, сигар. Мы же хотели выпускать демократическую независимую газету. То есть участвовать в культурной жизни. Просвещать наших многострадальных соотечественников. Пропагандировать серьезное искусство. Бороться за чистоту русского языка. И, как неизменно добавлял Эрик Баскин, рассказывать миру правду о тоталитаризме.
И вдруг такое отношение.
Позже мы убедимся, что Америка – не рай. И это будет нашим главным открытием. Мы убедимся, что свобода равно благосклонна к дурному и хорошему. Под ее лучами одинаково быстро расцветают гладиолусы и марихуана. Все это мы узнаем позже.
А тогда я был наивным младенцем. Я следовал принципу обратной логики. То, что плохо у нас, должно быть замечательно в Америке. Там – цензура и портвейн, здесь – свобода и коньяк.
Америка была для нас идеей рая. Поскольку рай – это, в сущности, то, чего мы лишены.
В Союзе меня не печатали. Значит, тут я превращусь в Арта Бухвальда.
Мы говорили, уезжая:
«Я выбрал свободу!»
При этом наши глаза взволнованно блестели. Ибо свободу мы понимали как абсолютное и неоспоримое благо. Как нечто обратное тоталитарной зоне.
Подобное чувство характерно для зэков, которые глядят на мир сквозь тюремную решетку. А также для инвалидов, которых санитары нехотя подвозят к больничному окну.
Свобода представлялась нам раем. Головокружительным попурри из доброкачественного мяса, запрещенной литературы, пластинок Колтрейна и сексуальной революции.
И вдруг, повторяю, такое странное отношение…
Мы решили обратиться к самому Боголюбову. Все же он был когда-то знаком с Набоковым, Джойсом, Пикассо. Должны же в нем были сохраниться остатки человечности?! И вообще, если советские редакторы – шакалы, то здесь они должны быть, как минимум, похожи на людей!
Боголюбов делегацию не принял. Рекламировать наш еженедельник отказался. А когда вышел первый номер, уволил из своей редакции мою жену. Она казалась ему лазутчицей, шпионкой.
Соло на ундервуде
Недавно Боголюбов говорил мне:
«Скажите, как поживает ваша жена Леночка? Она всегда такая бледная. Мы все ей так сочувствуем. Как она?»
Я отвечал:
«Борис Исаевич! С тех пор, как вы ее уволили, мы живем хорошо…»
Первый номер еженедельника «Зеркало» вышел 16 февраля. Он произвел небольшой фурор.
Шестьдесят лет «Слово и дело» властвовало над умами читателей. Шестьдесят лет прославляло монархию. Шестьдесят лет билось над загадкой советской власти. Шестьдесят лет пользовалось языком Ломоносова, Державина и Марлинского. Шестьдесят лет ожидало мифического религиозного возрождения.
Эти люди не знали главного. Они не знали, что старая Россия давно погибла. Что коммунизм есть результат длительного биологического отбора. Что советская власть – не форма правления, а образ жизни многомиллионного государства. Что религиозное возрождение затронуло пятьсот интеллигентов Москвы, Ленинграда и Киева.
Им казалось, что газета должна быть мрачной. Поскольку мрачность издалека напоминает величие духа.
И тут появились мы, усатые разбойники в джинсах. И заговорили с публикой на более или менее живом человеческом языке.
Мы позволяли себе шутить, иронизировать. И более того – смеяться. Смеяться над русофобами и антисемитами. Над лжепророками и псевдомучениками. Над велеречивой тупостью и змеиным ханжеством. Над воинствующими атеистами и религиозными кликушами.
А главное, заметьте, – над собой!
Мы заявили в полный голос:
«Еженедельник „Зеркало“ – независимая свободная трибуна. Он выражает различные, иногда диаметрально противоположные точки зрения. Выводы читатель делает сам. Редакция несет ответственность лишь за уровень дискуссии…»
Из сотни авторов мы выбрали лучших. Всех тех, кого отказывалось печатать «Слово и дело». Остальные стали нашими злейшими врагами.
Месяца два прошло в атмосфере безграничного энтузиазма. Число подписчиков и рекламодателей увеличивалось с каждым днем. В интеллигентных компаниях только о нас и говорили.
Одновременно раздавались и негодующие выкрики:
– Шпана! Черносотенцы! Агенты госбезопасности! Прислужники мирового сионизма!
Соло на ундервуде
Старый друг позвонил мне из Франции:
«Говорят, ты стал правоверным евреем! И даже сделал обрезание!»
Я ответил:
«Володя! Я не стал правоверным евреем. И вовсе не сделал обрезания. Я могу это доказать. Я не в состоянии протянуть тебе мое доказательство через океан. Но я готов предъявить его в Нью-Йорке твоему доверенному лицу…»
Каждое утро мы распечатывали десятки писем. В основном это были чеки и дружеские пожелания. Но попадались и грубые отповеди. В одном письме меня называли (клянусь!) учеником Риббентропа, Жаботинского, Бубера и Арафата. В другом какой-то ненормальный интересовался, правда ли, что я, будучи охранником, физически мучил Солженицына. Хотя, когда Солженицына посадили, мне было три года. В охрану же я попал через двадцать лет. Когда Солженицына уже выдвинули на Ленинскую премию.
Короче, шум стоял невообразимый.
Повторяю, это были лучшие дни моей жизни.
Встретились, поговорили
Зимой я наконец познакомился с Линн Фарбер. Линн позвонила и говорит:
– Я отослала перевод в «Ньюйоркер». Им понравилось. Через два-три месяца рассказ будет напечатан.
Я спросил:
– «Ньюйоркер» – это газета? Или журнал?
Линн растерялась от моего невежества:
– «Ньюйоркер» – один из самых популярных журналов Америки. Они заплатят вам несколько тысяч!
– Ого! – говорю.
Честно говоря, я даже не удивился. Слишком долго я всего этого ждал.
Мы решили встретиться на углу Бродвея и Сороковой.
Линн предупредила:
– В руках у меня будет коричневая сумочка.
Я ответил:
– А меня часто путают с небоскребом «Утюг»…
Я пришел ровно в шесть. По Бродвею двигалась шумная, нескончаемая толпа. Я убедился, что коричневая сумочка – не очень выразительная примета. Слава Богу, меня заранее предупредили, что Линн Фарбер – красивая. Типичная «Мадонна» Боттичелли…
В живописи я разбираюсь слабо. Точнее говоря, совсем не разбираюсь. (С музыкой дело обстоит не лучше.) Но имя Боттичелли – слышал. Ассоциаций не вызывает. Так мне казалось.
И вдруг я ее узнал, причем безошибочно, сразу. Настолько, что преградил ей дорогу.
Наверное, Боттичелли жил в моем подсознании. И, когда понадобилось, выплыл.
Действительно – Мадонна. Приветливая улыбка, ясный взгляд. Казалось бы, ну что тут особенного?! А в жизни это попадается так редко!
Надо ли говорить, что я сразу решил жениться? Забыв обо всем на свете. Что может быть разумнее – жениться на собственной переводчице?
Затем состоялся примерно такой диалог:
– Здравствуйте, я – Линн Фарбер.
– Очень приятно. Я тоже…
Видно, я здорово растерялся. Огромный гонорар, «Ньюйоркер», юная блондинка… Неужели все это происходит со мной?!
Мы шли по Сороковой улице. Я распахнул дверь полутемного бара. Выкрикнул что-то размашистое. То ли – «К цыганам», то ли – «В пампасы»… Я изображал неистового русского медведя. Я обратился к бармену:
– Водки, пожалуйста. Шесть двойных!
– Вы кого-то ждете? – поинтересовался бармен.
– Да, – ответила моя знакомая, – скоро явится вся баскетбольная команда…
Линн Фарбер молчала. Хотя в самом ее молчании было нечто конструктивное. Другая бы непременно высказалась:
– Закусывай! А то уже хорош!
Кстати, в баре и закусывать-то нечем…
Молчит и улыбается.
На следующих четырех двойных я подъехал к теме одиночества. Тема, как известно, неисчерпаемая. Чего другого, а вот одиночества хватает. Деньги, скажем, у меня быстро кончаются, одиночество – никогда…
А девушка все молчала. Пока я о чем-то не спросил. Пока не сказал чего-то лишнего… Бывает, знаете, сидишь на перилах, тихонько раскачиваясь. Лишний миллиметр, и центр тяжести уже где-то позади. Еще секунда, и окунешься в пустоту. Тут важно немедленно остановиться. И я остановился. Но еще раньше прозвучало имя – Дэннис. Дэннис Блэкли – муж или жених…
Вскоре мы с ним познакомились. Ясный взгляд, открытое лицо. И совершенно детская улыбка. (Как это они друг друга находят?!) Ладно, подумал я, ограничимся совместной творческой работой. Не так обидно, когда блондинка исчезает с хорошим человеком…
Наши будни
Каждое утро мы дружно отправлялись в редакцию. Командные посты у нас распределились следующим образом. Мокер стал президентом корпорации, администратором и главным редактором. Я заведовал литературным отделом. Баскин отвечал за спорт и публицистику. Дроздов был работником широкого профиля. Он выступал на любые темы, давал финансовые консультации, рекламировал медицинские препараты. Кроме того, убирал помещение и бегал за водкой, Да еще ухаживал за тремя женщинами: секретаршей, машинисткой и переводчицей.
