Маша ждала от третьего отряда любых злодеяний, любых каверз и оскорблений.

Но вот уже прошло два дня, как она в лагере, уже два дня она работает вожатой, а никаких особенных трудностей нет и в помине. Ребята как ребята. Она уже знает всех по именам, успела провести все полагающиеся выборы… Девочки с первого же дня доверчиво виснут на ее руках, а мальчишки спрашивают, что такое бумеранг и чем он отличается от томагавка. Гм, действительно, чем?..

И рожицы у всех милые, доброжелательные, так что Маше совсем не ясно, почему сбежала предыдущая вожатая, которая работала здесь в июне, в первую смену. Спрашивать у ребят, наверное, непедагогично.

Воспитателем в отряде работает Виктор Михалыч. Этот Виктор Михалыч не намного старше Маши и к воспитанию детей имеет весьма далекое отношение. По правде говоря, воспитателем третьего отряда он только числится, а на самом деле тренирует лагерную футбольную команду, потому что физрук в футболе ничего не смыслит — он только разрядник по плаванью.

Виктор Михалыч Маше нравится, как, наверно, любой молодой девушке понравился бы симпатичный длинноногий паренек. Маша с удовольствием общалась бы с ним почаще, но она видит его только на линейке и в столовой.

Фактически она одна на сорок душ — и вожатый, и воспитатель, и нянька. Это, может, даже и лучше, потому что иначе бы она стеснялась Виктора Михалыча и вела бы себя с детьми так же, как вела с семиклассниками своей школы в присутствии их классной руководительницы. Ох уж те семиклассники…

Машина комнатка находится как раз между спальнями мальчиков и девочек. Фанерные стены не до потолка, поэтому слышно все, что делается в спальнях. До ребят не доходит, что Маша их слышит, поэтому нередко она узнает кое-что и про себя. Странно: и тут ничего дурного.

— Клевая эта вожатая, правда?

— Ага. И фигурка, как статуэтка.

Маша фыркает в подушку. Вот ведь, оказывается, даже фигуру рассмотрели. Мужчины.

— И в парах ходить не заставляет…

— Ага, и по головам, как баранов, не считает:..

Знали бы они, как Маша боится ходить с ними на прогулки… Она действительно их не выстраивает и по головам не считает, но каждую минуту чувствует ответственность за них и про себя не только головы, но руки, ноги, глаза и носы пересчитывать готова. Вот ведь и не знала, как это важно — не показывать, что ты дрожишь за каждого. Надо учесть.

В спальне девочек разговор совсем о другом.

— Оля, а Оля, а ты в кого влюблена?

— Ни в кого.

— Бессовестная, теперь твоя очередь сказать. Все сказали, а ты молчишь.

— Вот и молчу.

— Нахалка.

— Девочки, спать! — не выдержав, кричит. Маша из своей комнаты.

Девочки ненадолго затихают. Потом опять громкий шепот:

— А я знаю, ты тоже в Женьку Лобанова, только ты молчишь.

— Конечно, и она в Женьку… Уж все в Женьку, а ты что, не такая, что ли?

— Ну и в Женьку, а вам-то что.

Машу так и подмывает сказать, чтоб они написали этому Женьке коллективное письмо.

— А я анекдот знаю! — слышится у мальчиков. — Лежит заяц на берегу, а слон купается…

— Знаем мы этот анекдот. Лобан рассказывал.

— Какой Лобан?

— Не был в первой смене, так молчи. Женька Лобанов. Он много чего знает.

— Он еще приедет, завтра или послезавтра. Он с отцом на охоту уехал, ему разрешили опоздать.

— Лобан приедет — дело будет. Из-за него та воспиталка от нас смоталась.

— А чего?

— А того. Он нам всякие случаи рассказывал, а она ворвалась да как завопит: «Почему не спите?!» И отправила Лобана среди ночи зубы чистить. Это она так называла. В одних трусах. А он ушел и не вернулся. Его потом полдня искали, а он в сушилке, оказывается, спал.

— Во дает!

— Он такой, он никого не боится.

Что-то слишком много и в той, и в другой спальне говорят про этого Лобанова. Маша подумала о том, что рано, наверное, успокоилась. Вот приедет этот Лобанов, и тогда начнется. Да и начальница как-то странно предупреждала…

В спальне мальчиков возня. Ясно. Кидаются подушками. Маша встает и идет в спальню.

— Ребята, не кидайтесь… Спать пора…

— Что мы, маленькие, так рано спать?

— А случаи можно рассказывать?

