Джон Барнс является одним из наиболее плодовитых и популярных писателей, появившихся в 1980-е годы. Среди его многочисленных произведений романы «Миллион открытых дверей» («А Million of Open Doors»), «Мать штормов» («Mother of Stoims»), «Орбитальныйрезонанс» («Orbital Resonance»), «Калейдоскопический век» («Kaleidoscope Century»), «Свеча» («Candle»), «Стеклянная земля» («Earth Made of Glass»), «Торговцы душами» («The Merchants of Souls»), «Грех происхождения» («Sin of Origin»), «Вино богов» («One of the Morning Glory»), «Такое большое и черное небо» («The Sky So Big and Black»), «Урановый герцог» («The Duke of Uranium»), «Принцесса орлиного гнезда» («А Princess of the Aerie»), «Во дворце марсианского короля» («In the Hall of the Martian King»), «Гаудеамус» («Gaudeamus»), «И несть им числа…» («Finity»), «Космический корабль Паттона» («Patton’s Spaceship»), «Дирижабль Вашингтона» («Washington’s Dirigible»), «Велосипед Цезаря» («Caesar’s Bicycle»), «Человек, который опрокинул небо» («The Man Who Pulled Down the Sky»), а также две книги, написанные в соавторстве с астронавтом Баззом Олдрином: «Возвращение» («The Return») и «Встреча с Тибром» («The Encounter with Tiber»). Долгое время Барнс активно сотрудничал с журналом «Analog», а в настоящее время публикуется в «Jim Baen’s Universe». Малая проза писателя представлена в сборниках «…и Орион» («…and Orion») и «Обращения и откровения» («Apostrophes & Apocalypses»). В 2006 году вышел его роман «Армии памяти» («The Armies of Memory»). Барнс живет в Колорадо и занимается семиотикой.
Хитроумная история, которая ждет вас далее, представляет собой вариацию старой присказки о погоде: если вам не нравится реальность, просто немного подождите.
Прошлой весной мы получили два контракта, оба выполнили успешно, так что уже в декабре Год Благодати 2014 вполне можно было назвать прибыльным; причем оставалось три месяца, и появилось еще одно предложение. – Мы ищем кого-то, говорящего с голландским акцентом или вроде того, – сказала Хорейси.
Примерно десять минут назад из голубого телефона, предназначенного специально для ФБИ, выпал конверт с картотечными карточками, одну из которых Хорейси сейчас изучала.
– Дата прибытия – шестнадцатое марта ГБ две тысячи тринадцатый, буквально перед Новым годом. Выжить девять месяцев в Денвере сам по себе он не мог, значит, много контактировал с другими людьми. Шансов на полную изоляцию практически нет. – Данные были на карточке. Хорейси не обращала внимания на цифры, те практически ничего для нее не значили.
Я подключился к разговору:
– Притормози. Какие ставки предлагают? Максимальные? Минимальные? – Семьдесят процентов от стандартного тарифа за незаметную терминацию, сто сорок три процента – если получится провести полную изоляцию, но у нас не получится…
– Сто сорок три процента обратно пропорциональны семидесяти, – заметал я. – Если округлить.
Хорейси взглянула на меня, множественные отверстия ее римановых глаз открывались и полифокусировались, улавливая едва заметное биение жилки на шее и покраснение кожи собеседника, видимое лишь в инфракрасном спектре.
– Есть причина, по которой твое замечание про обратные пропорции важно, но она от меня ускользает.
Числа всегда ускользают от Хорейси, как имена и лица – от меня. Но вот путешественники во времени ускользнуть не могут. Очень мне нравилось так думать.
Я сказал:
– Штраф за убийство нарушителя равен премии за доставку его живым прямо в ППУ. Обычно премия гораздо ниже штрафа нам платят семьдесят, если мы тотально облажаемся, пристрелим его и перемелем, но за полную изоляцию при таких расценках выкладывают максимум сто десять. Значит, по какой-то причине им крайне важно, чтобы мы добились полной изоляции, хотя та уже невозможна по объективным причинам. Интересное дело.
– А ты прав, – согласилась она.
– Более того, – продолжил я (Хорейси – прекрасная напарница, лучше не найти, но, когда вопрос касается цифр, стоит разговору вырулить на действительно захватывающую тему, она тут же его завершает), – нас стимулируют хотя бы немного улучшить показатели по всему спектру работы – от едва приемлемого провала до триумфального успеха.
Хорейси кивнула:
– Думаю, поняла, Растигеват. Судя по оплате, это задание гораздо важнее обычной работы по выслеживанию балласта; они хотят максимального результата, и не важно, что нам для этого понадобится. Позиция «и так сойдет» теперь нам не подходит. Нам раньше давали дела с такими ставками?
– С тех пор как я начал работать с тобой, мы провели тридцать девять операций, плюс еще шесть с Гомесом, и каждый раз премия была меньше восьмидесяти процентов от штрафа. Так что нет. Никогда. Это не только самое срочное дело из всех, над которыми мы работали, но и самое важное.
Хорейси кивнула:
– Мы не должны были этого заметить.
– Если бы не заметили, вряд ли нам хватило бы мозгов ловить прыгунов во времени.
– Это точно. – Она скорчила странную гримасу, которая у нее выходила вместо улыбки. (Римановы глаза Хорейси поставили только в двадцать лет – она родилась слепой и была из Общинников, – потому нормальную мимику она развить так и не смогла.)
Я улыбнулся в ответ. Хорошо работать с тем, кто понимает твои шутки.
Я подсчитал, что знаю о Хорейси примерно на две тысячи процентов больше, чем положено. К примеру, ее первое имя – Рут, хотя назвать ее так я никогда не смогу, для меня она всегда будет Хорейси, а я для нее – Растигеватом, пусть ей и известно мое первое имя – Саймон. Мы произнесли, хотя и не должны были, от 820 до 860 простых декларативных утверждений, содержащих личную информацию.
К тому же во всем мире только мы двое знали друг друга по-настоящему. Я на вид был вполне нормальным, но с людьми особо не контактировал. Кроме Хорейси, все остальные скучные. И если кто-то выяснит, что она меня не утомляет, Хорейси исчезнет еще до нашей первой встречи, причем буквально. Когда Общинник становится важен для Лийта, темпоральные правила временно приостанавливаются.
Ее гримаса/улыбка стала еще интенсивнее, она сфокусировала свои зрительные отверстия на моем лице. Господь Благодати знает почему – я понимаю Хорейси лучше, чем кого-либо в этом мире, но все равно напоминаю себе человека, которому ведомо одно-единственное свойство звезды, что не видел ни один астроном на Земле. Хорошо хоть я прекрасно умею скрывать свою заинтересованность.
Наконец она сказала:
– Ладно, мне продолжить считывание карточек?
– Пожалуйста. – Я сделал глоток кофе и аккуратно поставил чашку, чтобы та не стукнула, не звякнула, не отвлекла наше внимание на себя, не оторвала от задания, ведь если сейчас что-то пропустить, то всё – по правилам каждую обработанную карточку сразу отправляли в мусоросжигатель. Хорейси по одной доставала их из пакета, а потом сразу уничтожала.
Задание: выслеживание балласта. Дата происхождения балласта: 28 мая 1388 года. Местонахождение: Саутуорк, Лондон, Англия. Хорейси кинула карточку в прорезь. Раздался тихий треск, и вихрь раскаленного кислорода превратил информацию в газ и завиток похожей на стекло золы.
Масса: практически двадцать весогаллонов. Цилиндр огораживания – 70x11 децифутов, значит, объект примерно средней высоты и обхвата. В щель – крак! – еще больше газа и золы.
Наша таинственная цель оказалась балластным грузом для обратного путешествия некоего Альвареса Перона. Под таким псевдонимом фигурировал человек по имени «ЗАСЕКРЕЧЕНО», который работал на федеральное правительство и занимал должность «ИНФОРМАЦИЯ ДОСТУПНА ПО ПРИНЦИПУ СЛУЖЕБНОЙ НЕОБХОДИМОСТИ», ведя двойную жизнь. В задании шло примечание, что в реальности он был Лийтом и имел семью, а потому нам не стоило наводить дальнейшие справки в данном направлении, если только мы не получим на то отдельные указания.
Перон отправился в путь из дома на углу Тридцатой и Даунинг, который впоследствии сгорел при подозрительных обстоятельствах. Неудивительно. На постройку и подготовку к использованию нелегальной машины времени нужен порядочный срок, поэтому преступник под другим именем снял целое здание в районе с дурной репутацией и, как только прошел балласт, сжег весь дом. Самый обычный трюк, к тому же из-за пожара балласт вынужден пуститься в бегство, иначе обычно он прячется прямо там, где стоит машина времени. Мы с Хорейси поймали восемь балластов, и те рассказывали одно и то же: они голые или в какой-то рвани оказывались в странном месте, все в крови или синяках, а буквально через секунду вся комната вспыхивала, и бедолагам приходилось бежать на улицу спасая свою жизнь.
Тридцатая и Даунинг – логичное место. Грязный и богемный район, там Лийты покушали апартаменты для любовниц или нарковечеринок, к тому же рядом со станцией левитранса, где гравитационную энергию легко украсть с помощью обыкновенной эдисонной трубки с ртутью вместо антенны.
Мы могли взяться за дело уже на следующий день после отбытия Перона. Королевское темпоральное отделение уже замерило передаваемую мощность, массу и цил-ог, но нам ничего говорить не собиралось, пока сами не попросим, а мы, естественно, не спрашивали и работали своими методами, то есть засекали аномалии после исчезновения балласта, аккумулирование следствий и степень каузопропагации. Типичная ситуация: копы из КТО ни с кем не сотрудничали, а уж с федералами и подавно.
– Так, – сказал я, – простая сверка памяти, чтобы наши с тобой данные совпадали; по свидетельствам, ранее Перон не был замечен в экспериментах с машиной времени, хотя ничего необычного, одну такую можно сделать из трех старых радиоприемников и любого ультразвукового очистителя, выпушенного до тысяча девятьсот восемьдесят пятого года…
Хорейси кивнула:
– А всю физику он мог найти в межсети – там куча статей по вопросу. К тому же его досье засекречено, Перон из Лийтов, поэтому существует немалая вероятность, что он и сам высококлассный физик или математик.
Она перевернула еще одну карточку:
– Тут есть сорокасекундный кинеграф с его изображением, дольше они найти не смогли. Он любил танго и посещал большинство аргентийских клубов города.
Я просмотрел запись: мне все лица кажутся одинаковыми, но походки я помню превосходно.
Перон быстро и аккуратно провел партнершу через болео и вышел на элегантное крусе; следил, чтобы она не отклонялась от заданной оси, но без всякой суеты. Женщина в танце выглядела хорошо, но не потрясающе, а значит, Альварес вел твердо, четко, но без особой фантазии.
– Неплохо, – заметил я. – Но ничего выдающегося.
– Ты… танцуешь? – Хорейси явно сильно удивилась. Еще одно декларативное утверждение, расширившее список вещей, о которых она знала.
– Да. Я встречал Перона; мы танцевали в одних и тех же клубах. Он там часто появлялся, но исчез пару месяцев назад. – Я пристально всмотрелся в кинеграф. Черты лица казались размытыми; можно подумать, Альварес отсутствовал месяцев девять. Я плохо его помнил, но не от темпоральных эффектов; скорее всего, просто не обращал внимания.
– А ты узнаешь его, если увидишь?
– Да, без вопросов. Если меня отправят назад, точно узнаю. Ты, конечно, упомяни о такой возможности в ежедневном отчете, но Бюро и пытаться не станет. Даже мои смутные воспоминания лучше этого кинеграфа, сожги его.
Пленка затрещала. Хорейси вытащила следующую карточку:
– У Перона было много друзей.
– Насколько много?
– Идентифицирован сорок один человек.
– Это для нас с тобой много, а для танцора очень даже средне.
– А звучит внушительно.
– Всегда давай мне точную цифру.
– Прости, Растигеват. Ты прав. – Она пристально изучала меня, раскрыв отверстия, определяла, не расстроился ли я, поэтому пришлось улыбнуться и сказать, что все в порядке. Хорейси вечно расстраивалась, когда я на нее злился.
Лучше отвлечь ее от подобных мыслей. Я спросил:
– Сорок один друг, а какого рода отношения?
– Довольно случайные, причем все. Потусоваться, сходить в бар или в кино, такого рода. Девять – с танцев, тридцать два – с Теормысли, это философский терминал в межсети. Его старые приятели оттуда уже спорят о том, кто он был, куда ушел и так далее.
