Приехать в лагерь к Женьке в родительский день Лобанов не смог. Была операция.

— Может быть, придется ампутировать ногу, — сказал накануне Лобанов больной.

— Мне не на танцы ходить, — с измученной полугримасой-полуулыбкой ответила она.

И тогда он дал себе слово, что сделает все, чтобы сохранить ей ногу.

…И вот она открыла глаза.

— Спасибо, Дмитрий Степаныч, — это первые слова, которые она сказала.

— Не за что, — буркнул он, стыдясь огромной любви своей к этой женщине и думая о том, что очень бы хотел уметь с таким достоинством переносить боль и до конца оставаться человеком. Ведь она прежде всего поблагодарила его! Это бывает не так часто.

Потом рука женщины потянулась к ноге.

— Цела? Или это… — Она задохнулась.

— Да. Мы вынули у вас ребрышко и заменили кость. Еще попрыгаете.

Она была так растеряна, что даже не поняла сначала шутки. Ощупала грудь и, только убедившись, что цела, неловко улыбнулась.

— Может, вынем еще одно ребрышко и сделаем вам Адама? Или вы уже замужем?

Он шутил, чтобы скрыть свою усталость и освободиться от спазм в горле.

Больные на соседних кроватях засмеялись.

Он вышел из палаты пошатываясь, надеясь хоть тут, в коридоре, дать расслабиться телу и лицу, но снова пришлось улыбнуться — в ответ на улыбку Акопа Гамбаряна. Это был самый веселый в отделении больной. Он сидел на стуле, вытянув туго забинтованную ногу. Ему-то ногу спасти не удастся…

Взгляд Лобанова скользнул по ноге Гамбаряна сверху вниз: ступня была в крови. Кровь проступала чёрез бинты! Лобанов пошатнулся, к горлу подступала тошнота.

— Что с вами, Дмитрий Степаныч? — взволнованно вскочил Гамбарян.

— Кровь… У вас на ноге, глядите…

Гамбарян рассмеялся.

— Что вы, да это же носок! С таким, извините, дурацким узором… Белый с красным, домашней вязки…

Сил на то, чтобы засмеяться, Лобанову не хватило. Он обозвал себя идиотом и быстро спустился в свой кабинет, почти побежал.

Раньше с ним такого не случалось. Даже мальчишкой-студентом он резал спокойно и хладнокровно. Правда, те операции были полегче. И намного. Невропатолог Надя Сучкова уже несколько раз звонила ему и требовала, чтобы он зашел. Потом даже стала присылать повестки. Зря он рассказал ей о том, что с ним бывает в последнее время.

— Ты болван, а не врач, — говорила она при встрече. — Кончится тем, что я вышлю за тобой скорую помощь и положу на исследование. Ты ненормальный.

— Гениальный человек не может быть нормальным.

— От скромности не умрешь.

А ведь Сучкова была права. Но он говорил себе «нет». Ну, устал, немножко устал. Ну, бессонница. Так это тоже от усталости.

…Вечером он сидел в ресторане и пил с какими-то незнакомыми людьми. Он пил и говорил о сегодняшней операции, показывал всем свои руки и утверждал, что когда-нибудь в музее под стеклом будут лежать его руки, выкованные из золота. Он кричал: «Мое, а не богово!» Его принимали за напившегося афериста, усмехались. Но это — только пока были трезвы. А потом уже сами хвастались кто чем мог, и нельзя было разобрать — кто врет, а кто говорит правду.

Лобанов же хвастался оттого, что выпил, что был один, и все эти веселые люди, пришедшие с женщинами или с компанией, не знали, что он сегодня сделал. И никто никогда не расскажет им об этом, а если и расскажут, то разве узнают они его в толпе? Так, скажут, немолодой, некрасивый рыжий битюг.

В соседнем зале ресторана шла грузинская свадьба. Оттуда доносились звуки лезгинки. Он зачем-то пошел туда. Потом, кажется, танцевал лезгинку. Наверное, у него это получалось, потому что ему хлопали и затащили за стол. Потом он пел вместе с грузинами песню, ни мотива, ни слов которой не знал, и короткому пьяному его счастью мешала только мысль о том, что он не смог поехать к Женьке.

Очнулся он часа в четыре утра в чьей-то незнакомой комнате. Лежал на диване одетый, только ботинки были сняты. На кровати лежала незнакомая женщина. Сообразил, что это официантка из ресторана. На душе было трезво и тревожно.