Откуда Маша знает, можно или нельзя? Наверное, нельзя. А почему, собственно? Начальница говорила, что нельзя позволять разговаривать после отбоя, — так ведь сразу-то не уснешь. Наверное, можно разрешить. А вдруг это будет дешевый авторитет? Так ведь все равно не спят.

— Можно, — на свой страх и риск говорит Маша.

— А вы не знаете? — спрашивают из темноты.

Маша лихорадочно думает. Ну не про Черную же руку им рассказывать? Да и забыла давно. Из всех страшных историй вспоминается почему-то только пушкинский «Жених». Потому что стихи легче запоминаются.

— Расскажу, только потом спать, ладно?

— Ладно. Только вы сядьте.

— Ко мне.

— Нет, ко мне.

— Тише, ребята, она будет каждый вечер по очереди у каждого сидеть.

Маша садится на крайнюю койку. Ага, это Андрюшка Новиков, интернатовский. Забавный такой хомячок, добродушный. Дружит с Ленькой Ивановым, вечно заступается за него.

Полная тишина. Все ждут.

— «Три дня купеческая дочь Наташа пропадала»…

Маша говорит тихо, таинственно. Ребята слушают, затаив дыхание. Когда она кончает читать, некоторые уже спят.

— Вы и завтра на моей койке сидите, ладно? — тихо шепчет Андрюшка Новиков.

— Спи.

Маша ходит между коек, поправляет сползшие одеяла.

— И мне, — говорит Андрюшка.

Маша подтыкает и ему одеяло, а он вдруг неожиданно прижимается лицом к ее руке. Совсем на секунду.

«Не может быть, чтоб все было так хорошо, — думает Маша. — Неужели и правда они полюбят меня?»

Все хорошо действительно не бывает. В дверях спальни Маша сталкивается с призраком в белом халате. Начальница.

— Во вторую беседку, летучка, — говорит начальница тоном, ничего хорошего не предвещающим.

* * *

Маша лучше всех знала литературу, как орешки щелкала задачи по тригонометрии, а на истории и географии ее всегда вызывали к доске, если приезжали представители из роно.

И все же отличницей она не была; много, слишком много энергии уходило у нее на то, чтобы научиться вещам, которым при всем старании научиться она не могла. Зачем-то ей надо было играть в баскетбол, хотя рост у нее был совсем не баскетбольный. Зачем-то Маша рвалась ходить на лыжах и даже отважно прыгала с трамплина, хотя за несколько лет ни одного разу не прыгнула так, чтобы не упасть. Если она играла в волейбол, зрители забывали болеть за свою команду: они только и делали, что смеялись над Машей.

Не то чтобы она была неуклюжей толстухой, совсем наоборот. Ноги у нее были длинные, рост, хоть невысокий, но вполне нормальный, выносливости хватало. Просто была в ней какая-то еще подростковая незавершенность, скованность в ее вечно поднятых плечах, внутренняя робость. Именно робость, но не страх.

Вообще, можно было подумать, что Маша из тех неудачников, над которыми все подтрунивают и снисходительно посмеиваются. Нет, это было не так. Ведь Маша умела делать такое, чего не умели многие другие. Она умела прощать, она умела не сплетничать, умела помогать другим, выслушивать всех, кто в этом нуждался, умела хранить чужие тайны. Она могла вместе со всеми ребятами сбежать с урока в кино, но когда другие врали и выворачивались — говорила правду. И, странное дело, ребята ей это прощали, и им самим становилось стыдно. Мальчишки уважали ее и признавали полностью. Наверное, именно поэтому девчонки, слегка к ней ревнуя, и называли ее «Умной Машей с вымытой шеей».

Ревновали они напрасно — Маша еще не осознала себя взрослой девушкой, еще не задумывалась о своей внешности и даже не остригла тощую косицу, как это давным-давно сделали другие. Правда, ей уже было ужасно неловко, когда мама при посторонних заботилась о ней, как о дошкольнице. И вообще Маша хотела «доказать родителям»… Что хотела доказать? Толком сама еще не знала.

Учителя, которые после окончания школы давали ей характеристику в институт, долго думали, что написать.

— Литературу знает, но, кажется, всех писателей любит одинаково, — сказала литераторша.

— Не по возрасту рассудочна, — сказал историк.

— Слишком спокойна, пожалуй, — сказал математик.

И вдруг до этого молчавший физрук грустно подумал вслух:

— Такие спокойные чаще других умирают от разрыва сердца.

Все замолчали, каждый вспомнил о Маше свое, и характеристику ей выдали самую лучшую.