– Я могу взглянуть на карточку?
Она передала ее мне. Хорейси могла целый день говорить о таблице с цифрами, и я бы ничего не понял: она их просто не видела. Но когда такой материал изучал я, а потом объяснял ей, мы получали гораздо больше информации.
Частота контактов и упоминаний об объекте и степень доверия утверждениям, содержащим информацию о нем, укладывались в обычную схему, возникающую после прыжка: друзья Перона говорили о нем все меньше и меньше, их беспокоило то, что они не могли толком вспомнить старину Как-его-там. За последние три месяца четверо решили, что его личность – это мистификация, созданная остальными членами группы, а еще пятеро начали склоняться к такой мысли. До прыжка в своей персональной сети Альварес обладал наивысшим индексом цитируемости: теперь же восемьдесят пять процентов его высказываний приписывали кому-то другому.
– Популярный парень, – заметил я. – Но в танцевальных сообществах есть одна черта, которая мне нравится: там не нужно говорить больше, чем ты хочешь, а большинство участников предпочитают не слишком друг к другу привязываться. Танец же – это упражнение в точности и красоте. Мне все это нравится. К примеру, мы никогда не стояли с ним в паре, болтаю я немного, поэтому мы с Пероном практически не общались. Однако я хорошо помню, что вокруг него постоянно толклись люди. Я легко узнаю его по походке, если, конечно, он вернется.
– Ты полагаешь, что мы его не поймаем.
– Без шансов. Ему уже практически все сошло с рук. Чудо, что его прыжок вообще засекли. Действия Перона уже сливаются с реальностью. Боюсь, будет скандал.
Отверстия в глазах Хорейси поблекли, и она задумчиво почесала в затылке:
– Вот черт!..
Хорейси ненавидит скандалы. Я же их едва замечаю.
Шестьсот лет назад, на Великой лекции 1403 года Фрэнсис Тируитт сформулировал теорию индексальной выводимости. Вскоре он умер, но работу продолжили его ученики. В 1421 году шестистраничное вычисление низвергло всю аристотелевскую механику и астрономию Птолемея, а также подсказало ученым, как создать телескопы и хронометры, которыми можно было это вычисление подтвердить. В 1429 году Марлоу в одном увесистом томе открыл периодическую систему элементов, валентность и углеродные цепи. Последним из учеников Тируитта умер Кристофер Беркли Максвелл, и в его архиве нашли базовые уравнения электромагнетизма.
После индексальной выводимости остальное оказалось неизбежным. Четырнадцать определений, семь аксиом, сорок одна базовая теорема, точное описание того, чего хочешь, – и все, дальше только надо было вывести уравнения (или же доказать, что в данном случае уравнения вывести нельзя, это являлось эквивалентом абсолютной невозможности) и решить их. Конечно, последний пункт мог доставить немало проблем. Ньютон, к примеру, всю свою жизнь безуспешно пытался объединить теорию относительности и квантовую физику.
А потом, примерно 200 лет назад, Бэббидж показал, как использовать дезоксирибонуклеиновую кислоту для решения уравнений; после этого любой подросток из Лийтов, если позволяли финансы, мог купить пару тюбиков химикалий в отделе школьных принадлежностей, обыкновенный секвенсер аминокислот в магазине для животных и объединить квантовую физику с теорией относительности дня за три. Конечно, чтобы задать правильный вопрос, иногда нужен гений – до Эйнштейна люди не понимали, что такое путешествие во времени или что для него требуется, – но, вразумительно поставив задачу, можно буквально за пару часов получить ее решение. А уж построить то, о чем ты так мечтал, вообще не представляло труда: в мире уже скопилась куча техники на все случаи жизни, и человек с удостоверением Лийта может достать необходимые детали на любой свалке или в хобби-магазине.
Правда, вселенная не изменилась. Оказалось, что вопросы вроде «Как возлюбить ближнего своего?» невозможно четко сформулировать, но решения других уравнений, к примеру «Как сделать реально большую бомбу?» или «Как мне вернуться в прошлое и изменить его?», довольно просты – всего лишь следуй инструкциям, которые выходят из трубки, и все получится.
К счастью, большинство прыгунов – это те, кто пытаются обмануть дехронию. Они отправляются назад, чтобы дать себе самим полезный совет или наставить на иной путь. Но при малом расстоянии до точки отправления у каузопропагации нет пространства для маневра, в результате заканчиваются такие путешествия плохо: или с человеком происходит несчастный случай со смертельным исходом, или же он также по случайности оказывается на краю гибели и быстро возвращается к исходной точке. Людям часто говорят, что, согласно высказыванию Эйнштейна, вселенная несовершенна, консервативна и если изменяет реальность, то всегда с наименьшими отклонениями от проложенного курса. Но слышат они только слова «несовершенна» и «изменяет» – словно сам змей-искуситель шепчет им: «Нет, вы не умрете».
Краткосрочные прыгуны, те, кто уходят в прошлое на пять или тридцать лет, думают, что все вероятностные исключения будут в их пользу, что они обретут истинное счастье, просто поцеловав Эстер, или врезав Барту по носу, или купив компьютер «Плам», пока тот еще не подорожал; и все они несказанно удивляются, когда по сути ничего не меняется, если, конечно, выживают или мы их не ловим.
Когда кто-то пересекал границу, которую не стоило пересекать, федеральные власти имели право совершить быструю и простую коррекцию. В случае краткосрочников она работала безотказно. Посмотрим правде в глаза: когда меняешь людей, то вместе с ними меняешь множество других вещей, когда же просто удаляешь человека, то, в общем, не меняется ничего. Мы, конечно, даже думать не хотим о том, насколько мало мы значим, но факт есть факт. Если нам, федералам, не нравится то, что люди делают в настоящем, мы уничтожаем их в прошлом, и история смыкается вокруг того крохотного места, которое занимали нарушители. Мир не идет дальше, как будто их не и было, а существует и всегда существовал без них.
Об откорректированных помнили только одиночки с причудливой памятью вроде меня или Хорейси. Отчасти именно так ФБИ на нас и выходило. Скажем, юноша из Общинников влюбляется в свою рабыню. За такое наказывать нельзя: он выше по положению. Карая и запрещая, ты признавал, что проступок в принципе возможен. Поэтому убирали сам факт нарушения: федеральный агент быстренько прыгал назад – и рабыня еще ребенком совершенно безболезненно погибала от несчастного случая. Семье мальчика выносили предупреждение, чтобы та в следующий раз выбирала невольников аккуратнее.
Но иногда даже спустя три недели после операции парень по-прежнему искал свою любовь, и становилось понятно, что он – обладатель очень необычного типа памяти. Конечно, существовал способ исправить дефект, заставив уникума постоянно общаться с самыми разными людьми. Если же он не желал разговаривать, то оставалось всего два выхода: он или пополнял ряды агентов ФБИ, или же его самого корректировали.
Ходили слухи об обстоятельствах, из-за которых приходилось уничтожать целую кучу народа. Один старый агент как-то рассказал мне, что из-за некоей Дианы Спенсер ему пришлось избавиться в прошлом от четырех поколений одной семьи, но почему, так и не сообщил; наверное, дело было связано с королевской фамилией, но мой собеседник к тому времени очень сильно перебрал, и я его остановил, прежде чем он сболтнул лишнего. Вскоре после нашего разговора он исчез, но вполне возможно, что просто умер, а мне никто не сообщил. Правда, я никогда никого не спрашивал об этом агенте и не знаю, помнит ли о нем хоть кто-нибудь.
Я же до сих пор испытываю грусть и нежность при мысли о ЛаНелле, моей няньке из Свободных. Я, похоже, любил ее больше собственной матери (как и многие мальчики из Лийтов; в таком возрасте мы еще не осознаем последствий, а нянек видим подолгу и каждый день, тогда как мать – два часа по воскресеньям). Если мне все это не приснилось, то ЛаНелла перестала существовать, когда я пошел в первый класс. Я тогда приехал домой на рождественские каникулы и сразу спросил, где она. Меня довольно скоро отвели к какому-то милому человеку, и он пообещал, что, когда я вырасту, смогу стать агентом ФБИ.
В общем, вмешательство в недавнюю историю не имело значения: власти меняли ее, когда находили удобным, гражданские постоянно пытались и обычно или терпели неудачу (им не хватало ни правительственных ресурсов, ни простоты намерений), или преуспевали без особых трансформаций реальности. Уходя в прошлое, обычные люди нарушали закон. Федераты устраняли Свободных и Общинников, предотвращая сам факт преступления, а Лийтам выписывали заоблачные штрафы. И хотя наказание за краткосрочные прыжки всегда было суровым, на самом деле никакого вреда они не приносили, – не важно, ловили мы путешественников или нет.
Прыжки в далекое прошлое также не влекли за собой последствий; если ты убивал Александра, то следующие двести лет история переживала немалые потрясения, но потом чудовищная, неповоротливая дехрония временного потока все равно находила путь в прежнее русло. А если, к примеру, путешественник уходил в поздний дриас, то, чтобы он там ни делал, его поступки полностью исчезали. Сейчас школьные экскурсии в палеолит – дело вполне обычное.
Но иногда кто-то отправлялся в мезоисторию, и тогда каузальная дельта достигала максимума в настоящем. Когда Федеральное бюро изотемпоральности узнавало о таком прыжке, то всякое происходило: у парочки битв мог смениться победитель, лингвистические линии между английским, франшским, расским и эспано в Армориках сдвинуться на сотни миль, Нелегальные Штаты Арморики приобретали или теряли штатов по десять, а на троне Конфедерации вновь оказывался Йорк.
Если бы не законы физики, все могло оказаться куда хуже. При постоянной, равномерно!! мгновенной каузопропагации или, к примеру, консервативной в плане будущей каузальности – хватило бы любого признака – после каждого путешествия, изменяющего прошлое, мы бы тут же оказывались в другой истории, миллионы или даже миллиарды людей прекращали бы существование, их бы заменял кто-то другой, а память всего человечества переписывалась бы в мгновение ока. Целый мир мог исчезнуть, не успев даже пискнуть.
К счастью для тех из нас, кто все-таки не прочь посуществовать еще немного, Эйнштейн доказал, что каузопропагация – процесс стохастический, дискретный, метатемпоральный и пусть не строго консервативный, но предрасположенный к минимальным изменениям.
Мезоисторические путешественники во времени почти всегда хотели вернуться в примерную точку отправки. Более того, до их возвращения все созданные ими изменения можно было отменить, поэтому преступники находили себе живого человека в качестве балластного тела. При использовании инертных объектов для таких целей, скажем, грязи с берега реки или упавшего дерева в лесу, агенты могли найти их прямо на месте машины времени и разорвать каузальную связь (распылить и деструктурировать ее – взорвать балласт, потом сжечь, перемолоть и развеять пепел). И тогда прыгун прекращал существование совершенно бессмысленно.
Но если темпоральное поле протягивалось в прошлое и захватывало живого человека, тогда при должном везении балласт, оказавшись в будущем, уходил с места прибытия, его было довольно трудно засечь, а сам путешественник во времени мог вернуться. (Иногда балластом становились животные, например олени; такой трюк мог сработать, правда, возвратившись, преступник оказывался в лесу, понятия не имея, где конкретно находится).
В общем, Хорейси и я находили балласт в интервале между отправкой и возвращением. Когда мы выполняли свою задачу, в дело вступали другие агенты и изменяли объект настолько, что направленные вперед изотемпоральные волны не могли на нем зафиксироваться, не отражались, и каузопропагация прекращалась. Нет депозита – нет возврата, по словам Хорейси. Я, когда она так говорила, вечно прикрывал рот ладонью, чтобы какие-нибудь скрытые камеры не зафиксировали улыбку. Иногда мне казалось, что напарница желает себе смерти; я ей нравился, тут, разумеется, не было никаких проблем, но она, похоже, не понимала, какая опасность ей угрожает из-за того, что она нравится мне.
Как я уже сказал, наша работа – искать балласт. А когда мы его находили, на сцену выходили обычные агенты и проводили рутинную процедуру по изменению объекта для разрыва связи. У них в запасе имелось то ли пятьдесят, то ли сто манипуляций, некоторые из них даже были относительно гуманны.
– Может, залингуешь его? – спросил я. – Голландский акцент, странное поведение, прибыл голым с непонятными ранами – этого хватит для доджсоновского словаря?
– Думаю, да. Включить систему на голосовое распознавание.
– Система включена, – сказал Сердечник.