Он осторожно встал, чтобы не разбудить женщину, обулся, положил на стол пятерку и вышел в темный коридор. С трудом нашел дверь, с трудом отыскал замок.

Улица была пустынна, ночь прозрачна, и город был виден как на ладони — прекрасный, стройный город, как назло — такой светло-красивый.

Он шел, делая вид, что не знает, куда идет, хотя отлично знал.

В Женином окошке горел свет. Очевидно, работала над «возлюби ближнего». Очередная статья, где она описывала какого-нибудь чудака, который возится с детьми, или какого-нибудь неизвестного героя войны.

— Представляешь, что за тетка, — начала она, даже не поздоровавшись, — разведчица. Маленькая такая, голосок как у девочки. Простенько так все о себе рассказывает: про гестапо, про пытки… Я ей говорю: «Вы так чудесно выглядите, вы совсем молодая». А она в ответ так спокойно: «Так мне тогда шестнадцати еще не было». А потом ложка на пол упала, а она мне говорит: «Поднимите, пожалуйста, мне трудно». Я подняла и спрашиваю: «Радикулит?» И представляешь, она отвечает: «У меня ног-то нет, протезы. Я, конечно, могу, но не без труда». Ну как про такое писать?

— Так и пиши, — сказал Лобанов.

— А я сижу и плачу, — сказала Женя.

Лобанову очень захотелось вдруг взять и рассказать ей, как он сегодня, то есть нет — вчера, после операции, тоже чуть не заплакал, как все чаще с ним это случается, и вообще рассказать про весь вчерашний день с его чистотой и грязью, чтобы освободиться от всего, очиститься. Он не боялся, что Женя его осудит, потому что знал, что она может принять и понять любую душевную боль, что она никого от себя не прогонит, ни перед кем не захлопнет дверь.

Это она, кажется, рассказывала ему случай про какого-то великого человека, который оказался на острове, куда ссылали прокаженных. Этот человек проходил мимо старика, который курил цигарку. На губах у старика была язва. Человек задержал на нем взгляд, а старик понял его так, что он хочет курить, потому что табак на острове был неслыханной роскошью, И старик протянул ему окурок. И вот вполне здоровый человек взял у прокаженного окурок, затянулся и вернул с благодарностью.

Наверное, Женя могла бы поступить так же.

Рассказать ей все. Сейчас же. Про усталость, про одиночество, про то, как хочется любви.

Вместо этого он сказал:

— Ты мастер делать героев. Ты и меня сделала героем. Без твоей статьи меня бы никто и не знал. А теперь осаждают. Хотя я, в сущности, сукин сын.

— Нет. Я бы за твою работу за миллион не взялась. Помнишь, меня чуть не вынесли из операционной?

— Ну, тогда-то был пустяк…. А вот вчера, — он махнул рукой.

— Что вчера?

— Да так. Слушай, старуха, а почему мы с тобой никогда не спали?

— Потому что я не хочу терять тебя.

— Разве это обязательно?

— Откуда я знаю. Просто некоторые мужчины сначала спят с женщиной, а потом мстят ей за это.

— Ну а если жениться? — он приложил все усилия, чтобы это прозвучало как юмор.

— Стара я, брат Митя, — точно так же ответила она.

— Любви все возрасты покорны…

— Митенька, у меня нет юмора, — сказала она. — Ужасный недостаток для журналиста. Я где-то читала, что дурные женщины любят романтику: чтобы им подносили цветы, чтобы из-за них дрались. Я, наверное, дурная женщина.

У Лобанова сжалось сердце. Слишком много невероятных совпадений на жизнь одного человека: это были Наташины слова.

— Кто написал рассказ «Легкое дыхание»? — спросил он.

— Букин, — удивленно ответила она. — А при чем тут?..

— Да так.

— А не испить ли нам кофейку? Мне нынче спать не придется. Утром на завод, там будут спускать корабль…

— Кофейку так кофейку, — ответил он.

Хоть он так ничего ей и не сказал, но почувствовал себя значительно лучше.

Было утро его выходного дня, и он уже думал о том, как поедет к сыну.

* * *

Давным-давно, когда Лобанову было всего двадцать пять, произошла эта история. Не так уж много он тогда схватил рентгенов, да и здоровьишко было на высоте, поэтому внешне ничего не изменилось. И разве может всерьез относиться к своему здоровью двадцатипятилетний верзила, проведший детство в деревне на простой еде и парном молоке? Конечно, как врач, он должен был об этом подумать, но до того ли ему было. Да, его проверяли, да, ему говорили, что следует обратить внимание… Оказалось, что все в порядке.