— Только в педагогический, и только на заочный, — сказала Маша дома.

Мама грозила «неизбежным инсультом» (который якобы произойдет у нее) и «неизбежным инфарктом» (который якобы произойдет у папы).

— Только на заочный, — повторила Маша твердо. — Экзамены осенью, а пока что я еду вожатой в пионерский лагерь. Поезд завтра в десять утра. И никаких провожаний, никаких, мамочка, инсультов, никаких инфарктов. Вещи тоже соберу сама.

И утром она уже стояла у Варшавского вокзала, у колышка с табличкой «Отряд № 3».

Очень многие девочки с ровным характером (да и не только с ровным) с детства мечтают быть учительницами. Позже это часто вытесняется другими увлечениями. Маша тоже когда-то «учила» кукол, нацепив на нос мамины очки и взяв в руки папин портфель.

Может быть, желание стать учительницей прошло бы у нее так же, как и у большинства. Но этому помешали некоторые обстоятельства.

Когда Маша училась уже в десятом, к ним в класс пришла старшая пионервожатая и сказала, что ей нужны комсомольцы — вожатые для пионерских отрядов. Желающих не оказалось, и Маша, привыкшая брать на себя любые общественные нагрузки (иногда самые неудобные), согласилась пойти в отряд седьмого класса. Она почему-то считала, что со старшими будет легче поладить.

Конечно же, зря она считала так.

Уже вполне оформившиеся девушки и юноши с пробивающимися усиками были плохим материалом для педагогических опытов. К тому же в классе было двое второгодников, почти что Машиных ровесников, и они не могли относиться к ней серьезно.

Может быть, она и смогла бы добиться уважения к себе, как добилась этого в своем классе, но этому мешали многие причины. Вожатские семинары обучали «перспективному плану», «плану на четверть, на месяц», и т. д. Стоило только Маше появиться за учительским столом и сказать первую фразу: «А теперь обсудим план», — как в классе поднимался рев, свист и топот.

На шум являлась классная руководительница и, подняв всех с мест, заставляла ребят слушать Машу дальше, стоя чуть ли не по стойке «смирно».

Единственное, что всегда проходило для Маши удачно, так это сборы лома и макулатуры. Она честно лазала со своими пионерами по дворам и помойкам, обходила чужие квартиры и могла похвастаться, что вымпел «За труд» седьмой класс получил не без ее участия.

Потом отпетые второгодники начали оказывать ей особые знаки внимания, приглашать в кино, и Маше пришлось, сославшись на подготовку к экзаменам, отказаться от столь почетной нагрузки.

Но, поскольку она была человеком, который лезет именно туда, где ему почти невозможно добиться успеха, неудача в отряде только подзадорила ее. Что-то ей в этом деле понравилось, а поскольку других планов на будущее пока не было — она выбрала педагогику.

Прежде всего был прочитан Макаренко. У Макаренко все получалось, даже самое трудное. По крайней мере, было очень здорово читать об его удачах, а когда дело касалось неудач — сказано было мало, да Маша, по правде говоря, старалась пропустить эти места. Потом был прочитан комплект журнала «Вожатый» за последний год. Тут все выглядело легко и ловко. Везде говорилось о мудрых, находчивых педагогах, об исправлении «трудных», о «почетной профессии».

Но реальная встреча с семиклассниками опровергала все педагогические теории. Иногда Маша думала даже, что, наверное, беспризорники двадцатых годов — ягнята по сравнению с теперешними «информированными, некоммуникабельными» школьниками.

В райкоме ей предоставили выбор: первый отряд (старшие) или третий (двенадцатилетние). Что такое старшие, Маша уже знала, поэтому выбрала третий отряд. Ее предупредили, что отряд трудный, что вожатая, которая работала в нем первую смену, отказалась и от отряда, и от работы вожатой вообще, что в отряде много интернатских детей.

Но Маша не была бы сама собой, если б не пошла в этот романтический третий отряд. Не зря же она прыгала с вышки и рисковала сломать шею на трамплинах.

— Вы много чего не знаете. Надо спрашивать. Из-за вас летучка задержалась. Я вынуждена была за вами идти. Вам известно, что отбой в десять?

— Да.

— А сейчас половина одиннадцатого, а ваши дети только уснули. Вы рассказывали им на ночь какую-то чушь.

— Это не чушь, это Пушкин.

— Меня это не интересует. В десять все должны спать.

— Но они все равно не уснут ровно в десять, — возражает Маша, не обращая внимания на то, что другие вожатые и воспитатели подмигивают ей, чтоб молчала.