Хорейси уставилась в потолок, глубоко вздохнула и перевела римановы глаза в светонепроницаемый режим; я завидовал этой способности, хотя напарница и говорила, что ничего такого особенного нет, все равно как прикрыть веки. Может, она действительно не понимала, чем полная темнота отличается от красной мути.
Хорейси задержала дыхание, сосредоточилась, выдохнула, медленно сосчитала от одного до десяти и впала в легкий транс:
– Голландец, голландский мальчик, голландский мальчик рисует, голландская гавань, голландская кухня, голландский шоколад, Амстердам, тадам-тадам-тадам, Роттердам, уж в Роттердаме-то они погуляют, лесбиянка, парень присунул лесбиянке, тупой школьный юмор, Шекспир, Ричард Второй, Болингброк, канава, аллея, принц Хал, Хал и его друг Фал, Хал-канал, ветряные мельницы, Чосер, ткачиха из Бата, Бат-бан-баня, пора сходить в баню, невеста Франкенштейна должна пойти в баню, сумасшедший ученый, Фрэнк – сумасшедший ученый, Фрэнк Фрэнсис Фрэнсис Тируитт, Тируитту песню веселую…
Ее тихий, бесстрастный, быстрый монолог продолжался, периодически прерываясь глубокими медленными вздохами. Я наблюдал за изображением, которое проецировалось на стену: бледно-зеленые слова или выражения выскакивали на экран, рой голубых точек – близких по смыслу значений – собирался вокруг них быстро растущей грибницей, выпрастывая оранжевые побеги антонимов, красные петли непонятно как связанных с делом слов и серые волокна этимологических связей. Структуры сращивались, стабилизировались или повторяли цикл развития, и скоро в информационном массиве проявилась гомологичность; структуры отталкивались, крутились, притягивались друг к другу, сливались воедино, таща за собой прародителей, пока я наконец не поднял руку и тихо не произнес:
– Сердечник, достаточно.
Фраза «Сердечник, достаточно» какое-то время мерцала бледно-зеленым цветом, а потом исчезла, сменившись единственным словосочетанием «ПРОЦЕСС ЗАВЕРШЕН».
Хорейси зашевелилась, переключила глаза. Села рядом со мной, слишком близко, если судить по правилам этикета, но на таком расстоянии, чтобы я не решил, будто она предлагает себя. И я опять подумал о том, как поступил бы, если бы она все-таки подошла вплотную, и сразу испугался, ведь тогда кто-то мог заметить, что тут не самое обычное дело и Лийт не просто пользуется своей напарницей из Общинников; что, если она действительно мне нравится и кто-то об этом узнает?
– Четыре возможные синекдохи, – констатировал я. – И даже одна катахреза намечается. Возьму ее и посмотрю, кто гломит.
– Компания не нужна?
– В той части города очень много банд. Сейчас мне надо просто навести справки, и вдвоем ходить не стоит. Так сразу несет копами, а с копами там всякие несчастья происходят.
Хорейси кивнула, я только порадовался, что она не стала настаивать. В физической драке ее помощь увеличила бы мои шансы всего на девять процентов, а из-за Жукоглазой леди (так ее звали информаторы) коммуникабельность падала на целых двадцать два.
Она обняла меня; надеюсь, на камере жест выглядел достаточно раболепным, но, полагаю, раньше он так и смотрелся.
– Будь осторожен, – сказала она.
Я мягко оттолкнул ее и ответил:
– Я всегда осторожен, – и изо всех постарался сделать равнодушное лицо, когда она улыбнулась. Еще одна шутка, понятная только нам.
По большей части существуют всего четыре причины, по которым около шестнадцати из семнадцати прыгунов в мезоисторический период (то есть приблизительно 3151 человек из 3349) отправляются в путь:
1) одержимость какой-то исторической проблемой (сейчас практически на всех фотографиях, сделанных на месте убийства прэзиданта Рейгана, стоит около десятка человек с камерами и в костюмах по моде следующих трех веков);
2) финансовые схемы со сложными процентами (мы полагаем, что в изначальной истории Биржевого пузыря 1641 года вообще не существовало);
3) фантазии, из-за которых человек думает, что смог бы перещеголять любого исторического завоевателя (через Профилаксическую программу Уэннесса за десять лет проходит столько потенциальных Гитлеров и Наполеонов, что ими можно заселить целый квартал многоэтажек);
4) серийные убийства (в дебрях истории есть немало мест, где маньяков практически невозможно поймать).
Но Пероном, скорее всего, двигала какая-то другая причина. Хорейси считала, что среди тех, кто не укладывался в общую схему, можно выделить еще два класса, и, по ее мнению, Альварес принадлежал к шестому. Если она была права, то ситуация была намного хуже, чем казалась на первый взгляд. Я даже не мог подсчитать насколько.
– Я ищу парня, которого, скорее всего, кличут Безухим. Сделка обычная, ты знаешь, с «бенджаминами» у меня всегда хорошо. – Я показал женщине пять полуторатысячных долларовых купюр, и Пиклс осклабилась при виде улыбающегося Дизраэли. – Его также могут звать Голландским Эйнштейном или доктором Голландцем, и эти имена он любит, в отличие от Безухого.
Пиклс редко мылась, но по-прежнему одевалась так, чтобы показать товар лицом. Я отодвинулся от нее, но она все равно подсела ближе. Я видел, как двигаются ее губы: полторы, три, четыре с половиной… Она была бы счастлива и десятой доле той суммы, что я плачу, – но после семи с половиной тысяч она обязательно запомнит наш разговор.
Через минуту Пиклс кивнула:
– О новом парне я слышала, но не встречала. У него уха нет, если мне память не изменяет. – Она захихикала или, скорее, затряслась, собирая мокроту. – Понял, да? – Похоже, думала, что пошутила. – Он сейчас вычислителем работает в Гейгер-банке Брока. Я там поставила на четыре-одиннадцать-сорок четыре, но ни черта, так что фальшивка все это.
Пиклс продавала информацию всем: полиции, Бюро по контролю алкоголя и оружия, всяким сверхсекретным агентствам, всем местным бандам и, скорее всего, еще кому-то, о ком я понятия не имел. Если ты что-нибудь сообщал ей. то, считай, рассказывал всем; я хотел, чтобы Безухий знал – его ищут.
Я уже провел четыре такие беседы с информаторами в двух барах, находящихся где-то в децимиле от квартиры Альвареса Перона. И два раза услышат, что Безухий работает вычислителем в Гейгер-банке Брока.
Гейгер-банк – это всего лишь игра в числа, особый флер которой придает то, что для генерации цифровых последовательностей в ней используют счетчики Гейгера, лежащие на блоках остеклованных ядерных отходов. Странно, что сочетание 4-11-44 еще пользовалось популярностью. Прошло сто пятьдесят лет с тех пор, как бомбардировщики «Шерман» вкатали в землю каждое железнодорожного депо от Атланты до океана; в ирландской части города вкусы меняются медленно.
Но сейчас речь шла не о гетто настоящего, а о богемных кварталах с дешевым жильем, которые были здесь шестьсот лет назад. Саутуорк приходился домом чудаковатым художникам и ученым вроде Чосера, Данстейпла, Леонела Пауэра и Тируитта, некоторым молодым аристократам и всяким мошенникам, знающим меру.
Игра в числа – забава довольно старая, Фибоначчи упоминает о ней в том же трактате, где пишет об арабских цифрах. Несомненно, в Саутуорке 1388 года немало людей знало, как выстроить цифровую последовательность, и если один из них улетел в будущее, став балластом Перона, то в этой округе он без работы не останется. Что вполне имело смысл.
Посеяв достаточно слухов о Безухом, я отправился к Броку. Хорейси вечно бранила меня за излишне прямой подход, но у меня на то были две веские причины: во-первых, он часто срабатывал; во-вторых, по-другому я не умел.
Телефон оповестил меня, что звонит Хорейси. Я ответил:
– Принять.
Как обычно, словно чему-то удивляясь, она спросила:
– Ну как, ты веришь в мою теорию о дополнительных классах?
Я сдержанно улыбнулся, повернув экран так, чтобы она видела мое лицо:
– Появились доказательства, что Перон входит в шестую категорию?
– Возможно. Встретимся у тебя где-то через час?
– Конечно. Не вижу причин, по которым мне надо торопиться туда, куда я сейчас направляюсь.
– Тогда увидимся. – Она повесила трубку. Вот еще одна черта, которую я люблю в Хорейси. Она всегда обходится без этих глупых «благослови тебя Боже», а ведь куча народа без них просто не может. Закончила разговаривать – нажала отбой, как разумный человек.
Я развернулся, решил сесть на левитранс для Лийтов; так я доберусь до места раньше Хорейси, ей-то придется пользоваться Общинным.
По тротуару шла целая семья людей со смуглой кожей. Они в точности походили на тех, кого я видел в музеях, только на этих была одежда, и они друг с другом разговаривали.
Благодаря многолетней тренировке я всегда могу сохранять невозмутимость. Да и в любом случае практически ни на что не реагирую. Но сейчас моему обычному равнодушию бросили невиданный вызов.
Я справился. Посмотрел на них, но отсутствующе, как человек, который ни о чем не думает, а потом еще и улыбнулся.
Дедушка группы – а там были еще мама, папа и два ребенка – взглянул на меня, улыбнулся в ответ и произнес:
– Прекрасный день, не правда ли? Солнечный денек в Денвере – разве это не замечательно? – Он говорил с акцентом, напоминавшим диалект Конфедерации.
– Только что об этом думал. Ясно, светло и не очень холодно.
Он мило кивнул, и мы пошли каждый своей дорогой. Я не позволил себе побежать, схватиться за телефон и даже особо задуматься.
Эта семья бронзовокожих людей была самой большой каузопропагационной аномалией, которую я когда-либо видел. А повидал я их немало. Дело, похоже, в сотни раз важнее, чем я предполагал.
Дополняя положения Эйнштейна, Шредингер показал, почему довольно часто вперед всех малых изменений пробивалось что-то огромное, хотя обычно первыми распространялись те, что в наименьшей степени затрагивали энергию, каузальность или энтропию.
По идее современные электронные приборы должны были изменяться сразу – там всего-то квант-точкам надо перейти в альтернативное состояние. Потом приходил черед старомодных электронных записей, там шла лишь пара тысяч электронов на бит. Бумага требовала целой калории на страницу, поэтому до нее флуктуации добирались лет за двадцать или вроде того. И только потом напинати изменяться более грубые объекты: кораблекрушения происходили в других местах, пустели и наполнялись могилы, приобрел иные формы мебель и здания, перемещались деревья и дороги. Для этого требовались мегаджоули, а может, и того больше, такие метаморфозы отнимали века, а потому с остальными практически не смешивались.
Но меньше всего влияет на события и требует наиболее сложной перестройки долгосрочная память в мозгах социально изолированных людей. Она не меняется, пока ей не приходится этого делать, и призрачные версии иного мира живут в некоторых головах, пока отшельник или монах, принесший обет молчания, – или какой-нибудь одинокий чудак вроде меня или Хорейси – наконец не умирает.
И не спрашивайте меня про математику. Я понимаю не ее, а цифры. Я могу сказать вам, что 524,287 – это число Мерсенна, так как оно просто вот такое, но если вы захотите, чтобы я вывел собственный вектор или производную, то мне придется заглянуть в межсеть, где какой-нибудь парень уже давно проделал всю работу за меня.
Если вы не понимаете разницы между этими двумя способностями, то математику не поймете никогда – как и я.
Но, согласно теории герра Шредингера, когда в истории происходит сдвиг, некоторые изменения распространяются диспропорционально и беспорядочно, так как измерения консервации изогнуты, а их ортогональность несовершенна. (У меня чуть ли не картинка в голове возникает.) Именно поэтому в реальном мире появляются удивительные несоответствия в интервале между уходом и возвращением путешественника. Задолго до того, как пара миллионов квантовых компьютеров вспомнит кучу новых фактов, а в часто используемых словарях изменится правописание сорока слов, какая-нибудь автострада прыгнет на девять ярдов к западу, и построят ее на четыре года раньше. А иногда происходят большие изменения, тогда как на местах все остается по-прежнему: мы с Хорейси до сих пор помним те четыре часа, когда Денвер вдруг стал эспаноговорящим городом Аурарией, но все левитрансы КТО, как и раньше, ходили точно по расписанию.