Все мы трудились бесплатно. Мокера и Баскина кормили жены. Моей жене, как безработной, выдали пособие. Дроздов обедал у своих многочисленных подруг. А также гулял с чужой собакой и получал велфер.
Соло на ундервуде
Как-то Дроздов похитил банку анчоусов в супермаркете. Баскин его отчитал. Дроздов оправдывался:
«Это моя личная борьба с инфляцией!..»
Доходов газета не приносила. Виля Мокер объяснял нам:
– Мы должны продержаться год. Это самое трудное время. Небольшие предприятия гибнут обычно в течение шести или семи месяцев…
Мокер учил:
– В газете есть три источника дохода. Подписка, розница и объявления. Подписка – это миф. Это деньги, которые мы, в сущности, занимаем у читателя. Розница дает гроши – тридцать пять центов с экземпляра. Чистые деньги приносят только рекламные объявления. На этом держатся все западные газеты. Но получить рекламу довольно трудно. Американцев русский еженедельник не интересует. А наши деятели целиком зависят от Боголюбова. Он дает им скидку, лишь бы не рекламировались в «Зеркале». Боголюбов говорит им: «С кем вы имеете дело? С агентами Кремля?!..»
Мокер не фантазировал. К сожалению, так оно и было. Кроме всего прочего, редактор «Слова и дела» звонил нашим авторам. Угрожал, что перестанет рекламировать их книги. При этом клялся, что скоро увеличит гонорары.
Многие были вынуждены подчиниться. Боялись испортить отношения с влиятельной ежедневной газетой.
Боголюбов говорил о нас:
– Диссидентов мы тут не потерпим!
(Спрашивается, почему же их должен был терпеть Андропов в Москве?..)
И все-таки популярность нашей газеты росла. Мы побуждали читателей к спорам. Касались запрещенных тем. Например, позволяли себе критиковать Америку.
Поклонников у нас становилось все больше. Но и количество противников росло.
Помню, мы опубликовали в «Зеркале» рецензию на книгу Солженицына. И были в ней помимо дифирамбов мягкие критические замечания.
Боже, какой начался шум!
– Кто смел замахнуться на пророка?! Его особа священна! Его идеи вне критики!..
Десятилетия эти болваны молились Ленину. А теперь готовы крушить монументы, ими самими воздвигнутые.
Казалось бы, свобода мнений – великое завоевание демократии. Да здравствует свобода мнений!.. С легкой оговоркой – для тех, чье мнение я разделяю.
А как быть с теми, чьего мнения я не разделяю? Их-то куда? В тюрьму? На галеры?..
Люди уехали, чтобы реализовать свои законные права. Право на творчество. Право на материальный достаток. И в том числе – священное право быть неправым. Право на заблуждение!
Дома тех, кто был не прав, убивали. Ссылали в лагеря. Выгоняли с работы. Но сейчас-то мы в Америке. Кругом свобода, а мы за решеткой. За решеткой своей отвратительной нетерпимости…
Четыре телефона было в нашей редакции. И все они звонили беспрерывно. Иногда мы выслушивали комплименты. Гораздо чаще – обвинения и жалобы. Видимо, негативные эмоции – сильнее.
Со временем мне надоело оправдываться. Пускай думают, что именно я отравил госпожу Бовари…
Так прошло месяцев шесть, Мы побывали в Чикаго, Детройте, Бостоне, Филадельфии. Встречали нас очень хорошо. Наши поклонники образовали что-то вроде секты. Мы по-прежнему были главной темой разговоров в эмиграции. При этом еженедельно теряли долларов четыреста. Денег оставалось все меньше. Но мы все равно ликовали…
Лирическое отступление
В Америке нас поразило многое. Телефоны без проводов и съедобные дамские штанишки. Улыбающиеся полицейские и карикатуры на Рейгана… Чему-то радуемся, чему-то ужасаемся. Ругаем инфляцию, грязь в метро, нью-йоркский климат, чернокожих подростков с транзисторами…
И конечно же, достается от нас тараканам. Тараканы занимают среди язв капитализма весьма достойное место.
Вообразите шкалу негативных эмоций. На этой шкале тараканы располагаются, я думаю, между преступностью и гнусными бумажными спичками. Чуть ниже безработицы и чуть выше марихуаны.
Кто скажет, что мы выросли неженками? Дома было всякое. Дома было хамство и лицемерие. КГБ и цензура. Коммунальные жилища и очереди за мылом.
А вот тараканов не было. Я их что-то не припомню. Хотя жить приходилось в самых разных условиях.
Однажды я снял комнату во Пскове. Ко мне через щели в полу заходили бездомные собаки. А тараканов, повторяю, не было.
Может, я их просто не замечал? Может, их заслоняли более крупные хищники? Вроде уцелевших сталинистов? Не знаю…
Короче, приехали мы, осмотрелись. И поднялся ужасный крик:
– Нет спасения от тараканов! Лезут, гады, изо всех щелей! Ну и Америка! А еще цивилизованная страна!
Начались бои с применением химического оружия. Заливаем комнаты всякой ядовитой дрянью.
Вроде бы и зверя нет страшнее таракана! Совсем разочаровал нас проклятый капитализм!
А между тем кто видел здесь червивое яблоко? Хотя бы одну гнилую картофелину? Не говоря уже о старых большевиках…
И вообще, чем провинились тараканы? Может, таракан вас когда-нибудь укусил? Или оскорбил ваше национальное достоинство? Ведь нет же…
Таракан безобиден и по-своему элегантен. В нем есть стремительная пластика маленького гоночного автомобиля.
Таракан не в пример комару – молчалив. Кто слышал, чтобы таракан повысил голос? Таракан знает свое место и редко покидает кухню.
Таракан не пахнет. Наоборот, борцы с тараканами оскверняют жилище гнусным запахом химикатов.
Мне кажется, всего этого достаточно, чтобы примириться с тараканами. Полюбить – это слишком. Но примириться, я думаю, можно. Я, например, мирюсь. И надеюсь, что это – взаимно…
Боголюбов топает ногами
Редактор «Слова и дела» без конца шельмовал нас в частном порядке. Газета его хранила молчание. Напасть открыто – значило бы дать рекламу конкуренту. Да еще бесплатную.
Мы же то и дело выступали с критикой. И Боголюбов не выдержал. Он написал большую редакционную статью – «Доколе?». «Зеркало» в этой статье именовалось «грязным бульварным листком». А я – «бывшим вертухаем».
Речь в статье, естественно, шла о том, что мы продались КГБ.
В ответ я написал:
Открытое письмоУважающий вас Сергей Довлатов.
редактору газеты «Слово и дело»
Уважаемый господин Боголюбов!
Я прочитал вашу статью «Доколе?». Мне кажется, она знаменует собой новый этап вашей публицистической деятельности. И потому заслуживает серьезного внимания.
Статья написана абсолютно чуждым вам языком. Она напориста и агрессивна. Более того, в ней попадаются словечки из уголовно-милицейского жаргона. (Например, «вертухай», как вы соизволили дружески меня поименовать). И я бесхитростно радуюсь этому, как сторонник живого, незакрепощенного литературного языка.
Я оставляю без внимания попытки унизить меня, моих друзей и наш еженедельник. Отказываюсь реагировать на грубые передержки, фантастические домыслы и цитируемые вами сплетни.
Я оставляю без последствий нанесенные мне оскорбления. Я к этому привык. К этому меня приучили в стране, где хамство является нормой. Где за вежливым обращением чудится подвох. Где душевная мягкость воспринимается как слабоумие.
Кем я только не был в жизни! Стилягой и жидовской мордой. Агентом сионизма и фашиствующим молодчиком. Моральным разложенцем и политическим диверсантом. Мало того, я – сын армянки и еврея – был размашисто заклеймен в печати как «эстонский националист».
В результате я закалился и давно уже не требую церемонного отношения к себе. Что-то подобное я могу сказать и о нашей газете. Мы – не хризантема. Нас можно изредка вытаскивать с корнем, чтобы убедиться, правильно ли мы растем. Мне кажется, нам это даже полезно.
Короче, быть резким – ваше право старшего, или, если хотите, право мэтра. Таким образом, меня не унижает форма ваших слово изъявлений. Меня интересует не форма, а суть.
Что же так неожиданно вывело из равновесия умного, интеллигентного, пожилого господина? Что заставило его нарушить обет молчания? Что побудило его ругаться и топать ногами, опускаясь до лагерной «фени»? Чем мы так досадили вам, господин Боголюбов?
Я могу ответить на этот вопрос. Мы досадили вам фактом нашего существования.