Он тогда занимался легочной онкологией. В двадцать пять лет ничего не стоит часами торчать в рентгеновском кабинете, с царственным пренебрежением относиться к технике безопасности и быть уверенным, что ты здоров как бык и будешь так же здоров всю жизнь.

Потом он женился на милой, хорошенькой лаборантке Асе. Даже теперь, понимая, что Ася была милой куколкой, не более того, он все же скрипел зубами, вспоминая о нанесенной ему обиде (до сих пор он считал, что это она его покинула).

Ася хотела ребенка. Он сам ни в каких детях, конечно, не нуждался. Но желание Аси было для него законом, потому что тогда ему казалось, что Ася — счастье, посланное самой судьбой. Ему, сиволапому медведю из тайги, досталась девушка, по которой сходил с ума весь институт. И неглупая девушка! Как он смеялся сейчас, вспоминая, что ее способность болтать о чем угодно казалась ему признаком ума и эрудиции…

Теперь-то он знал, почему Ася хотела ребенка. Ведь он по наивности своей не замечал, что в него, оказывается, были влюблены все девчонки, не замечал, как Ася боится его потерять, не знал, что рождение ребенка — самый примитивный женский метод удержать мужчину. Теперь-то он понимал, что и Ася не так уж мечтала стирать пеленки и отказаться от свободы, что вряд ли она была бы хорошей, матерью. Да, скорей всего, ей просто не хотелось работать, а хотелось сидеть дома.

— Ребенка так ребенка, — сказал он, — будет вам и белка, будет и свисток.

Но Ася не беременела. Пошли к врачу. Сказали, что все в порядке, она абсолютно здорова. Пусть, мол, обследуется муж.

А ему врач сказал:

— Да, ваши опасения, к сожалению, подтверждаются. Жена ваша тут ни при чем. Насколько я понимаю, в супружеской жизни это вам не вредит, есть ведь и бездетные пары… Но ребенка… Вы сами врач, вы должны понять… Сколько вам тогда было? Двадцать пять? Да, видимо, эта история не прошла для вас бесследно.

Лобанов играл двухпудовой гирей, гнул подковы, мог пробежать сколько угодно, и вдруг оказывается, что он неполноценен, он не может дать счастья любимой, не может сделать ее матерью.

Вот тут-то ему самому захотелось ребенка. Ведь он же все мог, он, деревенщина, поступил в медицинский, его взял в свою клинику лучший профессор, он мог вернуть к жизни человека!

Ему казалось, что Ася его разлюбила. Он стал выпивать, начал раздражаться по любому поводу. Она, подозревая его в измене, отвечала тем же, закатывала нелепые сцены. Как-то, в пылу ссоры, выкрикнула:

— Я знаю, ты ходишь к Катьке Сольцовой, она влюблена в тебя как кошка!

После очередной такой ссоры он взял да и впрямь пошел к Катьке Сольцовой. С ней все оказалось гораздо проще, чем он думал.

Катька не закатывала сцен, принимала его любым, подпаивала. Была восторженно-ласкова и покладиста, нуждалась в нем, радовалась, когда он приходил.

Это была вторая в его жизни женщина.

А он любил Асю. Глупая это история — любить жену и ходить к другой женщине.

Может быть, надо было объясниться, но ни ему, ни Асе не хватало ума и зрелости, чтобы это сделать.

Однажды, во время очередного скандала, милая куколка Ася крикнула:

— Кому ты нужен, калека!

Он ударил ее. В тот же день Ася уехала к матери, а через два года вышла замуж и имеет уже троих детей.

А с женщинами, оказывается, было сравнительно просто. Не только с Катькой. Сколько их, одиноких, ждущих любви, замерзающих…

Он не скупился с ними ни на слова, ни на подарки. Сколько глаз вопрошающе смотрели в его глаза, сколько рук гладили его рыжие от волос руки! Сколько лиц вдруг отшатывалось от него, видя, что он не любит!

Любил он все-таки Асю. Оскорбила она его слишком больно, и рана не заживала. Теперь он понимает, что все равно бы у них ничего не получилось, но тогда…

И еще он хотел ребенка. Именно потому, может быть, что не мог этого. Он опускался даже до вранья. Врал не себе, так другим. Подходил к кому-нибудь из приятелей и говорил:

— Слушай, браток, подкинь деньжат до получки. Моя девочка забеременела, а муж в командировке, понимаешь…

Ненавидел себя за это, но врал.