Уравнения Шредингера также показали, почему любое изменение, как большое, так и малое, может остаться даже после того, как первоначальный сдвиг устранен. Шредингер говорил: если посадить кота в ящик, а потом уничтожить его родителей, то животное или исчезнет, или на его месте появится другое, неотличимое от прежнего, и этого нельзя узнать, пока не заглянешь внутрь. На протяжении двух лет в Питтсбурге время от времени появлялся мост; статуя Афины в Нью-Йорке могла превратиться в Долли Мэдисон или Элизабет Кэди Стэнтон; пассажиры, спускающиеся с гравилайнера в зал ожидания Международной Денверской станции, могли буквально на секунду увидеть, как взлетает крылатая ракета эпохи Гражданской войны с опознавательными знаками Фронтира.
Эти аномалии каузопропагации пропорциональны масштабу изменений, совершенных в прошлом. Что бы ни сделал Перон в Лондоне 1388 года, в результате на улице Денвера появились люди, которые исчезли четыреста лет назад, причем говорили они по-английски и акцентом походили на завезенных ирландских рабов.
Одно можно сказать точно: в ФБИ на горячую линию для сообщений об аномалиях поступит немало звонков. Если мы быстро не найдем Безухого, то придется разгребать гору бумажек.
Не успев зайти в дом, я сразу сообщил напарнице о том, что видел прямо на улице целую семью со смуглой кожей – причем еще и говорящую по-английски!
– Значит, поступок Перона запустил настолько большие изменения, что они отчасти затронули Великую чистку. Неудивительно, что Бюро назначило такие бонусы. Наверное, когда пытались замерить важность события, изотемпоральный автомат вертелся, пока у него игла не сломалась, – закончил я мысль.
Даже Хорейси, у которой в голове нет ни одной цифры или уравнения, удивилась:
– Думаю, нам надо срочно отправляться в этот Гейгер-банк и выяснить, что там можно найти. Времени у нас мало, поэтому лучше мне пойти с тобой, и плевать, что некоторые твои доносчики боятся Жукоглазой.
– Они навряд ли испугаются больше, чем я сейчас.
В поезде мы говорили о каких-то сиюминутных деталях задания, о рутине, так как все необычное, связанное с делом, вселяло в нас настоящий ужас.
Стоял рождественский сезон покупок, и левитранс Общинников был забит до отказа. Чтобы уединиться, пришлось потратить деньги на купе. И хотя окно было затемнено, мы могли и без всякого укрытия притворяться парой. Хорейси опять села гораздо ближе, чем позволял этикет. Я мог ее даже обнять. Разумеется, я – Лийт, она – Общинник, и после такого она вскоре бы исчезла. Пусть я был далек от общества и с людьми общался мало, но об этом не забывал никогда. И все же не мог не думать, как легко моя рука могла скользнуть вокруг ее талии.
Бюро рекрутировало людей вроде меня и Хорейси за аномальные воспоминания и нелюдимость. Если у Непризнанных Штатов Арморики в показателях ВВП изменялись две последние цифры, то я это замечал, и если в третьей речи Шельмеца из «Усилий любви» Вон изменял «О, вы» на «ты», Хорейси сразу улавливала такое несоответствие. Она уже изучила почти всего Чосера, поэта наиболее близкого к точке воздействия из тех, что были у нее в памяти, и сказала:
– Есть три небольших изменения, косвенных, такие получаются, когда подмастерье печатника умирает при рождении, а его замена делает другие ошибки.
Кстати, есть еще одна странность – я просканировала список подмастерьев в третьем издании Лондонского реестра известных личностей за тысяча трехсотый – тысяча триста девяносто девятый годы, и там все в порядке, но вот из второго издания за тысяча четырехсотый – тысяча четыреста девяносто девятый годы исчезли все женские имена.
– Может, у них был пунктик и они называли девочек мужскими именами? – предположил я.
– Все сразу? Когда дело касается детских имен, стопроцентных пунктиков не бывает. И к тому же во всех других ремеслах осталась куча девочек. Значит. Перон что-то сделал с книгопечатанием. – Хорейси явно расстроилась.
Поезд скользнул в огромный торговый комплекс, который недавно появился к югу от центра. Я помню, как он возник: тогда какой-то парень по имени Вариан прыгнул назад, решил уговорить Муссолини разорвать союз с Гитлером и послать папу римского на все четыре стороны. Понадобилась уйма времени, чтобы найти балласт Вариана, так как им оказалась красивая девушка, говорившая только на неолатинском. Одна из свободных ирландских банд сразу нашла ее. забрала в рабыни и продала на юг, в Мексеспанию.
– А неплохой центр получился, хотя мы провалили то дело, – заметил я. – Куча рабочих мест, да и здание красивое.
Хорейси сразу сфокусировала на мне апертуры. Моя попытка завязать светскую беседу, как обычно, оказалась донельзя нелепой и расстроила ее еще больше:
– Той бедной девочке пришлось очень плохо. Нужно стараться избегать неудач. В любом случае эта аномалия с лондонской переписью населения доказывает, что Перон сделал в прошлом что-то очень плохое.
Как только дело касалось пола, Хорейси слетала с катушек. Я, скорее, всего, взбесил ее еще больше, вспомнив о Вариане. Той девушке-балласту пришлось несладко.
На следующей пешеходной дорожке мы свернули налево, и я схватил ее за локоть и ткнул пальцем в сторону станции левитранса с северной стороны центра; на людях надо было действовать без всяких нежностей, и я за этим проследил. Тем не менее Хорейси взяла меня за руку. Тут никаких проблем не возникало; мы такое проделывали, притворяясь парой, и ФБИ не возражало до тех пор, пока я не начинал ухаживания. Не знаю, зачем нам нужно было такое прикрытие. Может, ей просто нравилось так ходить. Мне, по крайней мере, нравилось.
– Это дело начинает чертовски меня пугать, – сказала она.
Сначала она сердится, потом боится и, чтобы успокоиться, держит меня за руку. Я занес наблюдение в ментальную папку под названием «Как понимать Хорейси». Я уже давно заметил, что она ценит, когда ее понимают.
До следующего поезда оставалось еще немного времени, и мы прошлись по фальшивым викторианским магазинам, или «магазинникам» (большинство из них настаивали именно на таком написании). Владельцы разодели своих ирландцев в старомодные костюмы, и в лучах яркого зимнего солнца виднелись сплошные береты да цилиндры. Все остальные торговцы, продававшие индульгенции и сосиски, стояли, нарядившись в лепреконов Санта-Клауса. Впечатление было жутковатое: в моем детстве лепреконы считались монстрами, которых рабы могли сотворить и натравить на нас, но потом где-то во времени что-то соскользнуло, или кого-то ликвидировали, и теперь существовали плохие лепреконы-монстры и хорошие лепреконы-слуги.
– А ты помнишь, когда они все были плохими? – спросил я.
– О да. Из-за них вся моя жизнь изменилась. В девятнадцать лет я работала нянькой в богатой семье, читала сказки детям и однажды в ветхой книжке с потрепанными страницами, которую открывала уже раз десять, увидела, что у Вилли Вонки на шоколадной фабрике работали хорошие лепреконы. Я рассказала об этом своей матери, и она сдала меня копам.
– А те превратили в копа тебя.
– Ага. – Она снова улыбнулась, гримасничая, – наверное, ей понравилась моя шутка. Может, поэтому Хорейси и руку мне сжала сильнее. – Рождество – такой красивый праздник. Надеюсь, ничего не переменится и оно не исчезнет.
Она явно чувствовала себя счастливой. Может, из-за украшений? Правда, если все дело в них, то обычно люди говорят такое ночью, а не при дневном свете, разве нет?
Мы работали на ФБИ не только из-за странных воспоминаний, но и потому, что плохо ладим с людьми. Взаимодействие с балластами нас практически не меняло, да и едва ли имело значение, ведь ни с кем другим мы практически не общались. О таких, как я и Хорейси, в документах об охотниках на балласт говорят, что мы – люди без души. Я это лично читал, даже базу хакнуть пришлось.
Да и черт с ним. Я любил эту работу. Она не давала скучать, позволяла использовать многие мои навыки и сделала меня богатым человеком, даже по меркам Лийтовского обеспечения. И пусть у нас не было душ, но иногда мы с Хорейси все-таки веселились и прекрасно чувствовали себя в компании друг друга.
Мы добрались до северной станции Общинников, откуда должны были поехать в трущобы к востоку от центра города. Снова взяли купе. До отправления поезда оставалось десять минут, но нам предстояло многое обсудить наедине.
Вполне возможно, Безухий действительно окажется в Гейгер-банке Брока и решит с нами поговорить. Правда, несмотря на наши надежды, такой исход был маловероятен. Балласты охотно шли на сотрудничество, когда им приходилось нелегко на улице, но этот работал вычислителем, не бедствовал и, вероятно, уже обзавелся какими-то привязанностями.
Я поделился соображениями с Хорейси, и она коснулась моей руки – напарница опять села рядом, – а потом сказала:
– Кто часто напоминает мне, что нельзя выдвигать теории, не собрав достаточного количества данных?
До меня дошло лишь через секунду.
– Я.
– И?
– Ну да.
Она вновь состроила причудливую улыбку-гримасу; вдобавок ко всему Хорейси любит оказываться правой.
Мы обсудили то, что уже знали.
– Какая погода была весной? – спросила она. – Я никогда такого не помню.
– После прибытия прошло три весенних метелицы. И резкое похолодание в конце марта – минус семь по Цельсию двадцать восьмого марта и минус три двадцать девятого.
Поезд снялся с места и заскользил к центру города. Хорейси кивнула, открыла апертуры по всей поверхности глаз и уставилась в большое окно, вбирая малейшие детали красивого и свежего декабрьского дня.
– Тогда он точно нашел друзей и какое-то убежище, где-то достал еды, – протянула она. – Полной изоляции не получится.
Главная штука в разрыве каузальности между путешественником и балластом заключалась в том, что обрывать связь надо было как можно скорее. Так создавалась ситуация, при которой возникало самое простое решение Принципа непоследовательности: балласт становился жителем нашего мира, словно так было всегда, а путешественник во времени исчезал. Дехрония вставала на нашу сторону и стирала большинство изменений. Для наилучшего эффекта разрыв следовало проводить очень быстро.
Но так уже не получится.
Конечно, с человеком можно было поступить, как с комком грязи, бревном или оленем: рандомизировать, химически обработать и рассеять. Просто большинство охотников за балластом не любили похищать или обманывать людей, чтобы потом превратить их в пыль и уничтожить. Иногда мы с Хорейси думали, что Профилаксическая программа Уэннесса была всего лишь ширмой для комфортной работы следователей, и как только нас снимали с дела, любой балласт превращался в пережаренную сардельку. Я вздрогнул.
– Замерз? – спросила Хорейси.
– Нет, мрачная мысль пришла в голову.
– Мы имеем дело с чем-то огромным, судя по той семье, которую ты видел, – сказала она, – при таком раскладе бонус ФБИ обретает смысл.
Хорейси успокаивала себя, говоря о том, что мы и так хорошо знали.
Мы сошли на станции Уэлтон и остановились, пока по пути Д не пролетел левитранс Лийтов, спеша в Смоллвилль. Я задумался, останется ли мир прежним, когда они доберутся до станции, доедут ли туда те, кто сел на поезд в Денвере. От одной мысли стало не по себе.
Хорейси вновь взяла меня за руку. Я накрыл ее ладонь своею, так казалось лучше.
Солнце по-прежнему ярко светило, но ветер набрал силу, мне в нос как будто забили гвоздь, а сухой холодный воздух царапал кожу. На фонарях тревожно хлопали рождественские венки и флаги; я даже пожалел ирландских рабов, которым пришлось так высоко забираться.
Сменив тему, Хорейси спросила:
– О скольких аномалиях тебе уже известно?
Она не убрала руку, за что я был ей благодарен.
– В статистических данных немало изменений. Бейсбол, похоже, стал гораздо интереснее – очки выше, все свидетельства о перехвате хоумрана на четвертой базе исчезли, а в командах теперь по девять игроков вместо одиннадцати. За центрального и правого шортстопа играет один человек, а боковой филдер вообще исчез.
– И почему нас должна интересовать эта информация?
– Огромное количество общественных стадионов построили по новым проектам, модифицировалось немалое количество записей, жизнь многих знаменитостей изменилась, причем соответствия один к одному нет. Экономика пока такая же – правда, пропали три главных показателя ВВП, на их месте теперь нечто под названием «оборот внешней торговли», но тут все больше смахивает на бухгалтерские уловки. А вот таблицы народоисчисления изменились колоссально, и уголь на севере стали добывать на сто четыре года позже.