— Нам привезли детей, а мы вернем психов…

— Пушкину и Гоголю тоже рассказывали страшные сказки, они же не стали психами. — Маше кажется, что говорит она вполне резонно.

Только все почему-то смеются.

— А мы не Пушкиных воспитываем, а пионеров… И вообще, вы много говорите. Все свободны.

— Ну и дура ты, — говорит потом Маше Виктор Михалыч. — Нашла с кем связываться. Она же вобла, а не человек.

— Так я же ничего такого не сказала.

— А ты вообще молчи. План я тебе буду составлять. Напридумывать можно будет что угодно, а выполняют или не выполняют, ей неинтересно. Этого она не проверяет.

Поддержка Виктора Михалыча Маше приятна. Она даже подумала, не влюбиться ли ей в него. Он очень похож на одного мальчика, который учился с ней в одном классе. Только тот слишком важничал. Может, прямо сейчас влюбиться?

— Какая ночь! — восклицает Маша.

Ночь, действительно, прекрасная, но в своем голосе Маша чувствует фальшь.

— Давай на качелях покачаемся? — предлагает Виктор Михалыч.

Маша давно уже поглядывала на эти качели, да ведь неудобно же как-то при детях взрослой тете залезать на качели. А ночью, наверное, можно?

И они забираются на качели и беззвучно взмывают вверх, опускаются вниз.

Черные сосны на фоне белого неба кружатся над ними, теплый ветер шевелит волосы.

Засыпая, Маша думает, что все на свете чудесно. Все прекрасно и удивительно.

…Раз, два, три, четыре, пять. Одного недостает. Купчинкин. Опять он.

— Ребята, где Купчинкин?

— А он на линию пошел.

— Как на линию?

— Гвоздь под поезд подложить, кинжал сделать хочет.

Маша мчится под откос, потом взбирается на насыпь. Так и есть, этот Купчинкин сидит на путях и роется в карманах.

— Купчинкин!

— Чего?

— Ты что, очумел?

— А чего?

— Я ж тебя убью сейчас. Кто тебе позволил на линию выходить?

— Да чего вы так волнуетесь, я ж еще не покойник, — спокойно и доброжелательно говорит Купчинкин.

С каким удовольствием Маша выдрала бы его за уши, ну просто руки тянутся.

Вдалеке уже шумит поезд. Маша хватает Купчинкина за локоть.

— Подождите, я гвоздь только положу и уйду.

Купчинкин самый старший и рослый в отряде, но и самый бестолковый. С большим трудом Маше удается оттащить его от путей, стянуть с насыпи.

— Я ж только кинжал хотел.

Маше и страшно, и смешно одновременно. Мимо с грохотом проносится поезд.

— Ух, выдрала бы я тебя, — говорит Маша Купчинкину. — Ребята, все тут? Пошли, на обед опаздываем.

Она идет впереди, стайка ребят следом.

— Купчинкин, следующий раз доведешь ее — облом сделаем, — слышит она за спиной шепот Андрюшки Новикова.

— А разве я довел? Она не разозлилась, она добрая.

— Балбес стоеросовый, она за нас отвечает…

Ох, как надо торопиться. На обед опаздывать нельзя, а то опять будет скандал. Ну ничего, если хорошим шагом…

Хорошим шагом не получается. А все потому, что, оказывается, кроме организованных детей существуют еще и «дикие». Они живут себе на дачах, ходят куда хотят и делают, что вздумается. Война между лагерными и «дикими» идет давно.

Из окопа, оставшегося после войны, неожиданно вылезает орда «диких» и, вооруженная дерном и комьями земли, неожиданно нападает на отряд. «Диких», конечно, гораздо меньше, но они прекрасно понимают свои преимущества: не было случая, чтобы лагерные, понукаемые воспитателями, не давали деру.

— Быстрей! Быстрей! Бегом! — кричит Маша.

Они несутся, а за ними с боевыми воплями бежит жалкая кучка «диких».

И все-таки не зря Маша прыгала с трамплина. Она вдруг резко оборачивается и с криком: «Футболисты, за мной!» (почему именно это ей пришло в голову, она так и не поняла) — кидается на «диких». Мальчишек уговаривать не надо. С криком «Ура!» они несутся на обидчиков. Те улепетывают со скоростью антилоп, хоть их уже никто не преследует. Только отбежав на порядочное расстояние, один из «диких» орет:

— А у вас вожатая сумасшедшая!!!

Мальчишки рвутся в погоню.

— Не стоит, их же меньше, чем нас, — деловито говорит Маша.