До семидесятого года в эмиграции царил относительный порядок. Отшумели прения и споры. Распределились должности и звания. Лавровые венки повисли на заслуженных шеях.
Затем накатила третья волна эмиграции.
Как и всякая человеческая общность, мы – разнородны. Среди нас есть грешники и праведники. Светила математики и герои черного рынка. Скрипачи и наркоманы. Диссиденты и бывшие работники партаппарата. Бывшие заключенные и бывшие прокуроры. Евреи, православные, мусульмане и дзэн-буддисты.
При этом в нас много общего. Наш тоталитарный опыт. Болезненная чувствительность к демагогии. Идиосинкразия к пропагандистской риторике.
И пороки у нас общие. Нравственная и политическая дезориентация. Жизнестойкость, переходящая в агрессию. То и дело проявляющаяся неразборчивость в средствах.
Мы не лучше и не хуже старых эмигрантов. Мы решаем те же проблемы. Нам присущи те же слабости. Те же комплексы чужестранцев и неофитов.
Мы так же болеем душой за нашу ужасную родину. Ненавидим и проклинаем ее тиранов. Вспоминаем друзей, с которыми разлучены.
Мы не хуже и не лучше старых эмигрантов. Просто мы – другие.
Мы приехали в семидесятые годы. Нас радушно встретили. Помогли нам адаптироваться и выстоять. Приобщиться к ценностям замечательной страны. Нам удалось избежать того, что пережили старые эмигранты. И мы благодарны всем, кто способствовал этому.
Мы вывезли из России не только палехские шкатулки. Не только коралловые и янтарные бусы. Не только пиджаки из кожзаменителя. Мы вывезли свои дипломы и научные работы. Рукописи и партитуры. Картины и открытия.
Мы начали создавать газеты и журналы. Телевизионные студии и финские бани. Рестораны и симфонические оркестры.
Мы ненавидим бесплодное идеологическое столоверчение. Нас смешат инфантильные проекты реорганизации тоталитарного общества. Потешают иллюзии религиозного возрождения. Мы поняли одну чрезвычайно существенную вещь. Советские лидеры – не инопланетные. Не космические пришельцы. А советская власть – не татаро-монгольское иго. Она живет в каждом из нас. В наших привычках и склонностях. В наших пристрастиях и антипатиях. В нашем сознании и в нашей душе. Советская власть – это мы.
А значит, главное для нас – победить себя. Преодолеть в себе раба и циника, труса и невежду, ханжу и карьериста.
Вы пишете:
«Есть только один враг – коммунизм!»
Это неправда. Коммунизм не единственный враг. Есть у нас враги и помимо обветшалой коммунистической доктрины. Это – наша глупость и наше безбожие. Наше себялюбие и фарисейство. Нетерпимость и ложь. Своекорыстие и продажность…
Когда-то Иосифа Бродского спросили:
– Над чем вы работаете?
Поэт ответил:
– Над собой…
Вы обрушиваетесь на дерзкий, самостоятельный, формирующийся еженедельник. Обвиняете его в смертных грехах.
Что произошло? Чем мы вас травмировали?
И вновь я отвечу – фактом нашего существования.
Была одна газета – «Слово и дело». Властительница дум. Законодательница мод и вкусов. Единственная трибуна. Единственный рупор общественного мнения.
В этой газете можно было прочесть любопытные вещи. Что Иосиф Бродский не знает русского языка. Что Россия твердо стоит на пути христианского возрождения. Что в борьбе против коммунистов любые средства хороши. Что Адриана Делианич выше Набокова.
И все кивали. Затем возник наш еженедельник. И началась паника в старейшей русской газете:
– Да как они смеют?! Да кто им позволил?! Да на что они рассчитывают?! (А мы-то, грешным делом, рассчитывали именно на вас.)
Вы утверждали, господин Боголюбов:
– Прогорите! Лопнете! Наделаете долгов!
Вы многого не учли. Не учли жизнестойкости третьей эмиграции. Меры нашего энтузиазма. Готовности к самопожертвованию.
Еженедельник существует. Монополия нарушена. Возникли новые точки зрения, новые оценки, новые кумиры.
И вы, господин Боголюбов, забили тревогу. Вы отказались поместить нашу рекламу. Запретили своим авторам печататься у нас. Стали обрабатывать наших партнеров и заказчиков.
Теперь вы хитроумно объявляете себя жертвой политической критики. А нас – советскими патриотами и функционерами КГБ.
Это – уловка. Мы не подвергали вашу газету идеологической критике. Для этого она слишком безлика. Мы критиковали профессиональные недостатки газеты. Ее неуклюжий и претенциозный язык. Консервативное оформление. Ее прекраснодушность и бесконфликтность. Тусклую атмосферу исторических публикаций.
Мы признаем заслуги вашей газеты. Мы также признаем ваши личные заслуги, господин Боголюбов. Однако мы сохраняем право критиковать недостатки газеты. И требовать от ее администрации честного делового поведения в рамках федеральных законов.
Вы озаглавили статью – «Доколе?» По всей статье рассыпаны таинственные намеки. Упоминаются какие-то загадочные инстанции. Какие-то неназванные зловещие силы. Какие-то непонятные органы и учреждения.
Дома бытовало всеобъемлющее ругательство – империалист. Что не так – империалисты виноваты.
Здесь – «агенты КГБ». Все плохое – дело рук госбезопасности. Происки товарища Андропова.
Пожар случился – КГБ тому виной. Издательство рукопись вернуло – под нажимом КГБ. Жена сбежала – не иначе как Андропов ее охмурил. Холода наступили – знаем, откуда ветер дует.
Слов нет, КГБ – зловещая организация. Но и мы порой бываем хороши. И если мы ленивы, глупы и бездарны – Андропов ни при чем. У него своих грехов хватает. А у нас – своих.
Так зачем же нагнетать мистику? Зачем объяснять свои глупости, хитрости и неудачи происками доблестных чекистов? Зачем в благодатной Америке корчить из себя узников Лубянки?!
Это неприлично и смешно.
КГБ здесь вне закона. Пособничество КГБ – судебно наказуемое деяние. Голословное обвинение в пособничестве КГБ – также является наказуемым деянием. А именно – клеветой.
Надеюсь, с этим покончено?
Вы пытались удушить наш еженедельник самыми разными методами. Вы лишили нас рекламы и запугали многих авторов. Вы использовали еще одно средство – заговор молчания. Вы чванливо игнорировали «Зеркало». Притворялись, что его не существует.
Сейчас этот заговор нарушен. Великий немой заговорил. Правда, он заговорил крикливым, истерическим голосом. С неясными витиеватыми формулировками:
«Так называемый еженедельник…» «Сомнительный бульварный листок…» А также – «некий господин из бывших вертухаев…».
И все-таки заговор нарушен. Я считаю, что это маленькая победа демократии. И надеюсь, разговор будет продолжен. Честный и доброжелательный разговор о наших эмигрантских проблемах.
Мы готовы к этому разговору! Готовы ли к нему вы?
К сожалению, наша жизнь пишется без черновиков. Ее нельзя редактировать, вычеркивая отдельные строки. Исправить опечатки будет невозможно.
Кухня
Увы, дела в редакции шли не лучшим образом. Боголюбов, конечно, отравлял нам существование. Но и сами мы делали разнообразные глупости.
Отсутствие денег порождало легкую нервозность. Мы начали ссориться.
Баскин, например, постепенно возненавидел Мокера. Он называл его «кипучим бездельником». А ведь Мокер казался поначалу самым энергичным. И деньги раздобыл фактически он.
Наверное, это была вершина его жизнедеятельности. Единственная могучая вспышка предприимчивости и упорства.
После этого Мокер не то чтобы стал лентяем. Но ему категорически претили будничные административные заботы. Он ненавидел счета, бумаги, ведомости, прейскуранты. Реагировал на одно письмо из десяти. При этом забывал наклеивать марки. Его часами дожидались люди, которым Мокер назначил свидание. Короче, Виля был чересчур одухотворенной личностью для простой работы.
Зато целыми днями, куря сигару, говорил по телефону. Разговоры велись по-английски. Содержание их было нам малодоступно. Однако, беседуя, Мокер то и дело принимался хохотать. На этом основании Баскин считал все его разговоры праздными.
Мокер оправдывался:
– Я генерирую идеи…
Баскина раздражало слово «генерирую».
Мокер тоже не жаловал Баскина. Он называл его «товарищем Сталиным». Обвинял в тирании и деспотизме.
Соло на ундервуде
Баскин и Мокер сильно враждовали. Я пытался быть миротворцем. Я говорил Баскину:
«Эрик! Необходим компромисс. То есть система взаимных уступок ради общего дела».
Он перебивал меня:
«Я знаю, что такое. компромисс. Мой компромисс таков. Мокер становится на колени и при всех обещает честно работать. Тогда я его, может быть, и прощу…»
Дроздов, наоборот, работал много и охотно. Он был готов писать на любые темы. В любых существующих жанрах. А главное – с любых позиций.