Хорейси присвистнула:
– Гигантские массово-временные изменения. И это вполне соответствует… аномалии… которую ты видел.
– Смуглые люди не пользовались углем? – удивился я.
– Нет, глупый. Я имею в виду динамику. – Она кивнула в сторону ирландцев, которые шли по тротуару впереди нас: каждый нес домой запас угля и небольшой термос с жидким кислородом для очага Франклина. – Я уверена, что любой ирландец в собственности смуглокожих будет потреблять столько же угля, как и любой другой. Просто… само их существование… масштаб перемен… он соответствует тем массивным изменениям, которые ты описал. Вот что я имею в виду. – Она вздохнула и потерла мое предплечье костяшками пальцев так, что я почувствовал их даже сквозь рукав пальто. – Растигеват, за последние несколько часов уже произошло немало физических сдвигов. Шоссе І-семьдесят прыгнуло к Альбукерке, потом вверх, к Шайеннам, и еще вчера шло вдоль US-пятьдесят, теперь у нас целая толпа заблудившихся и разозленных водителей, а некоторые грузы и вовсе исчезли. По временному I-семьдесят в Пуэбло въехало около семидесяти странных грузовичков, в которых перевозят только пассажиров, они еще иногда появляются во время аномалий. Большинство из тех людей, что прибыли в них, прямо сейчас обретают новые воспоминания, хотя несколько просто растворились в воздухе. Пропали три вагона с ирландцами. Тех перевозили в Аспен, на работу в выходные. Причем от людей не осталось ни информации, ни регистрации. К тому же несколько раз поменялось название шоссе: оно было Внутриправительственным, Временным, Имперским, а теперь вновь стало Федеральным.
– А где находился Денвер, когда шоссе прыгнуло? – спросил я.
– Ты помнишь, что мы делали вчера?
Я задумался на секунду:
– А сегодня вторник?
– Четверг.
– Дела плохи.
– Да уж, Растигеват. Заваруха изрядная. Есть и обширные культурные изменения – название этого континента продолжает колебаться между Арморикой, Аморикой и Амокирой. Довольно часто он вновь превращается в Новую Арморику, такое имя ему дали сразу после того, как сюда добрались воздушные корабли и началась Великая чистка. Два раза континент становился Новой Аримафеей – похоже, где-то в прошлом появился серьезный религиозный тренд, – а один раз он и вовсе обернулся Северной Аримачей – почему, я вообще не поняла. В Чосере три изменения, тысячи в разных лондонских регистрах, корабли с радикально отличающимися именами в стандартных историях Англии и Непризнанных Штатов, Просвещение на сто пятьдесят лет позже, и вся история с того периода сжалась, чтобы соответствовать. И еще, только не смейся, что я об этом говорю…
– Я никогда не смеюсь, – ответил я. Не соврал, кстати.
– Я знаю и ценю это. – Хорейси погладила мою руку. – В общем, в каталогах середины девятнадцатого века появилось несколько новых писателей. Насчет одного не имею никаких возражений; похоже, Перон устранил непоправимый урон Перкинса, и к нам вернулся Сэмюэль Клеменс. Похоже, в этот раз он пишет под псевдонимом Марк Трайн, и если судить по названию в каталоге публичной библиотеки, «Подлинная и романтическая история Бекки Тэтчер» теперь стала романом про ее парня, Тома Сойера, и есть еще какое-то продолжение про второстепенного персонажа из этой книги, Ирландца Джима. Я надеюсь, что нам удастся сохранить Клеменса… Помню, я любила его в детстве.
Никогда не понимал, почему люди любят читать выдумки; с моей точки зрения, они только захламляют память, пока ты пытаешься отследить, что реально, а что нет. Но я ценил то, что Хорейси это нравилось. Я положил ладонь на ее руку, которая опять сжимала мне предплечье.
– Это забавно и захватывающе, только сейчас исчезает целый мир.
– Растигеват, ты никогда не теряешь перспективы. – Она снова начала гримасничать/улыбаться.
Людям, от которых так и несет копами (причем один из них с римановыми глазами), просто так в Гейгер-банк не зайти, даже несмотря на то что они ведут себя как влюбленная парочка. Конечно, люди Брока не настолько тупые и препятствовать нам не станут, но с черного хода, скорее всего, разыграется крайне забавная сцена, когда местные посетители станут ломиться наружу и, разумеется, попадают, споткнувшись друг о друга. В общем, когда мы оказались внутри, было довольно тихо. Мы подошли к молодой девушке за стойкой.
Я, не обращая внимания на щелкающие счетчики Гейгера и крутящиеся цифры на экранах, сказал:
– Нам нужно поговорить с Безухим. Официальное дело.
– Я… – Девушка покраснела, и кожа цветом стала походить на ее рыжие волосы. Татуировки на воротнике нет, значит, свободнорожденная, но, как говорится, нужно немало поколений, чтобы выдавить из ирландца раба, и при виде властей некоторых из них буквально парализует, особенно в этой части города. – Я типа не в курсе, где…
– Все нормально, Бригд. – Действительно голландский акцент, но мужчина забавно сглотнул, идеально имитируя ирландский звук в конце имени девушки. К нам хромал человек без одного уха и со странным безволосым шрамом на голове. Похоже, цилиндр огораживания был тесноват или двигался, так как на руке, протянутой ко мне в приветствии, не хватало половины большого пальца.
Мужчине оказалось слегка за двадцать, широко поставленные глаза, квадратная челюсть, в его движениях читались непринужденность, уверенность и владение ситуацией, словно он родился Лийтом, а мы принесли ему пиццу. Я обычно лица не воспринимаю, но мне понравились и несимметричный локон черных волос над шрамом, и широкая зубастая улыбка, и мерцание карих глаз под густыми бровями.
– Я думал, вы доберетесь сюда раньше, – он чуть растягивал слова, – но хорошо, что вы наконец здесь.
Хорейси неожиданно замерла, как белка на полотне левитранса, и настолько широко раскрыла апертуры, что, казалось, сферы римановых глаз застлали черные пятна размером с четвертаки. Спустя секунду она шумно выдохнула и произнесла:
– Это честь встретить вас.
Я посмотрел на нее, потом на балласт, и тогда она все объяснила:
– Мистер Растигеват, это Фрэнсис Тируитт.
– Фрэнк, – поправил он. – Тут меня зовут Фрэнком – по крайней мере, з лицо. Мне такое имя нравится больше Безухого, поэтому для вас я тоже Фрэнк.
Я не мог не улыбнуться – иронию я понимаю, а Хорейси фыркнула и опять: корчила свою улыбку/гримасу. Потом спросила:
– А мы можем где-то поговорить с глазу на глаз?
– Сюда, – ответил он. – Вы не будете против, если Лео сначала обыщет вас?
– Прошу вас, – ответил я. – Кое-что у меня в левом носке, пушка в кармане пальто и еще на спине, между ключиц.
Я ожидал, что Лео окажется настоящим громилой, но ко мне подошел костлявый угловатый ирландский мальчишка с выдающейся челюстью и веснушками, большими ногами и руками. Ему было от силы лет четырнадцать, на шее виднелись свежие шрамы, – похоже, недавно его освободили от рабства.
Тем не менее в своей работе он знал толк и не только сразу вытащил все, о чем я упомянул, но и нашел еще две запаски из трех. Обыскивая Хорейси, он густо покраснел, но задание выполнил на отлично. Когда парень все закончил и кивнул, Тируитт слегка похлопал его по плечу, и Лео засиял так, словно выиграл в лотерею.
Офис Фрэнсиса оказался на удивление роскошным – и удивляла не дороговизна обстановки (в конце концов, мы имели дело с организованной преступностью), но дух роскоши, что от нее шел. Комната больше походила на уютную рабочую конуру программиста из Лийтов или инвестиционного брокера, а не на покои уголовного авторитета средней руки, которые ожидал увидеть я. Никакой вычурности, китча, золотых украшений или наркоатрибутики; только стандартный стенной проектор, причем не из этих дорогостоящих чудовищ. Тируитт предпочитал прочную, практичную мебель без всяких брендов. Здесь ничего не нарушало Акта о потреблении, а если это место когда-то попадется на глаза журналистам, то обычных насмешек и причитаний о товарах Лийтов в трущобах тоже не будет.
Тируитт махнул рукой в сторону теплого кожаного дивана, стоящего у небольшого газового камина, и произнес:
– Что ж, позвольте мне притвориться обычным хозяином, который ухаживает за обычными гостями. Вам чего-нибудь налить? Виски, кофе?
– Как насчет кофе официально и случайного глотка виски? – спросила Хорейси.
Она погладила меня по руке, я не очень понял зачем, но сказал:
– Мне того же.
Никаких правил насчет того, чтобы не принимать еду и напитки от подозреваемых, нет; обычно мы предпочитаем быть начеку и не хотим, чтобы нас отравили, но иногда гораздо важнее ответить добром на гостеприимность. Сейчас я ничего такого не чувствовал; может, Хорейси подавала мне сигнал?
Тируитт крикнул, чтобы принесли заказ, и мы еще не успели усесться, как Бригд пришла с напитками. Когда мы все вознесли хвалу Создателю и приступили к кофе, балласт начал разговор:
– Хорошо, начнем с того, что я с радостью соглашусь оборвать связь с Альваресом Пероном, – более того, он сам хочет, чтобы я так поступил; но причина, по которой я жажду сотрудничать с вами, не понравится вашему начальству.
– Ну, когда балласт идет на сотрудничество, мы фактически играем роль посредников, – сказал я, – так что почему бы вам просто все нам не объяснить, мистер Тируитт…
– Фрэнк.
– Хорошо, Фрэнк. Тогда скажите нам то, что хотите сказать, и мы начнем.
Он так и сделал. На своей работе мы слышали немало причудливых историй, но его была совершенно невероятна. Если попытаться оценить ее необычность, то по шкале странности балластов от одного до десяти Фрэнк Тируитт казался результирующим вектором между равнобедренным треугольником и третьим днем недели.
– Создатель показывает свое чувство юмора, когда настолько плотно сплетает хорошее и плохое. Время едино, и это печально, но память тоже, и это благословение, – сказал Тируитт. – Здесь кроется ваша проблема, ваша возможность, то, что вы должны со мной сделать… если умны.
Хорейси сидела рядом со мной на диване – все еще гладила меня по руке, чем несколько отвлекала, – и сказала:
– Вы имеете в виду, что время едино…
– Я имею в виду, что опыт и теория сходятся: существует лишь один мир и лишь одна линия времени; нет никаких «там», нет перпендикулярных потоков или других реальностей, где все пошло по-другому. И это значит, что нам надо сделать трудный выбор, решить, в каком мире мы хотим жить. И не будет никакого утешения, что ну вот в этой версии дела не задались, но зато в соседней вселенной, несомненно, все прекрасно – там кипит жизнь или, наоборот, царит восхитительный покой, в зависимости от ваших пристрастий, – и реальная трагедия заключается лишь в том, что некоторым из нас приходится жить в не слишком удачной реальности. Когда веришь в подобное, то думаешь, что у тебя есть выход, – но это не так. Существует только один мир, и что-то совершается или уничтожается, больше ничего. Не существует мира, где я не отправился в будущее: есть только тот, что есть. И это печально, ведь не только мы не можем иметь всего, но сама вселенная не может. Время едино, не так ли?
– И память едина, – ответил я, увидев смысл, – а это значит, что, в какой бы реальности мы ни жили, нам придется ее сохранить… да, я понимаю, о чем вы. И это справедливо. Справедливее, чем все, что я когда-либо слышал.
– И больше ничего нет, – добавила Хорейси. – Время одно. Все правильно. Уверена, что вы долго репетировали эту речь, Фрэнк.
– Примерно с четвертого дня моего пребывания здесь, в две тысячи четырнадцатом году. Вот что произошло. Решайте сами. Более того, мне хорошо известно, что именно сами вы и будете решать.
Тируитт чутко спал в съемной комнате над таверной в Саутуорке. Он почувствовал странный толчок и очнулся в непонятном помещении, где свет шел с потолка. Голос, говорящий по-английски со странным акцентом, сказал ему что справа находится зеркало, где можно осмотреть раны, а на столе слева лежат одежда и бинты.
Заглавные римские буквы на том, что, как он теперь понимал, было медицинским набором, имели смысл; а вот искусственный свет на потолке не походил ни на пламя, ни на звезды и приводил в замешательство.
Подчиняясь указаниям дружелюбного бесплотного голоса, он встал на ткань, лежащую на полу, аккуратно приложил клейкие полоски к уху, к отрезанному участку кожи надо лбом, к обрубкам большого пальца на правой руке, безымянного и мизинца на левой. Тируитт удивился тому, что практически не чувствовал боли.