Оставшуюся часть пути на Машиных руках висят уже мальчишки.

— А здорово мы их!..

— Как драпали!..

— Мы бы их, как козявок!..

— Я одному дерном по ноге попал…

— Все целы? — спрашивает Маша.

— Все.

— Купчинкин, ты цел?

— В порядке.

— Иди сюда, чтоб я тебя видела.

На обед, к счастью, не опоздали. Только вошли на территорию — горн.

— Быстро мыть руки и строиться…

И все же этот нескладный Купчинкин сделал свое черное дело. Маша обедала, когда к ее столу подошла начальница и многозначительно сказала:

— После обеда — летучка.

С какой стороны ждать беды, Маша не знала. Летучка началась с речи начальницы:

— Бежит по территории взмыленный Купчинкин. Спрашиваю, в чем дело. И он восторженно — понимаете, восторженно! — говорит, что они во главе с Марией Игоревной устроили драку с местными хулиганами… Мария Игоревна, вы понимаете, что вы делаете?

— Да не было никакой драки и никаких хулиганов! — взмолилась Маша. — Просто два с половиной человека местных ребят… или, может быть, дачников, не знаю… кидали в нас дерном. Ну не бежать же было?

— Какую-то чепуху вы говорите. Как это может быть два с половиной человека? Что это значит «с половиной»? Вы меня тревожите, Мария Игоревна.

Виктор Михалыч умирает со смеху, Маша просто боится смотреть в его сторону, так же как боится, что возьмет сейчас и скажет вдруг: «Это вы меня тревожите, Нина Ивановна». У нее просто на кончике языка это вертится.

— Я советую вам задуматься, — сказала на прощанье начальница.

Каким-то образом слух о том, что Машу ругали, проник в мальчишескую спальню. Маша услышала обсуждение этого вопроса, когда вошла в свою комнату:

— Ты, Купчинкин, или псих ненормальный, или предатель. Понял, кто ты?

— Да я же…

— Оправдываться будешь в милиции. Вот как дам сейчас по тыкве.

— Мальчики, прекратите. Он же сказал правду, — Маша заглянула к ним в спальню. — Все умылись?

— Все!

— Спать. И никаких споров.

— Расскажите что-нибудь, а?

— Ребята, устала, спать хочу…

— Ну, пожалуйста.

— Ну чего ты, Купчинкин, пристал. Спать человек хочет. А вечером расскажете?

— Да. Обещаю. Спать. Полная тишина.

Маша действительно очень устала и хотела спать. Прилегла, только прикрыла глаза и тут же провалилась в сон. Проснулась она оттого, что в спальне мальчиков громко разговаривали.

— Вожатая у нас — классная! Она с нами всегда заодно, — рассказывал кому-то Андрюшка Новиков.

— И не злая совсем. И после отбоя рассказывает. Она не хуже тебя умеет…

— Да? А вы, как последние бабы, уже раскисли?

— Что ты, Лобан, она и тебе понравится.

— Посмотрим.

Новый какой-то голос. Ага, видно, приехал тот самый Лобанов, которого Маша так боялась, еще не увидев ни разу. Пришлось подняться и войти в спальню.

— Что за шум, ребята?

— Лобан приехал, — сказал Купчинкин.

Мальчишки не спали, сидели в постелях.

— Это ты Лобанов? — доброжелательно спросила Маша у новенького — низкорослого смуглого черноволосого мальчика.

— Хотя бы.

— Меня зовут Мария Игоревна.

— Очень приятно, — дурашливо раскланялся мальчишка.

Лицо его Маше не понравилось. Жесткое, нагловатое лицо с неопределенно кривящимися губами.

— Ну, располагайся…

— Не беспокойтесь. Я тут все получше вас знаю.

— И побыстрей, — прикрикнула Маша, — сейчас обход будет.

— А вы уже испугались? — едко спросил мальчишка.

Было ясно, что с приездом Лобанова для Маши кончилась спокойная жизнь. Она вдруг почувствовала себя младше этого мальчишки. Ей вспомнился парень из параллельного класса, который однажды вот так же едко и спокойно передразнил ее на комсомольском собрании. Правда, тогда он получил по заслугам от Машиных одноклассников. И все-таки он был ровесником. А этот…

— Чего ты, Лобан, ложись, а то Марии Игоревне опять влетит, — примиряюще сказал Андрюшка.

— С каких это пор вы боитесь, что им («им» подчеркнул) влетит?

— Она хорошая, — чистосердечно ляпнул Купчинкин.