С матерью Женьки он познакомился случайно. Ехал в троллейбусе уже в первом часу ночи. Кроме него там было только двое — молоденькая беременная женщина и мужчина. Они сидели на последней скамейке, а он готовился к выходу, стоял рядом, поэтому слышал их разговор:

— Надо ведь будет колясочку, потом одеяльце, козырек для купанья, ну знаешь, чтоб мыло в глаза не попадало… Вот ты получишь премию — сразу купим, — заискивающе говорила женщина.

— А ты на мои денежки рот не разевай, — сыто отозвался мужчина.

Лобанова будто ударили. Уже двери распахнулись, уже надо было выходить, но он не вышел, он стоял и в упор смотрел на мужчину. Мужчина не замечал его взгляда — лицо его было хмурым и скучным.

— Я не разеваю, — сказала женщина, — я не разеваю… Только я думала… — голос ее почти пропал, задушенный слезами.

— Предупреждаю сразу, — говорил мужчина, — как только родится — уеду. Мне надо работать… Поживу один, перезимуешь.

— Разве я тебе мешала? Ведь ребенок…

— Это твоя идея, ласточка.

— Но ведь я ничего не знала.

— Надо было спросить умных женщин…

Лобанов проехал свою остановку, вышел вместе с ними, отозвал мужчину в сторону.

— Жена? — спросил он.

— А тебе какое дело?

— Жена, спрашиваю?

— Ну, жена, предположим.

Лобанов понимал, что этот способ называется «дай прикурить», но все-таки ударил. Мужчина оказался хилым, женщина закричала. Лобанов подошел к ней:

— И после этого ты можешь быть его женой?

Муж поднялся с тротуара и, опустив глаза, отряхивал пальто. В драку что-то не лез, хотя из приличия полагалось заступиться за жену, к которой явно приставали.

— Пошли, — сказал Лобанов женщине.

— Куда?

— Пошли, говорят…

Не такой простенькой она оказалась, как это подумалось ему сначала. Ведь пошла за ним, будто ждала, что кто-то придет и уведет ее. Она чуть-чуть смахивала на японочку, такая же маленькая; несмотря на беременность, еще тоненькая, миниатюрная.

Он привел ее домой. Она легко ходила по комнате, трогала корешки книг и радостно улыбалась, если попадались знакомые.

— Слушай, а как ты меня не побоялась? — спросил он.

— Я женщина, — гордо сказала она, — у меня интуиция.

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— Где работаешь?

— Учусь на биофаке.

Ему нравилось ее спокойствие и доверчивость. Будто ничего не случилось, так она себя вела.

— Слушай, но ведь твой муж…

— Мне нельзя волноваться, — сказала она, а потом очень серьезно и печально добавила: — понимаете, я очень терпеливая… Я молчу, молчу, а потом вдруг… Мне давно хотелось, чтобы его кто-нибудь ударил… Сама я боялась, мне нельзя, — она с улыбкой посмотрела на небольшой еще живот, — он ведь и сдачи дать может… Он ведь человек нервный, — она усмехнулась, — творческий…

— Разве ты его не любила?

— Теперь уже не знаю. Просто он меня не любил.

— Как же можно тебя не любить?

— Наверное, женщина не должна признаваться, что ее не любят, да?

— Должна, не должна, какая разница… Делай то, что тебе хочется.

— Мне хочется спать. Вы отвезете меня домой?

— А может быть, ты хочешь остаться у меня?

— Как это остаться?

— Насовсем.

Она посмотрела ему в глаза опять с тем же поразившим его еще вначале доверием и сказала:

— Я не знала, что бывают такие красивые люди, как вы…

— Как зовут тебя, девочка?

— Наташа, — засмеялась она тому, что они еще не познакомились. — А вас?

— Митя.

Ему показалось, что ничего до этой встречи в его жизни не было. Это была сама судьба. И ее звали Наташа.

Свадьбу праздновали пышно, гости были сыты, пьяны, веселы. Только Лобанов не пил и обалдело смотрел на свою жену.

…Наташа умерла при родах.

Никто так никогда и не узнал, что Женька — не сын Лобанова. Настоящего Женькиного отца судьба сына не интересовала.

Вдвоем с дедом Савелием Лобанов растил Женьку. Лобанов настолько его любил, что никогда не мог понять, почему все жалуются на то, как трудно растить детей. Ему это было легко.