– Балласты часто этому удивляются, – заметила Хорейси. – Нерв, который перестает существовать без всяких повреждений, просто не может сильно болеть.
Он кивнул:
– Подозреваю, если бы я тогда решил поразмыслить над общими вопросами, мне бы пришлось усомниться в собственном рассудке. Мгновенная и безболезненная ампутация, невероятно эффективные повязки для ран – все это казалось чудесами за пределами моего восхищения, а большую часть из увиденного мной после пробуждения я и вовсе не мог осознать.
Когда бинты схватили плоть, прошел всякий дискомфорт. Голос направил его к теплой еде на столике, еще больше ее находилось в непонятной и очень холодной коробке, которую постоянно надо было держать закрытой. Голос снабдил Тируитта всем необходимым, а потом попросил сесть на диван. Свет потускнел. на стене появилась иллюзия Альвареса Перона и начала говорить.
Мы с Хорейси уже поняли, что прыгун был ученым-Лийтом из оборонного проекта, но даже не представляли, насколько высокий уровень тот занимал. Все складывалось – любая деталь этого дела выходила за все возможные рамки.
Зная, что перед ним один из пяти или десяти величайших умов в мировой истории, Перон начал с двухчасовой лекции по теории индексальной выводимости; Тируитт, которому было двадцать два года, вобрал дело всей своей жизни в одно мгновение. Искусственный голос показал, как войти в межсеть, дал короткий список того, что Фрэнку нужно было узнать в течение недели; по вычислениям Перона, столько времени находилось в распоряжении балласта до вынужденной смены места.
К тому времени как Тируитт вышел из квартиры и отправился вверх по улице на встречу с Джерри Броком, он вполне сносно владел современным английским, в общих чертах понимал, где и когда находится, а также почему Перон поменялся с ним местами. Брок выполнил свой контракт с Пероном, предоставив Фрэнку убежище и аппаратуру, в обмен Тируитт написал софт для самого лучшего Гейгер-банка на континенте. Была бы воля Джерри, он бы прятал Фрэнка как можно дольше, но Перон дал исчерпывающие инструкции. Скрепя сердце Брок признал, что он уже сказочно богат и, похоже, вселенная решила не множить его состояние дальше, а сделать второстепенным персонажем в важной исторической пьесе.
– Вы должны понять, – добавил Тируитт, – что у меня не было даже тени сомнения, следовать или нет указаниями Перона и как поступить по эту сторону временного раздела. Он знал, что делает, и когда я полностью осознал сущность его плана, то согласился с ним безоговорочно. Также я не сомневаюсь в том, что его замысел сработает. Я – достаточно талантливый человек и могу трезво оценить способности других. И Перон, какое бы ни было его настоящее имя, вполне мог сравниться со мной, или же с Ньютоном, или Бэббиджем, на ваш выбор.
– Так почему он поменялся с вами местами? – спросила Хорейси.
– Чтобы в Год Благодати тысяча четыреста третий я не дал миру теорию индексальной выводимости, – ответил Тируитт. – А чтобы смещение нулевой перемены не позволило ей проникнуть в историю какой-нибудь другой дорогой, он устранил студентов, которые продолжили исследование после моей смерти в тысяча четыреста шестом году.
– Устранил… – начал я, и тут у меня закружилась голова; неожиданно страницы из учебников в моей памяти начата: стираться, а некоторые лекции в колледже…
– Иисусе! – воскликнула Хорейси. – И он должен был все завершить в первые несколько дней после своего прибытия. Вот почему Перон отправился в май тысяча триста восемьдесят восьмого. Надо было, чтобы все одиннадцать уже родились… чтобы он мог убить всех. Максвеллу в то время было лишь несколько недель от роду…
Я знал уравнения Максвелла, но неожиданно не смог вспомнить вторую цифру Года Благодати, когда их опубликовали; она превратилась в размытое пятно, Год Благодати тысяча… пятно… шестьдесят пятый.
– Я не могу вспомнить школьную считалочку, с помощью которой мы запоминали все одиннадцать фамилий, – понял я.
Больше я ничего вспомнить не смог.
– Блэйк приметен бородой, Максвелл самый молодой, – закончила Хорейси. – Первый «кто-то» – это Пашалль, второго я вспомнить не могу и уже забываю считалочку сама. В тысяча триста восемьдесят восьмом году самым старым из них был… кто-то по имени…
– Драйберн, – сказал я. – Единственный из всей компании, кто был старше самого Тируитта…
– И единственный, кого я знал в тысяча триста восемьдесят восьмом, – заметил Фрэнк. – Я его считал заносчивым уродом, но только с ним мог поговорить о математике. И это довольно печально, так как все они – яркие талантливые люди, и, скорее всего, без моего открытия и лекций они бы не оставили столь значимого следа в истории. Но Перон решил не испытывать судьбу. С его инструментами и веществами ни одна из смертей не походила бы на убийство – по крайней мере, для коронеров четырнадцатого века. – Он вздохнул, поболтал чашку с кофе и виски, сделал глоток. – Но убийство все равно претит, правда? Особенно из-за того, что кто-то должен умереть только из-за своего ума и таланта; более того, в будущем эти люди стали бы моими близкими друзьями. И я знаю о целой жизни, которую мог прожить, но до сих пор не понимаю, что чувствую по этому поводу.
– Для вас это жизнь, – протянул я, – а для нас – целый мир. Мы сейчас находимся в процессе исчезновения или, по меньшей мере, трансформации. Я в некотором роде сочувствую вам, но что насчет нас?
– Побудьте со мной еще немного. Я почту за честь объясниться, ибо вы должны все понимать, если решите устранить поступок Перона.
– Если решим? Если? – Хорейси, казалось, пришла в ярость. – Наша работа – это…
– Совершенно верно. Мое чувство – этики, как подозреваю, – велит мне дать вам шанс сделать свою работу.
Я совершенно запутался; он говорил так, словно бросал нам вызов, сдавал себя и Перона, играл в какую-то запутанную игру, чтобы нас задержать, и просил помощи – все одновременно.
– Возможно, – сказал я, – у нас нет иного выхода, кроме как позволить вам все объяснить.
– Возможно, вы правы. Мне не нравится ставить людей перед выбором так прямо. Это кажется грубым. – Он смотрел на кофе, водоворотом закручивающийся в чашке, так, словно это был хрустальный шар, а Хорейси и я замерли, как каменные, пока Фрэнк не продолжил: – В общем, я просмотрел базы данных, библиотеки, и, где бы ни искал, все одиннадцать уже исчезли. Принцип непоследовательности разбушевался вовсю, и я ему помогаю, рассылая случайные письма, заставляя людей искать эти имена, – конкурсы с розыгрышами призов, вопросы библиотекарям, все в таком духе. Вы – представители последних пяти процентов или около того из тех, кто их еще помнит.
– Тогда мы опоздали, – сказала Хорейси. – Перон стер весь современный мир, а мы… полагаю, мы уже не те, кем были, и сейчас или прекратим существование, или станем кем-то еще.
Она положила руку мне на ладонь, я ответил ей тем же.
– Каузопропагация все еще идет, – заметил Тируитт, – и, как мне кажется, вы и ваше начальство можете немало сделать для того, чтобы все устранить, если, конечно, вы решите сообщить им то, о чем я вам сейчас расскажу. Если они закинут агента в мою комнату, например прямо ко мне в постель, а другого поставят так, чтобы он смог убить Перона по прибытии, все еще можно ликвидировать. Но им придется решать прямо сейчас, а я уверен, что они не смогут это сделать сразу, если только вы не позвоните им незамедлительно, не начнете кричать, не вобьете в них осознание, что действовать надо незамедлительно. И здесь решение за вами: достучаться до них или позволить событиям развиваться своим чередом. Выслушайте меня и поступайте как знаете. В конце концов, мистер Растигеват, как вы сказали, это моя жизнь, но ваш мир. Вы должны решить, что сохранить. Поэтому я предлагаю следующее: я объясню вам, почему Перон поступил именно так, а не иначе, почему я решил перейти на его сторону, а затем попрошу вас не вмешиваться – но дам шанс вмешаться. Вы сможете выйти отсюда и позвонить в штаб-квартиру ФБИ. В таком случае я не стану вам препятствовать.
– А почему? – спросил я. – Вы уже несколько раз сказали нам, что одобряете действия Перона. – Если честно, я считал, что уже слишком поздно. Штаб никогда не одобрял действия сразу, чем вечно разочаровывал своих агентов. – Почему вы позволите нам выйти отсюда, связаться с начальством и запустить кризисную миссию, чтобы остановить вас?
– Полагаю, все дело в своеобразии моих вкусов. – Он вздохнул, а потом взглянул на нас, сначала на Хорейси, потом на меня. – Вот только… Меня интересует одна идея, идея согласия. Полагаю, вы бы сказали, что такова особенность математического разума: взять неопределенные концепции, вроде «очевидности», «трудности» или «сложности», и дать им точное определение. Мне интересна сама мысль заставить кого-то согласиться с этим… последовать за идеей Перона, которая, по моему разумению, верна.
– Перон получил чье-то согласие на конец света? – спросила Хорейси. – Чье? Как он мог…
– Я думаю, что Перон сделал поразительное и верное суждение о том, что необходимо сделать и почему. Для его исполнения он похитил меня, а также совершил ряд других преступлений против моей личности, но полностью зависел от моего согласия сотрудничать; если бы записи не убедили меня в его правоте, вся схема Альвареса рухнула бы.
– А те одиннадцать человек тоже согласились умереть? – спросил я. – Согласились никогда не быть блестящими, уважаемыми учеными, которыми могли стать?
– Нет. И это еще одно доказательство в моих доводах против всего этого, понимаете? Эта затея приводит меня в замешательство, так как я хоть и великолепный математик, но в вопросах этики нахожусь с вами на одном уровне. Поэтому я полностью уверен в своих выводах, но ничуть не уверен в предпосылках. Тем не менее я восхищаюсь тем, что совершил Перон, тем, как он это сделал, а потому, насколько мне позволяет собственное разумение, я постараюсь поступить так же. – Он встал и, не спрашивая, подлил нам в чашки кофе и виски. Ни Хорейси, ни я возражать не стали; мне, к примеру, сейчас нужно было все тепло, которое я мог получить. – Перон избрал путь, на котором ему было необходимо согласие человека, вынужденного в результате полностью измениться, – то есть меня. Его замысел требовал, чтобы я согласился стать кем-то другим. Как говорится, я – чрезвычайно репрезентативный пример.
– Вы читали труды Гёделя о случайных числах, – сказал я. – Но разве индексальная выводимость не доказывает, что истинной случайности не существует, только хаос и сложность?
– Представьте себе мир, – начал Тируитт, – где науке пришлось развиваться без индексальной выводимости, мир, где науки основываются на повторяемых проверках физических, химических и биологических процессов или на наблюдении за миром. Без одиннадцатой и четырнадцатой теорем вы никогда не узнаете о комплектизонах, а потому не сможете эффективно изучить эти функции. В числах всего, о чем вы знаете, будет всегда оставаться случайный компонент, и вам придется использовать гёделевскую статистику. Возможно, она появится гораздо раньше, чем сейчас. Видите, насколько иной мир мы собираемся запустить?
– Не мы, а вы, – твердо ответила Хорейси. – Я понятия не имею, о чем вы говорите, но вижу, что вы почему-то считаете наше согласие равным согласию миллиарда людей.
– Половина населения Земли – рабы, и еще вам прекрасно известно, как процветает рынок предотвращения самоубийств. Что, если я решу добиться их согласия?
От этого вопроса я замер. Официально рабы не могли дать свое согласие ни на что – так гласил основной закон. Но если перемена в истории сделает раба Свободным – или даже Общинником, а то и Лийтом? Разве любой невольник не даст согласие на такое задним числом?
Я понял, чем Тируитт соблазнился, размышляя над этой проблемой. Это была захватывающая математика. Мне хотелось часами говорить о ней, но у Хорейси на лице показалось выражение, которое я видел довольно часто. Она была на грани срыва, именно сейчас, когда речь зашла о действительно интересной математике, поэтому я счел обсуждение технических подробностей не самой лучшей идеей.