— А я не умывался еще, — сказал Лобанов и начал демонстративно искать в чемодане полотенце.

— Почему не оставил чемодан в кладовой?

— Закрыто было.

Маша была абсолютным нулем для этого Лобанова. Приказывать ему нельзя, он не послушает, получится, что ее приказы вообще можно не выполнять. Это она почувствовала, но заискивать не хотела. Интересно, что бы по этому поводу сказал Макаренко? Макаренко был старше. И потом, он был мужчиной. Кричать бесполезно. Уступить — тоже.

— Не хочешь спать — вон из спальни. Иди к Нине Ивановне и скажи, что ты приехал, — жестко сказала она.

Кажется, впервые за несколько дней работы в лагере она по-настоящему разозлилась. Даже ребята почувствовали это.

— Иди, Лобан, — сказал Андрюшка.

Лобанов пожал плечами и вышел.

В следующую половину дня Лобанов вроде бы не нападал агрессивно, но, когда все слушали «Приключения барона Мюнхгаузена» (на улице был дождь), он демонстративно читал другую книгу.

После отбоя Маша пошла пожаловаться на свою тяжкую жизнь воспитательнице самого младшего отряда Норе Семеновне.

Нора Семеновна — пожилая седая женщина с умными глазами и чуть ироническим изломом бровей. Ее все уважают, и даже начальница не смеет обсуждать на педсоветах ее действия.

— Не знаю, что делать, — сказала Маша, — я, наверное, пошла у них на поводу, поэтому они вроде бы неплохо ко мне относились. А теперь…

— Вы что-то делали против собственного желания?

— Нет. Но я рассказываю им всякое после отбоя, и вообще… никакого воспитания. Я не знаю, как воспитывать.

— Господи, какое счастье, — сказала Нора Семеновна, — вы сами не знаете, какое у вас в руках сокровище… Так много бед оттого, что педагоги думают, будто знают, как воспитывать, и не знают, как сделать так, чтоб их любили… Да и сами иногда не знают, как любить детей.

— Ну, чего их не любить. Они же все простые, как… не знаю что.

— А вот ваша предшественница говорила, что ее тошнит от одного только вида Купчинкина.

— Да он просто смешной, что вы.

— Все бы думали так, как вы. Вот у меня, например, сын… болен. Его нельзя одного оставлять дома, а бросить работу я не могу. Он… в доме хроников. И мне очень страшно, понимаете, страшно, когда кому-то противно смотреть на моего сына, возиться с ним. И будь там врач или педагог семи пядей во лбу, но если им противно… Вы понимаете, о чем я говорю.

— Да.

— Поэтому не ломайте себе голову над какими-то догмами воспитания. Дело не в этом. Дети безошибочно чувствуют, когда их специально воспитывают, а когда просто правдиво живут, честно работают вместе с ними. «И чуть впереди», как поется в одной хорошей песне. Главное, не унижайте себя и не унижайте ребят. Остальное все приложится.

— Ну так чего ж тогда Нина Ивановна?

— Отнеситесь к ней снисходительно. Бывают и хуже. Она неумна, что с нее возьмешь.

Совет Норы Семеновны был на удивление прост, но Маша поняла, что следовать ему гораздо труднее, чем иметь готовые педагогические рецепты.

А ребят она действительно уже любила. Одних больше, других меньше, но раздражения никто из них не вызывал.

Был, например, такой Сева Морошкин. В первые дни Машиной работы он подходил к ней и говорил:

— А Купчинкин описался.

— Ну и что?

— Эльза Георгиевна вывешивала всегда его простыню в спальне, чтоб все видели.

— Ну а если бы ты описался? И я вывесила простыню?

— А я не писался никогда.

— Ну а если бы?

Сева понимал, что вожатая чего-то в его словах не одобряет, отходил в недоумении, потом перестал подходить с подобными замечаниями.

Были два брата Гущиных. Старшему — двенадцать, младшему — семь. Младшего взяли в отряд потому, что старший очень уж просил об этом. Он плакал, когда просил. Был он очень спокойный, даже слишком спокойный, не выпускал братишку из поля зрения ни на минутку, потакал его капризам, играл с ним в самые детские игры, а со сверстниками был неловок, молчалив, не очень дружелюбен, будто ждал все время незаслуженной обиды. Как подойти к старшему Гущину, Маша не знала, была в нем какая-то недоверчивость, объяснить которую она не могла. Но сблизил их младший: иногда Маша помогала ему одеться, сама причесывала, следила, чтоб он не терял вещей, и старший будто оттаял, поддался Маше.