Если он, придя с работы, видел, что Женька спит, ему хотелось его разбудить, чтобы посмотреть, как он будет беззубо улыбаться или даже орать, словом — быть, что бы ни делал.

Он вполне искренне верил, что это его сын, плоть от плоти, он даже находил, что у Женьки такой же, как у него, нос, а поначалу, когда у Женьки были светлые волосы, надеялся, что Женька будет таким же рыжим, как он сам. Но все явственней и явственней проступали в Женьке черты Наташи. Это не огорчало Лобанова. Еще лучше, сын просто похож на мать, это к счастью. Он вспоминал ее мальчишеский голосок:

— Ты знаешь, я где-то читала, что дешевые женщины любят, чтобы из-за них дрались, и всякие цветы, балконы. Я тоже люблю. Ты из-за меня дрался. Я порочная, да?

Как ни тосковал он о Наташе, но вспоминал о ней с нежной улыбкой. Она легко пришла и легко ушла. Она была как бы не женщиной, а ребенком, которого он взял под защиту. «Легкое дыхание». Как это хорошо сказано: «легкое дыхание»!

После рождения Женьки Лобанов начал много читать. Читал, когда только было время: у Женькиной кроватки, в трамвае, даже просто на улице. Он слушал передачи о воспитании детей, тратил деньги на игрушки, очаровывал продавщиц книжных магазинов, чтобы достать сказки Андерсена и Чуковского. В общем, делал все, что делают самые сумасшедшие матери, с большим трудом привыкая к счастью иметь сына. Своего сына.

* * *

Лобанов приехал к сыну рано утром, еще до линейки. Смотрел из-за ограды, как дети маршировали, потом поднимали флаг. Слушал, как им зачитывали какие-то оценки за чистоту и порядок. Как он понял, Женькин отряд был чуть, не по всем показателям на последнем месте. Какая-то серенькая пичужка с испуганным лицом вздрагивала при каждом объявлении. Судя по всему, это была новая вожатая. «Из тех, кому всегда на голову сваливается кирпич», — отметил про себя Лобанов. Таких он в лучшем случае не замечал.

По правде говоря, Лобанов очень не любил отдавать Женьку во всякие казенные заведения. Он не признавался себе в том, что ревнует Женьку к учителям. Он был уверен, что только сам, сам, непременно сам сможет сделать из сына то, что, как ему казалось, нужно.

Он скандалил с учителями, если Женьке давали какие-нибудь общественные нагрузки.

— Нынче все хорошие общественники. Только своим непосредственным делом заниматься некому. Учат ребят болтать, а работать не учат.

— Ну почему болтать? — возражала Женя. — Ты что, не помнишь себя маленьким? Разве ты не любил пионерские сборы, не любил читать стихи со сцены?..

— Ну так и зря, что любил. Лучше бы химию в это время учил. Потом пришлось все собственным горбом наверстывать. Неграмотным из школы вышел. А мой сын должен прежде всего учиться… Я не я буду, если его до дела не доведу.

— Но ведь детство не проскочишь…

— Все зависит от меня. Я отец, ясно?

Спорить Женя не умела, особенно когда он обрывал ее так жестоко. Ведь она не была матерью.

…Сразу после линейки к Лобанову подбежал Женька.

— Здорово, сын… Ну, пошли куда, что ли?

— Надо у вожатой отпроситься.

— Чего это ты стал таким примерным?

— Да влетает ей все время за нас, — буркнул Женька.

— Да уж, пришибленная девица.

— Не пришибленная она, а добрая…

Что-то в Женькином тоне Лобанову не понравилось. Редко сын так говорил об учителях.

— Что же она, вам жалуется?

— Нет. Но мы под беседкой лаз сделали. А там всегда педсоветы бывают — мы подслушиваем…

— Значит, агентурная цепь?

— Ну.

— Ладно, пошли.

Эта самая вожатая орала на весь лагерь (да, не совсем пришибленная):

— Третий отряд, строиться!

Строиться третий отряд не думал, они обступили ее, как квочку, чуть на голову не садятся.

— Мария Игоревна, куда пойдем?

— Мария Игоревна, шапочки купальные брать?

— Псих ты, Купчина, что орешь на весь лагерь, услышат.

— Мария Игоревна, можно босиком?

Лобанов протиснулся сквозь гущу ребят.

— Мария Игоревна, сына взять можно?