Случалось мне давать ему на рецензию книги. Дроздов уточнял:
– Похвалить или обругать?
Однажды Баскин заявил:
– Мы обязаны выступить на тему советско-афганского конфликта!
Дроздов заинтересованно приподнялся:
– На чьей стороне?..
Соло на ундервуде
Лева Дроздов говорил:
«За что у нас так ненавидят евреев? По-моему, румыны и китайцы еще хуже…»
Ларри Швейцер в редакции появлялся не часто. Первые месяцы вел себя деликатнейшим образом. Казалось, газета его совершенно не интересует. Важно, что она есть. Фигурирует в соответствующих документах. Для чего ему газета, я так и не понял.
Затем он стал более придирчивым. Видимо, у него появились советники и консультанты.
Как-то раз мы давали израильский путевой очерк. Сопроводили его картой Иерусалима.
На следующее утро в редакции появился Швейцер:
– Что вы себе позволяете, ребята? Что это за гнусная антисемитская карта?! Там обозначены крестиками православные церкви.
Баскин сказал:
– Мы не виноваты.
– Кто же виноват? – повысил голос Швейцер.
– Крестоносцы, – ответил Баскин, – они построили в Иерусалиме десятки церквей.
Тогда Ларри Швейцер закричал:
– Пускай ваши засранные крестоносцы издают собственный еженедельник! А мы будем издавать еврейскую газету. Без всяких православных крестов. Этого еще не хватало!
– Ну и мудак! – сказал Баскин.
– Что такое – «нуйм удак»? – внезапно заинтересовался Швейцер.
– Идеалист, романтик, – перевел Виля Мокер…
Соло на ундервуде
Мой друг Изя Шапиро часто ездил в командировки по Америке, Оказываясь в незнакомом городе, Изя первым делом брал телефонную книгу. Его интересовало, много ли в городе жителей по фамилии Шапиро. Если таковых было много, город Изе нравился. Если мало, Изю охватывала тревога. В одном техасском городке Изя, представляясь хозяину фирмы, сказал:
«Я – Изя Шапиро».
«Что это значит?» – удивился бизнесмен.
И все-таки дело шло. О нас писали крупнейшие американские газеты. Две статьи вышли под одинаковыми заголовками – «Русские идут».
К нам приходили радио- и тележурналисты. Нами интересовались славистские кафедры. Мы давали бесчисленные интервью.
Соло на ундервуде
Журналист спросил Вилю Мокера:
«На родине вы, очевидно, были диссидентом?»
Мокер ответил:
«Достаточно того, что я был евреем…»
Короче, резонанс мы вызвали довольно бурный.
Наши люди
За год мы обросли целым кругом постоянных внештатных сотрудников. Это были разные, в основном талантливые и симпатичные люди. Платили мы им сущие гроши.
Среди наших авторов выделялся публицист Зарецкий. Когда-то он был известным советским писателем. Выпустил двадцать шесть толстых книг о деятелях науки. Достигнув творческой зрелости, начал писать о гениальном биологе Вавилове. И тут его пригласили в КГБ:
– Разве товарищ публицист не знает, что Вавилов был арестован как шпион? Что он скончался в лагерном бараке? Ах, знает, и все-таки собирается писать о нем книгу?! Разве мало у нас гениальных людей, которые умерли в собственных постелях?..
– Раз, два и обчелся! – сказал Зарецкий.
Так начались его разногласия с властями. Через год Зарецкий эмигрировал.
Это был талантливый человек с дурным характером. При этом самоуверенный и грубый. Солидные годы и диссидентское прошлое возвышали Зарецкого над его молодыми коллегами.
С Мокером он просто не здоровался. Администратор для Зарецкого был низшим существом.
Разговаривая с Баскиным, он простодушно недоумевал:
– Так вы действительно увлекались хоккеем? Что же вы писали на эту странную тему? Если не ошибаюсь, там фигурируют гайки и клюшки?
– Не гайки, а шайбы, – мрачно поправлял его Эрик.
Зарецкий спрашивал Дроздова:
– Скажите, у вас есть хоть какие-нибудь моральные принципы? Самые минимальные? Предположим, вы могли бы донести на собственного отца? Ну, а за тысячу рублей? А за двадцать тысяч могли бы?
Дроздов отвечал:
– Не знаю. Не думаю. Вряд ли…
Ко мне Зарецкий относился чуть получше. Хотя, разумеется, презирал меня, как и всех остальных. Его редкие комплименты звучали примерно так:
– Я пробежал вашу статью. В ней упомянуты Толстой и Достоевский. Оказывается, вы читаете книги.
Выносили его с трудом. Но у Зарецкого была своя аудитория. За это старику многое прощалось.
Кроме того, он был прямой и честный грубиян. Далеко не худший тип российского интеллигента…
Политические обзоры вел Гуревич. Это был скромный добросовестный и компетентный человек. Правда, ему не хватало творческой смелости. Гуревич был слишком осторожен в прогнозах, Чуть ли не все его политические обзоры закапчивались словами:
«Будущее покажет».
Наконец я ему сказал:
– Будь чуточку нахальнее. Выскажи какую-нибудь спорную политическую гипотезу. Ошибайся, черт возьми, но будь смелее.
Гуревич сказал:
– Постараюсь.
Теперь его обзоры заканчивались словами:
«Поживем – увидим».
Отдел театра и кино вела у нас супружеская пара Лисовских. Толя и Рита. Толя был инфантильным, капризным, начитанным мальчиком с хорошим английским. Рита обладала волевым и напористым характером. Как ни странно, их брак получился удачным. Хотя Рита была старше мужа лет на двадцать. Я с юности знал ее по Ленинграду.
Соло на ундервуде
Как-то мы завтракали с Лисовскими в пиццерии. Рита вышла позвонить. Толя вдруг покраснел и спрашивает:
«Это правда, что вы ухаживали за моей женой?»
Я мягко ответил:
«Правда. Но это было за год до вашего рождения…»
Статьи они писали быстро и талантливо.
Отделом юмора заведовал Соколовский. Один из самых ярких людей в эмиграции. Писал он с необычайной легкостью и мастерством. Чаще всего это были стихотворные фельетоны. Или миниатюры примерно такого содержания:
Кроме журналистов в редакции постоянно находились самые загадочные личности. К нам тянулись все обездоленные, праздные, разочарованные, запутавшиеся люди. Тем более что рабочий день у нас, как правило, заканчивался выпивкой.
Заходил эстрадник Беленький, который так и не смог получить работу. Зато успел пристраститься к марихуане.
Заезжал на своем радиофицированном такси бывший фарцовщик Акула. Рассказывал о ночных похождениях в Гарлеме и Бронксе.
Например, он говорил:
– Америка любит сильных, мужественных и хладнокровных. Вот уже год я занимаюсь каратэ. Под сиденьем у меня хранится браунинг. В кармане – нож. Мои нервы превратились в стальные тросы. Как-то останавливают меня двое черных. Что-то говорят по-своему. Я понял только одно слово «деньги». А у меня было долларов пятьдесят…
– Ну и чем же все это кончилось? – спрашивали мы.
– Отдал им пятьдесят долларов и рад был, что ноги унес, – мрачно заканчивал Акула…
Появлялся у нас религиозный деятель Лемкус. Говорил, что ведет на какой-то загадочной радиостанции передачи о любви и христианском смирении. Параллельно торгует земельными участками в Рочестере.
Баскин подозрительно спрашивал:
– Что такое Рочестер? Может, это название кладбища?
– Ничего подобного, – заверял его Лемкус, – это сказочное место. Вы можете купить там недорогое бангало.
Эрика раздражало слово «бангало»…
Заходил в редакцию и отставной диссидент Караваев. Это был прирожденный революционер, темпераментный, мужественный и самоотверженный. Недаром он двадцать лет провел в советских лагерях.
Караваев ненавидел советскую власть и отважно противостоял ее давлению. На счету его было девять голодовок и тринадцать месяцев в ШИЗО.
На одном из судебных процессов Караваеву задали вопрос:
– Ваша национальность?
– Заключенный, – ответил Караваев.
Наконец его выпустили по ходатайству Киссинджера. И Караваев оказался на свободе.
Первую неделю он беспрерывно давал интервью западным газетам. Затем прочитал несколько лекций. Опубликовал в русской прессе десяток статей. Речь в этих статьях шла о преимуществах демократии над тоталитаризмом.
Через шесть недель Караваев исчерпал все свои мысли. Отныне ему было совершенно нечего делать.
Профессии он не имел. Языком овладеть не пытался. Литературных способностей не обнаружил. Становиться таксистом ему не хотелось.
Караваев был только героем. К сожалению, это не профессия.
Он ненавидел советский режим. Однако жизнь без него для Караваева лишилась смысла.
Он все больше пил. Неутомимо создавал какие-то партии, лиги, объединения. Писал нескончаемые манифесты и декларации. Призывал окружающих к борьбе за новую Россию. Как, впрочем, и за новую Америку.