Был Сережа Муромцев, необыкновенно красивый, доброжелательный и довольно покладистый мальчик. Вожатые из других отрядов ловили его иногда и заставляли закрыть глаза, чтоб посмотреть, какие длинные у него ресницы. Сережа уже сейчас был несколько избалован, что не мешало ему быть великодушным и щедрым.

А что говорить про Витьку Шорохова, мальчишку с примесью цыганской крови? Витька постоянно находился в движении. Еще когда ехали в лагерь на электричке, Маша заметила, что, даже сидя на скамейке, Витька умудряется затратить столько энергии, сколько другому хватит на весь день. Кепка на Витькиной голове никогда не находилась в покое: то он ее снимал, то надевал набекрень, то нахлобучивал на глаза, то на одно ухо, то на другое. Простыня под Витькой всегда была сбита, матрас сползал с кровати, одеяло падало.

Поначалу Витька позволял себе огрызаться, закатывать небольшие истерики. Маша огрызалась ему в ответ точно так же, позволяла себе даже покрикивать, хоть и делала это без всякого внутреннего раздражения. Просто нельзя было разговаривать с ним иначе. Его бешеная энергия могла завести самого флегматичного человека. Витька орал — ему в ответ тоже орали, и это было даже естественно. Поорав, Витька мгновенно приходил в доброе расположение духа. Из-за своего характера он не мог подолгу оставаться в каком-то одном эмоциональном настрое.

Витька хорошо пел. Он пел заразительно, бешено жестикулируя, призывая всех подхватить песню, и ребята запевали вместе с ним со вкусом, с вдохновением. В дождливые дни они могли просто сидеть в спальне и часами петь.

А что уж говорить об Андрюшке Новикове и его дружке Леньке Иванове — только еще глядя на них, Маша начинала улыбаться. Подвижная толстощекая Андрюшкина физиономия с большим умным ртом. Кто-то сказал глупость, ее бы не заметили, а Андрюшка только приподнял кончики своего длинного рта — и все рассмеялись. А ведь он и слова не сказал.

Ленька смеется и за себя, и за своего друга Андрюшку. Он даже объясняет за Андрюшку, что они нашли такого смешного. Они всегда вместе.

Да и Купчинкин… Чем больше он делал глупостей, тем больше Маше приходилось заступаться за него и перед начальницей, и перед ребятами, и тем больше она его любила. И тем преданней он был.

С девочками сложнее. Двенадцатилетние девочки — это совсем не то что мальчики того же возраста. Они куда более развиты физически, хитрее, скрытнее. Маше даже казалось, что они что-то понимают гораздо больше, чем она сама. По крайней мере, с ними надо было держать ухо востро. Они всегда замечали, если она плохо причесана или неаккуратно одета. Их разговоры, которые она слышала из своей клетушки, нередко сводились к любви, к прическам, к обсуждению чьей-то внешности.

Не раз Маша слышала даже обсуждение своих отношений с Виктором Михалычем. Гадали: любовь у них или так просто. Кажется, все они, сами того не сознавая, были немножко влюблены в Виктора Михалыча.

Но, даже слыша все их разговоры, пользуясь, казалось бы, их любовью, она не могла сказать с уверенностью, что знает их так же, как мальчиков. Да, они затихали, когда она входила к ним в спальню и приказывала спать, да, они не лезли на железнодорожные пути, не теряли трусов и сандалий, беспрекословно несли на себе груз общественной работы (занимали все руководящие должности), но особого контакта с ними у Маши не получалось.

Были, правда, две любимицы: вечно растрепанная «поэтесса» Верка Сучкова, живущая вне времени и пространства, и рыжая Нина Клейменова.

Верка как-то иначе, чем другие девочки, проходила пору девического созревания. Она была антиграциозна, антиженственна. Но Маше казалось, что если бы она осталась такой навсегда — она выросла бы в красавицы. Было что-то щемяще-трогательное в ее выпирающих коленках, в летящей походке, в резкости движений. Поэтессой она, конечно, не была. Это уж ее так дразнили. Просто Верка знала множество стихов и историй, умела рассказывать. Еще, наверное, ее любили за то, что она никогда не мучила своими любовными переживаниями: ведь это великое благо — иметь под рукой человека, который будет выслушивать тебя и не перебивать на каждом слове: «а вот у меня…»

В Верку был влюблен Купчинкин (он один из мальчиков так сильно жаждал любви), но почему именно в Верку — было непостижимо. Купчинкин, прямо сказать, был оригинален. Его ухаживания Верка принимала тяжело, швыряла в него персиками, которые он ей дарил, ломала полочки, которые он для нее выпиливал. И, как Маша подозревала, тоже была влюблена, но только в кого-то другого. При всей ее откровенности этого никто не знал. Кажется, в Верке была какая-то особая, не свойственная другим девочкам стыдливость.