— Здравствуйте, — ответила она и протянула Лобанову руку. — Вы как, на весь день его забираете?

— Хотелось бы.

— Папа, я не могу на весь день.

— Почему это?

— Я обещал… газету.

— Ничего, — сказала вожатая, — у нас еще Нина рисует.

— Нет, я сам, — твердо сказал Женька. — Она все испортит.

— Ну, это твое дело. — Потом повернулась к Лобанову. — Только, ради бога, не перекупайте.

— А это уж мое дело, — обрезал Лобанов.

Девчонка смутилась. И, что странно, сын тоже. Как-то виновато потянул Лобанова за руку. Да, что-то в сыне не так, это уж точно. Чем же она его купила? Это надо было как-то выяснить.

— И что это, вы все ее так любите? — спросил он, когда отошли.

— Да. Она добрая.

— Заладил, как попугай: добрая, добрая. А что это значит?

— Она никогда не злится… Ну, в общем, зря не злится. И реку переплывает туда и обратно. Из других воспиталок ни одна не переплывает.

— Всего лишь!

— А что, мало?

Лобанову показалось, что сын не очень охотно говорит на эту тему, хмурится почему-то. Пройдет время — разговорится.

Они вышли за территорию, пошли в сторону леса.

— Как, тебе тут не скучно?

— Терпимо. А тебе дома?

— Некогда скучать.

— Чего пса не привез?

— Савелий вернулся, погуляет с ним.

— Думал, ты привезешь.

Лобанову все время казалось, что Женька хочет его о чем-то спросить, но боится. Чего это он ни с того ни с сего расспрашивает про собаку, ведь Лобанов и раньше никогда не привозил с собой пса, даже разговора об этом не было…

— Как тетя Женя?

Вот еще новости, тоже странный вопрос!

— Привет тебе от нее.

Как Женька хмурится, уж слишком взрослый. Лобанов сам всегда хотел, чтоб сын был взрослым, но сейчас, когда он так по-взрослому молчит, стало не по себе. По голове погладить, что ли, как маленького еще совсем? Раньше Женька любил, когда его гладили по голове. А теперь вроде как и ни к чему.

— Ты что-то плохо выглядишь. Уж не покуриваешь ли?

— Бросил.

— Как это бросил? А когда начал?

— Давно. В четвертом классе.

— Это ты, брат, зря.

— Папа, скажи, — Женька вдруг заговорил захлебываясь, жалобно, — я останусь теперь таким маленьким? Она сказала…

Женька рассказывал о том, как попался на курении, что сказала вожатая, но главное было не в этом: перед Лобановым был испуганный ребенок, и мучило его, оказывается, то, что какая-то глупая, неопытная соплюха сочла его некрасивым. Вначале Лобанову захотелось просто рассмеяться, но потом он понял, что этого делать нельзя.

— Да какая ж она добрая?.. Такие глупости говорить! Курить, конечно, надо бросить, но только я бы после этого ей… Ничего страшного, побаловался — и хватит. Вот дурища-то…

— Нет! Нет! Ты не знаешь! Она просто не трусиха. Что думает — то и говорит. Мне никогда никто так не говорил!

— Значит, через раз она думает.

— Только ты ей ничего не говори, а? Не говори, хорошо?

— Ладно. Только курить больше не надо.

Обратно они шли молча. В лагере был тихий час, когда они вернулись. Эта самая вожатая сидела одна на качелях и читала книгу, еще какой-то молодой человек в белом халате и с горном в руках метался по лагерю.

— Виктор Михалыч, — позвал его Женька, — вот, я вернулся.

К вожатой подойти он почему-то не захотел. Лобанов догадался, что Женька, наверное, боится, что он ей что-нибудь скажет.

— Марш спать! — прикрикнул Виктор Михалыч и куда-то унесся.

…Весь обратный путь Лобанов думал о том, что в чем-то просчитался. Да, Женя права, детства не проскочишь. Да и зачем его проскакивать? Опять Женя. Черт возьми, она слишком часто бывает права, и слишком часто он теперь о ней думает. И почему Женька спросил о ней? Ну, а если…

Он позвонил ей с вокзала.

— Только что вспомнила о тебе, — сказала она. — Отоспалась после завода, и некуда деться. Как съездил?

— Нормально. И тоже некуда деться.

— Что из этого следует?

— А тебе как кажется?

— Точно так же.

— Я приеду?

И вот, в который раз за эти несколько дней, что Женьки не было дома, он опять поехал к Жене.