Все его произведения начинались словами:
«В обстановке надвигающегося кризиса демократии считаю целесообразным заявить…»
Мы испытывали к нему глубокое сочувствие.
Дважды Караваев приносил мне свои рассказы. Почему-то из жизни дореволюционной аристократической Москвы. Я запомнил, например, такую фразу:
«Барон учтиво приподнял изящное соломенное канапе…»
(Автор, видимо, хотел сказать – канотье.)
Печатать эти рассказы, да еще в газете, было невозможно. Караваев затаил на меня обиду…
Реже других заглядывал экономист Скафарь, который уже год подыскивал невесту. На это уходили все его силы. Пока что брачные конторы рекомендовали ему всякий залежалый товар.
Да и сам экономист едва ли был завидным женихом. Чужестранец в синтетическом пиджаке, без определенных занятий. Вряд ли на такого польстится мадемуазель Брук Шилдс…
Жили мы довольно весело, хотя тучи на горизонте уже сгущались…
Бремя демократии
В Союзе нам казалось, что мы убежденные демократы. Еще бы, ведь мы здоровались с уборщицами. Пили с электромонтерами. И, как положено, тихо ненавидели руководство.
Тоталитаризм нам претил. И мы ощущали себя демократами.
Наконец был сделан выбор. Мы эмигрировали на Запад. Приехали, осмотрелись. И стало ясно, что выбрать демократию недостаточно. Как недостаточно выбрать хорошую творческую профессию.
Профессией надо овладеть. То есть учиться. Осваивать знания.
С демократией такая же история. Потому что демократия – это великая сила, но и тяжкое бремя.
В редакции я многое понял. Ощутил, например, всю степень бессилия мистера Рейгана.
Давить – нельзя. Приказывать – нельзя. Самые незначительные вопросы решаются голосованием.
А главное, все без конца дают тебе советы. И ты обязан слушать. Иначе будешь заклеймен как авторитарная личность…
В Союзе мы были очень похожи. Мы даже назывались одинаково – «идейно чуждыми». Нас сплачивали общие проблемы, тяготы и горести. Общее неприятие режима. На этом фоне различия были едва заметны. Они не имели существенного значения. Не стукач, не ворюга – уже хорошо. Уже достижение.
Теперь мы все очень разные. Под нашими мятежными бородами обнаружились самые разные лица,
Есть среди нас либералы. Есть демократы. Есть сторонники монархии. Правоверные евреи. Славянофилы и западники. Есть, говорят, в Техасе даже один марксист. И у каждого – свое законное, личное, драгоценное мнение. Так что любой разговор немедленно перерастает в дискуссию.
Настоящему капиталисту легче. У него в руках механизмы финансового стимулирования. А наши-то сотрудники работали почти бесплатно. А если ты человеку не платишь, значит, хотя бы должен его любить…
В общем, мало того, что нас давили конкуренты. Мало того, что публику иногда шокировали наши выступления. Но и в самой редакции проблем хватало.
Дело шло с перебоями, рывками.
Бизнес не порок
Мы постигали азбучные истины. Азы капиталистического производства. Так, мы обнаружили, что бизнес – не порок. Для меня это было настоящим откровением. Так уж мы воспитаны.
В Москве «деловыми людьми» называют себя жулики и аферисты. Понятия «маклер», «бизнесмен» ассоциируются с тюремной решеткой.
А уж в литературной, богемной среде презрение к деловитости – нескрываемое и однозначное.
Ведь мы же поэты, художники, люди искусства! Этакие беспечные, самозабвенные жаворонки! Идея трезвого расчета нам совершенно отвратительна. Слова «дебет», «кредит» – нам и выговорить-то противно. По-нашему, уж лучше красть, чем торговать.
Человек, укравший в цехе рулон полиэтилена, считается едва ли не героем. А грузин, законно торгующий на рынке лимонами, – объект бесконечных презрительных шуток.
В Америке, мне кажется, бизнесмен – серьезная, уважаемая профессия. Требует ума, проницательности, высоких моральных качеств. Настоящий бизнесмен умеет рисковать и проигрывать. В минуту неудачи сохраняет присутствие духа. А в случае удачи – тем более.
Я уверен, что деньги не могут быть самоцелью. Особенно здесь, в Америке.
Ну, сколько требуется человеку для полного благополучия? Двести, триста тысяч? А люди здесь ворочают миллиардами.
Видимо, деньги стали эквивалентом иных, более значительных по классу ценностей. Сумма превратилась в цифру. Цифра превратилась в геральдический знак.
Не к деньгам стремится умный бизнесмен. Он стремится к полному, гармоническому тождеству усилий и результата. Самым доступным показателем которого является цифра…
Короче, нам требовался бизнесмен-менеджер. Попросту говоря, хороший администратор. Деловой человек. Потому что Мокер занимался только общими вопросами.
Журналистского опыта было достаточно. С административными кадрами дела обстояли значительно хуже. Умный пойдет в солидную американскую фирму. Глупый вроде бы не требуется. А без хорошего менеджера работать невозможно.
Тем более что мы узнали столько нового! Во-первых, окончательно стало ясно, что наша газета – товар. Примириться с этой мыслью было трудно.
Вы только подумайте! Любимая, родная, замечательная газета! Плод бессонных ночей! Результат совместных героических усилий! Наше обожаемое чадо, боготворимое дитя! Нетленный крик души! И вдруг – товар! Наподобие колбасы или селедки…
Увы, все это так. Ты можешь написать «Четырнадцатую симфонию», «Гернику», «Анну Каренину». Создать искусственную печень, лазер или водородную бомбу. Ты можешь быть гением и провидцем. Великим еретиком и героем труда. Это не имеет значения. Материальные плоды человеческих усилий неминуемо становятся объектом рыночной торговли.
В сфере духа Модильяни – гений. А художник Герасимов – пошляк и ничтожество. Но в сфере рынка Модильяни – хороший товар, а Герасимов – плохой. Модильяни рентабелен, а Герасимов – нет.
Законам рынка подчиняется все, что создано людьми. И законы эти – общие. Для Зарецкого и Микеланджело. Для гусиных желудков и еженедельника «Зеркало»…
Я все твердил:
– Без хорошего администратора дело не пойдет…
Баскин соглашался:
– Значит, надо выгнать этого бездельника Мокера…
Шальные деньги
В декабре журнал «Ньюйоркер» опубликовал мой рассказ. И мне, действительно, заплатили около четырех тысяч долларов.
Линн Фарбер казалась взволнованной и счастливой. Я тоже, разумеется, был доволен. Но все-таки меньше, чем предполагал. Слишком долго, повторяю, я ждал этой минуты. Ну а деньги, естественно, пришлись очень кстати. Как всегда…
Все меня поздравляли. Говорили, что перевод выразительный и точный.
Затем мне позвонил редактор «Ньюйоркера». Сказал, что и в дальнейшем хочет печатать мои рассказы. Интересовался, как я живу.
Я сказал:
– Извините, у меня плохой английский. Вряд ли мне удастся выразить свои переживания. Я чувствую себя идиотом. Надеюсь, вы меня понимаете?
Редактор ответил:
– Все это даже американцу понятно…
Деньги, полученные в «Ньюйоркере», мы, к собственному удивлению, истратили разумно. Жена приобрела в рассрочку наборный компьютер за девять тысяч. Сделала первый взнос.
Заказы мы надеялись получать у русских издателей. Например, у Карла Проффера в «Ардисе». И он, действительно, сразу прислал моей жене выгодную работу.
Линн Фарбер взялась переводить следующий рассказ. В эти же дни ей позвонил литературный агент. Сказал, что готов заниматься моими делами. Поинтересовался, есть ли у меня законченная книга. Линн Фарбер ответила:
– Как минимум штук пять…
Агента звали Чарли. Я сразу же полюбил его. Во-первых, за то, что он не слишком аккуратно ел. И даже мягкую пищу брал руками.
Для меня это было важно. Поскольку в ресторанах я испытываю болезненный комплекс неполноценности. Не умею есть как следует. Боюсь официантов. Короче, чувствую себя непрошеным гостем.
А с Чарли мне всегда было легко. Хоть он и не говорил по-русски. Уж не знаю, как это получается.
К тому же Чарли был «розовым», левым. А мы, российские беженцы, – правые все как один. Правее нас, как говорится, только стенка.
Значит, я был правым, Чарли левым. Но мы великолепно ладили.
Я спрашивал его:
– Вот ты ненавидишь капитализм. Почему же ты богатый? Почему живешь на Семьдесят четвертой улице?
Чарли в ответ говорил:
– Во-первых, я, к сожалению, не очень богат. Хотя я, действительно, против капитализма. Но капитализм все еще существует, И пока он не умер, богатым живется лучше…
В юности Чарли едва не стал преступником. Вроде бы его даже судили. Из таких, насколько я знаю, вырастают самые порядочные люди…
Я твердил:
– Спасибо тебе, Чарли! Вряд ли ты на мне хорошо зарабатываешь. Значит, ты идеалист, хоть и американец.