– Так почему бы не получить согласие двух человек, – продолжил Тируитт, – одного Общинника и одного Лийта, глубоко вовлеченных в это дело? Кого мне иначе спрашивать? Всех? А как сложить воедино их мнения? Полагаю мы бы смогли собрать все ответы – сейчас, в Год Благодати две тысячи четырнадцатый, с сорок третьим Ланкастером на троне мира, я располагаю коммуникационной системой, которая позволяет мне связаться с почти миллиардом христиан на всех континентах, с каждым сыном Адама и каждой дочерью Евы, Лийтом или Общинником, рабом или Свободным, эспанцем, расским, франшем, англичанином, а также со всеми малыми народами. Я бы мог использовать эту чудесную систему связи, дабы позвонить каждому них и спросить: «Не хотели бы вы исчезнуть или же стать кем-то совсем другим, потому что мир, что придет на смену этому, будет лучше, пусть вы можете и не понять почему?» Я также не сомневаюсь и говорю сейчас как математик, что мне бы удалось изобрести некий оригинальный способ выражения всех их потаенных мыслей, страхов и надежд путем одной общей мысли, как иногда пытается сделать парламент и как, по утверждениям ученых, делали афиняне и римляне; возможно, процесс будет очень простым, подобным вынесению вердикта судом присяжных. Но почему-то подобная перспектива меня отвращает; я не думаю, что решение, вынесенное на основе поднятых рук, обязательно будет наилучшим, – подобная идея, кажется, может легко стать ловушкой для слабоумных. Решение одного человека или нескольких, умеренно мудрых, милосердных и добрых, кажется мне лучше решения, вынесенного миллионом равнодушных.
Потому я решил следовать модели, которую мне показал Альварес Перон. Я был призван стать тем, кто олицетворяет всех в моем времени и всех, кто придет после, всех, кому выбора не дали; Альварес сказал мне: «Вот мои причины, выбирай», – и я выбрал.
Отчасти мой выбор был продиктован тем, что в нем таилась возможность передоверить некую долю решения вам. Мы находимся в последних днях или неделях от вашего возможного согласия. Если вы не сделаете выбор, то все изменится бесповоротно; если вы полностью согласитесь со мной, то все останется как есть; если же вы примете иное решение, то можете попытаться меня остановить, мы начнем сражаться и увидим, кто сильнее. Но я предлагаю вам двоим – и только вам – шанс, один-единственный шанс отменить мой выбор, так как вы заинтересованы в этом. Вы сейчас олицетворяете тех, кто, возможно, никогда не будет существовать или станет кем-то совсем другим; я расскажу, что будет, если вы исчезнете, и тогда вы решите, стоит ли оно того.
– Решив умереть? – спросила Хорейси.
– Нет, не умереть, – сказал я. Сейчас наступил момент, когда слова вносили путаницу, так как в них сочеталось множество логически противоречивых значений, а для Хорейси значение имели только слова. – Когда душа начинает существовать, у нее нет иного выхода из бытия, кроме смерти, но, когда душа не существует вообще, испытывать смерть некому. Поэтому мистер Тируитт предлагает нам шанс попробовать быть тогда, когда все уймется; существует лишь одно время, и в любой конкретный момент мы либо есть, либо – нет, но перехода – то есть смерти – между существованием и несуществованием мы не испытаем.
Я наблюдал за Хорейси, пытаясь выяснить, понимает она меня или нет, и если понимает, то что чувствует по этому поводу; только я мог прочесть ее мимику, но из нас лишь она знала толк в человеческих чувствах, а по моему мнению, главный вопрос нашего согласия (или несогласия) заключался в том, что по этому поводу должны или не должны испытывать христианские души – а это скорее епархия Хорейси, а не моя.
Она склонила голову, направив в мою сторону не глаза, а уши; ее римановы устройства исчезли, она носила темные очки, скрывавшие незрячие глаза. Рядом с ней на поводке сидел большой пес. Риман. Я вспомнил, так его звали.
– Я слепа с рождения, Растигеват, – сказала Хорейси, – но храню яркие воспоминания о том, какое у тебя лицо, когда ты грустный, или когда отпускаешь одну из своих ужасных шуточек, или когда беспокоишься обо мне. И я пытаюсь удержать каждую деталь, мелочь, но они ускользают. И так будет со всеми?
– Скорее всего, – ответил я.
– Тогда, магистр Тируитт, как вы можете просить нас отдать все это? И как Перон убедил вас в том, что вы сами должны так поступить?
Фрэнк вздохнул:
– Все будет гораздо труднее, чем я думал, а я подозревал, что легко не получится. – Он помедлил, машинально поглаживая обрубок большого пальца, а потом продолжил: – Человек, известный вам как Перон – странно думать, что настоящее имя такого гения окажется навсегда утерянным, – сделал открытие, над которым всю свою жизнь бились Эйнштейн, Копленд и Тьюринг. Перон наконец объединил материю и смысл в одной теории и с помощью нее смог достоверно посчитать саму осмысленность – узнать, сколько смысла содержится в нашем горизонте событий, а также сколько было и сколько могло быть. Я уже вижу, мистер Растигеват, что познания в физике и логике испаряются из вашей памяти, и вы не сможете удержать идеи, способные помочь вам понять меня; поэтому не возражайте, иначе мы лишь зря потратим время.
В основе вещи и идеи суть одно; смысл в душе и каузальность во вселенной суть одно. Перон расколол этот невозможный орешек, – если я останусь здесь и проживу достаточно долго, то с большим трудом доберусь до точки, которой достиг он, но глубоко сомневаюсь, что появится хоть кто-нибудь, кому я смогу передать это знание. И в результате Перон выяснил, что христианская Европа совершила ужасную ошибку: когда Генри Шестой Английский стал Генри Первым, королем всего света, и повелел, чтобы мир либо был под властью папы, либо гнил в земле, а его воздушные корабли начали Великую чистку, дабы создать пустоту, где могли бы расти христиане Европы… он делал лишь то, что совершила бы любая цивилизация его времени… он не чувствовал зла или греха, не видел причины хотя бы немного поразмыслить над своими деяниями. Несколько тысяч сохраненных тел в сосудах с формальдегидом и по большей части нечитаемые книги этих народов, ибо у них были книги, да и те сберегли, лишь прислушавшись к мольбам Максвелла, – это все, что осталось, но даже в помыслах своих люди того времени не хотели сохранить больше.
Хорейси, казалось, собралась, держа оборону, и возразила:
– Халиф, султан, императоры Пекина, Тимбукту или Куско приняли бы такое же решение.
– Это так. Если открыть индексальную выводимость достаточно рано, то любая культура, получившая ее, в результате сотворит для себя пустой мир. Судьба, здесь я согласен. – Тируитт поднял руки, забыв, что из-за каузопропагации его собеседница уже ослепла; я и сам пытался вспомнить название тех огромных, похожих на шары глаз, что когда-то украшали ее лицо, с их помощью она могла меня видеть. Риман грустно и взволнованно ерзал рядом. Старый пес он был с ней всегда, с самого первого дня, когда я встретил Хорейси в академии ФБИ, и кости его уже стали хрупкими и доставляли немало неудобств.
– Итак, – продолжил Тируитт, – Перон выяснил, что Великая чистка уменьшила количество смысла в этом мире практически до нуля, по крайней мере по сравнению с тем, что могло в нем быть. В своем бессмысленном мире вы, люди, прекрасно понимаете друг друга, ибо самый жалкий раб в антарктических угольных шахтах имеет больше общего с императором в Ницце, чем два моряка на берегу в мое время. В вашем мире можно отправиться в путешествие по любому маршруту и не найти ничего, что могло бы вас удивить. Вы ведете войны для того, чтобы число погибших позволяло реорганизовать популяцию, ваша эффективность в смерти невероятна, но вы вкладываете в сражение не больше страсти, чем мальчишки, играющие в футбол в мое время. Я видел записи вашего Нюрнбергского процесса, видел, как судьи пожимают руки обвиняемым, понял, что Европу лишь подобающим образом сократили; я взломал имперские архивы, читал о решениях устроить голод или начать резню, для того чтобы держать население на приемлемом, по мнению императора, уровне. Даже вы, мистер Растигеват, недавно увидели то, что знаменует конец света, и хотя жаждете уюта, что дарит вам присутствие вашей подруги, все равно очень волнуетесь – не так ли? – об отчетах, которые предстоит составить.
– Да, – сказал я, – а также о том, что, если я вдруг брошусь к ней на помощь, кто-то может понять, что я к ней эмоционально привязан. За это ее казнят. Но как вы узнали? Вы следили за мной?
– Разумеется. Уже некоторое время. Как и большинство Лийтов, вас воспитали так, что вы не обращаете внимания на рабов; искусный невольник вроде Лео может ходить за вами, не опасаясь обнаружения. Я бы не смог провернуть подобное с мисс Хорейси, так как, несмотря на поколения генетических исследований, ваши странные останки культуры не смогли произвести собаку, распознающую общественные классы.
Я чувствовал себя так, словно поддел аккуратно прибитую часть моей души, посветил фонариком внутрь, а там оказались какие-то крохотные белые твари, которые корчились и дурно пахли.
– А что, если мы ничего не сделаем? – спросил я.
– Индексальную выводимость, скорее всего, не откроет ни одна цивилизация – пока я не дам ее миру, когда изменения улягутся. Еще одна часть свободы, в которую, как видите, я верю. Люди должны воспользоваться ею; я всего лишь прошу, чтобы для начала они стали хоть чуть-чуть мудрее, дабы не стереть поспешно весь смысл из мира.
– А неужели смысл – это настолько хорошая вещь? – спросила Хорейси.
Он пожал плечами:
– А существование?
– Вы просите меня пожертвовать своим.
– Это так.
Хорейси встала:
– Растигеват, думаю, мы уже достаточно услышали. Давай выясним, держит ли он слово.
Тируитт не стал нас останавливать, похоже, он действительно держал слово. Я думал о том, сколько времени осталось, прежде чем наш выбор окончательно станет бессмысленным. Я думал о том, почему Хорейси не позвонила в ФБИ с мобильного прямо из офиса Тируитта, а потом поймал себя на том, что помню о мобильных телефонах.
– Ищи телефонную будку, – сказала она. – Бог знает, осталось ли у нас время.
Она крепко взяла меня под локоть – еще недавно это казалось таким странным, чудесным ощущением, которое только начало мне нравится, но уже через день, неделю или месяц ее ладонь на моем предплечье станет вполне обычным делом. Как иначе ходить слепому человеку?
– Я помню, что говорила о том, как ты выглядишь, – сказала она, – но теперь я не понимаю, как узнала об этом, и я…
Ее рука дернулась, и Хорейси упала рядом со мной. Я склонился посмотреть, что случилось.
Риман громко заскулил и попытался вытащить поводок из-под ее тела; в его шерсти виднелась кровавая дыра размером с мой кулак, а потом я увидел пулевое отверстие прямо над ухом Хорейси, за секунду до того, как почувствовал укус в икру.
Я перекатился вперед, не поднимая головы, уже понимая, что стреляли из-за ряда припаркованных машин с другой стороны улицы, но большая часть мозга блокировала любые мысли, так как смерть Хорейси была непереносима. Еще одна пуля просвистела где-то надо мной, и я скрючился за пожарным гидрантом, стоящим вплотную к телефонной будке. Они создавали видимость защиты. Я вырвал пистолет из потайного кармана, тот самый, который Лео не нашел при обыске (тогда это был еще не пистолет, правда?); заметил движение между машин, выстрелил и с удовлетворением услышал чей-то стон.
Над линией стальных крыш показалась голова, когда второй стрелок кинулся на помощь партнеру. Я подсчитал все, насколько мог точно, определил, куда тот пойдет, и выпустил вторую пулю.
Вышло даже лучше, чем я ожидал; по какой-то неведомой мне причине человек высоко подпрыгнул, перемахнул через следующую машину, и снаряд вошел прямо ему в горло. Я присел, выжидая, и подумал. Машины. Эти маленькие грузовики для перевозки людей называются автомобилями. Я видел их всю свою жизнь, а тот, за которым сейчас (я надеялся) валялись два трупа, носил имя «Пакард Тандерберд».
Риман все еще барахтался, теперь он просто скулил, теряя силы, и то пытался вырвать поводок из-под тела хозяйки, то лизал ей лицо и тыкался в нее носом. Кроме него да еще отдаленного шума двигателей, вокруг стояла тишина.
Люди решат, что тут идет разборка между бандами. В какой-то мере так и было. У меня появились воспоминания о том, что мы с Хорейси были любовниками. Скоро память станет реальностью, и я стану тосковать по ней еще больше, чем сейчас.
Мои ноги и душа бежали наперегонки, соревнуясь, кто же первым окончательно меня подведет.