Рыжая Нина Клейменова, наоборот, очень спокойна и неразговорчива. Она мало говорит и много делает: возится с кроликами в живом уголке, умеет делать из папье-маше кукол для кукольного театра, хорошо рисует. И, главное, ее слово, если уж она его произносит, всегда честное. Среди других, уже умудренных женскими уловками девчонок она кажется чуть ли не патологически честной и прямой. Высокая, большая и несуразная — она защитница всех обиженных и униженных.

— В глаз не хочешь? — говорит она Купчинкину, который, не добившись добром взаимности Верки Сучковой, пытается ее отлупить.

И даже глуповатый Купчинкин понимает, что Нина действительно может дать в глаз, наверняка даст в глаз.

— Чего ты, — бубнит он, — я ж только так…

Остальные девочки были для Маши пока что только неопределенным, разноцветным и изменчивым пятном. Она очень радовалась, когда Виктор Михалыч, освободившись от своих футбольных дел, брал девочек на себя. Им было, наверно, проще и приятнее с Виктором Михалычем, а Маша могла быть спокойна.

С Женькой Лобановым выход тоже вроде был найден. Внешне Маша ответила равнодушием на его полное равнодушие к себе. Он говорил:

— А я не хочу со всеми в лес.

— Хорошо, — отвечала Маша. — Пойди к Виктору Михайловичу и оставайся с ним в лагере. За территорию ни шагу, ясно?

— Ясно.

Надеяться на его слово, кажется, было можно.

Все готовились к дружинному сбору, пели.

— Я не умею петь. Можно, я пойду в библиотеку?

— Пожалуйста, — не моргнув глазом отвечала Маша.

— Мне неинтересно, когда вы читаете. Можно, я пойду играть в пинг-понг?

— Иди.

Все чаще замечала Маша, что лицо его при этом становится удивленным. Он как будто испытывал ее терпение. Но тут уж она была настороже. «Не доведешь», — сказала она себе. Чего-чего, а упрямства Маше всегда хватало. Он, кажется, поверил, что ей так же наплевать на него, как ему на нее.

Если б он только знал, насколько это не так! Если б он только знал, как она старается, чтобы на лице его промелькнул интерес, чтоб он пошел вместе со всеми и рассмеялся вместе со всеми. Иногда ей казалось, что в последнее время она вообще все делает для того, чтобы завоевать этого мальчишку. Это было трудно, ужасно трудно, но именно трудное Маша всегда и любила.

Однажды она его застала за одним из павильонов, когда он курил.

— Куришь? — спросила Маша.

— Курю.

— Давно?

— С пяти лет. — Он даже не попытался спрятать сигарету за спину.

Прочесть лекцию, пригрозить? Но чем пригрозить? Наказанием? Не тот случай. Просто еще больше озлобится, вот и все. Равнодушно повернуться и уйти? Посмеяться, подразнить?

Нет, здесь все эти средства не подходили.

— Понимаешь, — сказала Маша, пытаясь не сфальшивить ни внутренне, ни интонацией, — я не хочу, чтобы другие знали, что ты куришь.

— Начальства боитесь?

— Начальства мне бояться нечего. Влетит не мне, а тебе. Я говорю про ребят.

— Почему?

— Потому что я не хочу, чтобы все росли такими низкорослыми замухрышками, как ты, — думая над каждым, пусть жестоким словом, ответила она. Она впервые в жизни говорила такую жестокость, хотя внутри по-прежнему не могла ненавидеть этого мальчишку. — Когда уйдем на прогулку, ты ведь с нами не пойдешь, да?

— Ну.

— Возьмешь ключ от моей комнаты и будешь курить там.

Педагогично или непедагогично то, что она сказала, и какие это принесет результаты, Маша не знала.

— Ты обещаешь, что будешь курить только в моей комнате?

— Пожалуйста, — усмехнулся он.

Ключа от Машиной комнаты он так ни разу и не попросил, но она была почему-то уверена, что и обещание свое он сдержал. Вполне вероятно, что тогда он курил первую в своей жизни сигарету.

Еще Маша заметила, что иногда он ждет, чтобы она стала его уговаривать пойти вместе со всеми на прогулку или там принять участие в подготовке к сбору. Но уступить ему она почему-то не могла.