Чарли отвечал мне:
– Не спеши благодарить. Сначала достигни уровня, при котором я начну обманывать тебя…
Я все думал – бывает же такое! Американец, говорящий на чужом языке, к тому же розовый, левый, мне ближе и понятнее старых знакомых. Загадочное дело – человеческое общение…
Письмо оттуда
Это письмо дошло чудом. Вывезла его из Союза одна героическая француженка. Храни ее Бог, которого нет…
Из Союза она нелегально вывозит рукописи. Туда доставляет готовые книги. Иногда по двадцать, тридцать штук. Как-то раз в ленинградском аэропорту она не могла подняться с дивана.
А мы еще ругаем западную интеллигенцию…
Вот это письмо. Я припускаю несколько абзацев личного характера. И дальше:
«…Теперь два слова о газете. Выглядит она симпатично – живая, яркая, талантливая. Есть в ней щегольство, конечно – юмор и так далее. В общем, много есть хорошего.
Я же хочу сказать о том, чего нет. И чего газете, по-моему, решительно не хватает.
Ей не хватает твоего прошлого. Твоего и нашего прошлого. Нашего смеха и ужаса, терпения и безнадежности.
Твоя эмиграция – не частное дело. Иначе ты не писатель, а квартиросъемщик. И несущественно где – в Америке, в Японии, в Ростове…
Ты вырвался, чтобы рассказать о нас и о своем прошлом. Все остальное мелко. Все остальное лишь унижает достоинство писателя. Хотя растут, возможно, шансы на успех.
Ты ехал не за джинсами и не за подержанной автомашиной. Ты ехал – рассказать. Так помни же о нас…
Говорят, вы стали американцами, свободными, раскованными, динамичными. Почти такими же стремительными, как ваши автомобили. Почти такими же содержательными, как ваши холодильники. Говорят, вы решаете серьезные проблемы. Например: какой автомобиль потребляет меньше бензина?
Мы смеемся над этими разговорами. Смеемся и не верим. Все это так, игра, притворство. Да какие вы американцы?! Бродский, о котором мы только и говорим? Ты, которого вспоминают у пивных ларьков от Разъезжей до Чайковского и от Стремянной до Штаба? Смешнее этого трудно что-нибудь придумать.
Не бывать тебе американцем. И не уйти от своего прошлого. Это кажется, что тебя окружают небоскребы. Тебя окружает прошлое. То есть мы. Безумные поэты и художники, алкаши и доценты, солдаты и зэки.
Еще раз говорю – помни о нас. Нас много, и мы живы. Нас убивают, а мы живем и пишем стихи.
В этом кошмаре, в этом аду мы узнаем друг друга не по именам. Как – это наше дело!..»
Я много раздумывал над этим письмом.
Есть свойство, по которому можно раз и навсегда отличить благородного человека. Благородный человек воспринимает любое несчастье как расплату за собственные грехи. Он винит лишь себя, какое бы горе его ни постигло.
Если изменила любимая, благородный человек говорит:
– Я был невнимателен и груб. Подавлял ее индивидуальность. Не замечал ее проблем. Оскорблял ее чувства. Я сам толкнул ее на этот шаг.
Если Друг оказался предателем, благородный человек говорит:
– Я раздражал его своим мнимым превосходством. Высмеивал его недостатки. Задевал его амбиции. Я сам вынудил его к предательству…
А если произошло что-то самое дикое и нелепое? Если родина отвергла нашу любовь? Унизила и замучила нас? Предала наши интересы?
Тогда благородный человек говорит:
– Матерей не выбирают. Это моя единственная родина. Я люблю Америку, восхищаюсь Америкой, благодарен Америке, но родина моя далеко. Нищая, голодная, безумная и спившаяся! Потерявшая, загубившая и отвергнувшая лучших сыновей! Где уж ей быть доброй, веселой и ласковой?!..
Березы, оказывается, растут повсюду. Но разве от этого легче?
Родина – это мы сами. Наши первые игрушки. Перешитые курточки старших братьев. Бутерброды, завернутые в газету. Девочки в строгих коричневых юбках. Мелочь из отцовского кармана. Экзамены, шпаргалки… Нелепые, ужасающие стихи… Мысли о самоубийстве… Стакан «Агдама» в подворотне… Армейская махорка… Дочка, варежки, рейтузы, подвернувшийся задник крошечного ботинка… Косо перечеркнутые строки… Рукописи, милиция, ОВИР… Все, что с нами было, – родина. И все, что было, – останется навсегда…
Перед грозой
В редакции сгущались тучи. Ларри Швейцер становился все более нудным и придирчивым, Теперь ему хотелось просматривать газетные материалы заранее. Видно, Ларри обзавелся какими-то цензорами, читающими по-русски. Подозревать в этом можно было любого из отвергнутых нами авторов. Позднее мы выяснили, что этим занимался Дроздов.
Соло на ундервуде
Однажды Ларри Швейцер появился в редакции недовольный и злой. Он спросил:
«Зачем вы, ребята, упоминаете свинину? Еврейским читателям это неприятно».
Я не понял.
Ларри развернул последний номер газеты. Ткнул пальцем в экономический обзор, написанный Зарецкцм. Речь шла о хозяйственных проблемах в Союзе. В частности, об уменьшении производства свинины…
«Ларри, – говорю, – это же статья на хозяйственную тему!»
Швейцер рассердился:
«Упоминать свинину запрещается. Замените ее фаршированной рыбой…»
Доходов газета не приносила. Убытки постоянно росли. Обстановка становилась все более напряженной.
Мы узнали, что Дроздов ходил на прием к Боголюбову. Каялся и просился на работу. Говорил, что Довлатов и Баскин затянули его в омут либерализма. В результате Дроздову что-то обещали…
Баскин сказал ему:
– Что же ты делаешь, мерзавец?
– А что? – поразился Дроздов. – Ничего особенного! Мы же все – антикоммунисты. Наши цели общие…
Я говорю:
– Ты не антикоммунист. Ты приспособленец. Думаешь, ты переменил убеждения? Ничего подобного! Ты переменил хозяев. А холуи везде нужны. Работа им всегда найдется.
Баскин махнул рукой:
– Да что с ним говорить!..
Мокер сидел, не вмешиваясь, Знал, что Баскин хочет от него избавиться. Я вроде бы занимал нейтральную позицию. А Мокеру требовались союзники. Рассчитывать он мог только на Дроздова.
Тут вмешалась наша машинистка. Видно, Дроздов ей чем-то не угодил. Она сказала:
– С этим типом бесполезно разговаривать. Он все равно не поймет. Таким нужны розги.
– Это мысль, – задумчиво выговорил Баскин.
Затем размашисто и сильно ударил Дроздова по лицу.
Я и Мокер схватили его за руки.
Реакция Дроздова была совершенно неожиданной. Он вдруг заметно расцвел. И заговорил, обращаясь к Эрику, проникновенно, с чувством:
– Ты прав, старик! Ты абсолютно прав! Это была моя ошибка. Непростительная ошибка. Я сделал глупость…
– Ну, что я вам говорила? – обрадовалась машинистка.
Все молчали. Настроение в редакции было мрачное и подавленное. И только левая щека Дроздова была на этом фоне единственным ярким пятном…
А я все думал – что же происходит? Ей-Богу, смущает меня кипучий антикоммунизм, завладевший умами партийных товарищей. Где же вы раньше-то были, не знающие страха публицисты? Где вы таили свои обличительные концепции? В тюрьму шли Синявский и Гинзбург. А где были вы?
Андропова через океан критиковать – не подвиг. Вы Боголюбова покритикуйте. И тут уж я вам не завидую…
Неожиданно распахнулась дверь, и Гуревич с порога выкрикнул:
– Только что было покушение на Рейгана!..
Грустный мотив
Боже, в какой ужасной стране мы живем!
Можно охватить сознанием акт политического террора. Признать хоть какую-то логику в безумных действиях шантажиста, мстителя, фанатика религиозной секты. С пониманием обсудить мотивы убийства из ревности. Взвесить любой человеческий импульс.
В основе политического террора лежит значительная идея. Допустим, идея национального самоопределения. Идея социального равенства. Идея всеобщего благоденствия.
Сами идеи – достойны, подчас – благородны. Вызывают безусловный протест лишь чудовищные формы реализации этих идей.
В политическом террористе мы готовы увидеть человека, фанатичного, жестокого, абсолютно чуждого нам… Но – человека.
Мы готовы критиковать его программу. Оспаривать его идеи. Пытаться спасти в нем живую, хоть и заблудшую душу.
Любое злодеяние мы стараемся объяснить несовершенством человеческой природы. То, что происходит в Америке, находится за объяснимой гранью добра и зла.
Во имя чего решился на преступление Джон Хинкли? Мотивы, рассматриваемые следствием, неправдоподобно убоги.