Скоро сюда прибудет множество начальников. Последние пару секунд никто не стрелял, но те, с другой стороны машины, уже точно должны были понять, где я нахожусь. Я прыгнул вбок от своей безопасной позиции, но выстрелов не последовало. Нога жутко горела, в ботинок натекла кровь, я заковылял через улицу; чуть не упал, когда меня по широкой дуге обогнул фургончик с мороженым (фургончик с мороженым? Я неожиданно вспомнил один такой, из детства им еще управляла… чернокожая женщина? Она называла меня «дорогушей»!).
Воспоминания бились в моем разуме, как разъяренные вороны, но я оттолкнул их прочь. Мужчина, которому я попал в шею, умер, а второму пуля пришлась в район подвижных ребер, и сейчас он с трудом дышал, пуская розовую пену изо рта; похоже, даже не заметил, когда я распахнул ему пальто. Жетон, как у меня, только теперь ФБИ стало ФБР – и что же означала эта аббревиатура?
Не важно. Выли сирены. Я большими шагами, покачиваясь, вернулся на улицу, протянул жетон перед машиной с полицейскими, выкрикнул какие-то нечленораздельные приказы и заставил их отвести меня обратно к Тируитту.
Коп открыл дверь, я залез внутрь. Сказал, что офицеров ФБР подстрелили преступники, засада на наркоторговцев накрылась, и приказал торопиться. Он быстро все изложил диспетчеру, пока мы неслись по Даунинг-стрит.
Я помнил, что у Брока был какой-то банк, но смысла этого не понимал. Было очень странно чувствовать, что это моя первая поездка на атуйосмобиле, но воспоминаний хватало, поэтому я приказал:
– Это чрезвычайно важно, офицер, давайте, газ в пол и не жалейте сил.
Уже не помню, как убедил его не следовать за мной и не вызывать подкрепления.
Когда я, шатаясь, прошел мимо прилавка и направился в коридор к офису Тируитта, Лео и Бригд последовали за мной, лихорадочно пытаясь убедить меня не ходить туда, и тут я зацепился ногой за ковер, боль в икре, казалось, дошла прямо до мозга, и я упал навзничь. Даже не думал, что пол может так больно ударить, вроде и расстояние до него было маленькое. Я потерял сознание и затих.
– Саймон Растигеват, вы меня слышите?
Я знал этот голос – Тируитт.
Точно он. Я открыл глаза. Он склонился надо мной, сидя на стуле рядом с кроватью.
Потом я увидел иглу в моей руке; Тируитт проследил за моим взглядом:
– Простите, необходимость на случай, если вы захотите сделать выбор. Помните о том решении, которое я вас попросил принять?
– Да. – Ко мне многое вернулось – но не столько, сколько бы мне хотелось.
– Боюсь, за вас его приняли идиоты, которые, похоже, сочли, что вы переметнулись на мою сторону или нарушили режим безопасности, или они во что-то еще поверили в тот краткий период, когда смысл стад пробиваться повсюду. Поэтому они не стали с вами разговаривать и задавать вопросы, а послали команду убрать вас. Я очень рад, что человеческая раса не осталась навечно в этой истории; там, наверное, было очень неприятно. Но сейчас все мы, вся вселенная, находимся в стадии перехода; каждый час Интернет – для вас межсеть, но вы это и так скоро поймете – наполняется новой сложной историей, а в мире появляются миллиарды новых людей, и…
Он стал серым и размытым, а потом я понял, что и мир вокруг тоже расплылся. Тируитт дернул за иглу в руке, и я вскрикнул от боли.
– Извините, приходится так делать, чтобы удержать вас здесь. Потому и разбудить вас пришлось. – Ему как будто было нехорошо; похоже, Тируитт считал, что игла причиняет мне большие мучения, чем на самом деле. Я хотел подбодрить его, но сил у меня не осталось.
Впрочем, Фрэнк, судя по всему, и так решил, что я его простил, а потому начал задавать вопросы:
– Что вы помните? У вас шок. Вы вломились к Броку три дня назад. Кстати, спасибо; копы отставали от вас всего на двадцать минут и шли явно не за вами. Как я уже говорил, за это время мы перепрыгнули через множество крайне неприятных вариантов прошлого.
– Хорейси погибла, – сказал я. – Еще до того, как я склонился на ней и увидел входное отверстие от пули. Бедный Риман: в него тоже попали, он, кажется, умирал и вдобавок мучился от горя из-за хозяйки. – Я понимал, насколько странно и глупо это было, но никак не мог выбросить из головы пса. Почему-то он казался мне реальнее смерти Хорейси… нет, только он и был реальным в смерти Хорейси. – Я и сам буду по ней тосковать.
Я взглянул на Тируитта и продолжил:
– Непонятно, но я помню старый мир. Помню, что мы делали раньше. Но чувствую, как новая вселенная призраком надвигается на меня, проявляется по краям, словно вспоминаю другую реальность, где всегда жил.
– Вы существовали отдельно от людей слишком долго, – объяснил Тируитт, – по крайней мере, по меркам темпоральных изменений.
– Темпоральных изменений?
– Счетчика событий. Вы помните, кто я такой?
– Да. Вы… Фрэнсис Тируитт. Фрэнк. Безухий. В истории, откуда я, э-э-э, пришел, вы были… кем-то вроде Ньютона или Эйнштейна?
– Уже лучше. – Он улыбнулся. – А здесь я кто?
– Мой лучший аспирант. Боже, а я – профессор математики. Причем хороший; я сейчас без труда вспомнил тридцать лет занятий.
Мы оба рассмеялись, пусть и не без грусти. И это я тоже вспомнил: Тируитт был тем редким человеком, который считал мои шутки смешными. Как и Хорейси.
Но она действительно умерла, а мы с Тируиттом действительно остались в живых, но были… не здесь. Мы были сейчас.
Странно до боли, словно одна память – галлюцинация, а другая – реальность, и у меня нет никакой возможности определить, какая из них какая.
– А теперь вы… математический психолог? Тут и такая штука есть?
– Сейчас есть. И всегда была, по меньшей мере последние сто двадцать лет. Или примерно тридцать один час, в зависимости от того, что конкретно вы считаете. – Он пожал плечами. – И я помню об индексальной выводимости, но плохо представляю, что с ней делать. А вы о ней помните?
– Вы уже послали мне с десяток длинных детальных электронных писем, объясняя ее или стараясь объяснить. Трудная штука. Я могу добраться до нее через глубинную структуру чисел, и просто стараясь понять, уже… хм. Да я теперь и сам профессор математики. Ах да, я уже говорил об этом.
– Один из одиннадцати. Одиннадцати профессоров математики, которые хотели поработать со мной над теорией индексальной выводимости. Точнее, вы намереваетесь стать одиннадцатым, так как мне нужен такой специалист по теории чисел. Но вам нужно встретиться с остальными десятью, причем как можно скорее, а также со многими другими людьми. А вы всегда предпочитали жить отшельником.
– Вот это я точно помню. Полагаю, если мне захочется работать над этой теорией, придется встретиться со многими людьми… в смысле, вживую встретиться. У меня так много друзей в Сети.
– Много, и вы даже можете провести всю работу с группой онлайн. Я сейчас не об этом. Вам нужно заняться этим здесь – и сейчас, я имею в виду – сейчас разговаривать и общаться, потому что иначе вы исчезнете, да уже чуть не испарились, но я успел провернуть иглу в вашей руке. Принцип непоследовательности все еще работает. Когда людей мало, самое простое решение – оставить нам воспоминания, если только мы будем обсуждать их исключительно между собой.
Как-то глупо и совершенно неожиданно я произнес:
– Я буду скучать по работе в ФБИ. И я очень, очень скучаю по Хорейси.
Я почувствовал, как подступают к глазам слезы, а Тируитт взял и спокойно вытер мне лицо платком.
– Как давно вас кто-то касался?
– До вас? Только Хорейси время от времени. Мне приходилось ждать, пока она это сделает. Сам я коснуться ее не мог, даже попросить не мог. А мне так нравилось, но я даже не имел возможности ей об этом сказать.
– Я помню, как все было в том, другом настоящем, – сказал он, кивая, словно этот факт многое значил. – Видите, как и я, вы сохранили память и теперь немало помните, словно яркий сон или любимую детскую сказку. Это наименее энергозатратный и наиболее стабильный способ существования. И вы сможете записать эти видения, прежде чем они поблекнут, или обсудить их с теми, кто тоже о них помнит.
Я потер лицо:
– Не знаю, захочу ли… вы знаете, как это было глупо, что я никогда не мог сказать ей… я всегда хотел сказать Хорейси кое о чем, а теперь даже имя ее смогу произнести только в разговоре с вами, да еще с несколькими людьми.
– А вы помните, почему не могли с ней поговорить?
– Недуг, со мной что-то не так, я не понимаю, что происходит с другими людьми, вижу их неправильно…
– Ах да, это… В этой реальности мы только начинаем видеть способы, как исправить вашу проблему или обойти ее. А там никто даже не пытался, ведь это было одно из отличий Лийтов, так же как худоба, длинные тонкие пальцы, абсолютный слух или светлые волосы. Но существовала очень простая причина, по которой вы не могли беседовать с ней по душам, а она могла демонстрировать, что хочет доставить вам удовольствие…
Я почувствовал, как на меня снисходит озарение:
– Лийт. Я был Лийтом, а она Общинником. Если бы я прямо рассказал ей о своих чувствах и кто-нибудь услышал мои слова, они бы убили ее. А теперь Лийтов нет, Общинников нет, и все в принципе…
– Свободны. Без всяких заглавных букв. Все другие категории – Благородные, Лийты, Общинники, даже рабы – исчезли. Теперь свободен каждый. Пожалуйста, останьтесь. Мне нужны люди, которые помогут вспомнить, – нам нужны, всем тем, кто еще помнит, нам нужна помощь, чтобы вспомнить еще больше.
– Остаться?
– Сделайте усилие. Говорите с людьми. Встречайтесь с теми, с кем общались только по Интернету, беседуйте с незнакомцами, идите к людям.
– А мне нравилось так себя вести, когда я работал на ФБИ.
– Продолжайте в том же духе. И действуйте. Последние несколько часов вы лежали без сознания и начали блекнуть, так же как в момент, когда я ткнул вас иголкой. Потом вновь обретали реальность, исчезали снова, каждый раз все дольше и все основательней. Судя по моим достаточно скороспелым выводам и тому, что я помню о теории одной из версий Эйнштейна, сейчас вы балансируете на некой грани: если вы выйдете в мир, то принцип несовместимости изберет самый легкий способ разрешения ситуации, наименее энергозатратный для всех измерений. Он позволит вам жить в состоянии полимнемонии, как я это называю, вы станете человеком с несколькими противоречащими друг другу наборами воспоминаний. Но если вы не станете поддерживать связи с другими людьми, то вселенная, выбрав путь наименьшего сопротивления, сделает так, будто вас никогда не существовало.
– А вам-то какое дело до меня?
– Ну, – ответил Тируитт, – мне бы пригодились ваши таланты. Здесь, в мире без индексальной выводимости, ваше обучение не остановилось, и вам еще есть о чем узнать и что практиковать. Поэтому мы можем использовать вас внутри группы, коли вы заинтересованы только в очевидной практичности. Опять же не надо забывать о хорошей компании, людях, с которыми можно побеседовать. Мне бы хотелось поговорить с тем, кто знает, что есть реальность, чистый эгоизм, иначе я тоже стану очень одинок. И наконец, теперь, когда вы пробудились и эмоционально более стабильны, я бы хотел кое-что увидеть. – Он повернулся к двери и крикнул: – Мисс Хорейси, я думаю, он уже готов присоединиться к нам.
Послышался изнуряюще медленный скрежет и удар; через мгновение я пойму, что же всегда казалось мне неправильным и неотвязной мыслью постоянно вертелось в голове. Причина, по которой я связывался с Хорейси только по… Интернету, не межсети.
На секунду я словно повис между небом и землей.
Скребущий звук ускорился, мое сердце учащенно забилось ему вслед. Я уже улыбался, вспоминая то, что всегда знал, и сел в кровати. Я чувствовал себя очень хорошо.
– Давай, – воскликнул я. – Наконец время пришло, Рут.
– А что еще могло прийти, Саймон?
Смеясь, я встал ей навстречу. Тируитт не дал мне упасть – я все еще хромал из-за раны в ноге – и помог пройти вперед. Как и множество раз до того, я вновь простил ему самодовольную усмешку.