Нам известно заключение психиатрической экспертизы. Джон Хинкли признан вменяемым, то есть – нормальным человеком.
Американский юноша стреляет в президента, чтобы обратить на себя внимание малознакомой женщины. Беда угрожает стране, где такое становится нормой!
Что-то нарушено в американской жизни…
Человек может стать звездой экрана или выдающимся писателем. Знаменитым спортсменом или видным ученым. Крупным бизнесменом или политическим деятелем. Все это требует ума, способностей, долготерпения.
А можно действовать иначе. Можно раздобыть пистолет и нажать спусковой крючок.
И все! Твоя физиономия украсит первые страницы всех американских газет. О тебе будет говорить вся страна. Правда, недолго. До следующего кровавого злодеяния…
Что-то нарушено в американской жизни!
Итальянская полиция не без труда освобождает генерала Дозьера. Америка ликует. Нам вернули украденного боевого генерала!
Что происходит?! В Иране студенты хватают заложников. Ведется унизительный торг. Наконец измученных дипломатов почти выкупают. Американцы устраивают им потрясающую встречу. Шампанское льется рекой…
До чего же низко упал престиж Америки! Дипломаты счастливы, что их не перестреляли, как уток.
Генерал Дозьер сообщает жене:
– Я чувствую себя превосходно!
А я в эту минуту чувствовал себя ужасно. Горе той стране, у которой днем воруют полководцев. Генерал – не пудель. Генералов надо охранять…
Видит Бог, мы покорены Америкой. Ее щедростью и благородством. И все же что-то нарушено…
Женщина тонет в реке Потомак. Некий храбрец бросается с моста и вытаскивает утопающую. Герой, честь ему и хвала!
Дальше начинается безудержное чествование героя. Газеты, журналы, радио и телевидение поют ему дифирамбы. Миссис Буш уступает ему свое кресло возле Первой леди. Говорят, скоро будет фильм на эту тему. А потом и мюзикл…
Из-за чего столько шума? Половина мужского населения Одессы числит за собой такие же деяния…
Соло на ундервуде
Лет десять назад я спас утопающего. Вытащил его на берег Черного моря.
Жили мы тогда в университетском спортивном лагере. Ко мне подошел тренер и говорит:
«Я о тебе, Довлатов, скажу на вечерней линейке».
Я обрадовался. Мне нравилась гимнастка по имени Люда. И не было повода с ней заговорить. Вдруг такая удача.
Стоим мы на вечерней линейке. Тренер говорит:
«Довлатов. шаг вперед!»
Я выхожу. Все на меня смотрят. И Люда в том числе. А тренер продолжает:
«Обратите внимание! Живот выпирает, шея неразвитая, плавает, как утюг, а товарища спас!..»
После этого я на Люду и смотреть боялся.
Так что же происходит в Америке? Безумие становится нормальным явлением? Нормальный жест воспринимается как подвиг?
И я, человек неверующий, повторяю:
– Боже, вразуми Америку! Дай ей обрести силы, минуя наш кошмарный опыт! Внуши ей инстинкт самосохранения! Заставь покончить с гибельной беспечностью!
Не дай разувериться, отчаяться, забыть – в какой прекрасной стране мы живем!
Из Америки с любовью
Прошло еще два месяца. Второй мой рассказ был одобрен журналом «Ньюйоркер». Одновременно Чарли начал добиваться контракта с приличным издательством. Короче, происходило что-то важное. А я все думал о газете. Хотя пытался говорить себе: «Осуществляются твои мечты…»
В шестидесятые годы я был начинающим литератором с огромными претензиями. Мое честолюбие было обратно пропорционально конкретным возможностям. То есть отсутствие возможностей давало мне право считаться непризнанным гением. Примерно так же рассуждали все мои друзья. Мы думали: «Опубликуемся на Западе, и все узнают, какие мы гениальные ребята!..»
И вот я на Западе. Гения из меня пока не вышло. Некоторые иллюзии рассеялись. Зато я, кажется, начинаю превращаться в среднего американского беллетриста. В одного из многих американских литераторов русского происхождения. Боюсь, что мои друзья в России по-прежнему живут иллюзиями. Возможностей там явно не прибавилось. А следовательно, количество непризнанных гениев заметно возросло.
Мне давно хотелось написать им примерно следующее:
«Дорогие мои!
Вынужден быть крайне лаконичным. Поэтому только о главном. Только о наших с вами литературных делах.
Знайте, что Америка – не рай. Оказывается, здесь есть все – дурное и хорошее. Потому что у свободы нет идеологии. Свобода в одинаковой мере благоприятствует хорошему и дурному. Свобода – как луна, безучастно освещающая дорогу хищнику и жертве…
Перелетев океан, мы живем далеко не в раю. Я говорю не о колбасе и джинсах. Я говорю только о литературе…
Первый русский издатель на Западе вам скажет:
– Ты не обладаешь достаточной известностью. Ты не Солженицын и не Бродский. Твоя книга не сулит мне барышей. Хочешь, я издам ее на твои собственные деньги?..
Первый американский издатель выскажется гораздо деликатнее:
– Твоя книга прекрасна. Но о лагерях мы уже писали. О фарцовщиках писали. О диссидентах писали. Напиши что-то смешное о древнем Египте…
И вы будете лишены даже последнего утешения неудачника. Вы будете лишены права на смертельную обиду. Ведь литература здесь принадлежит издателю, а не государству. Издатель вкладывает собственные деньги. Почему же ему не быть расчетливым и экономным?
Один издатель мне сказал:
– Ты жил в Союзе и печатался на Западе. Мог легко угодить в тюрьму или психиатрическую больницу. В таких случаях западные газеты поднимают шум. Это способствует продаже твоей книги. А сейчас ты на воле. И в тюрьму при нынешнем образе жизни едва ли угодишь. Поэтому я откладываю издание твоей книги до лучших времен…
Так и сказал – до лучших времен. Это значит, пока я не сяду в американскую тюрьму…
Тем не менее вас издадут. По-русски и по-английски. Потому что издательств русских – около сотни, американских – десятки тысяч. Всегда найдутся деятели, которые уверены, что Ян Флеминг пишет лучше Толстого.
Рано или поздно вас опубликуют. И вы должны быть к этому готовы. Потому что ваши иллюзии собственной тайной гениальности неизбежно рассеются.
Боюсь, что многие из вас окажутся средними писателями. Пугаться этого не стоит. Только пошляки боятся середины. Чаще всего именно на этой территории происходит самое главное…
И еще одно предостережение. Оказавшись на Западе, вы перестанете чувствовать свою аудиторию. Для кого и о чем вы пишете? Для американцев о России? Об Америке для русских?
Оказывается, вы пишете для себя. Для хорошо знакомого и очень близкого человека. Для этого монстра, с отвращением наблюдающего, как вы причесываетесь у зеркала…
Короче, ваше дело раскинуть сети. Кто в них попадется – американский рабочий, французский буржуа, московский диссидент или сотрудник госбезопасности – уже не имеет значения…
Я знаю, что вам нелегко. Знаю, что изменилось качество выбора. Раньше приходилось выбирать между советским энтузиазмом и аполитичностью. Либо – партийная карьера, либо – монастырь собственного духа.
Раньше было два пути. Нести рассказы цензору или прятать в стол. Сейчас все по-другому. На Западе выходят десятки русских журналов и альманахов. Десятки издательств выпускают русские книги.
Так что приходится выбирать между рабством и свободой. Между безмолвным протестом и открытым самовыражением. Между немотой и речью…
Мы не осмеливаемся побуждать заключенных к бунту. Не смеем требовать от людей бесстрашия. Выбор – это личное дело каждого.
И все-таки сделать его необходимо. Как – это ваша забота и наша печаль.
Любящий и уважающий вас Сергей Довлатов».
Под гору
Атмосфера в редакции накалялась. Баскин и Дроздов не разговаривали между собой. Я изнурял Вилю Мокера соображениями дисциплины. Твердил, что без хорошего администратора газета погибнет.
Америка, действительно, страна неограниченных возможностей. Одна из них – возможность прогореть.
Ларри Швейцер стал довольно агрессивным. Он критиковал все, что бы мы ни делали. Видно, газета приносила ему серьезные убытки.
Соло на ундервуде
Однажды Швейцер пришел в редакцию и говорит:
«Вы расходуете слишким много фотобумаги. Она дорогая. Что, если делать снимки на обычном картоне?»
Мы изумились:
«То есть как?!»
«Попро6овать-то можно», – настаивал Швейцер…
Личные распри влияли на производственные отношения. Однажды в редакцию приехала сожительница Дроздова – Марина. Без единого звука она плюнула в нашу секретаршу Эмму. Та сейчас же плеснула в Марину горячим кофе. Женщины начали зло и беспомощно драться. Их разнимали все, кроме Дроздова. Потом он говорил:
– Женские дела меня не касаются…
Уходя и прикрывая расцарапанную щеку, Марина выкрикнула:
– Хоть бы сгорела эта поганая редакция!..
Обстановка в газете стала фантастической. Это был некий симбиоз коммунизма и варварства. Еда была общая. Авторучки, сигареты и портфели – общие. Зарплаты отсутствовали.
Но отношения вконец испортились. Как известно, вражда – это бывшая дружба.
Даже мы с Баскиным испытывали взаимное раздражение. Он считал меня бесхарактерным, вялым интеллигентом. А я его – прямолинейным, ограниченным тираном.
Что-то должно было случиться.
При этом, чем хуже складывались обстоятельства и русской газете, тем успешнее шли мои дела в американской литературе. В апреле со мной подписали договор на книгу,
Огонь
В пять утра меня разбудил телефонный звонок. Бодрый голос спросил:
– Вы из русской газеты?
– Да.
– А я из полиции. У вас там пожар!
– Где? – не понял я.
– В редакции газеты. Срочно приезжайте к месту происшествия.
Этого еще не хватало!..
Я натянул брюки и побежал к Эрику. Тот уже все знал. Он был в костюме и даже при галстуке. Мало того, успел побриться, старый щеголь…
У лифта нам встретился Мокер. Ему уже тоже позвонили.
Дроздов жил в соседнем крыле. Мы решили для быстроты пройти через крышу.
Лева открыл нам сонный, в майке и трусах. Телефон он ночью выключает.
– Куда вы его тащите? – зашумела Марина. – Бессовестные! Он и так работает круглые сутки. Вчера явился около трех часов ночи… Вернее – сегодня…
Но мы уже спускались вниз. Дроздов застегивал на ходу брезентовую куртку.
Решили ловить такси. До метро от нас больше километра.
Машину удалось поймать только возле Квинс-бульвара. Подъехали к редакции минут через сорок. По дороге водителю нужно было заправиться.
У подъезда стояли два красных фургона. Рядом курили пожарные в шлемах и болотных сапогах. Под ногами извивались черные блестящие шланги.
Возле двери стоял полицейский. К нему мы и обратились. Он сказал:
– Не волнуйтесь, ребята. Пожар ликвидирован. Вам повезло, что напротив бордель. Девицы работают круглые сутки. Заметили огонь и позвонили. Могли ведь и не позвонить. Работа у девчат тяжелая, однообразная. А пожар все-таки развлечение…
Полицейский вызвал лифт. Держался он вполне миролюбиво. Не знаю, что тут преобладало, оптимизм или равнодушие…
Помещение редакции было залито водой. В лужах плавали обгоревшие хлопья бумаги. На почерневших стенах висели обрывки проводов, Стоял отвратительный запах мокрой гари. Пластмассовый корпус наборной машины сгорел. Диван и кресла превратились в черные обуглившиеся рамы. Телефонные аппараты расплавились. Стекла были выбиты.
В редакции находилось еще трое полицейских. Нас развели по углам и коротко допросили. Вернее, записали наши координаты. Помимо этого мне задали только два вопроса. Во-первых:
– Занимаетесь ли вы антигосударственной деятельностью?
Сначала я хотел ответить: «Неужели вы думаете, что если бы я и занимался, то…»
Потом сказал:
– Нет.
Тогда полицейский спросил:
– Как вы думаете, это поджог? Кого вы подозреваете? Кто мог это сделать? У вас есть конкуренты? Идейные противники?
Я сказал:
– У меня нет идейных противников. Хотя бы потому, что у меня нет идей.
– Это все, – сказал полицейский, – можете идти. Мы займемся расследованием. Завтра вам надлежит явиться по такому адресу.
Он протянул мне визитную карточку.
Я еще раз оглядел помещение. Диван и кресла были сдвинуты. Вернее – их почерневшие останки. За диваном у окна валялся корпус рефлектора.
Мои коллеги тоже освободились. Мы вышли на улицу. Пожарные сворачивали шланги.
Мы решили где-то позавтракать и выпить кофе.
На лбу у Баскина чернела сажа, Я хотел дать ему носовой платок. Эрик вытащил свой…
Все мы были подавлены. И только Дроздов осторожно воскликнул:
– Старики, а может, все это к лучшему? Давайте выйдем из пламени обновленными!..
– Уймись, – сказал ему Мокер.
Мы зашли в ближайшее кафе. Что-то заказали прямо у стойки.
Мокер прикурил и говорит:
– А что, если все это – дело рук Боголюбова? Разве трудно нанять ему за четыреста долларов любого уголовника?
Баскин перебил его:
– У меня другое подозрение. Что вы думаете насчет КГБ?
– Гениальная идея! – воскликнул Дроздов. – Надо сообщить об этом полиции! Не исключено, что КГБ и Боголюбов действовали совместно. Я в этом почти уверен… На сто процентов…
Тогда я повернулся к Дроздову и спрашиваю:
– Можешь раз в жизни быть приличным человеком? Можешь честно ответить на единственный вопрос? Ты ночевал в редакции с бабой?
Дроздов как-то нелепо пригнулся. Глаза его испуганно забегали. Он произнес скороговоркой:
– Что значит – ночевал? Я ушел, когда не было двух… Что тут особенного?
– Значит, ты был в редакции ночью?
Дроздов, потирая руки, захихикал:
– При чем тут это, старик? Ну, был. Допустим, был… Все мы не ангелы… Это такая баба… Нечто фантастическое… У нее зад, как печь…
– Печь? – задумчиво выговорил Баскин. – Печь?! Так значит – печь?!
Его лицо выражало напряженную работу мысли. Глаза округлились. На щеках выступили багровые пятна. Наконец он воскликнул:
– Ты оставил рефлектор, мерзавец! Ты кинул палку, сволочь, и удрал!
Я добавил:
– А над рефлектором болталась штора…
– Тихо, – скачал Мокер, – официант поглядывает.
– Клал я на официанта, – выкрикнул Баскин. – Задушу гада!..
Дроздов повторял:
– Старички! Старички! Я был в невменяемом состоянии… Я, можно сказать, впервые полюбил… Я бешено увлекся…
Баскин издал глухое рычание.
Я спросил у Мокера:
– Хоть компьютер-то был застрахован?
– Как тебе сказать?.. В принципе.. – начал Мокер и осекся.
Рычание Баскина перешло в короткий дребезжащий смешок.
Тогда я сказал:
– Нужно выпить. Нужно выпить. Нужно выпить. А то будут жертвы. Необходимо выпить и мирно разойтись. Хотя бы на время. Иначе я задушу Мокера, а Эрик – Левку…
– Сбегать? – коротко предложил Дроздов.
– Я пойду с тобой, – вызвался Мокер. Кажется, впервые он решил совершить нечто будничное и заурядное. А может, боялся с нами оставаться. Не знаю…
Мы собрали по доллару. Виля с Дроздовым ушли.
Говорить было не о чем. Эрик решил позвонить жене. Через минуту он вернулся и сказал:
– Я пойду.
Затем подозвал официанта и уплатил. Мы даже не попрощались. Я посидел минуты две и тоже решил уйти. Пить мне не стоило. В час мы должны были увидеться с Линн Фарбер…
Я вышел на Бродвей. Прямо на тротуаре были разложены сумки и зонтики. Огромный негр, стоя возле ящика из-под радиолы, тасовал сверкающие глянцевые карты.
Дым от уличных жаровен поднимался к небу. Из порнографических лавок доносился запах карамели. Бесчисленные транзисторы наполняли воздух пульсирующими звуками джаза.
Я шел сквозь гул и крики. Я был частью толпы и все же ощущал себя посторонним. А может быть, все здесь испытывали нечто подобное? Может быть, в этом и заключается главный секрет Америки? В умении каждого быть одним из многих? И сохранять при этом то, что дорого ему одному?..
Сегодня я готов был раствориться в этой толпе. Но уже завтра все может быть по-другому.
Потому что долгие годы я всего лишь боролся за жизнь и рассудок. В этом мне помогал инстинкт самосохранения. И может быть, еще сегодня я дорожу жизнью как таковой. Но уже завтра мне придется думать о будущем.
Да, я мечтал породниться с Америкой. Однако не хотел, чтобы меня любили. И еще меньше хотел, чтобы терпели, не любя.
Я мечтал о человеческом равнодушии. О той глубокой безучастности, которая служит единственной формой неоспоримого признания. Смогу ли я добиться этого?
Недостаточно полюбить этот город, сохранивший мне жизнь. Теперь мне бы хотелось достичь равнодушия к нему…
Я остановился перед витриной магазина «Барнис». Лица манекенов светились безучастностью и равнодушием.
Я постоял еще минуту и снова оказался в толпе. Она поглотила меня без всякого любопытства. Воздух был сыроватым и теплым. Из-под асфальта доносился грохот сабвея. Боковые улицы казались неожиданно пустынными. В тупике неловко разворачивался грузовик.
Я двинулся вперед, разглядывая тех, кому шел навстречу.
Нью-Йорк.
1984 г.